Кэт немедленно капитулировала. Ее ответ в полной мере обнаруживает "то душевное, то превосходное чувство, каким, я знаю, ты обладаешь и в котором, как мне подсказывает сердце, тебе нет равных. Если бы только ты взяла себе за правило выказывать мне ту же ласку и доброту, когда не в духе, я без всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого недостатка. Ты просишь "снова" полюбить тебя, но в этом нет нужды - я ни на мгновенье не переставал любить тебя с тех пор, как узнал, и никогда не перестану". Несколько дней спустя он торжественно повторил ей заверения в том, что питает к ней "любовь, которую ничто не в силах умерить, - чувство, которое ни время, ни обстоятельства не могут притупить", и выразил искреннюю надежду, что "при твоем благоволении самые заветные мои мечты, быть может, осуществятся даже ранее, нежели мы предполагаем". Кэт чаще всего принимала общепринятые любовные формулы за чистую монету, к тому же она была нужна Чарльзу, так что его фразы звучали убедительно. Вот примеры: "Знаешь ли ты, мое солнышко, что я не видел тебя со вчерашнего вечера? Кажется, целое столетие.". "Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств, которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка". "Навеки неизменно твой". "Благослови тебя бог, жизнь моя - нет, более чем жизнь". "Береги себя, не ради себя, но ради меня. Я большой эгоист". Письма начинались словами: "Любовь моя, родная, милая!", "Душенька моя дорогая!", "Милый мой Мышонок!", "Ненаглядная Свинка!" - и кончались поцелуями - тысячами, миллионами, "бессчетным количеством" поцелуев. Влюбленные тешили себя, переписываясь на особом, "ребячьем" языке; нетрудно догадаться, что они скоро стали чувствовать себя друг с другом совсем непринужденно. "Надеюсь, мы не настроены "букой", - гласит приписка к письму из Каттеринга, а из Хэтфилда Диккенс шлет уверения в том, что любит ее "очень-преочень". Иногда он бывал слишком занят и не мог с ней увидеться; нередко после работы у него едва хватало сил наспех черкнуть ей несколько строк. Кэт сетовала на то, что он перегружен работой, огорчалась, что он не показывается так долго. По некоторым фразам можно, пожалуй, заключить, что она не особенно верила в искренность его чувств: "Значит, ты думаешь, что не видеть тебя доставляет мне удовольствие...", "Очень жаль, милая моя девочка, что мое давешнее письмо показалось тебе натянутым и холодным... Это получилось вовсе не преднамеренно". Или: "Мне кажется, что ты еще не сумела подавить недоверчивость, излишнюю мнительность, свойственную тебе". И еще: "С любовью и от души всегда твой. Поверь этому (если ты вообще чему-нибудь способна верить)". Случалось, что он проводил весь день за работой и, чувствуя, что не в состоянии навестить Кэт, просил ее зайти к нему утром вместе с Мэри, ее сестрой, и приготовить ему завтрак. Он неизменно настаивал при этом, чтобы гостьи были пунктуальны. Брат Диккенса, Фред, успешно выполнявший обязанности посыльного, бегал с записками с Фернивалс-инн в Бромптон и обратно, но по возрасту не годился на роль компаньонки, опекающей молодую особу, "Я против того, чтобы пускать вас с Фредом одних через весь Лондон, - особенно по Вест-Энду *. Как мне хочется побыть с тобой сегодня вечером! Какое это было бы наслаждение, окончив работу, посидеть с тобой у камина - нашего камина; искать в твоей нежности, твоей доброте отдохновение и счастье, какого - увы! - не найдешь в одиночестве холостого жилья! Необходимость, и только необходимость, вынуждает меня пожертвовать хотя бы одним вечером в неделю и лишить себя удовольствия побыть с тобой. Я знаю, ты не поверишь этому, хотя, в сущности, обязана поверить. Единственное, что мне остается (пока не кончена книга), это думать, что в будущем мне еще не раз удастся убедить тебя в том, что ты была несправедлива. Неужели ты не понимаешь, что работать так, как работаю я, не более эгоистично, чем предаваться удовольствиям, и что мною движет одна мысль, одна цель - забота о твоем будущем, о твоем счастье и благополучии?" Он так уставал, что в конце концов валился с ног, заболевал. Однажды он принял большую дозу каломели, которая произвела у него внутри "столь странные пертурбации", что он был "решительно не способен выйти из дому". Головокружения, мигрени, слабость изводили его постоянно, и как-то раз, просидев за работой до трех часов утра, он "провел всю ночь - если эти часы еще могут быть названы ночью - в мучениях, превосходящих все, что мне ранее довелось испытать, и вызванных приступами острой боли в боку". Однако он так "привык быть жертвой подобных приступов", что они в конце концов перестали тревожить его. Осенью 1835 года Кэт (так же, как и ее мать) заболела скарлатиной, и Чарльз ежедневно часами просиживал у ее кровати. Правда, чтобы вызвать побольше сочувствия, больная подчас преувеличивала свои страдания. Нельзя, однако, сказать, чтобы ее возлюбленный охотно шел ей навстречу. "Очень трудно расточать утешения, когда сам нуждаешься в них, - пишет он, - право же, душа моя, сравнительно с моим положением твое кажется мне почти завидным". Жар? Ну что же: "Я и сам сгораю - от желания быть с тобой". Весь этот год ему приходилось брать понемногу взаймы, чтобы прокормить себя и семью своего отца, в отличие от которого Чарльз аккуратнейшим образом возвращал все до последнего гроша точно в назначенный срок. Дважды он обращался к Макрону с просьбой "подстегнуть" Крукшенка, иллюстрировавшего "Очерки Боза": с выходом книги в свет автору стало бы легче. Он даже пошел было к художнику сам, но не застал его дома и, решив, что "неплохо будет проветрить голову на свежем воздухе, обошел Пентонвиль и два-три раза заходил поглядеть, какие дома сдаются на новых улицах. Дороги они непомерно. Самый дешевый из тех, что я видел, обходится в год вместе с налогами в пятьдесят пять фунтов. Место, разумеется, удобное, да и сами дома - заглядение, но пятьдесят пять - это уж слишком". Чтобы сделать "Очерки" более увлекательными, он решил дополнить их главой о Ньюгетской тюрьме *, для чего осмотрел ее, "нашел чрезвычайно интересной" и разузнал и поведал Кэт множество историй, подчас довольно забавных. Однако финансовые дела его были из рук вон плохи. Где раздобыть денег, чтобы снять дом, чтобы отец не угодил в тюрьму за долги, а у семьи был кусок хлеба и крыша над головой; как ухитриться обставить квартиру и купить костюм, - ведь к издателю и новым знакомым нужно являться в приличном виде? А пока он ломал голову, его донимали торговцы, требовавшие уплаты по счетам. "Вчера вечером получил послание от мясника - его помощник хочет упрятать меня в тюрьму за то, что я его обругал. Я ответил, что чем скорее, тем лучше, и что я приказал моему клерку не принимать более тех, кто хочет добиться от меня чего-либо наглым вымогательством". В сан клерка был, по-видимому, произведен братец Фред. А между тем в новом, 1836 году всем этим злополучным обстоятельствам суждено было коренным образом измениться. В первых числах февраля вышли в свет "Очерки Боза"; их стали бойко раскупать. Несколько дней спустя новая издательская фирма "Чэмпен и Холл" предложила Диккенсу написать для них текст к серии рисунков. Платить обещали по четырнадцать фунтов в месяц. Герои серии - "члены охотничьего "Клуба Нимрода" * отправляются по белу свету поохотиться, поудить рыбу и из-за собственной нерасторопности попадают во всяческие переделки". Приключения должны были выходить частями, помесячно, автору предстояло сотрудничать с известным иллюстратором Робертом Сеймуром, причем тексту отводилась второстепенная роль. "Работа предстоит нешуточная, - сообщал Чарльз невесте, - но очень уж соблазнительны условия". По замыслу издателей, серия должна была представлять собою шутку, славную шутку, и не более, чем шутку; таким образом, приходилось считаться с мнением автора, а автор был настроен критически: "Подумав, я стал возражать. Во-первых, сказал я им, если не считать того, что связано с передвижением по земной поверхности, я не ахти какой спортсмен, хотя родился и вырос за городом. Далее. В самой идее нет ничего нового, и было бы несравненно лучше, если бы гравюры возникали из текста, а не наоборот. Сюжет я хотел бы развивать по собственному усмотрению, с более широким охватом сцен английской жизни, с большим разнообразием персонажей и боюсь, что в конечном счете буду писать именно так, как бы ни старался следовать первоначально избранному плану... Друзья говорили мне, что подобные издания - это дешевая стряпня в угоду низменным вкусам и что такая работа означает гибель всех моих светлых надежд. Теперь всякий знает, правы ли они были, мои друзья". Добившись того, что в задуманной серии решающее слово должно было принадлежать автору текста, Диккенс приступил к работе над первым выпуском "Записок Пиквикского клуба". Сначала дело шло туго. "Печатные листы тянутся томительно долго, - ворчал он. - Я и не представлял себе, что в каждом такая уйма слов". Впрочем, к началу второй главы дело пошло на лад. "Только что усадил Пиквика с приятелями в карету на Рочестер *, куда они и покатили себе, а с ними вместе одна персона, ничем не напоминающая кого-либо из моих прежних героев. Льщу себя надеждой, что этого парня ждет бесспорный успех". И хотя Джингль тогда еще не имел бесспорного успеха, интересно отметить, что первым из истинно диккенсовских героев был актер, чей темперамент был так сродни темпераменту автора. Полный творческих замыслов, создатель Джингля подыскал там же, в Фернивалс-инн, приличную квартирку, переехал и стал готовиться к приему своей будущей жены. В марте было решено, что они поженятся 2 апреля. Диккенс получил специальную лицензию на брак. "Еще день долой. Ура!" - писал он взволнованно. Венчались они в церкви Святого Луки в Челси * через два дня после выхода в свет первой серии "Пиквика". Свадьба была скромной: единственным гостем, не считая Диккенсов и Хогартов, был шафер жениха Том Бирд. Джон Диккенс по-прежнему оставался в немилости у родственников жены, и Чарльз, сообщая своему дяде Томасу Барроу о своей женитьбе, выразил сожаление, что не может представить дядюшке молодую жену. "Если до свадьбы я не считал возможным бывать в доме, где не принят отец, то не смогу и теперь. Равным образом я не могу видеть у себя родственников, которые к нему относятся иначе, чем ко мне". По мнению племянника, Барроу не оценил Диккенса-старшего по достоинству. Может быть, надеясь, что дядя изменит свое отношение к его собственному отцу, Чарльз одновременно отрекомендовал и отца Кэт, Джорджа Хогарта, как "джентльмена, который недавно написал блестящее и уже широко известное музыкальное исследование. Ближайший друг и сподвижник сэра Вальтера Скотта, он является одним из наиболее выдающихся литераторов Эдинбурга". Медовый месяц Чарльз и Кэт провели в кентской деревушке Чок. Справедливей было бы назвать этот месяц неделей, потому что ровно через неделю Чарльз стал проявлять признаки беспокойства и заторопился в Лондон. Причина очевидна: постоянное присутствие жены стало тяготить его. Иными словами, это означало, что он совершил довольно обычную ошибку, приняв физическое влечение за любовь. Однако, куда более быстрый и решительный, чем другие, он, очевидно, за эту неделю все понял и решил, как вести себя в дальнейшем. Его последнее письмо к ней перед свадьбой начиналось словами; "Бесценный мой Критик!"; первое после свадьбы "Милая Кэт!" Вернувшись к себе в Фернивалс-инн, Диккенс получил эскиз гравюры к "Рассказу странствующего актера" во втором выпуске "Пиквика". Гравюра, по мнению Диккенса, не удалась, и он попросил Сеймура прийти и обсудить работу. Они еще не встречались, и ситуация была щекотливой - не только потому, что многообещающий замысел Диккенса вытеснил первоначальную идею Сеймура, но и потому, что Сеймур был на двенадцать лет старше Диккенса и завоевал уже громкую известность. Человек он был нервный, вспыльчивый, успевший повздорить не с одним литератором, и то обстоятельство, что в данном случае привычные для него отношения изменились, без сомнения, чрезвычайно досаждало ему. Диккенс, понимая всю важность сотрудничества со знаменитым художником, держался как нельзя лучше, и письмо его было составлено в самом умиротворяющем тоне: "Я давно собирался написать Вам, какая это для меня огромная радость, что Вы отдаете столько сил нашему общему другу, мистеру Пиквику, и насколько результаты Вашего труда превзошли мои ожидания". Однако эскиз к "Рассказу странствующего актера", хотя и "очень хороший", не вполне соответствует его замыслу, и он сочтет "за личное одолжение", если Сеймур сделает другой рисунок. "Мне будет весьма приятно увидеть Вас, а также и новый эскиз, когда он будет готов". Упомянув о тех изменениях, которые он хотел бы видеть в эскизе, Диккенс добавляет: "Обстановка комнаты у Вас получилась замечательно. Я взял на себя смелость подсказать Вам кое-что в полной уверенности, что Вы примете мои замечания так же доброжелательно, как я отдаю их на Ваш суд". Сеймур пришел. О том, что произошло, нам остается только догадываться. Зная Диккенса, можно с уверенностью сказать, что он был в высшей степени радушен, предупредителен и мил. Ему еще предстояло пробить себе дорогу. "Пиквик" пока еще не пользовался успехом. Сеймур же славился работами, изображавшими сцены из жизни спортсменов; сотрудничая с ним, автор попадал в орбиту его славы. Очевидно прекрасно понимая, что если не поладить с художником, трудно будет найти другого, лучшего, Диккенс старался сделать все, что было в его силах. Но уступить - о нет! Он точно знал, чего хочет, и был полон решимости добиться своего во что бы то ни стало. Два полководца не могут командовать одной армией, и, если уговоры ни к чему не привели, Диккенс, очевидно, перешел к требованиям. Сеймур, по-видимому, держался важно и был немногословен. Какой-то молокосос, выскочка, самоуверенный журналистик, каким он, безусловно, считал Диккенса, заявляет ему, что его эскиз изображает героев антипатичными, а одного даже "предельно омерзительным!" Его достоинство было глубоко задето, тщеславие художника уязвлено. Беседа, несомненно, едва не перешла в ссору и оборвалась внезапно. Сеймур ушел. На другой день он приступил к новому эскизу. Но, по-видимому, нараставшее чувство обиды, унижения и беспомощности в конце концов настолько овладело им, что он вдруг бросил работу, выбежал в сад и застрелился. Трудно объяснить причину этого неожиданного шага. Очевидно, такова уж природа людей, и вину остается возложить на того, кто создал их такими. Положение издателей было незавидным. Идея создания "Пиквика" принадлежала Сеймуру, и они рассчитывали, что его имя будет приманкой для читателей. Первый выпуск расходился туго, а теперь еще и Сеймура не стало. Для будущего молодой фирмы дела принимали угрожающий оборот. Но энергия Диккенса, его вера в свои силы придали и издателям храбрости. Пригласили другого художника - Роберта Басса. Его иллюстрации оказались неудачными. Были и другие претенденты, и среди них два молодых человека, одного из которых звали Джон Лич *, а другого Уильям Мейкпис Теккерей. Первый шесть лет спустя проиллюстрировал "Рождественскую песнь" Диккенса, а второй через одиннадцать лет - свою собственную "Ярмарку тщеславия". Но ни тот, ни другой не угодил Диккенсу. Ему удалось внушить Чзпмену и Холлу, что единственный человек, которому сам бог велел делать иллюстрации к "Пиквику", это Хэблот К. Браун *, только что закончивший под псевдонимом "Физ" несколько гравюр к его памфлету "Воскресенье под "Тремя головами". Браун и принялся за работу, и ни у кого не было повода когда-либо пожалеть об этом. Он уловил самый дух диккенсовских героев, сделал их чуточку - как раз в меру - карикатурными, и по сей день трудно себе представить персонажей "Пиквика" иными, чем их изобразил Физ. Когда двадцать три года спустя Диккенс порвал с Физом, он делал все, чтобы порвать и с самим собою - с человеком, которым он был до тех пор. К осени 1836 года Пиквик пользовался в Англии большей известностью, чем премьер-министр. Первоначально книга была задумана по образцу "Жизни в Лондоне" и "Финиша" Пирса Игэна *, фамилия главного героя и та представляет собою название деревни, где на сцену выходит Толстый Рыцарь. Однако Диккенсом был создан совершенно особый, его собственный мир, и этим он нисколько не обязан писателям, у которых заимствовал ту или иную идею. Любопытно, что "Пиквикские записки", выходившие ежемесячно, начиная с 31 марта 1836 года и кончая ноябрем 1837-го, первые четыре месяца терпели полный провал. Первая часть была напечатана всего в четырехстах экземплярах, но вот в пятом выпуске появился Сэмюэл Уэллер, и тираж стал расти с головокружительной быстротой, достигнув еще раньше, чем была опубликована вся серия, сорока тысяч экземпляров в месяц. Славу "Пиквику" принес Сэм, но большинству современных читателей ясно, как близок он был к тому, чтобы "Пиквика" погубить. В литературе нет ни одного комического героя, который был бы менее комичен, разве что шекспировский Оселок *, которому не сыщешь равных. Мы считаем величайшей удачей книги образ отца Сэма, Тони Уэллера, чей рассказ о том, как умирала его жена, достоин занять место чуть ли не рядом с рассказом мистрис Квикли о смерти Фальстафа *. Отдельные сцены "Пиквика" - нечто единственное в своем роде; кроме того, не считая двух-трех романов Вальтера Скотта, эта книга содержит наиболее блистательные в английской литературе юмористические страницы. Такова, например, знаменитая сцена суда. Интересно, что Диккенс дает наибольший простор своей фантазии именно там, где он ближе всего к фактам. По свидетельству сэра Чартра Байрона, для человека, не имеющего отношения к судопроизводству, диккенсовские познания в этой области просто сверхъестественны. "Еще ни один писатель не сумел так точно воспроизвести атмосферу судебного процесса и все переживания, связанные с ним. Едва ли найдется хотя бы одна сторона судопроизводства, которая не была бы изображена и увековечена в cause celebre "Бардл против Пиквика"..." Лучше всего Диккенсу удаются второстепенные персонажи, которые живут на двух-трех страницах и затем навсегда исчезают. Так, одно из самых курьезных мест в романе связано с появлением Даулера, которого пиквикисты встречают по дороге в Бат и жене которого предстоит ехать с ними в одной карете. "- Превосходная женщина, - сказал мистер Даулер. - Горжусь ею. И не без причин. - Надеюсь, я буду иметь удовольствие в этом убедиться, - с улыбкой отозвался мистер Пиквик. - Будете, - ответил Даулер. - Она узнает вас. Она вас оценит. Я ухаживал за ней при поразительных обстоятельствах. Я добился ее руки, дав необдуманную клятву. Дело было так. Я ее увидел, я полюбил ее, я сделал ей предложение. Я был отвергнут. "Вы любите другого?" - "Пощадите, не заставляйте меня краснеть". - "Я с ним знаком". - "Да". - "Отлично, если он здесь останется, я спущу с него шкуру". - Господи помилуй! - вырвалось у мистера Пиквика. - И вы действительно спустили с джентльмена шкуру, сэр? - спросил бледный как полотно мистер Уинкль. - Я послал ему записку. Я написал, что это болезненная операция. Так оно и есть. - Разумеется, - вставил мистер Уинкль. - Я написал, что поручился словом джентльмена спустить с него шкуру. Это вопрос моей чести. У меня не было выбора. Как офицер армии его величества, я был поставлен в необходимость спустить с него шкуру. Я говорил, что сожалею, но раз нужно, значит нужно. Он не остался глух к моим доводам. Он понял, что интересы службы прежде всего. Он обратился в бегство. Она стала моей женой. Вот карета. А вот голова моей жены". История литературы не знает ничего подобного фурору, вызванному "Пиквиком". Те, кому он не слишком понравился, называли всеобщий энтузиазм "бозоманией". Появились "пиквикские" шляпы, пальто, трости, сигары. Собак и кошек называли "Сэм", "Джингль", "Бардл", "Троттер". Люди получали прозвища "Тапмен", "Уинкль", "Снодграсс" и "Стиггинс". "Жирный парень" вошел в словарь английского языка. Стоило появиться очередному выпуску, как целые главы перепечатывались в дешевых периодических изданиях. Книгу жульнически переиздавали, крали из нее кто во что горазд, переделывали для театра, и единственным человеком, который не извлекал из всего этого непосредственной выгоды, был автор, написавший своим издателям: "Я буду весьма признателен вам, если, покончив с подсчетом соверенов, вырученных от продажи "Пиквика", вы несколько штук пришлете и мне". На банкете, устроенном в ноябре 1837 года в честь окончания книги, говорилось о том, что письменного договора не было и все шло путем устных соглашений, причем заинтересованные стороны остались вполне довольны результатом. Учитывая, что Чэпмен и Холл получили что-то около двадцати тысяч фунтов стерлингов чистой прибыли, а заработок Диккенса составил около двух с половиной тысяч, представляется сомнительным, чтобы автор был так же доволен, как издатели. Во всяком случае, Диккенс твердо решил, что впредь будет руководствоваться главным образом именно интересами автора и что с устными соглашениями покончено раз и навсегда. ^TРАЗНОГЛАСИЯ^U Первые плоды успеха выразились в том, что Диккенс, во-первых, ушел из "Морнинг кроникл" и, во-вторых, снял в Питершеме на остаток лета 1836 года загородный коттедж Элм Лодж с полной обстановкой. Получив уведомление о том, что через месяц он их покинет, владельцы газеты пришли в бешенство. Диккенс, в свою очередь, был возмущен тем, что в газете его не оценили, и разрыв произошел в холодной или, может быть, весьма накаленной атмосфере. Но что за важность! Издатели, редакторы и театральные директора сбивались с ног, стремясь во что бы то ни стало разделить с автором его трофеи, и он мог позволить себе держаться со своими прежними хозяевами свысока. Как только стало ясно, что любая его вещь будет непременно выхвачена из его рук, издана сериями, выпущена отдельной книжкой, переделана для сцены, Диккенс обратился к театру. Он написал два фарса: один - в двух актах, под названием "Странный джентльмен", другой - одноактный, "Жена ли она ему?", и комическую оперу "Сельские кокетки". Все три пьесы были поставлены в только что отстроенном театре "Сент-Джеймс"; первые две - в сентябре 1836 года и марте 1837 года, третья - в декабре 1836 года, и, хотя они пользовались большим успехом, нет сомнений, что Диккенсу это дело быстро наскучило. Если бы он был не только автором, но и постановщиком, причем таким, который мог бы поручить главную роль автору, все было бы хорошо. Но мириться с капризами актеров, с прихотями певиц и режиссеров - это было выше его сил. Двум актрисам пришлась не по вкусу строчка "Разгоряченные, в постель они пошли", и Крамерс, издатель, напечатавший оперу, попросил внести в текст некоторые изменения. "Если юные дамы, - парировал автор, - приходят в такой неслыханный ужас при одном лишь упоминании о том, что кто-то ложится спать, пусть крамольную строчку заменят словами "По всей деревне кляузы пошли", не возражаю. Но можете самым почтительным образом довести до сведения Крамерса, что если понадобится изменить еще что-нибудь, то пусть они лучше катятся ко всем чертям". В более зрелые годы он слышать не хотел об этих произведениях. Уже через семь лет после их появления на сцене он говорил, что писал их, "совершенно не считаясь с тем, что они могут повредить моей репутации. Я не написал бы их снова, даже если бы мне посулили тысячу фунтов за каждый, и искренне хотел бы забыть о них навсегда". А за год до смерти он заметил, что, если бы все экземпляры оперы хранились у него в доме и иного способа избавиться от них не было, он устроил бы пожар в том крыле дома, где они находятся. Услышав, что Крукшенк предлагает кое-что переделать в тексте второй серии "Очерков Боза", Диккенс, и без того раздосадованный актерами, воспользовался этим предлогом, чтобы дать волю своему раздражению. В письме к Джону Макрону он уже со знанием дела мечет громы и молнии: "Я давно считаю, что Крукшенк не в своем уме, и поэтому его письмо меня ничуть не удивило. Если Вам еще доведется писать ему, Вы весьма обяжете меня, сообщив от моего имени, что меня от всей души позабавила эта идея! Он будет переделывать мою рукопись! Если бы это случилось, я сохранил бы его исправления как "литературный курьез". Я с полной определенностью предлагаю ему убираться к дьяволу, и баста! До тех пор пока я имею какое-то отношение к этой книге, я решительно возражаю против того, чтобы к ней прикасалась его рука". А если понадобятся иллюстрации, писал он, их отлично сделает Физ. Тот факт, что, завоевав успех, Диккенс сразу же захотел писать для театра, раскрывает нам наиболее важную особенность его натуры: этот человек был прирожденным актером. Как на сцене, так и в жизни существуют две основные категории актеров: есть "герой", который лишь тогда счастлив, когда изображает самого себя, и есть актер "характерный", который чувствует себя в своей тарелке только под видом кого-нибудь другого. Два представителя девятнадцатого века, Бенджамин Дизраэли и Оскар Уайльд, являют собой превосходный образец исполнителей первого типа - актеров в жизни. Это люди, вполне поглощенные собою, обдуманно избравшие для себя одну какую-то роль. Каждый их жест, каждое слово стали типичными только для них. Великолепным примером актера, постоянно воображающего себя кем-то другим и воплощающего себя в бесчисленном множестве образов, был Чарльз Диккенс. Это Дэвид Гаррик в жизни, который мог бы стать вторым Гарриком на сцене. Следует заметить, что он стал вдвойне Гарриком на концертной эстраде. Заветной мечтой его юности было сделаться профессиональным актером, и о том, что это не удалось, он горько сожалел в зрелые годы. К нашему счастью, его сценический талант проявился в создании литературных героев, от которых почти всегда веет чем-то специфически театральным и которые написаны так выпукло и живо, что если бы автору удалось хоть десяток из них сыграть в театре, он был бы величайшим актером своего времени. С такой полнотой жил он жизнью своих героев, что никогда не знал, сколько в каждом из них его самого. Мы находим, что самые разнородные персонажи чем-то похожи на него. Всячески стараясь изобразить их комичными и в то же время отталкивающими, он не догадывался, что живая искра, сверкающая в них, - это кипучее жизнелюбие, присущее его собственной актерской натуре. Прирожденный актер - тот, у кого все обычные человеческие чувства приобретают преувеличенную форму и кто жаждет эти свои ощущения выставить напоказ. Такой человек смеется более раскатисто, чем другие, рыдает безудержно, его реакции стремительны и остры. В этом отношении Диккенс не похож ни на кого из великих писателей. Трудно представить себе актером Филдинга или Смоллетта, Теккерея, Харди, Уэллса, но Диккенс был актером с головы до пят. Его герои, его юмор, его чувства сценичны; он живо подмечает причудливые стороны человеческой натуры, умеет воспроизводить их с фотографической точностью и, как истинный Гаррик или Кин *, возвращается к ним снова и снова. Он описывает свои ощущения с актерской выразительностью; он не пишет, а ставит бурю, как поставил бы ее на сцене режиссер; его злодеи мелодраматичны, его герои так и просятся на подмостки; некоторые сцены его произведений как будто созданы для театра. Вот почему его романы с такой силой привлекали к себе актеров и драматургов. В наши дни он стал бы королем киносценаристов, и Голливуд лежал бы у его ног. Он и сам был сродни своим творениям: живой, неугомонный, легко возбудимый, веселый, полный энергии и энтузиазма, жадно вбирающий в себя все происходящее вокруг, эмоциональный, с часто меняющимися настроениями - сегодня общительный, завтра расположенный к уединению. Он смеялся с теми, кому было весело, рыдал с теми, кто грустил, и всякий раз безудержно. Он целиком отдавал себя всему, за что бы ни взялся: забывал весь мир в творческом восторге, с головой уходил в любую роль, которую был вынужден или склонен играть. "Такое лицо в светском салоне - бог ты мой! - пишет Ли Хант * о своем первом впечатлении от встречи с Диккенсом. - Да в нем больше жизни, больше души, чем в пятидесяти других". Карлейль, увидевший уже знаменитого Диккенса на званом обеде, оставил нам замечательный "моментальный снимок": "А он, по-моему, малый хоть куда, этот Боз: синие умные ясные глаза, брови, которые взлетают удивительно высоко, рот большой, не слишком плотно сжатый, с выдающимися вперед губами, физиономия, необычайная по своей подвижности, - когда он говорит, его брови, глаза, рот - все вместе взятое так и ходит ходуном. Очень своеобразно! Увенчайте все это танцующими кольцами волос ничем не примечательного оттенка, посадите на ладную фигурку, очень миниатюрную, разодетую скорее a la д'Орсэ, чем просто хорошо, - и вот вам Пиквик. Это немногословный человек, на вид очень смышленый и, по-видимому, прекрасно знающий цену и себе и другим". Примечательно, что на другого его современника, знаменитого актера Макриди *, человека мнительного и вспыльчивого, общество Диккенса оказывало самое благотворное влияние. Он был единственным другом, с которым Макриди ни разу не повздорил. Да и в последние годы жизни одним из тех, кто пользовался особенной привязанностью Диккенса, был тоже актер - француз Фехтер. Карлейль, с высоты своего немалого роста, сгущает краски, говоря о том, как мал и хрупок был Диккенс. Впрочем, там, где речь идет о росте, очевидцы неизменно расходятся во мнениях, равняясь, по-видимому, на себя. Наполеон счел бы герцога Веллингтонского верзилой; Джон Никольсон назвал бы карликами обоих. В "Американских заметках" Диккенс говорит, что он пяти футов девяти дюймов роста - должно быть, от каблуков до макушки. Насколько может судить автор этой книги, сам человек высокий, в Диккенсе - без ботинок - было пять футов восемь дюймов - очень подходящий рост для "характерного" актера, для энергичного, подвижного человека. Глаза у него, по воспоминаниям одной женщины, были яркие и определенно карие; по словам другой - темно-синие. Большинство очевидцев (в том числе и Карлейль) все же склоняется к синему цвету. Волосы у него были не "ничем не примечательного оттенка", а темно-каштановые - роскошная волнистая шевелюра, и носил он их длинными по моде тридцатых годов прошлого века. Принято считать, что на портрете Маклиза он как живой. Все чувства - будь то гнев или восхищение, жалость или удовольствие - мгновенно отражались на его лице, в котором угадывались необычайная живость, проницательность, прямодушие и недюжинный ум. Несмотря на щегольское платье и девически свежий цвет лица, он все-таки производил впечатление не "свободного художника", а человека трезвого и делового. Движения его были энергичными, осанка - горделивой, манера держаться - бодрой, решительной. Твердые линии носа, широкие ноздри выдавали в нем силу, а порою, по выражению Джейн Карлейль, лицо его было как будто "отлито из стали". Бок о бок с темпераментным актером в нем уживался расчетливый делец, в чем мы скоро убедимся, увидев, как он вел себя с издателями. Зимою 1836 года в доме Гаррисона Эйнсворта Диккенс встретил своего будущего биографа Джона Форстера. Симпатию друг к другу они почувствовали сразу же, хотя Форстер, кажется, был столь же удивлен, сколь и восхищен той стремительностью, с которой Диккенс, повинуясь своей порывистой натуре, превратил знакомство в тесную дружбу. Чтобы добиться расположения или благодарности иных людей, полезно обращаться к ним за советом или помощью; Диккенс завоевал любовь и уважение Форстера, делая и то и другое. Добившись двадцати четырех лет от роду феноменального успеха, стремясь воспользоваться им как можно лучше, Диккенс действительно испытывал острую необходимость в помощи и советах осмотрительного человека. Дружба с Форстером была именно тем, в чем он нуждался, но и Форстер испытывал глубокую потребность в дружбе с Диккенсом. В избытке творческой энергии, вызванной быстро растущей славой и крепнущим сознанием своих сил, Диккенс написал (пока еще в воображении) множество новых книг и заключал договоры еще до того, как было написано хоть слово. Казалось, что он был рад снабдить своей книгой каждого лондонского издателя и вслепую подписать любой договор. Форстер с первых же дней знакомства взял его дела в свои руки и прежде всего попробовал уладить конфликт с Макроном. В мае 1836 года, когда судьба "Пиквика" еще висела на волоске, Диккенс договорился с Джоном Макроном, что напишет роман под названием "Габриэль Вардон", сдаст рукопись в конце ноября и тогда же получит за первое издание двести фунтов. В августе того же года, когда на свет появился Сэм Уэллер и в успехе "Пиквика" уже не оставалось сомнений, Диккенс обещал другому издателю, Ричарду Бентли, написать еще два романа (на этот раз вознаграждение составляло тысячу фунтов). А 1 ноября в порыве благодарности, настроенный игриво и дружески, он написал издателям "Пиквика": "Сим назначаю и утверждаю Уильяма Холла и Эдварда Чэпмена из дома Э 186 по улице Стрэнд, а также их наследников, душеприказчиков, опекунов и правопреемников издателями всех моих работ, пока в газетах не появится сообщение о том, что Чарльз Диккенс вышел в своем последнем издании - однотомник, переплет дощатый, иллюстрации медные". Через три дня он согласился начиная с января редактировать за двадцать фунтов в месяц журнал, издаваемый Ричардом Бентли, и подготовить роман для серийного издания в этом журнале. Вещь эта под названием "Оливер Твист" появилась в февральском номере "Альманаха Бентли" и выходила до марта 1839 года. Воцарившись в редакторском кресле, Диккенс пришел к выводу, что такое количество соглашений непременно приведет к разногласиям, и предпринял шаги к тому, чтобы расторгнуть хотя бы первое из них. За сто фунтов он отдал Макрону все права на издание обеих частей "Очерков Боза", и договор на "Габриэля Вардона" был аннулирован. Однако Макрон не зря называл себя опытным издателем. В момент, когда "бозомания" достигла наивысшего предела, две книжки Боза стоили большего, чем новая книга, существующая лишь в воображении автора, и Макрон решил заново издать все "Очерки" помесячными выпусками, с такими же иллюстрациями, как у "Пиквика". Услыхав о замысле Макрона, Диккенс поспешно написал Форстеру: "Вполне естественно, что я решительно возражаю. Могут предположить, что, воспользовавшись успехом "Пиквика", я из материальных соображений нарядил старую вещь в новое платье и пытаюсь навязать ее читателям". Макрон уже и так "извлек очень большую выгоду" из "Очерков" и, получая права на их издание, ни словом не обмолвился о том, что собирается вновь издать их. В это время две вещи Диккенса уже печатались выпусками: "Пиквикские записки", выходившие ежемесячно, и "Оливер Твист" в альманахе Бентли. Еще одно издание подобного типа серьезно повредило бы репутации автора, и Диккенс, уже в полном негодовании, пишет то, о чем Форстер благоразумно умалчивает в его биографии: "Я считаю необходимым добавить, и это не опрометчивая угроза, а зрелое и обдуманное решение: если эта новая публикация все-таки осуществится, я помещу во всех газетах объявление о том, что это произошло вопреки не только моему желанию, но недвусмысленному требованию и что я убедительно прошу всех моих друзей и сторонников не покупать этих выпусков. Где бы он ни поместил рекламу о новом издании, я там же напечатаю это заявление". В последних строках письма он говорит, что если Макрон уже пошел на значительные издержки, Чэпмен и Холл готовы купить у него права на издание. С этими жалобами и угрозами и с предложением о выкупе прав Форстер направился к Макрону, который, естественно, заявил, что может распоряжаться своею собственностью, как пожелает. Когда Форстер заговорил о выкупе авторских прав на "Очерки", с тем чтобы подобная история не повторилась, Макрон заявил, что автор может получить очерки за две тысячи фунтов с небольшим. В ужасе от алчности издателя Форстер посоветовал Диккенсу ничего не предпринимать. Как, сидеть сложа руки, когда затронуты его интересы?! Нет, это было не в характере Диккенса; он немедленно передал дело в руки Чэпмена и Холла. Последовали переговоры с Макроном, в результате которых Чэпмен и Холл согласились, что две тысячи двести пятьдесят фунтов стерлингов - цена божеская. Сделка состоялась. "Очерки" все-таки вышли сериями, но только в издательстве Чэпмена и Холла, ибо это был единственный способ покрыть издержки и остаться в барыше. Таким образом, в пылу переговоров главное возражение Диккенса Макрону было забыто. Впрочем, точку зрения Диккенса нетрудно понять. Если кто-то хочет набить карман, подсунув читателям старую вещь, то уж пустькакая-то доля останется и в кармане автора, даже если он в принципе и против этой затеи. Однако в значительной степени позиция Диккенса объясняется вольным обращением с его работами: "Пиквику" подражали, писали на него пародии, сокращали и переделывали. Его печатали в виде отдельных книжек и сериями и для театра. Проделывалось все это с неподдельным воодушевлением, которое, быть может, и льстило автору, но одновременно приводило его в бешенство. И хотя, здраво рассуждая, Диккенс не мог иметь особых возражений против плана Макрона, пиратские набеги на его авторские права настроили его так, что вполне разумный шаг Макрона стал выглядеть в его глазах коварным замыслом грабителя. Человек сильных эмоций, очень вспыльчивый, он легко поддавался и гневу и жалости. Так года через два, когда Макрон умер, оставив семью в бедности, Диккенс взялся редактировать сборник рассказов и очерков, среди которых были и его собственные, озаглавил сборник "Записки с Пикника" (что очень способствовало его быстрой распродаже) и, таким образом, выручил для вдовы и детей триста фунтов стерлингов. Он был не всегда в состоянии управлять своими чувствами, и это сказалось особенно сильно в связи с одним событием, случившимся вскоре после его женитьбы и повлиявшим на него, как ничто другое - кроме, может быть, безнадежной любви к Марии Биднелл. Результатом этого события явилась книга, затопившая слезами целую эпоху и во многом способствовавшая тому, что он стал самым любимым и популярным писателем Англии. Осенью 1836 года у Диккенсов в Фернивалс-инн поселилась сестра Кэт - шестнадцатилетняя Мэри. Добившись признания, Диккенс быстро расширял круг своих друзей, в который теперь входили известные художники Дэниэл Маклиз и Кларксон Стэнфилд *, знаменитый актер Уильям Макриди, выдающийся адвокат Т. Н. Тальфур *, два блестящих критика, Уильям Джердан * и Джон Форстер, и видный редактор Ли Хант. Обедал он зачастую не дома и, случалось, перехватывал через край. "Прибыл сегодня домой в час ночи и был водворен в постель любящей супругой", - писал он как-то одному из друзей. 6 января 1837 года появился на свет его первый ребенок - мальчик. После того как это произошло, здоровье Кэт стало внушать ее мужу некоторое беспокойство, поэтому они ненадолго уехали в Чок - туда, где прошел их медовый месяц. От чрезмерных трудов и волнений у Диккенса появились отчаянные головные боли, и тут ему "были немедленно предписаны лекарства - в дозе, рассчитанной на то, чтобы на неделю приковать к стойлу лошадь средних размеров". У "Альманаха Бентли" дела сразу же пошли успешно, и по предложению издателя Диккенс вступил в члены Гаррик-клуба. Он начал уставать, и