действительно вызвал сенсацию, и в часы прогулок названный заявитель слышал от окружавших его лиц возгласы вроде: "Что это? Да неужто жилет? Да нет, рубашка", - и тому подобное, возгласы, которые, по мнению вышеозначенного заявителя, были все одобрительными и похвальными, но означенный заявитель далее заявил, что идет сейчас ужинать и надеется, что у него достанет аппетита этот ужин съесть. Чарльз Диккенс Заявлено под присягой в моем присутствии в гостинице Адельфи, Ливерпуль, 26 февраля 1844 года. С. Рэдли * <> 137 <> Т. Дж. ТОМПСОНУ Бруммагем *, вечер среды, 28 февраля (1844 г.), половина десятого. Дорогой Томпсон! Более внимательных и деликатных людей, чем те, с которыми я встретился тут, я нигде не встречал. Предложив мне все гостеприимство, какое только могли, они, после того как я с благодарностью от всего отказался, с истинным благородством позволили мне отдыхать на мой лад. В ратуше они оберегали меня от назойливости любопытных, затем проводили сюда и оставили наедине с ужином (который уже стоит на столе), как прежде оставили наедине с обедом. Жаль, что Вы не могли приехать. Это было поистине великолепное зрелище. Ратуша была набита битком - и вмещала, я полагаю, не менее двух тысяч. Дамы присутствовали в парадных туалетах и во внушительном количестве; а когда появился Дик, все поднялись со своих мест и юбки зашуршали, как сухие листья. Чер... даковски внушительно это было, и несколько ошеломительно (особенно после немалого количества "Сэра Роджера" * и коньяка с водой), но Дик с львиным мужеством ринулся в бой и произнес речь, лучше которой мне еще не приходилось слышать из его уст. Да, сэр, он был шутлив, патетичен, красноречив, прост, выразителен и умен - во всем умен. Он чрезвычайно эффектно вставил фразу о джине, заключенном в шкатулку, и раздались такие аплодисменты, что даже эхо ответило - тоже аплодисментами. Он очень нервничал, когда приехал в Бирмингем, но когда он произносил речь, у него даже не участился пульс. Никогда еще ни у одного оратора не было таких внимательных и чутких слушателей. Дамы убрали весь зал (а вы знаете, как он огромен) гирляндами искусственных цветов. А с хоров, прямо напротив того места, где стоял этот высокоодаренный юноша, свешивалась надпись (заметьте, тоже сплетенная из искусственных цветов): "Добро пожаловать, Боз!" - и каждая буква была в шесть футов величиной. Позади него по всему гигантскому органу были развешаны колоссальные транспаранты, представлявшие, как Слава в нескольких видах венчает равное число Диков - к чрезвычайному удовольствию Виктории (позволяя себе поэтическую вольность). Безусловно, это первое ее выступление в подобной роли. Нет, я не стану подшучивать над мисс Уэлер *, ибо она слишком хороша для этого, и интерес к ней (это такое милое и возвышенное существо, что, боюсь, она обречена на безвременную смерть) превратился у меня в настоящую нежность. Боже мой! Каким безумцем сочли бы меня, если бы то невероятное чувство, которое внушила мне эта девушка, стало бы ясно всем и каждому! Ну, что ж! В небесах есть, вероятно, много такого, и некоторые из нас попадут туда быстрее, чем мы предполагаем. Нет, я никогда не сумею стать благоразумным (но не как оратор), если только мне не удастся уговорить Хьютта привезти сюда бостонского льда и заморозить меня. Когда поезд тронулся, я высунул голову из окна, задыхаясь от смеха, чтобы спросить: как, по-вашему, не был ли Смит вчера более похож на древнего римлянина, чем на датского дога - и не послужит ли это исчерпывающим описанием его античности? Но Вы были уже далеко, я был один - и пребывал в одиночестве до конца пути. Пора ложиться. Здешняя хозяйка не слишком большая любительница чтения и называет меня "мистер Дигзон". Во всех других отношениях это хорошая гостиница. Остаюсь, дорогой Томпсон, всегда Ваш. <> 138 <> ДЖЕЙМСУ ВЕРРИ СТЕЙПЛСУ * В СОБСТВЕННЫЕ РУКИ Девоншир-террас, 1, Йорк-гейт, Риджент-парк, 3 апреля 1844 г. Любезный сэр! Ваше интереснейшее письмо доставило мне истинное удовольствие, и, уверяю Вас, я был бы счастлив поменяться с Вами местом, когда вы читали мою маленькую "Рождественскую песнь" окрестным беднякам. Я верю в бедняков; насколько это было в моих силах, всегда стремился представить их богатыми в самом благоприятном свете и, надеюсь, до моего смертного часа буду ратовать за то, чтобы условия, в которых они живут, были несколько улучшены, чтобы они получили возможность стать настолько же счастливее и разумнее. Я упомянул об этом, чтобы уверить вас в двух вещах: что я, во-первых, стараюсь заслужить их внимание и что, во-вторых, те знаки их одобрения и доверия ко мне, о которых Вы сообщаете, чрезвычайно для меня лестны и трогают меня до глубины души. Остаюсь искренне Ваш. <> 139 <> ЭБИНИЗЕРУ ДЖОНСУ * Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, понедельник, 15 апреля 1844 г. Любезный сэр! Право, не могу понять, почему так долго не писал Вам, чтобы поблагодарить за Ваши стихи, которые Вы были так добры прислать мне. Однако я хорошо помню, как часто думал о том, чтобы написать Вам, и как упрекал себя за то, что не приводил эту мысль в исполнение. Но уверяю Вас, к самим стихам я был куда более внимателен и прочел их с величайшим удовольствием. После первого знакомства они показались мне замечательно тонкими, живописными, исполненными воображения и оригинальными. С тех пор я не раз их перечитывал, и ничто не испортило мне первого впечатления. Я очень польщен тем, что Вы вспомнили обо мне. Поверьте, я глубоко ценю Ваш талант и восхищаюсь им. Прошу Вас, примите мои наилучшие пожелания и искреннюю, хотя и запоздалую благодарность. Остаюсь, любезный сэр, искренне Ваш. <> 140 <> КЛАРКСОНУ СТЭНФИЛДУ Девоншир-террас, 30 апреля 1844 г. Дорогой Стэнфилд! Санаторий или лечебница для студентов, гувернанток, клерков, молодых художников и прочих лиц, которые слишком хороши для больниц и недостаточно богаты, чтобы лечиться у себя дома (ну, вы знаете его цель!), собирается дать обед в Лондонской гостинице во вторник пятого июня. Комитет очень хотел бы, чтобы Вы согласились стать одним из распорядителей, так как Вы возглавляете столь многочисленную рать, и я уверил их, что Вы, конечно, не откажетесь. Распорядителям не полагается ни гонорара, ни какого-либо иного вознаграждения. Они также хотели бы получить согласие мистера Этти * и Эдвина Ландсира *. Так как Вы ежедневно видитесь с ними в Академии, может быть, Вы поговорите с ними или покажете им эту записку? Несколько лет назад сэр Мартин * по моей просьбе стал членом комитета, так как он знакомил нуждающихся молодых художников в Лондоне с целями этого учреждения. На этом обеде будет кое-какое новшество: дамы будут сидеть за одним столом с мужчинами, а не глядеть на них с галереи. Позвольте мне надеяться, что в Вашем ответе Вы не только изъявите свое согласие, но обещаете привезти и миссис Стэнфилд и Мэри. Надо полагать, что обед окажется очень интересным и веселым. Председательствует Дик. Пригласительные билеты: мужчины - гинея, дамы - двенадцать шиллингов. Кажется, я ничего не забыл, кроме того (что, впрочем, само собой разумеется), что я, как всегда, остаюсь любящий Вас. <> 141 <> ЧАРЛЬЗУ НАЙТУ * Оснаберг-террас, 9, 4 июня 1844 г. Дорогой сэр! Разрешите поблагодарить Вас за оттиск Вашей статьи и за столь лестное упоминание обо мне. Я считаю, что тема выбрана чрезвычайно удачно, введение именно таково, каким оно должно быть, упоминание о вопросе международной охраны авторских прав весьма благородно и мужественно, а весь план представляет величайший интерес. Я уже ознакомился с Вашим проспектом и если смогу хоть чем-нибудь содействовать осуществлению замысла, столь тесно связанного с целью самой для меня дорогой - улучшением народного образования, - то буду этому очень рад. Примите искреннейшие пожелания успеха. Остаюсь искренне Ваш. <> 142 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Альбаро, август 1844 г. ...А один человек минут пятнадцать отвечал на тост в честь военного флота и успел сказать только: "Британский... военный... флот... глубоко ценит...", и эту замечательную мысль он повторял все вышеуказанные четверть часа, а потом сел на свое место. Робертсон рассказал мне также, что уилсоновские намеки на "пороки" Бернса - вернее было бы сказать, бесконечные пересуды - вызвали только одно чувство. После чего он весьма разумно добавил: "Черт возьми! Хотел бы я знать, что, собственно, Бернс сделал. Мне не приходилось слышать ни об одном его поступке, который мог бы показаться странным или необъяснимым профессорскому уму". Короче говоря, он во всех подробностях подтвердил мнение Джеролда... Я прочел джеролдовскую "Историю пера", и получил большое удовольствие. Болезнь Гантвульфа и карьера табакерки сделаны мастерски. Я совсем ушел в "Плавания и путешествия" и в Дефо. Кроме того, вновь и вновь перечитываю Теннисона. До чего он хорош... А как насчет Гольдсмита? Кстати, мне страшно хочется написать повесть той же примерно длины, что и его восхитительнейший роман... <> 143 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Генуя, 30 сентября 1844 г. ...Я хочу рассказать, какой странный сон мне привиделся в прошлый понедельник и о тех обрывках реальности, из которых, насколько я могу судить, он сложился. У меня был приступ ревматических болей в спине, и всю эту ночь я почти не спал - меня все время как будто стягивал раскаленный пояс. Наконец я все-таки заснул и увидел этот сон. Заметьте, на всем его протяжении я был так же реален, одушевлен и полон страсти, как Макриди (дай ему бог счастья!) в последней сцене "Макбета". В каком-то смутном месте, - впрочем, весьма величественном, - меня посетил некий дух. Лица его я не разглядел и, кажется, не слишком-то стремился разглядеть. На нем была синяя мантия, словно у рафаэлевской мадонны, и никого из моих знакомых он не напоминал - только осанкой. Мне кажется (впрочем, я не уверен), что голос его я узнал. Как бы то ни было, я знал, что передо мной дух бедняжки Мэри. Я нисколько не испугался, - напротив, я в восторге, проливая слезы радости, простер к ней руки и позвал ее: "Милая!" Тут мне показалось, что она отшатнулась, и я сразу почувствовал, что не должен столь фамильярно обращаться к призраку, которому наша грубая природа стала чужда. "Прости меня, - сказал я. - Мы, бедные живые, умеем изъявлять свои мысли лишь при помощи взглядов и слов. Я воспользовался словом, наиболее естественным для наших чувств, а мое сердце тебе открыто". Она исполнилась такой жалости и сострадания ко мне (это я ощутил душой, так как лицо видения было от меня скрыто, о чем я уже упоминал), что я был совершенно потрясен и сказал, рыдая: "Ах, оставь мне знак, что ты действительно меня посетила!" "Пожелай чего-нибудь", - сказал дух. Я рассудил: "Если желание мое будет своекорыстно, она исчезнет!" Поэтому, отбросив мои собственные надежды и тревоги, я сказал: "Миссис Хогарт преследуют бедствия (заметьте, мне и в голову не пришло сказать "твою матушку", как если бы я говорил со смертной) - ты спасешь ее?" - "Да". - "И ее спасение будет знаком мне, что все это было на самом деле?" - "Да". - "Но ответь мне еще на один вопрос, - воскликнул я с мольбой, томясь страхом, что она исчезнет. - Какая вера истинная?" Она молчала, словно в нерешительности, и я сказал - господи, как я торопился, стараясь удержать ее: "Ты, как и я, полагаешь, что форма религии не так важна, если мы стараемся творить добро? Или же, - добавил я, заметив, что она все еще колеблется, исполненная ко мне величайшего сострадания, - или, быть может, самая лучшая из всех - католическая? Ибо она чаще других направляет мысли человека к богу и укрепляет его в вере?" - "Для тебя, - сказал дух, полный такой небесной нежности ко мне, что у меня сердце разрывалось, - для тебя она лучше остальных!" Тут я проснулся. По щекам моим текли слезы, и все вокруг было точно так же, как в этом сне. Уже светало. Я позвал Кэт и тут же рассказал ей мой сон, повторив этот рассказ несколько раз, чтобы потом ничего бессознательно не упростить или не приукрасить. Все было именно так. Никакой суетности, бессмысленности, торопливости. Так вот, насколько я могу судить, Этот сон сплетен из трех нитей. Первая Вам известна из моего предыдущего письма. Во-вторых, в нашей спальне есть большой алтарь, у которого служились мессы для прежних обитателей этого дворца. А ложась спать, я обратил внимание на след на стене над алтарем, где висело какое-то священное изображение, и подумал: что это могло быть и какое лицо смотрело прежде с этой стены. В-третьих, всю ночь с перерывами звонили колокола, и я, наверное, думал о католическом богослужении. И все же представьте себе, что это желание сбудется без моего участия... не знаю, буду ли я тогда считать этот сон сном или подлинным видением! <> 144 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ 18 октября 1844 г. ...Посылаю Вам сегодня по почте первую и самую длинную из четырех частей *. Она будет очень хороша для первой недели, когда все бывает особенно трудным. На всякий случай я сохраняю стенографированный экземпляр. Постараюсь посылать Вам порцию каждый понедельник, пока все не будет завершено. Мне бы не хотелось влиять на Ваше суждение, но я не могу не сказать, что вещь эта совершенно мною завладела и, пока я над ней работал, оставила во мне глубокий след. Чтобы Вам было легче судить о ней, как о целом, я кратко сообщу Вам общий план, но прошу Вас, не обращайтесь к нему, пока не прочтете первую часть рукописи. Общая идея такова. То, что происходит с беднягой Трухти в первой части и произойдет с ним во второй (когда он отнесет письмо к аккуратному и образцовому дельцу, который сводит баланс в своих счетных книгах, уплачивает по векселям и самодовольно рассуждает о необходимости привести в порядок все дела, чтобы начать новый год с чистой страницы), настолько его смущает (он-то ведь ничего подобного сделать не может), что он убеждает себя в следующем: Новый год - не для таких, как он, и они, попросту говоря, "незваные гости". И хотя он на часок-другой ободрится, побывав в этот вечер (я предполагаю) на крестинах соседского ребенка, на обратном пути ему вспомнится наставление мистера Файлера, и он скажет себе: "Мы давно уже превысили среднюю цифру рождаемости, и ему незачем было появляться на свет", - и снова упадет духом. А вернувшись домой и сидя там в одиночестве, он достанет из кармана газету и, прочитав о преступлениях и бесчинствах бедняков - особенно тех, кого олдермен Кьют собирается упразднить, - окончательно утвердится в своих мрачных подозрениях, что все они дурные люди, безнадежно дурные. И тут ему покажется, что его призывают колокола. Сказав себе: "Господи, помоги мне! Я пойду к ним. У меня такое чувство, что я умру в отчаянии, что сердце мое не выдержит, так пусть же я умру среди колоколов, которые так часто служили мне утешением!" - он проберется в темноте на колокольню и упадет там в глубокий обморок. Затем третья четверть, а другими словами - вторая половина книги, начнется с колдовских видений: неумолчно звонят колокола, и бесчисленные духи (их звучание, их вибрация) то улетают, то прилетают вновь, доставляя всяческим людям и повсюду поручения, приказания, напоминания, упреки, благие воспоминания и прочее и прочее. Некоторые несут плети, другие - цветы, птиц и музыку; третьи - зеркала, отражающие прекрасные лица, четвертые - зеркала с уродливыми рожами. Так колокола награждают или наказывают ночью (особенно в последнюю ночь старого года) людей согласно их поступкам. А сами колокола, которые, сохраняя свою обычную форму, в то же время обретают колдовское сходство с людьми и сияют собственным светом, скажут (говорить будет большой колокол): "Кто этот бедняк, который усомнился в праве своих братьев-бедняков на наследие, предназначенное им временем?" Тоби в ужасе признается, что это он, и объясняет, почему так случилось. Тогда духи колоколов уносят его и показывают ему различные картины, проникнутые одной мыслью: бедняки и обездоленные даже в самой бездне падения - да, даже совершая преступления, которые упразднял олдермен и которые показались ему такими страшными, - не теряют добродетели, пусть захиревшей и изуродованной; они тоже имеют свою правую долю в дарах времени. Рассказывая ему о судьбе Мэг, колокола покажут, что она, после того как брак ее расстроился, а все друзья умерли, доходит до такой ужасной нищеты, что оказывается с младенцем на руках выброшенной ночью на улицу. И на глазах Тоби, на глазах своего отца, она решает утопиться вместе с ребенком. Но когда она собирается броситься в реку, Тоби видит, как она закутывает малютку в свою шаль, расправляет на нем лохмотья, чтобы он выглядел хоть немного опрятнее, как склоняется над ним, гладит крохотные его ручонки, изливая на него чувство, священнейшее из всех, вложенных богом в человеческую грудь. И когда она бежит к реке, Тоби кричит: "Смилуйтесь над ней, колокола! Спасите ее! Удержите ее!" - а колокола отвечают: "Для чего ее удерживать? Сердце ее дурно - пусть дурное гибнет!" Но Тоби на коленях молит их о милосердии, и в последнюю минуту колокола удерживают ее своими голосами. Тоби увидит также, какие важные дела не завершил пунктуальный человек на исходе старого года, несмотря на свою пунктуальность. Кроме того, он многое узнает о Ричарде, который чуть было не стал его зятем, и еще о многих-многих людях. И мораль всего этого будет такова: у него есть своя доля в наступающем году, как у любого другого человека, а бедняков не так-то просто заставить утратить человеческий облик, и даже в самые черные минуты в их сердцах может восторжествовать добродетель, сколько бы олдерменов не твердило "нет!", как он сам узнал из предсмертных мук своей дочери, ибо великая истина - это вера в них, а не презрение к ним или их упразднение и ниспровержение. А когда наконец поднимется великое море времени и могучие волны сметут и унесут прочь олдермена и других подобных ему земляных червей, превратят их в ничто в своей ярости, Тоби вскарабкается на утес и услышит, как колокола (ставшие невидимыми) зазвенят над водой. Когда он услышит их, оглядываясь в поисках помощи, он проснется и увидит, что у его ног лежит газета, а напротив за столом сидит Мэг, пришивая ленты к подвенечному платью, которое она наденет завтра; и окно открыто, чтобы в комнату мог врываться звон колоколов, провожающих старый год и встречающих новый. И чуть раздастся их радостный перезвон, как в комнату влетит Ричард, торопясь поцеловать Мэг раньше Тоби, чтобы получить ее первый поцелуй в Новом году (он его и получит). Тут явятся соседи с поздравлениями, заиграет оркестр (Тоби - закадычный друг некоего барабана), и от этой внезапной перемены, от звона колоколов, от веселой музыки старичок придет в такой восторг, что первым откроет бал, сплясав совсем особый танец, в основу которого положена его излюбленная трусца. Затем, цитируя Неподражаемого: "Может, все это приснилось Тоби? Или и сам он только сон? И Мэг - сон? И все это только сон!" Касательно этого и той действительности, из которой рождаются сны, Неподражаемый потом будет знать несколько больше, чем теперь, пока он пишет со всей быстротой, на какую только способен, ибо почта вот-вот уйдет, а бравый К. уже в сапогах... Как я противен себе, мой милый, из-за этого косноязычного пересказа видения, запечатлевшегося у меня в мозгу. Но его нужно отослать Вам... Решите, что лучше всего выбрать для фронтисписа. <> 145 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Генуя, октябрь 1844 г. ...Я просто вне себя из-за "Колоколов". Встаю в семь, принимаю холодную ванну перед завтраком и пылаю во всю мочь, раскаляясь гневом докрасна, - и так, пока не пробьет три. После чего обычно кончаю на день (если не идет дождь)... Я жажду кончить в духе, родственном истине и милосердию, чтобы посрамить бессердечных ханжей. Я еще не забыл мой катехизис. "Да, поистине и с божьей помощью, постараюсь"... ...Эта книга (в духе ли Хаджи Баба или нет, сказать не могу, но уж во всяком случае в буквальном смысле) сделала мое лицо белее мела, хоть я и нахожусь за границей. Мои начавшие было полнеть щеки снова ввалились, глаза стали огромными, волосы повисли тусклыми прядями, а голова под этими волосами горит и кружится. Прочтите сценку в конце третьей части два раза - я ни за что не стал бы писать ее вторично... Как увидите, я заменил имя Джесси более благозвучным - Лилиен. Оно больше гармонирует с мелодией, звучащей во мне. Я упомянул об этом, боясь, что иначе Вы не поймете, кто и что кроется у меня под этим именем. Завтра я берусь за работу со свежими силами (начинал следующую часть широкой улыбкой и кончая ее упоительным счастьем и веселостью) и надеюсь кончить самое позднее в следующий понедельник. Может быть, сумею даже в субботу. От души надеюсь, что эта книжечка Вам понравится. Так как я в начале второй части уже знал, что должно произойти в третьей, я испытал такую горесть и волнение, словно все это происходило на самом деле, - даже по ночам просыпался. А когда вчера кончил, мне пришлось запереться, потому что физиономия у меня вся распухла и была необыкновенно смешной. Сейчас я отправляюсь в длинную прогулку, чтобы проветриться. Я совершенно измучен работой и на сегодня бросаю перо. Вот! (Это оно тут упало.) ...Несмотря на Ваши возражения, я не меняю своего решения относительно Лондона. И вовсе не потому, что не спокоен за корректуру (если бы это было так, я был бы не только неблагодарной скотиной, но и просто ослом), а из-за необъяснимого волнения, которое не позволит мне остаться здесь и не уляжется, пока я не увижу собственными глазами, как все будет закончено, - это так же невозможно, как не может не взлететь воздушный шар, если его отвязать. Ехать я собираюсь не отсюда, но через Милан и Турин (с предварительным заездом в Венецию), а оттуда в Страсбург через самый Дикий из еще не закрывшихся альпийских перевалов... Раз Вам не понравился деятель Молодой Англии, я его уберу (чтобы разделаться с ним, мне достаточно часа в Вашем кабинете) и заменю его человеком, который не признает ничего, кроме доброго старого времени, и твердит о нем, как попугай, о чем бы ни зашел разговор. Добротный тори из старого Сити, в синем сюртуке с блестящими пуговицами и в белом галстуке, склонный к апоплексии. Кромсайте Файлера как хотите, но не забудьте, что "Вестминстерское обозрение" сочло индюшку, которую Скрудж преподносит Бобу Крэтчиту, никак не совместимой с политической экономией. Игра в кегли меня совсем не интересует... Признаться ли Вам - мне очень хочется, чтобы Карлейль увидел мою повесть раньше всех остальных, когда она будет кончена. И мне бы очень хотелось угостить его и любезнейшего Макриди этой повестью из моих собственных уст; и чтобы рядом сидели Стэнни и другой Мак *. Ну так вот: если Вы благородный человек, то как-нибудь в дождливый вечер, когда я буду в Лондоне, Вы соберете для меня маленький кружок и скажете: "Мой милый... (сэр, будьте так добры, не теребите эти книги и отправляйтесь вниз. Какого черта Вы здесь делаете? И запомните, сэр, я никого не принимаю. Слышите? Никого! Я занят важнейшей беседой с приезжим из Азии). Мой милый, не прочтете ли Вы нам эту рождественскую повесть? (Это рождественская повесть Диккенса, Макриди, и мне очень хотелось бы, чтобы Вы ее послушали.) Только не бормочите и не торопитесь, Диккенс, пожалуйста". Так вот, если Вы благородный человек, что-нибудь в этом роде непременно произойдет. Я буду готов тронуться в путь, как только кончу. Являюсь в Лондон (с божьею помощью) в указанный Вами день... <> 146 <> ТОМАСУ МИТТОНУ Генуя, Пескьера, вторник, 5 ноября 1844 г. Дорогой Миттон! Я не писал Вам по причине настолько очевидной, что она не требует объяснений. За месяц работы я измучил себя до полусмерти. Под рукой у меня не было ни одного из моих обычных средств отвлечения. И, не сумев поэтому хоть на время избавиться от своей повести, я почти лишился сна. Я настолько изможден этой работой в здешнем тяжелом климате, что нервничаю, как пьяница, умирающий от злоупотребления вином, и не нахожу себе места, как убийца. Мне кажется, что я написал необыкновенную вещь, которая затмит "Рождественскую песнь". Не сомневаюсь, что она вызовет огромный шум. Завтра я уезжаю отсюда в Венецию, а оттуда еще во множество городов, и непременно приеду в Лондон прочитать корректуру, выбрав совершенно новый путь, пробиваясь сквозь снег в долинах Швейцарии и преодолевая горные перевалы в самый разгар зимы. С сердечной благодарностью я принял бы Ваше любезное приглашение, но поскольку я приеду в Лондон ради дел, то вижу этому множество помех и по некоторым непреодолимым причинам вынужден от него отказаться. Поэтому я поселюсь в отеле в Ковент-гардене, где меня хорошо знают и с хозяином которого я уже списался. Ничего особенного я не требую, удовлетворяясь хорошей спальней и холодным душем. Этот дом - совершенство. Слуги так же спокойны и так же отлично себя ведут, как и дома, что здесь случается крайне редко; Рош * - это моя правая рука. Подобного ему еще не видывал свет. Мы расстелили ковры, топим по вечерам камины, задергиваем шторы - короче говоря, зимуем. В опере, расположенной совсем рядом, у нас есть ложа (даровая), и мы отправляемся туда, когда нам заблагорассудится, как в собственную гостиную. За четыре недели было три ясных дня. Все остальное время с неба непрерывным потоком лилась вода. И что ни день, бушевала гроза. Ваш. P. S. К Чарли каждый день приходит учитель чистописания и французского языка. Через день его с сестрами посещает профессор благородного искусства танцев. <> 147 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Венеция, вторник вечером, 12 ноября 1844 г. ...Я начал это письмо, дорогой друг, с намерением описывать мои путешествия, но я столько видел и столько ездил (почти не обедая и поднимаясь с постели до света), что мне придется отложить свои карандаши до досужих дней в Пескьере, после того, как мы уже повидаемся и я вновь вернусь туда. Как только мне в голову приходит какое-то место, я тут же пускаюсь в путь - в такую странную пору и таким неожиданным образом, что добрейший Рош только плечами пожимает. Но именно так и настаивая, чтобы мне показали все, хотят того или нет, вопреки всем прецедентам и процедуре, я устраиваюсь чудесно... Впрочем не буду забегать вперед. Однако, мой милый, чтобы Вы ни слышали о Венеции, это не идет ни в какое сравнение с великолепнейшей и невероятнейшей действительностью. Самая волшебная фантазия "Тысячи и одной ночи" - ничто в сравнении с площадью Святого Марка и первым впечатлением от внутренности собора. Величественная, изумительная реальность Венеции превосходит плоды воображения самого неудержимого мечтателя. Опиум не мог бы создать подобного места, и никакое колдовство не могло бы вызвать подобного видения. Все, что я слышал о Венеции, читал о ней в описаниях путешествий, в романах, все, что думал сам, не дает о ней ни малейшего представления. Вы знаете, что, предвкушая чудеса, я в подобных случаях часто разочаровываюсь. Но воображение человека не в силах хотя бы приблизительно нарисовать Венецию, настолько она превосходит все. Никакие хвалы ее не достойны. При виде ее трудно удержаться от слез. Когда я высадился здесь вчера вечером (после пятимильного плавания в гондоле, к которому почему-то вовсе не был готов), когда, сначала увидев Венецию в отдалении, встающую из вод, словно корабль, я затем поплыл по безмолвным пустынным вечерним улицам, мне казалось, что дома вокруг - настоящие, а вода - порождение лихорадочных грез. Но когда сегодня утром, в этот солнечный, холодный, бодрящий день, я вышел на площадь Святого Марка, клянусь небом, великолепие этого города было почти невыносимо. А потом - знакомство с его мрачностью и жестокостью: эти ужасные темницы глубоко под водой, эти судилища, эти потайные двери, зловещие коридоры, где факелы в ваших руках начинают дымить, словно им невыносим воздух, в котором разыгрывались столь ужасные сцены; и снова наверх, в сияющее неизъяснимое колдовство города, и знакомство с обширными соборами и старыми гробницами - все это подарило меня новыми ощущениями, новыми воспоминаниями, новыми настроениями. С этого времени Венеция - часть моего мозга. Дорогой Форстер, чего бы я не отдал, лишь бы Вы могли делить мои восторги! (А Вы бы их делили, будь Вы здесь.) Я чувствую, что поступил жестоко, не привезя сюда Кэт и Джорджи, - жестоко и низко. Каналетти и Стэнни удивительны в своей правдивости. Тернер очень благороден, но здесь сама действительность превосходит все, что может передать любое перо, любой карандаш. Никогда прежде мне не приходилось видеть вещь, которую я боялся бы описать. Но рассказать, какова Венеция, - это, я чувствую, непосильная задача. И вот я сижу один и пишу это письмо, и ничто не подталкивает меня, не заставляет попробовать оценить этот город, как мне пришлось бы сделать, если бы я говорил о нем с человеком, которого люблю, и выслушивал бы его мнение. В суровом безмолвии знаменитой гостиницы слушаю, как совсем рядом большой колокол св. Марка отбивает двенадцать, видя перед собой три сводчатых окна моего номера (высотой в два этажа), выходящие на Большой Канал, и дали, где в пламенном сиянии сегодня вечером заходило солнце, и снова вспоминая эти немые, но такие красноречивые лица Тициана и Тинторетто, я клянусь (и меня не охладила мишура, которую мне довелось увидеть!), что Венеция - это подлинное чудо света и нечто совсем особенное! Это было бы так, даже если бы человек попал в нее, ничего о ней не зная. Но когда ступаешь по ее камням, видишь перед собой ее картины и вспоминаешь ее историю, то чувствуешь, что о ней нельзя написать, нельзя рассказать - и даже думать о ней трудно. В этой комнате мы с Вами не могли бы заговорить, не пожав сперва друг другу руки и не сказав друг другу: "Черт побери, мой милый, да неужто нам довелось увидеть это!" <> 148 <> ДУГЛАСУ ДЖЕРОЛДУ * Кремона, суббота вечером, 16 ноября 1844 г. Дорогой Джеролд! Раз уж пол-ломтя хлеба лучше, чем полное его отсутствие, то буду надеяться, что пол-листа бумаги тоже окажется лучше, чем полное отсутствие писем, если это письмо написано тем, кто очень хочет жить в Вашей памяти и в Вашей дружбе. Я бы уже давно выполнил обещание, данное Вам в этом, но мне мешали то занятия, то пребывание вдали от пера и чернил. Форстер, вероятно, сказал Вам, - а нет, так еще скажет, - что мне очень хотелось бы, чтобы Вы послушали мою маленькую рождественскую повесть, и я надеюсь, Вы повидаетесь со мной по его приглашению в Линкольнс-Инн-филдс. Я постарался нанести удар но той части наглой физиономии гнусного Ханжества, которая в наше время больше всего заслуживает подобного поощрения. Я надеюсь, что, во всяком случае, смогу доказать свое искреннее желание заставить его пошатнуться. Если к концу четырех раундов (их только четыре) Вы решите, что из вышеуказанного Ханжества, выражаясь языком "Жизни Белла" *, вышиблен дух вон, мне это будет очень приятно. Теперь я отправляюсь в Милан, а оттуда (отдохнув один-два дня) намереваюсь добраться до Англии через красивейший альпийский перевал, который не будет еще занесен. Вы знаете, что этот город некогда славился скрипками *. Я ни одной скрипки не видел, но зато неподалеку от нашей гостиницы есть целая улица медников, которые подымают такой невыносимый грохот, что после обеда мне показалось, что у меня сердцебиение. Я почувствовал необыкновенное облегчение, когда обнаружил, что звон у меня в ушах производился этими медниками. Вчера я с недоумением узнал (я не силен в географических подробностях), что Ромео был выслан всего за двадцать пять миль от родного города. Именно таково расстояние между Мантуей и Вероной. Эта последняя - своеобразный старинный городок, чьи опустевшие дворцы теперь заперты: такой она и должна была быть. В Мантуе и сейчас множество аптекарей, которые без всякой подготовки могли бы великолепно сыграть эту роль. Из всех заросших прудов, какие мне доводилось видеть, Верона - самый зеленый и самый тенистый. Я отправился осмотреть старинный дворец Капулетти, который можно узнать благодаря их гербу (шляпе, вырезанной на каменной стене дворика). Теперь это жалкая харчевня. Двор был полон ветхих экипажей, повозок, гусей и свиней, и ноги по щиколотку уходили в грязь и навоз. Сад отгорожен стеной, и на его месте построены дома. Ничто не напоминает здесь о прежних его обитателях, и кухонную дверь украшала весьма несентиментальная дама. Монтекки жили за городом, в двух или трех милях отсюда. Точно неизвестно, был ли у них когда-нибудь дворец в самой Вероне. Однако и сейчас одна из окрестных деревень носит их имя, и легенды о вражде этих двух семей еще настолько живы, насколько вообще что-нибудь может быть живым в столь сонном уголке. Было очень мило, очень любезно с Вашей стороны, Джеролд, упомянуть в "Панче" о "Рождественской песне" в таких теплых словах, и уверяю Вас, далекий предмет Ваших дружеских чувств не остался к ним глух, и они тронули его так, как Вам хотелось. Мне очень жаль, что мы потеряли столько времени, не познакомившись поближе друг с другом. Но все же мне не следует называть это время потерянным, так как я читал все, что выходило из-под Вашего пера, и эгоистически доставлял себе удовольствие, неизменно выражая восхищение, которое возбуждали во мне Ваши мужественные, правдивые картины. У Вас, кажется, одно время было намерение приехать повидаться со мной в Генуе. Я вернусь туда немедленно, девятого декабря, пробыв в Лондоне одну неделю. Так, может быть, Вы поехали бы со мной? Если путешествовать таким образом, это обойдется очень дешево - немногим более двенадцати фунтов, а я убежден, что Вы получите большое удовольствие. Я живу там в удивительнейшем доме и помещу Вас в расписанной фресками комнате величиной с собор, но только куда более удобной. В Вашем распоряжении будут перья, чернила, апельсиновые деревья, сады, игра в волан, веселый треск дров в камине по вечерам. Приезжайте, не пожалеете. Если Вы хотите, чтобы миссис Джеролд провела рождество за границей, то могу поручиться, что такой милой и свободной от аффектации и чопорности женщины, как моя жена, не найти, и она будет очень рада возможности подтвердить мое мнение о ней. Приезжайте! Письмо от джентльмена в Италии Брэдбери и Эвансу в Лондон. Письмо от джентльмена в стране, которая давно уснула, джентльмену в стране, которая тоже уснет и никогда не проснется, если дать волю некоторым людям. В Генуе вы сможете работать. Дом к этому привык. Почта идет ровно неделю. Уложите-ка вещи, и когда мы увидимся, скажите: "Я еду". Никогда ни один город не поражал меня так, как Венеция. Это поистине одно из чудес света. Полный грез, прекрасный, непоследовательный, невероятный, злой, порочный, проклятый старинный город! Я приехал туда ночью, и впечатления этой ночи и следующего солнечного утра останутся со мной до конца моих дней. И - боже мой! - эти подводные темницы под Мостом Вздохов; каморка, куда в полночь приходил монах исповедовать политического преступника; скамья, на которой его душили; зловещий склеп, в котором его завязывали в мешок, коварная потайная дверца, через которую его сносили в лодку и увозили топить туда, куда ни один рыбак не осмеливался закинуть свою сеть, - все это освещается факелами, и они дымят и угасают, словно им стыдно смотреть на мрачные подмостки, где творились неизъяснимые ужасы. Хотя все они ушли в прошлое, они так же заставляют биться негодованием человеческое сердце, как какое-нибудь великое зло или страдание наших дней. И, храня все это в своей памяти, зная, что здесь есть музей с комнатой, наполненной такими страшными орудиями пытки, какие мог измыслить только дьявол, сотни попугаев устно и в печати целыми часами поносят времена, когда в Венеции строится железная дорога через пролив. Они поносят наше время, безмозглые болтуны, вместо того чтобы на коленях благодарить небеса за то, что живут в эпоху, когда из железа делают дороги, а не тюремные решетки и не приспособления, чтобы загонять винты в череп ни в чем не повинного человека. Богом клянусь, от этой мысли я становлюсь столь кровожадным, что готов был бы перестрелять попугаев на нашем острове так же спокойно, как Робинзон Крузо стрелял их на своем. Я уже десять дней ложусь спать не раньше, чем в пять часов утра, и большую часть дня провожу в дороге. Если из-за этого Вы будете вынуждены читать очень глупое сонное письмо, мой дорогой Джеролд, то надеюсь, Вы сочтете его доказательством моего искреннего желания послать Вам нежный привет, несмотря даже на это сонное и малообещающее состояние. Остаюсь, как всегда, Вашим другом и искренним почитателем. <> 149 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Париж <декабрь 1844 г.> ...Мы с Макриди отправились в Одеон посмотреть "Кристину" Александра Дюма, в которой играла мадам Жорж *, некогда любовница Наполеона. Теперь она поражает своей толщиной, которая, я думаю, объясняется водянкой, и не может стоять на коротеньких слабых ножках. Ей не то восемьдесят, не то девяносто лет. В жизни не видел подобного зрелища. Все театральные приемы, когда-либо ею усвоенные (а она пускала