а вот встала на дыбы. Но ни разу, ни единого разу она не приняла естественного положения, не двигалась в направлении, обычном для карет; все, что она проделывала, и отдаленно не напоминало движений экипажа на колесах. Впрочем, день выдался прелестный, воздух был восхитительный, а главное, мы были одни: ни табачных плевков, ни бесконечных и однообразных разговоров о долларах и политике (они говорят исключительно об этих двух материях и ни о чем ином говорить не могут), которыми мы так томимся. Мы по-настоящему наслаждались, смеялись над тряской и были очень веселы. В два часа дня мы остановились посреди леса, раскрыли нашу корзину и пообедали; мы пили за здоровье малюток и всех наших друзей на родине. Затем продолжали путь до десяти вечера. Мы приехали в место, которое называется Нижний Сандуски и отстоит от Цинциннати на шестьдесят две мили. Последние три часа езды были мало приятны: то и дело полыхали зарницы - ярким продолжительным голубым огнем; густые заросли обступали карету, ветви цеплялись за ее стенки и с хрустом обламывались. Гроза в таком месте может обернуться настоящей бедой. Гостиница, в которой мы остановились, размещалась в деревянном дощатом домике. Хозяева спали, и нам пришлось их поднять. Нам отвели какую-то странную спальню с двумя дверьми, которые были расположены друг против друга; обе они выходили прямо в черноту и глушь, и ни одна не закрывалась ни на ключ, ни на задвижку. При таком расположении дверей всякий раз, как вы открываете одну из них, другая распахивается настежь: архитектурное ухищрение, с которым я доселе не был знаком. Если бы Вы могли видеть, как я, в одной рубашке, забаррикадировав двери чемоданами, делал отчаянные попытки привести в порядок комнату! Впрочем, подобная баррикада была вызвана необходимостью, так как у меня было при себе двести пятьдесят фунтов золотом. Здесь, на Западе, немало людей, которые, не задумываясь, убили бы родного отца за одну только среднюю цифру упомянутой суммы. Кстати, о золоте - поразмыслите на досуге о положении вещей в этой стране! Здесь нет денег; совсем нет. Банковые билеты хождения не имеют. Газеты полны объявлений, в которых купцы предлагают свой товар в обмен на другой; американского же золота не достать ни за какие деньги. Вначале я покупал фунты, английские фунты, но так как, начиная с нашего пребывания в Цинциннати и по сей день, я их не мог раздобыть, мне пришлось покупать французские золотые двадцатифранковики, с которыми я и путешествую здесь, как в Париже! Вернемся, однако, к Нижнему Сандуски. Мистер К. лег было спать где-то на чердаке, но его там так одолели клопы, что через час он был вынужден встать и перейти в карету... где он и пересидел время до завтрака. Завтракали мы вместе с возничим, в единственной общей комнате. Она была оклеена газетами и вообще имела вид довольно убогий. В половине восьмого отправились дальше и вчера в шесть часов вечера добрались до Сандуски. Город стоит на озере Эри, в двадцати четырех часах езды на пароходе из Буффало. Здесь мы никакого судна не застали, и оно все еще не прибыло и по сей час. Мы сидим на вещах, готовые отправиться в любую минуту, и напряженно смотрим вдаль - не покажется ли дымок? В бревенчатой гостинице в Нижнем Сандуски остановился старик, который от имени американского правительства ведет переговоры с индейцами и только что договорился с виандотским племенем, чтобы оно на следующий год сдвинулось отсюда в специально отведенное место западнее Миссисипи - чуть подальше Сент-Луиса. Он превосходно рассказал о том, как велись переговоры и как неохотно они соглашаются уходить. Это замечательный народ, но раздавленный и опустившийся. Если бы в Англии, где-нибудь возле бегов, Вы повстречали кого-нибудь из них, Вы бы их приняли за цыган. Мы остановились в небольшом, но очень удобном домике, и окружают нас чрезвычайно услужливые люди. Вообще же народ в здешних местах - мрачный, хмурый, неотесанный и неприятный. Вряд ли, я думаю, на всем земном шаре нашелся бы народ с таким полным отсутствием юмора, живости и способности радоваться. Просто удивительно! Я всерьез говорю, что за последние шесть недель я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме меня, засмеялся от души; и я ни разу не видел жизнерадостной физиономии, за исключением одной - да и та принадлежала негру. Вялое шатание по улицам, торчание в барах, курение, плевание и раскачивание в креслах-качалках на улице подле дверей своей лавки - вот и все здешние развлечения. Кажется, прославленная американская деловитость свойственна одним янки, то есть обитателям восточных районов. Остальная часть населения - тяжела, тупа и невежественна. Наш хозяин с Востока. Это красивый, услужливый и любезный малый. Он входит в комнату, не снимая шляпы, садится на диван в шляпе, вытаскивает из кармана газету и принимается ее читать; а разговаривая с вами, то и дело поплевывает в камин; но ко всему этому я привык. Он полон желания угодить - и на том спасибо. Мы жаждем, чтобы скорее пришел пароход, так как надеемся, что в Буффало нас ожидают письма. Сейчас половина второго, парохода на горизонте не видно, и мы собираемся (с большой неохотой) заказать ранний обед. <> 109 <> ФОРСТЕРУ Ниагара!! (английский берег), вторник, 26 апреля 1842 г. Не знаю, сколько бы еще я Вам написал из Сандуски, мой дорогой друг, если бы в ту самую минуту, как я кончал последнюю малоразборчивую страницу (о, эти чернила!), на горизонте не показался пароход: тут мне пришлось наскоро уложиться, проглотить подобие обеда и повести свою свиту на пароход как можно скорее. Это оказалось великолепное судно водоизмещением в четыреста тонн, именуемое "Конституция", роскошное и благоустроенное; пассажиров на нем было немного. Что там ни говорят об озере Эри, оно никуда не годится для тех, кто подвержен морской болезни. Мы все страдали от нее. В этом смысле тут ненамного лучше Атлантики. По озеру с противным постоянством ходят мелкие волны. Мы прибыли в Буффало в шесть утра, сошли на берег позавтракать, послали на почту и получили - с какой радостью, с каким невыразимым восторгом! - письма из Англии. Воскресную ночь мы простояли в городе (и очень красивом городе притом), который называется Кливленд и находится на берегу озера Эри. В шесть часов утра, в понедельник, народ толпой повалил на борт, чтобы посмотреть на меня; а группа "джентльменов" устроилась у двери и окошка в нашу каюту и глазела на нас, _пока я умывался, а Кэт еще лежала в постели_. Я был так разъярен и этим, да еще местной газетенкой, которая случайно попалась мне на глаза в Сандуски (в ней проповедуется война с Англией насмерть, говорится, что Британию следует "еще раз высечь"), и объявляется, что не далее чем через два года американцы будут распевать "Янки-Дудл" в Гайд-парке и "Слава Колумбии" в залах Вестминстера), что когда мэр города, согласно обычаю, явился представиться мне, я отказался его принять и просил мистера К. объяснить мои мотивы. Достопочтенный джентльмен отнесся к моему отказу весьма хладнокровно, сошел на пристань, держа в руках большую палку и нож, которым тут же начал строгать ее с таким рвением (ни на минуту не отрывая при этом глаз от двери нашей каюты), что задолго до отбытия парохода палка превратилась в колышек для криббеджа! В жизни я не был так взволнован, как сегодня утром, прибыв сюда из Буффало! Ехать надо по железной дороге, почти целых два часа. Я пытался увидеть первые брызги и услышать отзвук ревущего потока на таком фантастическом расстоянии, как если бы я, причалив в Ливерпуле, пытался услышать музыку Вашего приятного голоса, звучавшего в Линкольнс-Инн-филдс. Наконец, когда поезд остановился, я увидел два огромных облака, поднимающиеся из глубины земли, - это было все. Медленно, мягко, величаво вздымались они. Я потащил Кэт вниз по скользкой и крутой тропинке, ведущей к парому, накричал на Энн за то, что она недостаточно проворно следовала за нами, сам покрылся испариной и не могу выразить того чувства, которое испытывал, когда гул стал звучать громче и громче с каждым шагом. Между тем из-за водного облака ничего нельзя было различить. Сопровождавшие нас два английских офицера (о, какими подлинными джентльменами они нам показались, какими прирожденными аристократами!) побежали дальше со мной, меж тем как Крт и Энн оставались ждать нас на обледенелой скале; офицеры полезли вслед за мной по камням у подножия малого водопада, где паромщик готовил для нас лодку. Я не был разочарован: просто ничего не мог разглядеть. В одно мгновенье я был ослеплен брызгами и промок до нитки. Я видел, как бешено несется вода с какой-то огромной высоты, но не мог составить себе представления ни о форме потока, ни о расположении его - одно смутное ощущение его громады. Только когда мы сели в лодку и стали пересекать поток у самого подножия водопада, я почувствовал, что это такое. Я вернулся в гостиницу, переменил одежду и, захватив Кэт, побежал к "Подкове". Затем спустился один в самый ее бассейн. Вот где чувствуешь близость бога. У ног моих играла яркая радуга, а когда я поднял голову - боже мой, - какой изумруд, какая прозрачность и чистота! Широкая, глубокая, мощная струя падает, словно умирая, и тут же из бездонной могилы восстает облаком водяной пыли и тумана ее великая тень, которой нет ни покоя, ни отдыха. Торжественная и ужасная, она здесь витает, быть может, с самого сотворения мира. Мы намерены пробыть здесь неделю. В следующем письме я попытаюсь описать мои впечатления и рассказать, как они изо дня в день меняются. Сейчас это невозможно. Скажу лишь, что первые ощущения, которые во мне вызвало это потрясающее зрелище, это - душевный покой, ясность мысли о вечном отдыхе, блаженстве и - никакого ужаса! Я с дрожью вспоминаю Гленко (дорогой друг, если бог даст, мы с Вами непременно поедем вместе взглянуть на Гленко), но, вспоминая Ниагару, я буду думать только о ее красоте. Если бы Вы могли слышать рев, который стоит у меня в ушах, когда я пишу Вам это письмо! Оба каскада у нас под окнами. Из гостиной и спальни открывается вид прямо на них. Во всем доме, кроме нас, ни души. Чего бы я не дал за то, чтобы Вы с Маком были здесь и делили со мной мои теперешние переживания! Я хотел было добавить - чего бы я не дал за то, чтобы драгоценное создание, чей прах покоится в Кензал-грин, дожило до этого времени и с нами вместе было здесь, - впрочем, я уверен, что она здесь побывала не раз с тех пор, как ее прелестное личико скрылось от моего земного взора. Одно слово по поводу драгоценных писем. Вы правы, дорогой мой, относительно газет; и Вы правы (пишу с прискорбием) относительно людей. "Верно?" - спросил фокусник. "Да!" - донеслось с галерки, из кресел и лож. Да, эти слова у меня вначале вырвались в самом деле невольно, но когда я Вам все расскажу... погодите немного - до конца июня! Больше ничего не прибавлю. С моими путевыми заметками я предвижу путаницу - меня, верно, будет тянуть то в одну, то в другую сторону. О, из материалов, которыми я располагаю, можно было бы извлечь квинтэссенцию комического! Вы - часть, и очень существенная часть, того, что для нас является родиной, дорогой друг, и я уже истощил свое воображение, рисуя себе обстоятельства, при которых я вдруг нагряну к Вам, в дом Э 58 по Линкольнс-Инн-филдс. Мы от души благодарим бога за то, что наши несказанно дорогие детки и все наши друзья здоровы и благополучны. Еще одно письмо, только одно... Боюсь, что я и наполовину не выразил своей любви к Вам, но Вы знаете, что есть мысли, слишком глубокие для слов... <> 110 <> ГЕНРИ ОСТИНУ * Ниагара (английский берег), воскресенье, 1 мая 1842 г. Мой дорогой Генри, Это письмо не такое старое, как может показаться при взгляде на дату. Я возьму его с собой в Монреаль и пошлю оттуда на пароходе, который направляется с канадскими письмами и пассажирами навстречу судну Кунарда в Галифакс. Прежде чем запечатать письмо, я прибавлю короткий постскриптум, так чтобы в нем оказались самые последние вести. В этом прекрасном месте мы вкусили блаженный покой, в котором, как Вы понимаете, мы нуждались чрезвычайно, не только оттого, что долго путешествовали в довольно трудных условиях, но и из-за непрерывного преследования, которому подвергались на суше и на море, в почтовых каретах, железнодорожных вагонах и на пароходах, преследования, размеры которого, даже если Вы напряжете свое воображение до предела, Вы не можете себе представить. Пока что мы почти одни в гостинице. Это большой, прямоугольный дом, гордо взирающий на окрестности с вершины холма; у него, как у швейцарских домиков, выдающийся карниз и широкие галереи, идущие вдоль каждого этажа. Колоннада придает зданию вид настолько легкий, что оно кажется построенным из карт, и я пребываю в вечной тревоге, как бы кто-нибудь не появился вдруг в слуховом окошке и, топнув ногой по крыше, не разрушил все строение. Наша гостиная (просторная комната с низким потолком, как в детских) находится на третьем этаже и расположена так близко от водопада, что окна в ней постоянно влажны и затуманены от брызг. Из гостиной можно пройти в нашу спальню и в комнату Энн. Секретарь почивает недалеко от нас, но за пределами священной обители. Из этих трех комнат, из любой из них, можно видеть целый день, как кувыркаются, катятся и скачут с грохотом водопады, и как яркие радуги низвергаются огненными мостами вниз, на глубину двухсот футов. Когда на них падает солнце, они сверкают и горят, как расплавленное золото. В пасмурную погоду кажется, что вода обваливается как снег, или что гигантская меловая скала начинает крошиться, или что с обрыва скатывается большой клуб белого дыма. Впрочем, в любую погоду, и ясную и пасмурную, днем и ночью, при солнечном и при лунном освещении, от подножья обоих водопадов всегда вздымается призрачное облако, скрывающее от взора смертного кипящий котлован, который благодаря этой таинственности кажется во сто раз значительней, чем если бы можно было видеть все секреты, заключенные в его непроницаемых глубинах. Один водопад отстоит от нас на таком же расстоянии, на каком отстоит Йорк-гейт от дома Э 1 по Девоншир-террас. Другой (гигантская "Подкова") примерно вдвое ближе чем дом "Криди" * от нашего. Во всех описаниях этих водопадов, однако, сильно преувеличено одно - я имею в виду шум. Вчера, например, стояла ясная ночь. В тихий закатный час мы с Кэт, находясь на расстоянии одной мили, едва слышали его. Между тем я поверил всем этим утверждениям и еще в тридцати милях от водопадов, по дороге из Буффало, начал припадать ухом к земле, как дикарь в балете или бандит. Я был счастлив получить Ваше славное письмо и прочитать в нем о наших малышах, которых мы хотим видеть с нетерпением, не поддающимся никакому описанию. Я думаю в самом деле, "хоть и не мне бы говорить", что ребятишки у нас неплохие - и на вид и по существу. Сегодня поутру, проснувшись, я заревел на весь дом: "Через месяц!" - мы едва успели сюда прибыть, как уже начали мечтать о том дне, когда можно будет это сказать. Неужели настанет минута, когда, выйдя из самой медлительной в мире кареты, мы постучимся в двери... своего дома? Я рад, что Вы ликуете по поводу драки, которую я затеял из-за авторского права. Если бы Вы знали, как они пытались заткнуть мне глотку, Вы бы отнеслись к ней с еще большим жаром. Самые видные люди Англии прислали мне, через Форстера, петицию, в которой всячески поддерживают меня. Тон послания мужественный, исполненный достоинства и чувства. Я его направил в Бостон, с тем чтобы его там опубликовали, и теперь спокойно выжидаю бури, которая не замедлит последовать. Впрочем, самые свои жгучие розги я пока еще придерживаю. Ну не отвратительно ли на самом деле, что авторы книг, выходящих здесь десяти- и двадцатитысячными тиражами, не получают за них ни гроша, в то время как негодяи-книгопродавцы на них наживаются? Не гнусно ли, что самый последний мерзавец, самая подлая газетенка - настолько грязная и скотская, что ни один порядочный человек не постелет ее у себя в доме на полу уборной, печатает эти же произведения рядом с самыми низкопробными и непристойными писаниями, навеки и неминуемо поселяя в сознании читателя впечатление, что эти два рода литературы некоторым образом между собой связаны? Как терпеть такое положение, когда автора мало того что грабят до нитки, еще заставляют против воли появляться бог знает в какой форме, в каком пошлом облачении, в каком обществе? Терпимо ли, чтобы автор не мог выбирать своего читателя, не мог уберечь свои слова от искажений, что его заставляют вытеснять лучших людей этой страны, людей, которые мечтают всего лишь о том, чтобы кормиться своим литературным трудом? От всех этих безобразий у меня, право, так и вскипает кровь, и всякий раз, как я заговариваю на эту тему, мне начинает казаться, что во мне двадцать футов росту и у меня широченные плечи. "Ах вы разбойники, - говорю я про себя перед тем, как держать речь, - так вот же вам!" Жилища, в которых мы останавливались, дороги, по которым ездили, общество, в котором вращались, потоки табачной слюны, которыми нас обдавали, удивительные обычаи, с которыми нам приходилось считаться, чуланчики на колесах, в которых приходилось путешествовать, леса, болота, прерии, озера и горы, которые нам довелось пересечь, - все это - темы для легенд и историй, которне мы будем рассказывать уже дома, а то никакой бумаги не хватит. Сходя с парохода и входя на пароход, влезая в карету и вылезая из нее, Кэт умудрилась упасть в общей сложности, наверное, семьсот сорок три рада. А однажды, когда мы ехали по дороге, вымощенной поваленными в болото деревьями, она чуть не свернула себе шею. Был очень жаркий день, и она изнемогала, положив голову на раму открытого окошка. И вдруг - кр-рах! Она и по сей час держит голову слегка набок. Энн, по-моему, толком не разглядела ни одного американскою дерева. Она ни разу не взглянула на открывающийся перед нею вид и проявляет полнейшее безучастие ко всему, что попадает в поле ее зрения. Она недовольна Ниагарой, говорит, что "это одна вода" и что ее к тому же "слишком много". Вы, верно, уже слышали, что я собираюсь играть в монреальском театре с офицерами? Так как книги с фарсами трудно раздобыть и выбор, соответственно, ограничен, я остановился на роли Кили в "Двух часах утра" *. Вчера я написал Митчеллу, нью-йоркскому актеру и режиссеру, чтобы он достал и прислал мне комический парик, светло-русый, с небольшими бачками до половины щеки; поверх него я надену два спальных колпака, один с кистрчкой, а другой фланелевый; фланелевый халат, желтое трико и комнатные туфли дополнят мой костюм. Я очень огорчен, что дело Ваше идет не так бойко, как бы Вам хотелось, но поговорка гласит, что коли дождь заладит, то уж льет; то же самое можно сказать и об обратном - коли не идет дождь, так - ни капельки! Я уверен, что не успею приехать, как Вы будете завалены работой. Мы собираемся отбыть в среду утром. Передайте привет Летиции и матушке, а также мой нижайший поклон миссис Бремнер, и верьте, что я, мой дорогой Генри, - всегда Ваш любящий. <> 111 <> ФОРСТЕРУ Ниагара, вторник, 3 мая 1842 г. ...Назову Вам два основных препятствия к заключению конвенции о международном авторском праве с Англией: во-первых, национальная страсть к "обштопыванию" всякого, с кем приходится вести дела или торговлю; и второе - национальное тщеславие. Иностранцу трудно понять, какую громадную роль играют здесь обе эти национальные особенности. Что касается первой особенности, я, кроме шуток, убежден, что здешний читатель извлекает дополнительное наслаждение, читая популярную английскую книгу, от мысли, что автор этой книги ничего не получает за ее переиздание. Ведь как это чертовски ловко получается у Джонатана - почитывать книжки на таких условиях! Он так поддел англичанина, что глазки его блестят хитро, коварно и радостно; и, читая, он посмеивается, но отнюдь не тем шуткам, которые рассыпаны на ее страницах. Не так радуется ворона, когда ей удается стащить кусок мжа, как американец, когда он читает английскую книгу "задаром". Что касается второй особенности, то она позволяет людям, которые выше только что приведенных низменных побуждений, мириться с существующим положением вещей. Вас читают в Америке! Америка вас признала! Когда вы приезжаете к ним, они вам оказывают радушный прием! Вас обступают со всех сторон, вам выражают благодарность за то, что вы поддержали их дух, когда они болели, что доставили им много приятных часов, когда они были здоровы; за то, что их домашний обиход пополнился множеством словечек, типов и образов, на которые они могут ссылаться в разговоре со своими детьми и женами. Им дела нет до того, что в тех странах, где вы получаете денежное вознаграждение, вам благодарны не меньше, что в других краях вы завоевали себе не только славу, но и деньги. Американцы читают вас - свободные, просвещенные, независимые американцы! Чего же вы хотите? Разве это не достаточная награда для всякого смертного? Национальное тщеславие стирает с лица земли все остальные страны земного шара, так что в конечном счете одна только их страна и высится над океаном. Теперь послушайте, чего стоит на самом деле американская публика. Найдите мне во всей нашей литературе одну-единственную английскую книгу, которая сделалась бы популярной здесь сама по себе, которая бы привлекла к себе внимание издателей, прежде чем она прошла испытание у себя на родине и сделалась популярной там, - если Вы такую книгу найдете, я соглашусь на то, чтобы закон оставался в его теперешнем состоянии - ныне, присно и во веки веков. Впрочем должен оговориться. Здесь печатаются всевозможные приторные повести из жизни высшего света, перед которыми толпа падает ниц, словно перед золотым тельцом, и которые у нас с самого дня их выхода в свет были благополучно замурованы в библиотеках, где и находятся по сей день. Когда же говоришь им, что этак у них не разовьется отечественная литература, они все (кроме бостонцев) отвечают: "А нам и не надо. Зачем нам платить за литературу, когда мы ее получаем даром? У нас народ не думает о поэзии, сэр. Доллары, банки, хлопок - вот наши книги, сэр". И в самом деле! Ни в одной другой стране не сталкиваешься с таким невежеством относительно всего, что не имеет прямого отношения к наживе и прибыли. Вот и все, что я пока могу сказать по поводу международного авторского права. А вот Вам портрет моего секретаря, если угодно. У него сентиментальная душа, очень сентиментальная, С приближением июня он высказывает нашей Энн надежду, что "мы время от времени будем его вспоминать" у себя на родине. Он ходит в гамлетовском плаще и огромном, очень высоком, мягком, пыльном черном цилиндре, который во время длительных переездов заменяет каким-то шутовским колпаком... Он поет; и в тех случаях, когда наши комнаты соседствуют с его спальней, подчас, прижавшись ртом к замочной скважине, издает несколько басовых звуков, чтобы привлечь наше внимание. Он страстно мечтает, чтобы я попросил его спеть, и уловки, к которым он прибегает, чтобы вынудить меня к этому, уморительны до последней степени. В нашей комнате в Хартфорде (Вы помните, мы там были в первых числах января?) стоял рояль, и как-то вечером, когда мы были одни, он спросил, "играет ли миссис Д.".- "Да, мистер К.".- "Вот как, сэр? А я пою; так что, когда Вам захочется потешить себя..." Можете вообразить, с какой поспешностью я ухватился за какой-то предлог, чтобы покинуть комнату и не дать ему окончить фразы. Он занимается живописью... Огромный ящик с масляными красками составляет главную часть его багажа. Он ими малюет у себя в комнате по нескольку часов подряд. Энн завладела какими-то большеголовыми и пузатыми набросками, которые он сделал с пассажиров на канале (включая и меня в меховой шубе), при воспоминании о которых у меня до сих пор на глаза наворачиваются слезы. Он написал ниагарские водопады, - изумительно; а сейчас как будто пишет мой портрет в рост: официанты донесли нам, что горничные сообщили им, будто в его комнате стоит картина, на которой изображено нечто чрезвычайно косматое. Одна из девушек решила, что это "набросок королевского герба"; я же не сомневаюсь, что сей лев должен изображать мою персону... Иногда, правда не очень часто, он затевает со мной разговор. Обычно это случается после наступления сумерек, когда мы с ним гуляем по палубе, или в карете, когда мы оказываемся вдвоем. В такие минуты он принимается рассказывать какой-нибудь самый известный и патриархальный анекдот, выдавая его за эпиэод, имевший место в его собственной семье. Когда мы едем в карете, он больше всего любит изображать коровье мычание и хрюканье свиней; на днях он даже чуть не вызвал на дуэль какого-то попутчика, который, не оценив его таланта, сказал, что он "настоящий теленок". Ему представляется непременным признаком хорошего тона ежеминутно осведомляться, не хочется ли нам спать, или, говоря его словами, "не испытываем ли мы недостатка сна". Бывает, что мы после какого-нибудь длительного переезда погружаемся в сон часов этак на четырнадцать, и вот, когда я, наконец, просыпаюсь и выхожу из спальни, он меня непременно подстережет у двери с тем же вопросом. Впрочем, оставляя в стороне его забавные качества, трудно было бы подобрать для меня более подходящего человека. Я удвоил его первоначальное жалованье - десять долларов в месяц, и даю теперь двадцать, а к концу намерен компенсировать его за шесть месяцев... <> 112 <> ГЕНРИ ОСТИНУ Канада, Монреаль, 12 мая 1842 г. Все хорошо, хотя (не считая письма от Фреда) мы с "Каледонией" не получили ничего. Внимание и любезность, оказанные нам в Канаде, не поддаются никакому описанию. Все кареты и все лошади к нашим услугам; равно как и слуги, и казенные суда, а также экипажи этих судов. Мы будем играть между 20-м и 25-м "Роланд вместо Оливера", "Два часа утра" и "Глухой как пробка" *. <> 113 <> МИСС ПАРДОУ Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, 19 июля 1842 г. Сударыня, Позвольте указать Вам на одно обстоятельство, связанное с американскими разбойниками, которое Вы, по всей вероятности, не осознаете до конца. По существующему закону они имеют право перепечатывать любую английскую книгу, не вступая в переговоры ни с ее автором, ни с кем бы то ни было еще. На таких-то приятных основаниях и переиздавались все мои книги. Иногда, впрочем, когда о книге начинают говорить еще до выхода ее в свет, кое-кто из этих пиратов готов уплатить какие-нибудь пустяки, чтобы получить корректуру заранее - с тем чтобы опередить остальных на время, необходимое для того, чтобы перепечатать книгу. Если же книга уже вышла в свет, она становится общественным достоянлем, ее можно переиздавать хоть тысячу раз. В своем письме я имел в виду только сделки подобного рода. Могу прибавить, что у меня нет ни малейшей надежды на то, что Штаты поступят по справедливости в этом бесчестном деле, и поэтому я не рассчитываю поймать этих молодчиков; но мы можем кричать: "Держи вора!" - тем более что они от этого окрика начинают ежиться. Остаюсь преданный Вам. <> 114 <> К. К. ФЕЛТОНУ Лондон, Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, воскресенье, 31 июля 1842 г. Никогда еще, дорогой Фелтон, на голову несчастных смертных не сваливалось такого чудовищного количества несметных забот. Никакой гений... никакое перо... не в состоянии перечислить все обеды, что меня заставили съесть, описать все места, где мне пришлось побывать, живописать то море дел и удовольствий, в которое я должен был погрузиться. Посему сочиняю ужасно короткую и безумно скучную эпистолу об американце Дандо. Но Вы, наверное, не знаете, кто такой Дандо. Так вот, дорогой Фелтон, Дандо был пожирателем устриц. Он заходил в лавку продавца устриц, не имея ни фартинга в кармане, и, стоя у прилавка, принимался уничтожать моллюсков, пока хозяин, открывающий для него раковины, вдруг в ужасе не опускал нож, делал несколько шагов назад, шатаясь, и, стукнув себя ладонью по бледному лбу, не восклицал: "Так ты - Дандо!" Он съедал по двадцать дюжин за один присест, но мог бы съесть и сорок, если бы торговца устриц вдруг не озарял свет истины. За такие преступления его часто сажали в исправительный дом. И вот однажды он заболел в тюрьме, ему становилось все хуже и хуже, и наконец смерть громко постучалась в дверь его камеры. У кровати Дандо стоял доктор, считая его пульс. "Он умирает, - сказал доктор.- Я вижу это по его глазам. И во всем мире есть только одна вещь, которая может отсрочить его смерть на один час. Это - устрицы!" Немедленно принесли устрицы. Дандо проглотил восемь штук и с трудом взялся за девятую. Но он не стал глотать ее и посмотрел вокруг себя странным взглядом. "Недурна, а?" - спросил доктор. Больной покачал головой, провел дрожащей рукой по животу, быстро проглотил устрицу и упал на кровать мертвый. Дандо похоронили во дворе тюрьмы и украсили его могилу раковинами. Мы все живы и здоровы. Часто говорим о том времени, когда вместе с мистером Фелтоном и доктором Хоу сможем в будущем году переплыть океан. Завтра мы на два месяца уезжаем к морю. Я все время жду вестей от Лонгфелло. Как мне будет приятно узнать, что он возвращается в Лондон и приедет в этот дом! Я самым решительным образом объявляю войну газетам, которые занимаются разбоем средь бела дня, незаконно перепечатывая чужие произведения, и надеюсь, что после следующей сессии парламента их ввоз в Канаду будет запрещен. Кажется, первый раз за всю историю человечества английские литераторы намереваются объединиться и действовать в этом вопросе сообща. Неплохо хотя бы проучить негодяев, если уж не остается ничего другого, и я надеюсь, что таким способом мы можем заставить их немного поумнеть... Жаль, что Вас не было это время в Гринвиче. Несколько друзей устроили здесь в мою честь небольшой обед, где были только свои (от официальных обедов я должен был отказаться). Наша встреча привела Крукшенка в дикий восторг, и, пропев все известные ему морские песенки, он завершил наш вечер, проехавшись все шесть миль до дому в моем маленьком открытом фаэтоне _вниз головой_ к неописуемому восторгу и негодованию лондонской полиции. Мы все очень веселились, и я поднимал тосты за Ваше здоровье с величайшим воодушевлением и энтузиазмом. Когда мы возвращались домой, я основал на пароходе клуб под названием "Общество бродяг" к большому удовольствию всех пассажиров. Это святое братство совершало тысячи всяких глупостей и всегда обедало отдельно от всех за одним концом стола на шканцах, причем обед проходил в необычайно торжественной обстановке с соблюдением великого множества обрядов. Когда через три или четыре дня после начала нашего путешествия заболел капитан, я достал свою аптечку и вылечил его. Потом заболело еще несколько человек, и я каждый день с важным видом навещал своих "пациентов" в сопровождении двух "бродяг", одетых под Бена Эллена и Боба Сойера * и вооруженных парой огромных ножниц и ужасающим количеством пластыря. Всю дорогу было очень весело. В Ливерпуле мы все вместе позавтракали, обменялись рукопожатиями и расстались, как самые добрые друзья... Искренне Ваш. P. S. Я просмотрел свои дневники и решил издать заметки о путешествии по Америке в двух томах. После нашего возвращения я уже написал половину того, что должно войти в первый том, и надеюсь закончить все к октябрю. Эту "новость по секрету", дорогой Фелтон, Вы можете сообщить всем, кого считаете достойным такого доверия. <> 115 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Бродстэрс, 16 сентября 1842 г. ...Вообще глава о Филадельфии очень хороша, но, к сожалению, после напечатания она стала мне нравиться гораздо меньше. Американские газеты нагло утверждают, что подделанное ими письмо с моей подписью * было опубликовано в "Кроникл" вместе с открытым письмом об авторском праве, где я якобы в самых неподобающих выражениях отзываюсь об обедах и пр. Письмо получило широкую огласку в Штатах. Что и говорить, негодяй, написавший его, "парень не промах". Вы понимаете, конечно, что дело это совсем не шуточное, тем более что в газетах поднялась по этому поводу самая непристойная шумиха. Мистер Парк Бенджамин начал свой "вдохновенный" опус на эту тему словами: "Диккенс - лжец и негодяй"... У меня сейчас новый протеже - несчастный глухонемой мальчик, которого я на днях нашел еле живым на берегу и пока поместил в приходскую больницу. Бедняжка, он в таком ужасном состоянии... Какие блестящие проявления безмерной человеческой подлости и низости наблюдал я вчера на скачках на Айл-оф-Тенет!.. Я собираюсь начать новую вещь, где действие будет происходить в Корнуолле, в какой-нибудь ужасно мрачной деревушке, затерянной на побережье среди скал. К концу следующего месяца я надеюсь закончить "Американские заметки", и тогда мы вместе с Вами отправимся в эти унылые места... <> 116 <> ФИЛИПУ ХОУНУ * Англия, Кент, Бродстэрс, 16 сентября 1842 г. Дорогой сэр, я чрезвычайно благодарен Вам за Ваше дружеское письмо, которое доставило мне истинное удовольствие. Вчера мне переслали его из Лондона сюда, в этот маленький и тихий рыбачий городок на берегу моря, где мы пробудем до конца этого месяца. Я пишу Вам ответ, не медля ни минуты, хоть и боюсь, что письмо мое может пролежать на почте несколько дней, пока придет пароход, чтобы перевезти его через океан. Каждая точка и запятая, каждая буква и строка - одним словом, все от начала до конца в письме, о котором Вы мне рассказываете, - злобная и низкая ложь. Я не напечатал ни одного слова, ни одной строки о своей поездке в Америку, кроме открытого письма о международном авторском праве, и негодяй, измысливший эту отвратительную клевету и заслуживающий смертной казни через повешение, знает это так же хорошо, как и я. Это событие ужасно расстроило меня, вызвав тайное желание схватить кого-нибудь за горло, что вряд ли приличествует джентльмену. Но я не дал публичного опровержения, считая, что подобного рода действие было бы недостойным и отнюдь не возвысило бы меня в собственном мнении. Я надеюсь послать Вам в следующем месяце свои "Американские заметки". Передайте искренний привет всем друзьям. С уважением... <> 117 <> КАПИТАНУ МАРРИЕТУ * Девоншир-террас, 13 октября 1842 г. Мой дорогой Марриэт, большое спасибо за Вашу превосходную книгу, благодаря которой я целых три дня то посмеивался, то ухмылялся, то сжимал кулаки, исполняясь воинственного духа. Я все откладывал Вам писать, так как хотел заодно послать Вам и свои американские книжки. Однако этого я не могу сделать до вторника и пока ограничиваюсь этой благодарственной и поздравительной записочкой. Преданный Вам. Стэнфилд * сообщил мне, что вы завели обычай пить холодную воду с утра. Я тоже. Один из наших колодцев высох, второй высыхает. Столько я выпил воды! <> 118 <> ДЖОНАТАНУ ЧЕПМЕНУ Девоншир-террас, 15 октября 1842 г. Мой дорогой друг, Я от души обрадовался, увидя Ваш почерк на письме, которое привезло кунардское судно. И от души радовался, читая его, - тем более что из него явствует, что Ваше доброе чувство ко мне заставляет Вас тревожиться за меня гораздо сильнее, чем Вы когда-либо, верно, беспокоились о себе самом. Поставьте на место американской публики (или большей части ее) какого-нибудь одного человека. Если бы Вы знали, что можете удержать дружбу этого человека, пожертвовав всем, что дает Вам право на самоуважение, если бы Вы должны были хранить робкое молчание, не решаясь высказать правду, и всякий раз, перед тем как открыть рот, задумывались бы, словно перед Вами заболевший родственник: "А это он проглотит? Не рассердится, если я скажу то-то и то-то? А вдруг, если я поступлю так-то, он поймет, что я не игрушка, созданная для его развлечения?" Неужели Вы пытались бы удержать его дружбу на таких условиях хотя бы один день? Нет - или я Вас плохо знаю. Вот и я так. Радушный прием, который был оказан мне в Америке, я приписываю тому, что мне удалось позабавить ее читателей и расположить их в свою пользу тем, что я делал, а отнюдь не тем, что я обязался чего-то не делать. Поэтому я считаю себя вправе писать об этом народе, и писать так, как считаю нужным. И если ни надежды заслужить одобрение, ни честолюбие никогда не мешали мне указывать на злоупотребления в своем отечестве, то и здесь, в этой глухой стране, никакое общественное мнение не заставит меня уклониться от цели и указать, если я найду нужным, на те недостатки, какие я замечу. Пусть вследствие своей честности я навлеку на себя гнев капризной и непостоянной толпы, пусть на мою голову посыплются оскорбления - какое мне до этого дело? Какое дело до этого Вам? Какое до этого дело настоящему человеку, если он убежден в своей правоте и может спокойно взирать на беснующуюся толпу и посвистывать в ответ на ее шиканье? А что может помешать мне писать? Неужели уверенность в том, что я не угожу им? А что я им не угожу, я знаю точно, ибо, каковы бы ни были мои заслуги в их глазах, они готовы, по печатной указке первого же негодяя, забыть их самым безжалостным образом, готовы поверить гнусной клевете, поверить, что я авантюрист и лжец. Мой дорогой Чепмен, если бы мы позволили подобным причинам или личностям влиять на наши поступки, через какие-нибудь пять лет такая вещь, как правда, исчезла бы с лица земли бесследно и борьба за нее сделалась бы безнадежным, отчаянным предприятием. Я уверен, что в глубине души Вы думаете и чувствуете то же, что и я. Я уверен, что в моей книге нет такой строки, с которой бы Вы и люди, подобные Вам, не согласились бы в душе. Я твердо верю, что, постепенно, со временем, то, что я написал, поможет Вам освободиться от зла, которое представляет настоящую угрозу для Вашего общества; писал же я эту книгу, полный теплого