но завешаются огромные ценности, что оно получит в свое распоряжение длинный-предлинный товарный состав, груженный сонетами, что оно обнаружит выдающихся сынов отечества и государственных мужей, живущих в наше время и совершенно нам неведомых, что Потомство - великий прозорливец, а Время - жалкий слепец. Мы знаем, что целые сонмы бескорыстных людей, подобно процессии гномов, беспрестанно устремляются к нему навстречу, неся неисчерпаемые, неисчислимые богатства. Нам неоднократно случалось видеть, с каким бескорыстием величайшие умы, хитроумнейшие политики, талантливые изобретатели и щедрые благодетели рода человеческого брали его на благотворительный прицел, находясь на дистанции, которой позавидовал бы и капитан Уорнер, и как спустя сто лет после выстрела оно взлетало к самым небесам. Все мы почитаем в нем будущего крупного капиталиста, которому завещаны все земные состояния, не нашедшие себе немедленного применения, наследника, чей период несовершеннолетия оказался длительным, но плодотворным, счастливое создание, за которым прочно закреплены все истинные богатства мира. Какой же будет пора его зрелости, когда в конце концов оно получит то, что ему причитается! Мне кажется, что потомство, являющееся объектом столь щедрых даяний, знает лишь одного соперника. Я заметил, что с каждым днем все новые и новые несметные ценности становятся достоянием _псов_. Что сталось, спрашиваю я вас, что сталось с тем достоянием, во владение которым я сам вступил в возрасте девятнадцати лет? Сияющий (воздушный) замок, юный лик любви, выглядывающий из окна, дух безмятежности и покоя, с неземным выражением на лице стоящий у крылечка, прелестные и чистые видения, кружащиеся вокруг него и днем и ночью. Таково было мое единственное наследство, да я и не помышлял расточать его. Я оберегал его, как скупец. Так ли это, скажи, о Араминта, обладательница блестящих глаз и неумолимых родителей, ты, что была единственной владетельницей этого замка? Какое блаженство наполняло нас, как дорожили мы своим счастьем, не ведая ни перемен, ни пресыщения, ни разлуки, когда скользили под парусами вниз по течению реки, что протекала под стенами этого замка, реки, имя которой Время. Кому же достался этот замок со всеми его волшебными аксессуарами? Псам на съедение. Вот уже почти четверть века, как все, что в нем было, стало добычей собак. Вернись ко мне, о друг моей юности. Воротись из царства тьмы и теней, что сгустились вокруг тебя, и мы снова посидим с тобой рядышком на изрезанной ножами, грубо сколоченной школьной скамье. Ну и лентяй же этот Боб Темпль, всегда-то он норовит увильнуть от своей работы и свалить ее на меня, едва ли случалось кому-нибудь видеть, чтобы примерный школьник, в чьем упорядоченном теле обитает упорядоченный дух, был так сильно измазан чернилами; в дни выдачи карманных денег он вечно толкует о чем-то со своими кредиторами; нередко пускает с молотка перочинные ножики и с огромным убытком распродает именинные подарки своей сестрицы. И в то же время Боб Темпль, такой румяный, веселый и беззаботный малый, с легким сердцем одалживает шестипенсовики у премудрого, бережливого Дика, с тем чтобы после каникул уплатить ему троекратную мзду, и устраивает щедрый пир для званых и незваных. Он очень музыкален, этот Боб Темпль. Может напеть и просвистать все, что угодно. Учится играть на фортепиано (том, что стоит в гостиной) и однажды исполнял дуэт с профессором музыки, мистером Гоавусом из королевской итальянской оперы, которому (как я с тех пор не без оснований предполагаю) временами доверяют в этом учреждении обязанности младшего помощника писца и которого друзья и поклонники Боба, из коих я являюсь самым рьяным, заподозрили в том, что он сбился уже на первых тактах. У Боба Темпля радужные надежды на будущее; он сирота, и его опекун близок к Английскому банку: к тому же Боб зачислен в ряды войск. Я хвастаюсь перед своими домашними тем, что имя Боба записано в Конной гвардии и что его отец распорядился в своем завещании, чтобы ему купили "парочку полковых штандартов" (это выражение мне очень нравится, хотя я и не совсем понимаю, что оно значит). Однажды я отправляюсь вместе с Бобом взглянуть на здание, где записано его имя. Мы гадаем, в которой из комнат оно записано и знают ли об этом двое верховых, что стоят в карауле. Я также сопровождаю Боба, когда он едет навестить свою сестру, которая учится в пансионе мисс Мэггиггс в Хэммерсмите, и нет никакой необходимости говорить, что я нахожу его сестру красавицей и влюбляюсь в нее. Боб говорит, что у нее будет независимое состояние. Дома я рассказываю, что мистер Темпль распорядился в своем завещании, чтобы у его дочери было независимое состояние. По своему собственному почину и без всяких к тому оснований я определяю мистера Темпля в армию и поражаю своих домашних рассказами о доблестных подвигах этого горячо оплакиваемого воина в битве при Ватерлоо, где я оставляю его бездыханным, с туго обмотанным вокруг левой руки британским флагом, который он не пожелал бросить до последней минуты. Так продолжается до тех пор, пока Боб не уезжает в Сандхерст *. Через некоторое время уезжаю и я - все мы разъезжаемся. Проходят годы, два или три раза я встречаю джентльмена с усами, который правит каретой, где сидит леди в очень яркой шляпке, и лицо ее заставляет меня вспомнить о пансионе мисс Мэггиггс в Хэммерсмите, хотя и не выглядит сейчас таким счастливым, как во время сурового деспотизма мисс Мэггиггс, который, по моему убеждению, проявляла эта превосходная женщина. Это приводит меня к открытию, что джентльмен с усами - не кто иной, как Боб; и в один прекрасный день Боб останавливает карету, заговаривает со мной и приглашает меня отобедать; но, выяснив вскоре, что я не играю в биллиард, уже не проявляет к моей особе того интереса, на который я рассчитывал. Я спрашиваю Боба во время этой встречи, состоит ли он все еще на военной службе? "Нет, мой мальчик, - ответствует он, - мне это надоело, и я продал свой патент"; последнее заставляет меня предположить (ибо к этому времени я становлюсь человеком житейским), что состояние Боба либо и вправду стало весьма независимым, либо переходит на съедение псам. Еще несколько лет миновало, и так как в течение всего этого времени о Бобе ни слуху ни духу, то я вот уже целых три года примерно дважды в неделю повторяю, что, право же, я зайду наконец к этому околобанковскому опекуну и справлюсь относительно Боба. В конце концов я исполняю свое намерение. Будучи уведомлены о цели моего посещения, клерки делаются неучтивыми. Из-за перегородки выскакивает плешивый и красный, как рак, опекун, сообщает мне, что он не имеет чести быть со мной знакомым, и устремляется обратно, не выказывая ни малейшего желания воспользоваться представившейся ему возможностью. Тут у меня возникает искреннее убеждение в том, что состояние Боба вскоре будет съедено псами. Промелькнуло еще несколько лет, в течение которых Боб также временами мелькает в поле моего зрения, но никогда не предстает он передо мной дважды в одном и том же виде, от раза к разу катится он все ниже и ниже. Среди того сброда, что его теперь окружает, нет ни души, в которой можно было бы обнаружить хоть намек на порядочность, если не считать его сестры, неизменно следующей за ним повсюду. Яркой шляпки уже нет и в помине; ей на смену пришло нечто бесформенное и снабженное вуалью, - быть может, некая разновидность наплечной подушки грузчика, употребляемая существами женского пола для того, чтобы нести бремя невзгод - нечто убогое, почти неопрятное. Из различных неопределенных источников до меня доходят сведения, что она доверила свою независимость Бобу, а тот... словом, независимость эту собаки съели. Как-то в летний день я замечаю Боба, который прохаживается, греясь на солнышке, возле некоего трактира, расположенного неподалеку от театра Друри-Лейн; она, в шали, которая льнет к ней так тесно, как лишь одежды бедняков льнут к своим владельцам после того, как все остальные вещи уже покинули их, ожидает его на углу: он, с безразличным и скучающим видом, задумчиво ковыряет в зубах; за ним не без восторга наблюдают двое мальчуганов. Желая разузнать побольше, я, спустя несколько дней, снова заглядываю сюда, просматриваю концертную программку, выставленную в окне трактира, и уже не сомневаюсь, что мистер Баркли, прославленный певец вакханалий, восседающий за фортепиано, это не кто иной, как Боб. Впоследствии до меня временами доносятся слухи - как они возникают и от кого исходят, не имею ни малейшего представления, скорее всего от ненасытных псов, денно и нощно подстерегающих свою жертву, - о какой-то не получившей огласки истории со сдачей в залог простыней из дешевых меблированных комнат, об умоляющих письмах, получаемых старенькой мисс Мэггиггс из Хэммерсмига, и о том, что все зонтики и галоши, принадлежащие названной мисс Мэггиггс, были унесены джентльменом, который в один ненастный вечер, уже после наступления темноты, зашел к ней, чтобы справиться об ответе. Так он опускается все ниже, и наконец преданная сестра начинает клянчить милостыню уже и у меня, в ответ на что я читаю ей мораль о бесполезности таких подачек (ибо к этому времени становлюсь уже окончательно житейским человеком) и украдкой слежу из окна за тем, как она в сумерках бредет под дождем, унося полученные от меня полсоверена, и презираю себя за то, что мог восхищаться этим пришибленным, шлепающим по лужам существом в ту пору, когда оно обитало в пансионе мисс Мэггиггс и косило длинные и пышные локоны. Нередко она возвращается, принося с собой несколько с грехом пополам нацарапанных строчек от брата, который постоянно стоит на пороге смерти и никак не может через него переступить: в конце концов он с неохотой делает это, и, свистнув собак, сей Актеон * наоборот окончательно предает себя им на съедение. Снова проходят годы, и вот однажды я обедаю у Вайзерса в Брайтоне, куда явился, чтобы отведать его кларета 41 года, а там Спайзерс, только что назначенный стряпчим по делам казны, обращается ко мне через стол с вопросом: "Уж не учились ли вы когда-то у Майзерса?" На что я отвечаю: "Ну конечно, учился". На что он вопрошает: "А узнаете ли вы меня?" На что я ответствую: "Разумеется, узнаю", - хотя до этой минуты и не подозревал, что мы с ним знакомы. И тут он начинает толковать о том, как наши ребята разбрелись по всему свету и он с тех самых пор так и не встретил никого из них, и уж не встречал ли кого-либо я? На что я, выяснив, что мой ученый друг сохранил приятные воспоминания о Бобе в связи с синяком, который тот подставил ему под глазом в день его пятнадцатилетия, дабы подтвердить свои права на "конфискацию" перочистки, присланной названному Бобу в честь упомянутого события сестрою, излагаю в общих чертах только что рассказанную здесь мною историю, присовокупив при этом, что, как я слышал, после смерти Боба мисс Мэггиггс, хотя и обеднела чертовски, ибо школа ее пришла в совершенный упадок, поселила у себя его сестру. Мой ученый друг клятвенно заверяет, что это делает честь мисс Как-Ее-Там и что старикам Майзерсам следовало бы подписаться для нее на какую-нибудь безделицу. Не видя в этом необходимости, я с похвалой отзываюсь о вине, и мы пускаем его вкруговую, по тому же маршруту, по какому движется и наша планета, каковая, как я слышал, с каждым годом своего существования все ближе придвигается к солнц}, и заключаем воспоминания о Бобе эпитафией, которая гласит, что он отправился на съедение к псам. Порою на съедение псам достаются целые улицы, неодушевленные улицы, дома из кирпича, скрепленного известкой. Причину этого выяснить невозможно; не иначе, как псы опутывают их своими чарами, завораживают, гипнотизируют, а потом призывают к себе, и те вынуждены повиноваться. Об одной такой улице я мог бы рассказать здесь. В ней была какая-то особая, угрюмая величавость, дома держались особняком, словно последние члены вымирающей аристократической фамилии, и эго сходство усугублялось еще и тем, что почти все они были, очень высоки и скучны. Мне неведомо, давно ли псы остановили на этой улице свои завидущие глаза, знаю только, что они набросились на нее, и ее не существует более. Первым погиб самый большой дом, он стоял на перекрестке. Живший в нем престарелый джентльмен умер, и гробовщик поместил на фронтоне пышный траурный герб, напоминавший прескверный транспарант и предназначавшийся лишь для того, чтобы по вечерам ею освещали яркими огнями, но отнюдь не для обозрения при дневном свете; поверенный вывесил объявление о сдаче в наем и поселил в доме старуху (у которой, казалось, не было за душой ничего, кроме кашля), и та, словно испуганная старая соня, уползла в какой-то угол и с головой завернулась в одеяло. Таинственное влияние псов продолжало тяготеть над этим домом, и он тут же начал разрушаться. Почему болезнь, пощадив четырнадцать домов, вдруг обрушилась на пятнадцатый, мне непонятно, но следующий дом, в котором замечено было зловещее помутнение окон, был отделен от первого пятнадцатью дверями; после непродолжительного периода упадка глаза ею были закрыты маклерами, и запустение стало его уделом. Лучший из домов, стоявших напротив, будучи не в силах созерцать столь горестное зрелище, не замедлил украситься черной доской со всей поспешностью, какую только дотекали неистекший срок аренды и вывешенные объявления "сдается в наем": жильцы обратились в бегство, а в доме, дабы "присмотреть" за ним, поселилась семья каменщика, и через столовую были протянуты веревки, на которых после незамысловатой еженедельной стирки, сушилось принадлежащее этому семейству белье. Черные доски, напоминающие сорванные с петель дверцы катафалка, появлялись теперь в изобилии. Лишь какой-то биржевой спекулянт, не подозревая о том, что псы точат на него зубы, откликнулся на одно из объявлений. Он сделал в номере двадцать четвертом ремонт, отштукатурил его, украсил лепными балкончиками и карнизами, убрал дверные молотки, вставил зеркальные стекла и, слишком поздно обнаружив, что улицу, обреченную на съедение псам, не может спасти никакая сила в мире, утопился в бочке с дождевой водой. Через год на всей улице не было более скверного дома, чем тот, что он отделывал заново. Штукатурка разлагалась, как стилтонский сыр, от резного карниза отваливались кусочки, словно сахар с разломанного крещенского пирога. Несколько черных досок предприняли последнюю отчаянную попытку, намекнув на пригодность этих поместительных особняков для устройства в них различных общественных учреждений и адвокатских контор. Бесполезно. Дело было уже сделано. Теперь всю улицу можно было бы скупить за ломаный грош, каковая сумма не была, однако, предложена, ибо никто не осмелился покуситься на то, чем завладели псы. Порою кажется, что этим ужасным животным стоит лишь тявкнуть, чтобы добиться своего. Кто из нас не помнит видную персону, чьи неопределенные источники дохода в Сити можно было бы приравнять к золотому прииску: у него был восхитительный загородный дом, прославленные сады и прославленный садовник, превосходные угодья, гладкие зеленые боскеты, ананасные теплицы, конюшня на двадцать пять лошадей, каретник, в котором стояло полдюжины экипажей, бильярдная, концертная зала, картинная галерея, благовоспитанные дочери и честолюбивые сыновья - словом, все великолепие, довольство и слава - удел богатых. Кто из нас не припоминает также, как мы познакомились с ним благодаря любезности нашего уважаемого друга Своллоуфлая, который был в ту пору чем-то вроде его полномочного посла. Кому из нас к поныне не слышатся алчные раскаты его голоса в тот миг, когда он сообщал нам, что наш новый друг "стоит пять-сот ты-сяч фунтов, сэр" (полно, да стоил ли он хоть одно пенни?). Мне нет нужды рассказывать о том, как мы обедали в его доме, где нам прислуживали все музы и грации, а возвращаясь, думали про себя, что, как бы там ни говорили, а богатство все же одно из самых желанных благ. Нет нужды мне вспоминать и о том, как Своллоуфлай всего через полгода после этого дня, встречаясь с кем-нибудь из нас, изумленно восклицал: "Неужели вы не слышали? Помилуй боже! Разорен... бежал на острова... псам на съедение!" С другой стороны, изредка встречаются случаи, когда псы, казалось бы, проникаются жалостью к своей жертве или по какой-то необъяснимой причине теряют над ней свою власть. У меня был кузен - он умер сейчас, и мне нет нужды скрывать его имя - его звали Том Флаузрс. Он был холост (к счастыо), и среди различных способов, к которым он прибегал, стремясь увеличить свой доход и улучшить виды на будущее, можно упомянуть заключение пари на довольно крупные суммы. Он делал все, чего не следовало делать, и каждый раз с таким размахом, что у тех, кто его знал, не было ни малейших сомнений в том, что его не убережет от псов никакая сила в мире; что он гонится за ними со всех ног и стремится как можно скорей оказаться в самой гуще своры. Вот так-то! Мне кажется, он был уже так близко от них, как только возможно, и вдруг неожиданно замер, заглянул к ним прямо в пасть и после этого не сдвинулся с места ни на единый дюйм вплоть до самого дня своей смерти. Целых семнадцать лет прогуливался этот опрятный маленький старичок в нарядном шейном платке, белоснежной рубашке и с отменным зонтиком в руках, и к концу этого срока был отделен от кровожадных чудовищ точно таким же расстоянием, как в тот день, когда он остановился. Как он жил, для нас, его родственников, всегда оставалось тайной; я так и не смог выяснить, пожаловали ли ему псы хоть какие-нибудь крохи, и все же он обманул наши ожидания, лишив нас возможности напутствовать его заранее приготовленной эпитафией, с упоминанием собак, и нам пришлось довольствоваться простым сообщением, что бедняга Том Флауэрс скончался в возрасте шестидесяти семи лет. Горько думать о несметных сокровищах, принадлежащих собакам. Во все земные предприятия вложено меньше богатств, чем досталось на съедение псам. Для их увеселения и назидания разыгрывается на подмостках жизни великолепная драма. Дни праздников, отведенные для того, чтобы человек мог дать отдых своим истомленный членам и хоть немного воспрянуть духом, тоже стали добычей псов. Немногое осталось людям, лишь дни поста и покаяния за слабоумие и невежество их правителей. Быть может, вскоре у них отнимут и это. Говоря откровенно и чистосердечно, я бы ничуть не удивился. Вспомните о последних приобретениях, сделанных псами. Вспомните, друзья и соотечественники мои, как обогатились они по милости нашего бесценного правительства - да пребудут во веки веков его уделом честь и слава, звезды и подвязки, - которое грабит вас сейчас на морских берегах, у безвестного места, именуемого Балаклавой *, где Британия столь восхитительно осуществляет свое владычество над морями, что каждым мановением своего трезубца умерщвляет тысячи детей своих, которые никогда, никогда, никогда не будут рабами, но очень, очень и очень часто остаются в дураках. И не забудьте прибавить к этим приобретениям целые колонки пустой болтовни, которые - в то время как колонны британских солдат тают на глазах - все так же утомительно дефилируют перед нами и все так же утомительно ни к чему не приводят, ничего не достигают, и даже в большинстве случаев не говорят ни о чем, а лишь окутывают нас туманом своей никчемности и мешают как следует разглядеть все то, что принимает не совсем приятные для нашего глаза формы. И если бы псы, которые, невзирая на недавно доставшуюся им обильную добычу, по-прежнему остаются прожорливыми и неуемными, смогли и пожелали почтить нас своим всемилостивейшим лаем, я нисколько не сомневаюсь, что их сообщение звучало бы так: "Милорды и джентльмены. Мы ненасытны и нетерпеливы. Вам надлежит либо обеспечивать нас без промедления приличествующим провиантом, либо самолично предаться нам на съедение. Иного выбора у вас нет. Никакие слова не в силах были смягчить трехголового пса, который сторожил выход из царства теней; еще меньше такие уговоры способны умилостивить нас. Всякие веселые старые джентльмены, которые выделывают курбеты на ходулях по той причине, что их прабабушку недостаточно почитают в Ниневии, не помогут нам даже червячка заморить; никакие славословия, клики, сургучные печати, волокита, фокусы с глотанием огня, фокусы на выборах в парламент и прочие излюбленные политическими клубами зрелища не производят на нас ни малейшего впечатления. Имя нам Псы. Сейчас мы известны вам, как Псы Войны. Мы сгрудились у ваших ног в ожидании дела, - плебей по имени Уильям Шекспир видел некогда, как мы так же сгрудились у ног Гарри Пятого, - и мы ждем не напрасно; восклицая "куси" на добром английском языке, вы натравливаете нас (совершенно случайно, разумеется) на добрых англичан. Наш аппетит разыгрался, мы голодны. Глаза наши зорки, нюх - остер, мы видим и чуем, что не за горами то время, когда нам достанется большая добыча. Согласны ли вы отдать нам тот хлам, который при любых обстоятельствах должен стать нашим? Торопитесь, милорды и джентльмены! Шутки в сторону. Псы ждут своей добычи. Будете ли ею вы сами или что-нибудь иное?" 10 марта 1855 г. ^TЛИЦЕМЕРИЕ^U Перевод А. Поливановой Если бы в каком-нибудь крупном акционерном обществе - скажем, в железнодорожной компании, - должности директоров распределялись на основе того слепого предрассудка, что всякий человек, носящий фамилию Болтер, непременно должен быть хорошим дельцом, всякий человек по имени Джолтер - математиком, а любой человек, именующий себя Полтером, - должен со всей необходимостью в совершенстве знать устройство паровых двигателей локомотивов: и если бы эти невежественные директоры довели дела компании до того, что поезда никогда не отправлялись бы по расписанию, никогда бы не выходили со станций отправления и не прибывали бы к месту назначения, а вся энергия их двигателей расходовалась бы на ужасающие столкновения друг с другом; и если бы в результате деятельности таких горе-директоров были погублены тысячи человеческих жизней, растрачены впустую миллионы денег, а директоры настолько запутались сами и запутали все дела, что никто уже не был бы в состоянии в них разобраться, - что сказали бы пайщики этого акционерного общества этим бессовестным директорам, собравшим их среди произведенной ими полной разрухи и с елейной наглостью обратившимся к ним со следующей проповедью: "Жалкие грешники, смиритесь пред карающей рукой Провидения! Наденьте власяницы, посыпьте главы ваши пеплом, поститесь и внемлите наставлениям нашим, с которыми мы по доброте нашей обращаемся к вам по поводу содеянного вами зла". Или если бы пост м-ра Мэтью Маршалла в Английском банке занял бы Болтер, все банковские операции перешли бы в руки к Джолтеру, а выпуск банкнотов в качестве некой синекуры получил бы Подтер; и если бы эти джентльмены стали бы орудовать потихоньку, кто в лес, кто по дрова и довели бы денежное обращение страны до полного расстройства и расшатали бы ее кредитную и торговую систему до основания; как бы отнеслись ко всему этому Братья Беринг *, Ротшильды и вся Ломберд-стрит, если бы эти Болтеры, Джолтеры и Полтеры возопили: "Волей Провидения вы доведены до банкротства. Послушайте же, погибшие создания, - мы расскажем вам нравоучительную историю о крахе Английского банка". Или если бы слуги одного богатого человека вздумали распределить домашние работы, как им заблагорассудится: горничная стала бы смотреть за псарней, скотница взгромоздилась бы на козлы, повар стал бы исполнять обязанности секретаря, конюх накрывал бы на стол, лесник бы убирал постели, садовник стал бы давать уроки музыки молодым леди, а дворник водил бы на прогулку детей; вряд ли бы богач, доведенный до полного разорения, утешился бы увещаниями, которые стала бы расточать ему его неразумная челядь: "Вы сами довели себя, сэр, до столь плачевного состояния. Разве что постом и смирением вы сможете избавиться от зла. Да, да, и при этом еще заплатите нам и кормите нас!" Один джентльмен, весьма порядочный и весьма изысканно одетый, решил взять под свою опеку дикаря - не то человека, не то звероподобное существо. И вот они отправились вдвоем в путешествие. Дикарь был совершенно невежественным, но вместе с тем явно стремился к знанию, а иногда у него даже бывали минуты просветления, и тогда он обнаруживал проблески здравого смысла и сообразительности. Он благоговел в душе перед творцом вселенной, окружавшей его своими чудесами. Нужно думать, что эти задатки были заронены рукой более всемогущей и премудрой, чем рука весьма порядочного и весьма изысканно одетого джентльмена, Надвигалась буря, и, чтобы спастись от нее, путники прибавили шагу. Дикарь сразу же начал хромать. Дело в том, что весьма порядочный джентльмен заставил дикаря обуться в сапоги, которые ему были не по ноге, и дикарь сказал. - Сапоги мне жмут! - Ты ропщешь! - возразил весьма порядочный джентльмен. - Что я делаю? - не понял дикарь. - Ты ропщешь на Провидение! - пояснил весьма порядочный джентльмен. Дикарь посмотрел вокруг себя на землю, взглянул на небо, потом на весьма порядочного джентльмена. Он был неприятно поражен, услышав из уст такого толкователя столь значительные слова, произнесенные с такой легкостью и по совершенно ничтожному поводу; но он промолчал и с трудом заковылял дальше. Так они шли очень долго, и дикарь проголодался. По сторонам дороги в изобилии росли деревья со спелыми плодами. Дикарь попытался подпрыгнуть, чтобы сорвать их, но ему это не удалось. - Я умираю с голоду, - пожаловался дикарь. - Ты снова ропщешь, - сказал весьма порядочный джентльмен. - Да нет же, я просто в наручниках, - сказал дикарь. Потому что перед тем как ему отправиться в путешествие, на него надели наручники. Спутник и слышать не хотел никаких заявлений, ибо они, дескать, сделаны не по форме и потому лишены законной силы, и они продолжали свое утомительное странствие: дикарь так ничего и не достал, потому что он был в наручниках, а весьма порядочный джентльмен не мог ему помочь, потому что ему мешал корсет. Сам же он подкреплялся содержимым своих карманов. Шли они шли и наконец увидели охваченный огнем дом, в котором оказался запертым брат дикаря; он не мог выйти из горящего дома и должен был сгореть заживо, потому что входная дверь была заперта еще семь лет тому назад знакомым нам весьма порядочным джентльменом, который забрал ключ. - Дай мне ключ! - взмолился дикарь. - И выпусти моего брата! - Я рассчитывал, что ключ будет на месте еще поза-вчера, - невозмутимым тоном отвечал весьма порядочный джентльмен. - Я послал его сюда с кораблем, но этот корабль изменил рейс и отправился в кругосветное плаванье, и теперь мы вряд ли что-нибудь услышим о нем. - Это убийство! - закричал дикарь. Но весьма порядочный джентльмен высокомерно оглядел дикаря с ног до головы, поражаясь его невежеству: а брат дикаря так и сгорел в запертом доме. Путники пошли дальше. Наконец они пришли к великолепному дворцу на берегу реки. Из ворот дома в роскошном кабриолете, запряженном парой породистых лошадей, с двумя лакеями в малиновых ливреях на запятках, выехал джентльмен цветущей наружности. - Боже мой! - воскликнул этот джентльмен, останавливая кучера и строго разглядывая дикаря. - Это еще что за страшилище? Тогда весьма порядочный джентльмен объяснил ему, что его спутник - закоснелый грешник, прогневивший Провидение, чему он сам служит неопровержимым доказательством: он вечно ропщет, он охромел, руки его закованы в наручники, он умирает с голоду, его брат заживо сгорел в наглухо запертом доме, а ключ от дома странствует по белу свету. - Так ты и есть Провидение? - еле слышно прошептал ослабевший дикарь. - Придержи язык! - оборвал его весьма порядочный джентльмен. - Так это ты? - снова спросил дикарь джентльмена из дворца. Тот ничего не ответил: выйдя из кабриолета, он быстро и деловито накинул на дикаря смирительную рубашку и сказал весьма порядочному джентльмену: "Он должен искупить свои грехи постом". - Я уже постился, - слабо запротестовал дикарь. - Пусть постится еще, - сказал джентльмен из дворца. - Я поневоле должен был поститься, потому что по разным причинам не мог получить работу и дошел до полной нищеты: вы знаете, что я не лгу, - сказал дикарь. - Пусть потерпит еще, - сказал джентльмен из дворца. - Работа мне нужна, как воздух, - простонал дикарь. - Обойдешься и без воздуха, - ответил джентльмен из дворца. И оба джентльмена поволокли дикаря, усадили его на жесткую скамью н монотонными голосами затянули, как заведенные, свои бесконечные наставления: они поучали его во всех делах на свете, кроме одного единственно нужного и касающегося его дела. Когда же они заметили, что после вспышки гнева, от которого его глаза налились кровью, дикарь перестал обращать на них внимание и вознесся мыслью к истинному Провидению; когда они увидели, что он, смущенный и приниженный, примирился с небом, повинуясь заложенному в нем самой природой стремлению приблизиться к нему, понять его и научиться не только переносить свою судьбу, но и облегчать ее, - они сказали: "Он слушает нас, теперь он в наших руках и не доставит нам больше никаких хлопот". О чем на самом деле думал этот дикарь, чьи мысли были так ложно истолкованы и использованы, - нам поведает история, а не автор этой притчи, хоть сам он прекрасно понимает ее смысл. Достаточно с нас сегодня и того, что эта сказочка не может иметь никакого практического смысла (разве это возможно!) - в наш тысяча восемьсот пятьдесят пятый год. 21 марта 1855 г. ^TРОДОСЛОВНОЕ ДРЕВО^U Перевод А. Поливановой То, что жизненность всякого истинного и действенного преобразования на пользу общества целиком зависит от последовательности людей, которые его проводят, - истина не новая. Как бы ни понимался смысл изречения "Врачу, исцелися сам", - а по моим наблюдениям, этому совету мало кто следует, - совершенно ясно, что перевоспитание должно действительно начинаться с самого себя. Если бы я обладал легкими Геркулеса и красноречием Цицерона и употребил свои способности в самых ожесточенных диспутах, посвященных делу, которым я пренебрегаю в моей повседневной жизни каждый раз, как к тому представится случай (скажем, раз пятьдесят на дню), так уж лучше бы мне приберечь свои легкие и свое красноречие и ни при каких обстоятельствах не вмешиваться в это дело. В наше время господствует скромное убеждение, что руководство государственными делами не должно быть наследственной прерогативой какого-либо привилегированного класса и что система, не привлекающая на службу стране ее лучших и достойнейших сынов, страдает неким врожденным пороком. Нужно думать, - поскольку это не какая-нибудь новомодная выдумка, - что это убеждение в общем достаточно умеренное и разумное, что оно не может быть названо чрезмерно передовым ни для нашего, ни для какого-либо другого времени и что оно не навлечет на нашу страну никакого небесного проклятия, могущего привести ее к катастрофе. И тем не менее для большей части нашего правящего класса это положение настолько ново и необычно, что, но нашему наблюдению, оно воспринимается как вещь совершенно непостижимая и невероятная. И вот я совершенно серьезно задаю себе вопрос: чья же это вина? Я пришел к заключению, что повинно во всем этом чрезмерное культивирование родословного древа - ветвистого, разросшегося в Англии до непомерной высоты и покрывшего своей зловещей тенью всю страну. Мое имя Коббс. Почему же я, Коббс, так люблю восседать, словно почтенный патриарх, в тени моего родословного древа?! Какое мне до него дело? Какая мне от него польза, почему оно может мне внушить чувство самоуважения, в чем заключается для меня его притягательная сила? Почему, чтобы принять приглашение на банкет, я должен быть уверен, что моими сотрапезниками будут лорды? Почему для того, чтобы поставить свое ими на подписном листе, мне необходимо, чтобы на нем красовались имена пятидесяти баронов, маркизов, виконтов, герцогов и баронетов, написанные более крупными и размашистыми буквами, чем имена простых смертных? Если я не хочу постоянно украшать себя ветвями родословного древа, если это не я, Коббс, а мой друг Доббс вечно носит в петлице такую бутоньерку, - почему бы мне преспокойно и добровольно не отказаться от этого? Да потому, что я хочу всегда восседать у подножия родословного древа, под сенью его ветвей. Возьмем Доббса. Доббс образованный, серьезный человек, строгих и твердых правил; человек, который был бы глубоко огорчен, если бы я усомнился в том, что он сторонник реформы в лучшем смысле этого слова. Когда Доббс говорит со мной о палате общин (и выпаливает при этом в меня, как из револьвера, который он всегда носит заряженным и со взведенным курком, - градом служебных новостей), почему он должен непременно пользоваться парламентским жаргоном, который ему пристал не больше, чем какой-нибудь диалект Центральной Африки? Почему, говоря о мистере Фицмайли, он должен называть его "Фици", а упоминая лорда Гамбарууна, именовать его "Гамом?" Каким образом он всегда узнает о проектах кабинета министров за полтора месяца до того, как они становятся достоянием гласности, а то и настолько заблаговременно, что я, пожалуй, успею умереть, прежде чем появится малейший намек на существование такого проекта? Доббс, как человек передовой, прекрасно понимает, что люди различаются по своей склонности к той или иной деятельности, по своим талантам и достоинствам и ни по каким другим признакам. Да, да, в этом я уверен. А вместе с тем я видел, как Доббс самым унизительным образом из кожи лез вон на Королевской академической выставке, чтобы обратить на себя внимание какого-го аристократа. Я стоял рядом с Доббсом перед картиной, когда в зал вошел некий маркиз, и я тотчас же догадался о появлении этого маркиза, даже не поднимая глаз и не поворачивая головы, единственно благодаря аффектированной манере, с которой Доббс стал высказывать свои замечания о картине. А потом, по мере приближения к нам маркиза, Доббс продолжал разговаривать со мной, как с пустым местом, ибо все его замечания предназначались уже для маркиза, пока наконец маркиз не воскликнул: "А, Доббс!" - и Доббс, выражая предельную почтительность каждой морщинкой лица, повел этого родовитого аристократа по выставке, чтобы высказать ему свои суждения о некоторых живописных деталях картин. Ну да, Доббс был, конечно, пристыжен и смущен всем своим поведением; голос, лицо и манеры Доббса, упрямо и независимо от воли своего хозяина, обнаруживали его чувство неловкости; даже по выражению спины Доббса, провожавшего благородного маркиза из зала, я понял, что ему известно, как он мне смешон и как он этого заслуживает: и все-таки Доббс ни за что на свете не смог бы воспротивиться чарам родословного древа и выйти из его тени на вольный воздух. Как-то, идя по Пикадили от Гайд-Парк Корнер, я столкнулся с Гоббсом. У Гоббса два родственника бесславно погибли от голода и холода под Севастополем, а один из родственников был по ошибке убит в лазарете в Скутари *. Сам Гоббс имел несчастье изобрести какой-то в высшей степени важный механизм для оборудования доков; это изобретение заставило его безотлучно просиживать все время в приемных различных государственных учреждении, а месяц тому назад подобное же изобретение было кем-то сделано во Франции и тотчас же пущено в ход. В тот день, что я встретил Гоббса, он шел с заседания комитета мистера Рэбака *. Он кипел от возмущения после всего, что ему пришлось услышать: "Мы должны разрубить наконец этот гордиев узел и положить конец бюрократической волоките, - сказал Гоббс. - Если разобраться, то не было еще на земле народа, которым бы так помыкали, как в наши дни англичанами, и ни одна страна еще не была доведена до такого положения. Это невыносимо! (Лорд Джодль!)" Слова в скобках относились к проехавшему экипажу, в сторону которого повернулся Гоббс, с величайшим интересом провожая его глазами. "Система, - продолжал он, - должна быть в корне преобразована. Мы должны иметь надлежащего человека на надлежащем месте (герцог Тваддльтонский верхом!), и высшие должности должны предоставляться только по способностям, а не по семейным связям (зять епископа Горхэмберийского!). Мы не можем больше доверять пустым фетишам. (Здравствуйте, леди Колдвилл! - пожалуй, слишком накрашена, но для своих лет еще весьма привлекательная дама!) И мы должны, я имею в виду всю нацию, избавиться от разложившейся прогнившей аристократии и нашего преклонения перед знатью. (Благодарю вас, лорд Элвард, я чувствую себя прекрасно. Чрезвычайно рад, что имею честь и удовольствие видеть вас. Я надеюсь, что леди Эдвард в добром здравии. Не сомневаюсь, что все превосходно!)" - закрыв последнюю скобку, он остановился, чтобы пожать руку тщедушному старому джентльмену в льняном паричке; Гоббс всячески старался поймать взгляд этого старичка, а когда мы отошли, он был в таком восторженном и приподнятом состоянии после этой встречи, что показался мне на некоторое время даже выше ростом. Таков Гоббс, который (как я знаю) страшно беден, Гоббс. преждевременно поседевший у меня на глазах, Гоббс, чья жизнь - какой-то непробудный кошмар; Гоббс, который душой и телом облечен в вечный траур, - и все это по поводу вопросов, с которыми запросто расправились бы полдюжины лавочников, на выборку взятых по Лондонскому списку и посаженных на Даунинг-стрит. Поведение Гоббса заставило меня так глубоко задуматься, что я пропустил мимо ушей всю последующую часть беседы, пока мы не подошли к Берлингтон-Хаусу. "Небольшой набросок, выполненный ребенком, - говорил он, - а за него уже предлагают двести пятьдесят фунтов! Разве это не великолепно! Просто восхитительно! Не хотите ли зайти? Давайте зайдем!" Я отказался, и Гоббс пошел на выставку без меня: он затерялся как капля в огромном потоке посетителей. Проходя мимо двора, я заглянул в него, и мне показалось, что перед моими глазами промелькнул поразительно пышный образец родословного древа в полном цвету. Возьмем моего друга Ноббса. О нем никто не скажет дурного слова; он производит впечатление человека, уверенного в себе и обладающего тем спокойным мужественным достоинством, которое не позволяет человеку ни слишком выпячиваться, ни присваивать себе отблеск чужого сияния. И вместе с тем я с полной ответственностью смею утверждать, что Ноббс ни душевно, ни физически не может спокойно усидеть за столом, если при нем упоминается титулованное лицо, которое он знает, чтобы тотчас же не заявить о своем знакомстве с ним. Я наблюдал Ноббса в подобных положениях тысячи раз, и всякий раз он терял душевное равновесие. Я видел, как это его мучило, как он боролся с самим собой, пытаясь освободиться от обаяния родословного древа, и как он убеждал себя так же искренне, как если бы он говорил вслух: "Ноббс, Ноббс, ведь это же низость, и какое дело присутствующим до того, знакомы ли вы с этим человеком или нет?" И все-таки он не мог удержаться и не сказать: "Ах, лорд Дэш Блэнк? Ну да! Я отлично его знаю: мне ли не знать его? Я знаю Дэш Блэнка - позвольте, - я и впрямь даже припомнить не могу, с каких пор я знаком с Дэш Блэнком. Уж никак не меньше десятка лет. Прекрасный малый, этот Дэш Блэнк!" И так же, как и мой друг Гоббс, после таких слов Ноббс становился вроде ка