ого маразма. Она совершенно не способна понять, что произошло, и вместе с тем полна желания облачиться в глубокий траур (как Гамлет в юбке), что придает этому невеселому зрелищу трагикомический оттенок, в котором я нахожу единственный источник утешения". Через три месяца он приехал к ней снова, как раз в тот момент, когда ей ставили припарки на голову. "Увидев меня, она тотчас же воспрянула духом и попросила у меня фунт". В 1863 году она скончалась. Для Диккенса это было траурное десятилетие: за эти годы умер его брат Фредерик, шурин Генри Остин и старые друзья Джон Лич и Кларксон Стэнфилд, смерть которых была для него тяжелым ударом. "Милый старый Стэнни", уми рая, вернул Диккенсу другого старого приятеля, попросив его помириться с Марком Лемоном, и над свежей могилой Стэнфилда Диккенс и Лемон пожали друг другу руки. Диккенс бережно поддерживал свои отношения с Форстером, по-прежнему обращался к нему за советами, которым никогда не следовал, изредка обедал у него и в октябре 1860 года приехал к нему в Брайтон. "Вчера шесть с половиной часов ходил по меловым холмам; ни разу не остановился и не присел". Но когда ему приходило на ум "совершить вечерком увеселительную вылазку в город", он выбирал себе в товарищи Уилки Коллинза. В конце 1860 года друзья совершили поездку в Корнуэлл, а осенью 1862 года, когда Уилки заболел, Диккенс тотчас же вызвался вернуться из Парижа и написать за него несколько глав романа "Без названия", выходившего частями в "Круглом годе". "Едва ли нужно говорить Вам, что эта замена будет временной! Но если нет другого выхода, я готов. Будет так похоже на Вас, что никто не заметит разницы". Два месяца он прожил в Париже, в доме Э 27 по улице Фобур-сент-Онорэ, вместе с Мэми и Джорджиной, только что оправившейся после болезни. В Париже хозяйничал Наполеон III - строил, разбивал новые бульвары: Диккенс то и дело терял дорогу домой. Вторая империя переживала пору своего расцвета, и Диккенса со всех сторон уверяли в том, что наступили мирные времена: ведь не пойдут же люди на войну, которая противоречит их интересам. "Можно подумать, что людские пороки и страсти с самого сотворения мира не шли вразрез их интересам!" Он убедился в том, что французы поразительно плохо знают его страну и народ. Однажды в поезде какой-то кюре сообщил ему, что у этих еретиков англичан нет ни одного памятника старины. - Так-таки ни одного? - усомнился Диккенс. - Ни одного. Но зато у вас есть корабли. - Да, парочка-другая найдется. - И мощные? - Профессия у вас духовная, отец мой, так что вы лучше побеседуйте об этом с духом Нельсона *. Этот находчивый ответ привел в восторг их попутчика, армейского капитана, который признался, что "считал подобную легкость в обращении несвойственной англичанам, и теперь раскаивается в своем заблуждении". В начале 1863 года Диккенс три раза устраивал благотворительные чтения в Английской миссии. "Что за публика! Какой прием! Никогда не видел ничего подобного. В пятницу радостное волнение достигло апогея: буря аплодисментов продолжалась два часа. Аплодировали даже на улице, садясь в кареты, чтобы разъехаться по домам". Наведываясь в Лондон по делам, связанным с журналом, Диккенс останавливался на Веллингтон-стрит (за исключением весеннего сезона, когда он приезжал в город вместе со всей своей семьей), и весть о его приезде немедленно облетала весь театральный мир: "На Бау-стрит меня подстерегают бедные актеры, чтобы поведать о своих нуждах. Я часто наблюдаю, как один из них, завидев меня, мчится через весь двор, заворачивает мне навстречу на "Друри-лейн" и сталкивается со мною у дверей с самым невинным и изумленным видом, как будто рассчитывал встретить здесь кого угодно, кроме меня". Ради того, чтобы Мэми могла выезжать в свет, он на несколько весенних месяцев снимал дом в Лондоне и был вынужден ходить на званые обеды гораздо чаще, чем ему бы хотелось. "Этой весной стал жертвой самой грозной обеденной эпидемии, когда-либо свирепствовавшей в Лондоне, - жаловался он в июне 1864 года. - Каждую неделю давал себе клятву больше никуда не ходить и неизменно семь раз в неделю становился клятвопреступником". За эти годы он много раз навещал Париж, но все-таки большую часть времени, свободного от гастрольных поездок и редакционных дел, проводил в Гэдсхилле, отдыхая от общества, шума и суеты. Впрочем, даже там, в сельском уединении, ему не удалось укрыться от массовых воплей и стенаний по поводу смерти супруга королевы Виктории. "Если Вам встретится где-нибудь неприступная пещера, где отшельник мог бы укрыться от воспоминаний о принце Альберте и скорбных речей, посвященных ему, пожалуйста, сообщите, - взывал он. - В наших местах все слишком людно и на виду". Безутешная королева раздавала пенсии и дворянские звания всем, кто превозносил необыкновенные достоинства принца Альберта. "Заслуги любого ветерана меркнут перед достоинствами тех, кто умел угодить покойному", - объявил Диккенс. Когда в одном из гэдсхиллских меню появилось название "Пудинг принца Альберта", Диккенс заменил его на "Пудинг низкопоклонства", но, предчувствуя, что такая выходка может огорчить некоторых из его гостей, он разрешил именовать это блюдо "Пудингом Великим и Достойным". Событий, требовавших его личного участия, было более чем достаточно. Одно из них было связано с Литературной гильдией, которой он с самого дня ее основания посвящал столько времени и энергии. Летом 1865 года в Нейворте произошел настоящий переполох. После семилетнего перерыва в имении Буль-вер-Литтона около Стивниджа были построены три дома для художников, писателей и артистов из числа тех, кого Гильдия признала наиболее достойными. По этому случаю Литтон устроил в своем саду завтрак, на который позвал соседей "из благородных", и попросил Диккенса привезти с собой знакомых актеров. Собравшись на вокзале Кингс-Кросс, актеры вместе с Диккенсом и его дочерьми поехали в Стив-нидж. На станции их встретил Форстер, которому Литтон поручил доставить всю компанию в Нейворт. Но у Диккенса в тот день было праздничное настроение, и он заявил, что в такую жаркую погоду нужно по дороге непременно заглянуть в пивную, - ведь, может быть, хозяин Нейворта не рассчитывает на то, что у его гостей такая сильная жажда! В мгновенье ока пивная была переполнена. Те, для кого Не хватило места в доме, уселись на скамьях и на деревянном корыте, в котором поят лошадей, - и пошло веселье! Потом все отправились осматривать приютские здания и, наконец, прибыли в Нейворт, пылая самыми братскими чувствами, к великому неудовольствию "чистой публики", в обществе которой им предстояло отпраздновать торжественное событие. Актеры показались джентльменам каким-то диковинным сбродом, джентльмены актерам - скучной компанией; и те и другие держались особняком друг от друга. Диккенс представил детей богемы Литтону, приветствовавшему их в учтивой, но сдержанной манере, вполне уместной для будущего вельможи, но как-то не вязавшейся "с его продувным и хитрым видом". "Вокруг, лопаясь от чудовищного самомнения, расхаживал Форстер, обращая внимание преимущественно только на аристократических гостей; останавливаясь то у одной, то у другой группы беседующих, чтобы удостоить их замечанием, если предмет беседы того заслуживал, недосягаемый, непререкаемо-властный Форстер, то и дело удалявшийся куда-то, как будто облеченный некоей миссией, великой и ужасной, взятой им на себя ради себя же". Старых друзей журналистов он просто не замечал, о чем один из них впоследствии пожаловался Диккенсу. "Полноте! Как ему было вас заметить? - весело отозвался Диккенс. - Он и меня-то не видел! До нас ли ему было, посудите сами. Он витал в облаках, как Мальволио *. Во время завтрака Диккенс произнес спич. "У леди и джентльменов, которых мы приглашаем в эти построенные нами дома, никогда не будет оснований думать, будто они что-то теряют в общественном мнении, - говорил он. - Их приглашают сюда, как артистов... и они наравне со всеми вправе рассчитывать на гостеприимство своего великодушного соседа". К счастью для горемык-артистов, им не пришлось проверять на практике, действительно ли они находятся "на равных правах" со всей округой и будет ли "великодушный сосед" Литтон оказывать им гостеприимство. В приютских домах не было денежного фонда, и поскольку сезонный билет до Лондона стоил не меньше, чем любая комнатушка на одну персону, а в расчеты артистов не входило преждевременно похоронить себя в Стивнидже, то ни одного из них никакими силами нельзя было заставить поселиться в приюте. Что же касается "детей богемы", то их нисколько не тревожила мысль о судьбе незадачливой богадельни, зато они ощущали жизненную необходимость в том, чтобы поскорее удрать как можно дальше от Нейворта и ледяной атмосферы "благородного" общества. По одному, по двое они тихонько исчезали из сада, направляясь в ту самую пивную, где уже успели "хватить" утром. Когда Диккенс, возвращаясь на станцию, проехал мимо, все, как один, поднялись на ноги и горячо - или, вернее сказать, разгоряченно - приветствовали его. Несколько раз комитет Гильдии собирался, чтобы распорядиться остатками фонда (после чего эти остатки значительно подтаяли), решив, наконец, распределить их между другими обществами помощи артистам. * В то же лето Диккенс стал невольным участником еще одного "события". 9 июня, возвращаясь домой после недолгого пребывания во Франции, где он отдыхал вместе с Эллен Тернан, Диккенс ехал из Фолкстона в Лондон {Автору известен лишь один источник, утверждающий (впрочем, без всяких доказательств), что Эллен Тернан находилась в поезде вместе с Диккенсом. О том, что это действительно так и было, можно заключить по той заботливости, которую Диккенс проявил по отношению к Эдлен после этого происшествия, то есть в те дни, когда у него были достаточно серьезные основания позаботиться о самом себе.}. Около Стейплхерста на путях велись ремонтные работы; поезд на полном ходу наехал на место, где развели рельсы, и восемь вагонов обрушились с моста в воду. Вагон, в котором находился Диккенс, "каким-то чудом повис в воздухе над краем сломанного моста". Когда начались страшные удары и толчки, спутницы Диккенса - Эллен Тернан и одна старая леди - разразились воплями, а он, крепко обхватив их обеих, твердил: "Помочь ничем нельзя. Спокойно, возьмите себя в руки. Ради бога, перестаньте кричать!" Потом их разом швырнуло в угол. "Ну вот, - сказал Диккенс, - самое страшное позади. Опасность миновала - это ясно. Теперь, пожалуйста, оставайтесь здесь и не двигайтесь с места. Я попробую выбраться наружу через окно". Дамы согласились. Диккенс вылез из окна и встал на подножку вагона. Моста не было. Внизу тянулись по воздуху рельсы, а футах в пятнадцати под ними лежало болотистое поле. Пассажиры из других купе были в панике, а по другую сторону вагона, где было не так опасно, бегали вперед и назад два кондуктора. - Минуточку! - крикнул Диккенс. - Да остановитесь же вы! Посмотрите на меня. Вы меня знаете? - Очень хорошо знаем, мистер Диккенс. - Слушайте же, братцы! Давайте-ка сюда, ради бога, ваши ключи и позовите вон тех рабочих. Нужно очистить вагон. По двум дощечкам пассажиры выбрались из вагона и отошли в безопасное место, а Диккенс, захватив свою фляжку с коньяком, спустился вниз по обнажившейся кирпичной кладке и, зачерпнув шляпой воды, поспешил на помощь пострадавшим. Несколько часов подряд он работал среди раненых и умирающих. Само крушение его ничуть не взволновало, но картина ужасных страданий подействовала так сильно, что в ближайшие дни ему становилось дурно, если он пробовал написать хоть несколько слов. После этого происшествия он уже никогда не был вполне самим собою. Он нервничал, садясь в свой экипаж; садясь в поезд, для храбрости пил бренди и на первых порах признавал только поезда, идущие с малой скоростью. Но утомительное однообразие медленной езды оказалось для него еще более тягостным, чем путешествие в тряском экспрессе, и со временем он, снова ездил на скорых поездах, но иной раз, когда поезд подбрасывало на стрелке, он судорожно хватался за ручки своего кресла, бледнел и на его лбу выступали капельки пота. Иногда воспоминания о катастрофе становились так нестерпимы, что он на первой же станции сходил с поезда. Однажды в экспрессе он вместе с Долби коротал время, подсчитывая, сколько раз на пути от Лондона до Эдинбурга, нервы пассажира испытывают легкое потрясение. Диккенс насчитал тридцать тысяч. Но у этого человека был такой характер, что он не мог не изобразить это трагическое происшествие в виде пантомимы, залезая под стол и проделывая там невообразимые телодвижения, чтобы показать, как потерпевших извлекали из-под обломков. По странной случайности (впрочем, такие совпадения встречаются в жизни на каждом шагу) Диккенс умер тоже 9 июня, то есть в тот же самый день, когда чудом спасся от смерти. ' Кроме Эллен Тернан и старой леди, вместе с Диккенсом в тот день ехали еще четыре пассажира: мистер и миссис Боффин, угощавшие завтраком мистера и миссис Лэмл в только что написанной главе нового диккенсовского романа. Для того чтобы их спасти, ему пришлось снова залезть в вагон, повисший на краю моста. Дам гораздо больше волновала участь их картонок со шляпами, но даже легкого толчка было достаточно, чтобы вагон мог рухнуть вниз, и Диккенс едва ли стал бы рисковать ради чего бы то ни было, кроме своей драгоценной рукописи. Основные мотивы романа (названного им вопреки многочисленным советам "Наш общий друг") он изложил в одном из своих писем еще в 1861 году. Но и журнал и гастрольные поездки, а главным образом личные дела (о которых более подробно будет сказано ниже) до осени 1863 года не давали ему всерьез взяться за работу над новой книгой. Теперь его мысли тоже были так заняты другими вещами, что писать оказалось необыкновенно трудно. "Здесь сочетаются юмор и лирика, а это не так-то просто. Приходится отбрасывать массу отдельных тем, которые можно было бы отлично развернуть. Зато надеюсь, что получится очень хорошо. Да что там "надеюсь"! Убежден!" Он остался верен себе, отказываясь от всех удовольствий и живя лишь трудовой жизнью. "Я никогда не пытался сочетать работу над книгой с чем-либо другим, - писал он. - Наоборот, я всегда считал, что она исключает все иное". Когда работа спорилась, он позволял себе обедать в гостях не более одного раза в неделю. "Работа всегда стояла для меня на первом месте, - писал он, отклоняя приглашение на очередной обед. - Я посвящал ей все, что только можно отдать любимому делу". Он говорил, что в периоды рабочего "запоя" становится "сущим несчастьем в доме", и этому нетрудно поверить. Однажды после какой-то болезни Мэми, которой все еще нездоровилось, лежала на диване в его кабинете. Вдруг ее отец вскочил из-за письменного стола, подбежал к зеркалу и стал строить перед ним немыслимые рожи. Затем он снова поспешил к столу, минуту-другую с остервенением строчил что-то по бумаге, опять кинулся к зеркалу, немного погримасничал, отвернулся и, по-видимому совершенно не замечая дочери, что-то быстро зашептал себе под нос. Потом с невозмутимым видом подошел к столу и молча работал до самого ленча. Он был по-настоящему одержим своей работой. Случалось, например, что кто-нибудь из его героев, отбившись от рук, начинал "делать нечто прямо противоположное тому, что было задумано сначала". Каждый персонаж "Нашего общего друга", как и все герои Диккенса, - сложный продукт художественного вымысла и жизненной правды. Мистера Винуса, этого сборщика человеческих скелетов, он видел в соборе Сент-Джайлса *, Чарли Хексама и его отца - в Чатеме, а Винирингов - на каждом шагу в светском обществе. Еврей, мистер Райа, появился на свет в результате переписки Диккенса с миссис Элайзой Дэвис, въехавшей после него в Тэвисток-хаус и заявившей Диккенсу, что, написав Феджина, он оклеветал ее нацию. Диккенс не согласился с этим, но все-таки решил загладить свою вину перед лучшей частью еврейской нации, создав образ человека, который, наверное, заслужил бы одобрение Феджина. Многие сцены и персонажи этой книги были задуманы во время ночных странствий Диккенса по докам и пристаням Ист-Энда, а Темза так же неотделима от "Нашего общего друга", как лондонский туман - от "Холодного дома". В сопровождении нескольких полисменов Диккенс ходил по воровским притонам, курильням опиума, вертепам, где собирались преступники, кабачкам с сомнительной репутацией и получал от таких посещений массу удовольствия. Он был неравнодушен к обществу констеблей и полицейских инспекторов, обожал слушать их разговоры и наблюдать, с каким спокойствием они ведут себя в опасных районах, каждый обитатель которых с величайшим удовольствием прикончил бы их, если бы не боялся возмездия. Один скупщик краденого - Диккенс называет его Барком, - несомненно, перерезал бы им глотки, да только мошенники жильцы, не обладавшие и сотой долей его смелости, отказались помочь ему. "Я, - говорит Барк, - нипочем не потерплю в своем собственном - прилагательное - доме никаких - прилагательное - полицейских и никакихприлагательное - чужаков. Не потерплю, клянусь - прилагательным и существительным! Подайте сюда мои брюки, и я пошлю всех прилагательных полицейских на прилагательное и существительное! Давайте же, - говорит Барк, - мои прилагательные брюки! Я всем им выпущу желчь прилагательным ножом! Я пробью их прилагательные головы. Я вырежу их прилагательные существительные... Будь прилагательные болваны в этом притоне мужчинами, они бы пришли сюда и всех вас прикончили... Пришли бы и прикончили", - снова рявкает Барк и ждет. В притоне - ни звука. Мы шестеро сидим взаперти в доме Барка - самой глухой дыре опаснейшего из лондонских кварталов. Глубокая ночь, дом битком набит отъявленными бандитами и головорезами, но никто не шелохнется. Нет, Барк, эти люди знают, как тяжела десница закона. Эти люди отлично знакомы с фирмой "Инспектор Филд и Компания". Так появились на страницах "Нашего общего друга" фигуры старожилов лондонских набережных, а с ними - и особая атмосфера этой книги. "Наш общий друг" выходил ежемесячными выпусками с мая 1864 по ноябрь 1865 года, а издавали его старые знакомые - Чэпмен и Холл. Правда, судя по письмам Диккенса, возобновление деловых отношений вовсе не означало, что вернулась и прежняя дружба. В январе 1860 года Диккенс писал, что Фредерик Чэпмен - "чудовищный пройдоха", который "половину своей жизни тратит на развлечения, другую половину - на то, чтобы делать оплошности, а деньги (несмотря на эти свои особенности) ухитряется загребать во всякое время" В июле 1865 года ему написала какая-то женщина, надеявшаяся, что одного слова Диккенса будет достаточно, чтобы издатели благосклонно отнеслись к ее работе. "Вы ошибаетесь, - ответил он - я не имею на них никакого влияния, даже если речь идет об элементарной вежливости по отношению к кому-то постороннему. Это подтвердилось еще совсем недавно" В "Нашем общем друге" Диккенс вновь обратился к своей родной стихии - тому смешному и причудливому миру, с которым расстался после "Крошки Доррит" Сайлас Вегг - это шедевр, написанный в прежней манере и со всей былой мощью. Впрочем, дыхание гения чувствуется в каждой строке этой книги. Чего стоят, например, одни Виниринги и вся их среда! Это лучший образец социальной сатиры Диккенса, которая в наши дни звучит еще более едко и зло: ведь за последние восемьдесят лет сфера влияния "нуворишей" * непомерно разрослась. Миссис Вильфер, которая "сидела молча, с таким видом, как будто каждый ее вздох - свидетельство редчайшей самоотверженности, какую только знает история", - это, конечно, миссис Диккенс, матушка писателя выглядела наименее привлекательно именно в те моменты, когда напускала на себя высокомерный и аристократический вид. Бетти Хигден - символ извечного отвращения, которое Диккенс испытывал к приютам и домам призрения, впервые прозвучавшего в "Оливере Твисте". А Подснап - не что иное, как портрет Джона Форстера, в меру завуалированный, чтобы сходство не бросилось Форстеру в глаза. Впрочем, если бы оригинал обладал способностью видеть себя глазами художника, он был бы уже не Подснапом. Напыщенный, респектабельный, высокомерный, непоколебимо самонадеянный - вот он, Форстер! А вот и описание его собственнических наклонностей: "Была у мистера Подснапа одна особенность.. он не допускал и тени неодобрительного отношения к своим друзьям и знакомым. "Да как вы смеете' - яснее всяких слов говорил его вид в подобных случаях. - Как же так! Я этого человека признаю, я, можно сказать, выдаю ему свое удостоверение, а вы? Задевая его, вы задеваете меня, Подснапа Великого. И речь тут идет не столько о его достоинстве (это бы еще ничего), сколько о достоинстве Подснапа". В другой сцене - там, где Подспап подвергает перекрестному допросу француза, - высмеивается форстеровское англофильство и манера отмахиваться от всего, что ему не по душе- "- Ну, как вам нравится Лондон? - вопросил хозяин дома со своего почетного места таким тоном, каким глухого ребенка упрашивают принять лекарства, - Лондон, Londres, Лондон? ........................................................................... - Я спрашиваю, - сказал мистер Подснап, настойчиво возвращаясь к прежней теме, - не бросились ли вам в глаза на наших, как у нас говорится, улицах, или, по-вашему, павви, признаки... - Пардон, - учтивым тоном прервал его терпеливо слушавший иностранец, - но что это - "признаки"? - Приметы, - ответил мистер Подснап. - Знаки, понимаете? Знамения. Следы. - А-а! Ошадиные? - У нас говорят "лошадиные", - милостиво поправил мистер Подснап. - В Англии, Angleterre, Англии произносят "л". Мы говорим "лошадь". Только низшие классы коверкают слова. - Пардон, - вставил иностранный джентльмен. - Я всегда ошибаюсь. - Наш язык, - произнес мистер Подснап со снисходительностью человека, знающего, что он всегда прав, - очень труден. У нас богатый язык; на нем тяжело говорить иностранцу. Я снимаю свой вопрос". И если живой Форстер не смог узнать себя на иллюстрации Маркуса Стоуна (книга II, глава III, сцена обеда у Винирингов; Подснап сидит по правую руку хозяина), значит он был еще более слеп в своей неистребимой самоуверенности, чем герой "Нашего общего друга". Но в облике Форстера было еще и нечто монументальное: он даже днем был неизменно одет в плотно облегающий его фигуру фрак, застегнутый на все пуговицы. Он изъяснялся напыщенно и тяжеловесно, точь-в-точь как Макриди на сцене. "Человек, застегнутый на все пуговицы, имеет в обществе вес. Человеку, застегнутому на все пуговицы, верят, - пишет Диккенс в "Крошке Доррит". - Что так пленяет в нем? Быть может, скрытая и никогда не осуществляемая возможность расстегнуться? Или- люди считают, что мудрость, застегнутая на все пуговицы, накапливается и растет, а стоит расстегнуть одну пуговку, как она улетучится? Как бы то ни было, одно очевидно: в этом мире пользуется влиянием лишь тот, кто застегнут на все пуговицы". Для биографа наибольший интерес в "Нашем общем друге" представляет портрет Беллы Уилфер, пожалуй больше всех других женских портретов Диккенса похожий на Эллен Тернан. Отождествляя Эллен с той или иной героиней Диккенса, мы руководствуемся скорее логикой, чем реальными фактами. Впрочем, мы располагаем достаточными сведениями, чтобы о некоторых вещах говорить с полной уверенностью. Что же именно нам достоверно известно об Эллен Тернан? Она родилась 3 марта 1839 года в актерской семье. Ее отец и мать играли в театре "Принсес" (на Оксфорд-стрит), в труппе, возглавляемой Чарльзом Кином. Отец Эллен сошел с ума и умер, когда девочке было семь лет. У нее было две сестры - Фанни и Мария. (Фанни впоследствии стала женой Тома Троллопа, брата Энтони Троллопа.) Диккенс видел всех их на сцене еще детьми и познакомился с их матерью еще задолго до того, как пригласил их в Манчестер играть в коллинзовском спектакле. Он даже как-то однажды утешал за кулисами Эллен, которой нужно было решать неприятную дилемму: либо появиться на сцене полураздетой, либо потерять работу. Девушка горько плакала, но Диккенс успокоил ее и помог ей побороть свою стыдливость. Влюбился он в нее в Манчестере, когда ей было восемнадцать лет, а ему сорок пять. По свидетельству очевидца (настроенного недружелюбно), мы знаем, что она была невелика ростом, белокура и довольно миловидна. О том, какой она представлялась Диккенсу, мы можем судить по описанию внешности Люси Маннет из "Повести о двух городах": "Маленькая, стройная, прелестная фигурка, увенчанная короной золотистых волос, голубые глаза, вопросительно глядевшие на него: гладкий, юный и в то же время удивительно подвижной лоб. Брови ее то взлетали, то хмурились, придавая лицу какое-то сложное выражение, умное и внимательное, немного смущенное и непонимающее, немного тревожное..." Когда он снова напоминает нам о том, что у Люси "не по возрасту пытливый взгляд", "не по годам зрелое, внимательное выражение лица"; когда мы узнаем, что у Эстеллы из "Больших надежд" тоже очень пристальный взгляд, мы можем с уверенностью заключить, что именно с таким выражением смотрела на Диккенса Эллен Тернан в те дни, когда он впервые обратил на нее внимание. Однако сходство Люси Маннет с Эллен на этом кончается, и лишь с появлением "Больших надежд" каждому, даже тому, кто ничего не знал о личных делах Диккенса, стало ясно, что в его жизнь вошла женщина, которой суждено оказать такое же влияние на его творчество, какое в свое время оказали Мария Биднелл и Мэри Хогарт. Эстелла скорее не портрет Эллен, а свидетельство того, чем она стала для Диккенса. Даже если бы у нас не было других сведений, достаточно было бы прочесть этот роман, чтобы убедиться, что любовь Диккенса все еще оставалась неразделенной. Эстелла "горда, своенравна" и "держится неприступно". Ей нравится заигрывать со своим поклонником и мучать его. "Я не провел с нею ни одного счастливого часа, но все двадцать четыре часа в сутки только и думал о счастье быть вместе с нею до самой смерти". Наконец, обезумев от страсти, герой романа признается ей в своих чувствах. "Когда вы говорите, что любите меня, - отвечает Эстелла, - ваши слова для меня пустой звук, и только. Они не рождают никакого отклика в моей душе, не трогают ее. Все, что вы говорите, мне совершенно безразлично". Тогда он не выдерживает: "Вы - часть моего существования, часть меня самого. Вы были в каждой строчке, прочитанной мною с того дня, как я впервые пришел сюда... С тех пор я вижу вас повсюду: в реке и на парусах корабля, на болоте и в облаках, при свете солнца и во тьме ночи, в ветре, в море, на улице... Хотите вы того или нет, вы до последнего мгновенья моей жизни останетесь частицей моего существа..." Когда она говорит, что собирается выйти замуж за другого, он идет пешком из Рочестера в Лондон, совсем как Диккенс в те дни, когда будущее представлялось ему невыносимым: "Устать, выбиться из сил - только это могло еще принести мне какое-то облегчение". Но у нас есть немало и других доказательств того, что Эллен не любила Диккенса; что мысль о близости с ним внушала ей отвращение; и из двух его писем, относящихся к осени 1862 года, видно, что она по-прежнему держит его на расстоянии. Одно из этих писем адресовано Уилки Коллинзу: "Меня грызет мучительная тоска. Я непременно расскажу Вам обо всем в ближайшие дни, когда буду у Вас или когда Вы навестите меня. Я справлюсь с ней, наверное, ведь меня не так-то легко побить, но пока что она все растет". Другое - Форстеру: "Я, конечно, могу заставить себя проделать за этим письменным столом то, что уже было сделано сотни раз. Другой вопрос, удастся ли мне выжать из себя новую, свежую книгу, когда все так неверно, непостоянно, когда так тяжело на душе". Мы видим теперь, почему для Диккенса было бы так естественно дать "Большим надеждам" несчастный конец: ведь даже год спустя после того, как книга была написана, он все еще не смог сломить сопротивление Эллен. Диккенс, как это часто случается с актерами, был во многом похож на избалованного ребенка. Если уж он хотел чего-нибудь, то немедленно, тотчас же, иначе "ребенок" ревел и топал ногами. Он так настойчиво, так отчаянно добивался своего, что Эллен, наконец, все-таки уступила, но победа не принесла Диккенсу радости. Ведь мир устроен так, что получает, собственно, тот, кто ничего не просит; находит тот, кто не ищет; дверь открывается лишь перед тем, кто не стучится в нее. Не будем говорить о мире духовных ценностей, там дело обстоит иначе, но в жизни действительно ценится лишь то, что достается нам само собой, без всяких усилий; а то, чего мы добиваемся всеми силами, в конечном счете приносит нам неудовлетворенность и разочарование. Так, во всяком случае, говорят жизненный опыт и наблюдения автора этой книги, и, пожалуй, самое убедительное подтверждение этой истины - биография Диккенса, который так часто добивался своей цели и так редко - прочного счастья. Что касается Эллен, она, по-видимому, не устояла перед двойным воздействием славы и богатства. Семья ее жила бедно и целиком зависела от случайных заработков, ибо подмостки театра никому из них отнюдь не сулили лавров. Диккенс печатал рассказы сестрицы Фанни в своем журнале, хлопотал в 1861 году, устраивая сестрицу Марию в труппу Бенджамина Уэбстера, а в 1862 - в труппу Фехтера, которому дал понять, что это в его же интересах. Не кто иной, как Диккенс, должно быть, снимал для семейства Тернан и дом Э 2 в Хоутон-Плейс (Эмптхилл-сквер). По-видимому, Эллен ценила комфорт дороже целомудрия, иначе она не уступила бы Диккенсу. Недаром же так корыстолюбивы Эстелла из "Больших надежд" и Белла Уилфер из "Нашего общего друга". "Я люблю деньги. Мне противна бедность, а ведь мы бедны - унизительно, оскорбительно, возмутительно бедны; жалкие бедняки - вот кто мы такие". Она все время настойчиво твердит об одном и том же: "Я хочу только денег, мечтаю только о деньгах. Вся моя жизнь, все будущее - это только деньги, деньги, деньги и то, чего с их помощью можно добиться". Как и Эстелла, Эллен Тернан горда и своенравна и считает, что у нее "нет того, что люди называют сердцем... Все это, я думаю, сущая чепуха". Влюбленный находит ее, как и Эстеллу, дерзкой, пустой, капризной, корыстной, ветреной, жестокосердной и упрямой. Но незадолго перед тем, как Диккенс начал "Нашего общего друга", вероятнее всего в 1863 году, Эллен Тернан стала его любовницей, и поэтому характер Беллы по ходу действия меняется: "Непостоянное, шаловливое и ласковое существо, не знающее ни благородной цели, ни твердых правил, и оттого легкомысленное; поглощенное мелочными заботами, и оттого капризное, было все-таки обворожительно!" Неправда ли, совсем как Эллен-Тернан, которая во время стейплхерстской катастрофы больше всего беспокоилась о судьбе своих шляпок? Если учесть при этом, что Эллен тоже "держалась наигранно, театрально", то можно с чистой совестью отождествить ее с Беллой Уилфер, самой жизненной из всех диккенсовских героинь, кроме Доры. Желание питается иллюзиями, любовь - правдой, но Диккенсу - актеру, мечтателю и влюбленному - легко было принять фантазию за действительность, когда речь шла о предмете его любви. Эллен, особенно когда он баловал ее, прекрасно умела к нему подластиться, и ему было нетрудно убедить себя в том, что он любим. В один из таких периодов, забыв, что он только рассказчик, он позволил своему чувству взять верх над рассудком, заключив главу, посвященную свадьбе Беллы, словами in propria persona {От первого лица (лат.).}: "Ах, бывают ведь в жизни дни, ради которых стоит жить и не жаль умереть! Ах, недаром поется в славной старой песенке, что лишь любовь, одна любовь властвует над миром!" Он окружил Эллен вниманием и заботой и тщательно охранял ее репутацию. Вскоре после стейплхерстской катастрофы он распорядился о том, чтобы по определенным дням ей приносили всевозможные лакомства, а год спустя написал одной своей приятельнице о том, что Нелли (так он называл Эллен) было бы чрезвычайно больно узнать, что их отношения не являются секретом для других. "Она не поверит, что Вы видите ее такой же, какою вижу я, и так же думаете о ней... Ей, с ее нежнейшей душой, уже не сохранить после этого ту гордость и независимость, которые пронесли ее, совсем одну, через столько испытаний". Он советует своей знакомой вести себя очень осторожно при встрече с Томом Троллопом или его женой (Фанни Тернан) и "не говорить обо мне ничего такого, что могло бы вызвать у них подозрение, потому что язычок Фанни гораздо острее змеиного жала". И тем не менее о его связи с Эллен Тернан знало гораздо больше людей, чем ему хотелось бы, в том числе и его собственные дети. Один из его сыновей, очевидно, что-то сказал об этом в Австралии, после чего драматург по имени Джон Гаррауэй написал одноактную пьесу, которой мельбурнский журнал "Империал" в 1895 году посвятил критическую статью. Действие происходит в Манчестерской ратуше, во время постановки пьесы Коллинза. Диккенс влюбляется в Эллен Тернан, которая (должно быть, потому, что австралийский драматург надеялся пристроить свою пьесу в какой-нибудь театр) отвергает его любовь. Вся история приобретает характер "невинной лирической сценки". Как видно, тогда еще не наступило время сказать правду. Даже в 1893 году Джордж Огастес Сейла сказал, что "тайну" последних лет жизни Диккенса нельзя раскрывать по меньшей мере еще полвека. Эллен, разумеется, рассчитывала зажить в роскошь, которая ей раньше и не снилась, и в начале 1867 года - возможно, еще и потому, что она ждала от него ребенка, - Диккенс снял ей дом в Виндзор Лодже Э 16 по Линден Гроув, Нанхед, Кемберуэлл- ныне "Хоумдин", дом Э 31 по Линден Гроув, где проводил несколько дней в неделю и где написал часть своей последней книги: "Эдвин Друд". Летом 1869 года Диккенс пригласил свою Нелли в Гэдсхилл. Зачем? Как знать! Возможно, он хотел придать их отношениям оттенок респектабельности, или просто уступил просьбам Эллен, а может быть, и любопытству Джорджины. Во всяком случае, Эллен приехала в Гэдсхилл и даже стала участницей семейных состязаний в крикет. А между тем Диккенс прекрасно знал, что она его не любит и горько раскаивается, что ее все время мучают угрызения совести. Он потерпел это последнее любовное фиаско в дни, когда былая жизнерадостность стала все чаще покидать его, и он был несчастлив, как никогда. "Он думал, что вступает в новую жизнь и на пути его будут розы - одни только розы, - писал Томас Райт. - Он забыл, что у роз бывают шипы... Он думал, что стоит на пороге высшего блаженства, которое когда-либо дано человеку. Он ошибался". Снова - но на этот раз гораздо сильнее, чем в юности, - изведал он всю горечь, отчаяние и муки ревности. И это не просто досужий домысел. Это ясно, как божий день, каждому, кроме фанатика-диккенсопоклонника, противопоставляющего литературу и жизнь, писателя и его творчество. Никто с такой болью не писал о страданиях неразделенной любви, как Диккенс, создавая своего Бредли Хедстоуна; никто, кроме Шекспира, не сумел с такой страстью передать терзания ревности. Мы не знаем, было ли у Диккенса реальное основание для ревности, кроме уверенности в том, что Эллен его не любит. Но и этого было достаточно. Каждый, к кому она хорошо относилась, с кем разговаривала, становился для него вероятным соперником. Он так и не смог избавиться от этих подозрений до конца своей жизни. Джон Джаспер из "Эдвина Друда" - тоже жертва ревности, но никем не владеет она с такой сокрушительной силой, как Бредли Хедстоуном, который признается в любви так же, как Пип из "Больших надежд", но еще более пламенно и страстно: "Когда вы рядом или когда я думаю о вас, я теряюсь, я не могу ручаться за себя, я не властен над собою. А думаю я о вас постоянно. Я не расстаюсь с вами ни на мгновение с тех пор, как впервые увидел вас. Ах, какой это был печальный день для меня! Какой печальный, несчастливый день!.. Меня тянет к вам помимо моей воли Если бы я сидел в темнице за семью замками, я все равно вырвался бы к вам. Меня влечет к вам с такой силой, что стены рухнули бы предо мной, и я пришел бы к вам. Если бы меня одолел недуг, та же сила подняла бы меня с постели, и я приполз бы к вам и лег у ваших ног... Ни один человек до поры до времени не знает, какие силы таятся в глубине его души. Некоторым так и не суждено этого узнать - да пребудут они в мире и возблагодарят свою судьбу. Я люблю вас. Что говорят этими словами другие, не мне судить. Я же хочу сказать, что мною движет непреодолимая сила. Я пытался сопротивляться ей - напрасно. Она сокрушила меня... Мысли мои в полном смятении - я ни на что не гожусь. Это я и имел в виду, говоря, что в вас - моя погибель!" Но вот Хедстоун заговорил иначе. Позвольте, кто же это? Скромный учитель из школы для бедняков или знаменитый писатель? "Я не стеснен в средствах, и вы ни в чем не будете знать недостатка. Имя мое окружено таким почетом, что будет надежной защитой для вас. Если бы вы видели меня за работой; видели, что я способен совершить и как меня уважают за это, вы научились бы, возможно, даже немного гордиться мною..." Да, можно не сомневаться в том, что это сам Диккенс. Не он ли шагал по ночным улицам Лондона, "измученный томительным ожиданием"? "Казалось, что это истерзанное лицо плывет по воздуху: его выражение влекло к себе взгляд с такой силой, что все остальное исчезало из виду". Не следует, разумеется, проводить полную параллель между автором и его героем: там, где чувство молчало, Диккенс умел заменить его воображением. И все-таки он не смог бы написать Бредли Хедстоуна, не пережив главного, что вызвало к жизни этот образ, а в чем заключается это главное, мы знаем. Итак, Эстелла, Белла и Бредли Хедстоун. Но этим не ограничилось влияние Эллен Тернан на творчество Диккенса: с ее появлением из его книг навсегда исчезло Падшее Созданье. "Наш общий друг" имел колоссальный успех, и тогда же, к несчастью, появились первые признаки того, что здоровье Диккенса пошатнулось. В начале 1865 года - по-видимому, после слишком долгой прогулки по снегу - он отморозил себе ногу, но, питая глубокое отвращение к телесным недугам, натянул на распухшую ногу ботинок и сел работать. Проделав это несколько раз и продолжая по-прежнему бродить по снегу, он в конце концов довел свою несчастную ногу до того, что был вынужден лечь в постель. (Он так упорно не желал признавать никаких физических недостатков, что отказывался даже носить очки. А между тем он был близорук и должен был изо всех сил напрягать глаза, чтобы рассмотреть предметы на далеком расстоянии.) Нога болела сначала очень сильно, потом немного меньше, и он немедленно возобновил свои ежедневные прогулки за десять-пятнадцать миль. Зато по вечерам приходилось все-таки сидеть без ботинка. Так продолжалось весь год, а в начале нового, 1866 года у него стало пошаливать сердце. Он начал принимать тонизирующие лекарства и, почувствовав себя лучше, отправился в очередное турне. Боли в ноге и сердце постоянно возвращались, но Диккенс считал себя совершенно здоровым и не собирался менять своих привычек. Однажды, например, прогуливаясь по Портсмуту, Диккенс и его импресарио Долби набрели на квартал, имеющий форму прямоугольника, не застроенного с двух концов и похожего на театральную декорацию. Поблизости никого не было видно Диккенс поднялся на ступеньку одного дома, трижды громко постучал в дверь и совсем было собрался растянуться у входа, подобно клоуну в пантомиме, когда д