тавляют его очнуться и с сожалением вспомнить, что в жизни есть еще и другие дела. Объяснить, как удается очистить улицу для конских бегов, происходящих здесь в пять часов вечера, и как лошади умудряются не давить при этом народ, мне решительно не по силам. Экипажи разъезжаются по боковым улицам или собираются на Piazza del Popolo; кое-кто рассаживается там на трибунах, тогда как десятки тысяч людей выстраиваются по обе стороны Корсо; а лошадей выводят на Piazza, к подножью той самой колонны, которая столько веков взирала на игры и состязания колесниц в Circus Maximus *. Подается сигнал, и лошадей пускают. Они летят вдоль живых шпалер, по всему Корсо, как ветер, летят без наездников, о чем знает весь свет; на их спинах и в заплетенных гривах сверкают украшения, а на боках подвешены тяжелые, утыканные шипами шарики, побуждающие их к резвости. Позвякивание этих украшений и топот копыт по камням мостовой; стремительность и неистовство их неудержимого бега по гулкой улице, даже пушечная пальба - все эти шумы тонут в реве толпы, воплях и рукоплесканиях. Но все кончается очень быстро, почти мгновенно. Еще раз пушечный залп сотрясает город. Лошади, уткнулись в ковры, протянутые поперек улицы, чтобы преградить им дорогу; это финиш. Раздаются призы (их частично поставляют горемыки-евреи в качестве возмещения за то, что бегают не они, а лошади), и на этом дневная программа кончается. Но если предпоследний день бывает веселым и праздничным, то следующий, последний день карнавала такой блестящий и яркий, полон такого кипения и клокотания, такой забавной сумятицы, что при воспоминании обо всем этом у меня и сейчас голова идет кругом. Те же развлечения, но еще более оживленные и бурные, длятся вплоть до того же самого часа. Повторяются конские бега, снова пушечная пальба, снова крики и рукоплескания, еще раз пушечная пальба, бега закончены, и призы розданы. А экипажи! Внутри они усыпаны леденцами, а снаружи на них столько цветов и пыли, что их трудно признать за те, какими они были часа три назад; вместо того чтобы разъехаться во всех направлениях, они устремляются на Корсо, где вскоре сбиваются в едва двигающеюся массу. Начинается потешная игра в mocco {Свечки (итал.)}, последнее веселое карнавальное сумасбродство, и продавцы маленьких свечек, похожих на английские рождественские свечи, принимаются со всех сторон звонко выкрикивать: "Moccoli, moccoli! Ecco moccoli!" Свечки, свечки! А вот свечки! (итал.) - новый возглас в общем оглушительном шуме, сменяющий вчерашние выкрики: "Ecco fiori! Ecco fiori-ri!" {А вот цветы! Вот цве-е-е-ты! (итал.)} -которые слышались с небольшими перерывами в течение целого дня. По мере того как яркие наряды и драпировки тускнеют в наступающих сумерках, то здесь, то там вспыхивают огоньки - в окнах, на крышах, на балконах, в экипажах, в руках пешеходов - все чаще и чаще, пока вся улица не сливается в одно сплошное сияние и полыхание. У всех одна всепоглощающая забота: загасить свечи других и уберечь свою собственную: и всякий мужчина, женщина или ребенок, кавалер или дама, князь или простой крестьянин, местный уроженец или приезжий, истошно вопит и кричит, насмехаясь над побежденным: "Senza moccolo! Senza moccolo!" ("Без огонька! Без огонька!") - и вот не слышно уже ничего, кроме гигантского хора, повторяющего два эти слова вперемежку со взрывами смеха. Зрелище, которое вы наблюдаете в эти часы, - одно из самых причудливых, какие только можно себе представить. Медленно двигается поток экипажей; все едут, стоя на сидениях или даже на козлах, безопасности ради подняв свой огонек на высоту вытянутой руки; некоторые держат его в бумажном картузике; у некоторых - целая связка ничем не защищенных горящих свечек; у некоторых - пылающие ярким пламенем факелы; у некоторых - маленькие, тоненькие свечки; пешие рыщут между колесами экипажей, подстерегая какой-нибудь огонек, чтобы погасить его; другие стараются вскочить в какую-нибудь коляску и погасить там огни силою; или преследуют злосчастного обладателя свечи, гоняясь за ним вокруг его экипажа, чтобы задуть его выпрошенный или похищенный у кого-нибудь огонек, прежде чем он успеет присоединиться к своей компании и донести до них огонек; иные, сняв шляпу и стоя у дверцы коляски, смиренно умоляют какую-нибудь добросердечную даму дать им огонька для сигары и, когда она начинает колебаться, удовлетворить ли их просьбу, задувают свечу, которую она так заботливо оберегала маленькой, нежною ручкой; иные забрасывают из окон бечевки с крюками и выуживают свечи или, опустив длинный ивовый прут с подвязанным на конце платком, ловко накрывают им огонек, когда несущий его уже торжествует победу; иные терпеливо дожидаются, притаившись где-нибудь за углом с огромным, похожим на алебарду, гасителем и внезапно опускают его на великолепный, гордо горящий факел; иные, собравшись вокруг коляски, можно сказать, облепляют ее; иные обрушивают град апельсинов или букетов на какой-нибудь упорствующий фонарик или ведут правильную осаду целой пирамиды людей, в центре которой кто-нибудь поднимает над головою маленький, тускло горящий огарок, как бы бросая вызов всем окружающим. "Senza moccolo! Senza moccolo!" Красавицы, стоя во весь рост в экипажах, насмешливо указывают пальцами на погасшие огоньки, хлопают в ладоши и громко выкрикивают: "Senza moccolo! Senza moccolo!"; балконы нижнего этажа полны оживленных нарядных женщин, отражающих нападение с улицы; иные сталкивают осаждающих, иные чуточку приседают, иные наклоняются над перилами, иные подаются назад - прелестные руки и плечи, тонкие талии, яркие огни, развевающиеся платья. "Senza moccolo, senza moccolo, senza moc-o-lo-o-o-o!" - и вдруг, в самый разгар этих неистовых возгласов, с церковных колоколен доносятся звуки Ave Maria *, и карнавал мгновенно кончается - гаснет как огарок, задутый одним дуновением. В тот же вечер в театре был маскарад, такой же унылый и бессмысленный, как где-нибудь в Лондоне, и примечательный, пожалуй, лишь тем решительным способом, каким здание было очищено в одиннадцать вечера; это было проделано шеренгой солдат, выстроившейся вплотную от одной стены до другой и медленно наступавшей со стороны сцены, выметая всех перед собою, наподобие огромной метлы. Игра в moccoletli (единственное число этого слова - moccoletto - представляет собою уменьшительное от moccolo, что означает "маленькая лампа" или "светильня"), как думают некоторые, не что иное, как шуточные похороны карнавала, - ведь свечи неотделимы от католической скорби. Так ли это, или не так, или тут следует видеть пережиток древних сатурналий *, или соединение того и другого, или она возникла из чего-нибудь третьего, - я всегда буду помнить ее, и ее шалости и проказы, как ярчайшее и захватывающее зрелище, замечательное не только неуемной веселостью всех участников, вплоть до людей из народных низов (ведь между осаждавшими экипажи было множество мужчин и мальчишек из простолюдинов), но и своею невинною живостью. Сколь бы странными ни показались мои слова - ведь речь идет о развлечении, полном беззаботности и стремления выставить себя напоказ, - оно свободно от всякой нескромности, насколько это возможно при столь тесном соприкосновении обоих полов; и вообще во всей этой забаве сильнее всего ощущаются всеобщее, почти детское простодушие и доверчивость, о которых сожалеешь, когда раздается Ave Maria, и они на целый год изгоняются этим трезвоном. Воспользовавшись затишьем между окончанием карнавала и началом Страстной недели, когда все разъехались после первого и только немногие начали съезжаться ради второй, мы добросовестно принялись осматривать Рим. Благодаря нашему обыкновению выходить из дому рано утром, возвращаться поздно вечером и неустанно трудиться весь день, нам удалось ознакомиться, я полагаю, с каждой тумбой и колонкой как в городе, так и в его окрестностях; мы изучили, в частности, такое множество церквей, что я, наконец, отказался от этого раздела нашей программы, прежде чем он был исчерпан хотя бы наполовину, опасаясь, что после этого не загляну больше по доброй воле ни в одну церковь. Но почти всякий день я успевал побывать, в тот или иной час, в Колизее или в Кампанье за могилой Цецилии Метеллы. Совершая эти экскурсии, мы частенько встречали группу английских туристов, с которыми я пламенно, но бесплодно жаждал свести знакомство. Эта группа состояла из некоего мистера Дэвиса и его близких приятелей. Мы все скоро узнали имя миссис Дэвис: у своей компании она всегда была в большом спросе, а ее компания была вездесущей. На Страстной неделе они присутствовали в любом месте в любой момент любой церемонии. За две-три недели до этого их можно было встретить в любой гробнице, любой церкви, любых развалинах, любой картинной галерее, и я не помню, чтобы миссис Дэвис умолкала хоть на одно мгновение. Глубоко под землей, высоко под куполом собора св. Петра, за городом, в Кампанье, или в душном и тесном еврейском квартале, неизменно появлялась миссис Дэвис. Не думаю, чтобы она когда-нибудь что-нибудь видела или рассматривала по-настоящему; из ее соломенной ручной сумки постоянно исчезала какая-нибудь нужная ей вещица, которую она изо всех сил старалась найти, роясь среди несметного количества английских полупенсовиков, которых в этой сумке было больше, чем песку на морском берегу. Эта группа имела собственного постоянного чичероне-профессионала (их было человек пятнадцать - двадцать, и они прибыли из Лондона по контракту); и всякий раз, когда он останавливал свой взгляд на миссис Дэвис, она неизменно восклицала: "Боже милостивый, что это он привязался ко мне? Ни слова не понимаю, что бы ты ни говорил, - и не пойму, толкуй хоть до хрипоты!" Мистер Дэвис всегда был в рединготе табачного цвета и не расставался с большим зеленым зонтиком; его постоянно пожирала особая медлительная любознательность, которая толкала его на самые необыкновенные вещи, например, приподымать крышки урн в гробницах и рассматривать лежавший в них пепел, как если б то были пикули; или обводить наконечником зонтика надписи и изрекать с глубокомысленным видом: "Вот вы видите "Б", а вот "Р", и мы все там будем - а то как же!" Этот любитель древностей часто отставал от спутников; и миссис Дэвис и всю компанию вечно терзал страх. как бы мистер Дэвис не потерялся. Это заставляло их громко окликать его, и притом в самых неподходящих местах и в самое неподходящее время. И когда он, наконец, появлялся, медленно вылезая из какого-нибудь склепа, точно добродушный вампир, и говорил: "Вот и я", миссис Дэвис неизменно бросала в ответ: "Вот погоди, Дэвис, похоронят тебя заживо в чужой земле, да ведь ты все равно не послушаешь!" Мистер и миссис Дэвис и их компания попали сюда из Лондона за девять или десять дней. А восемнадцать веков назад римские легионы Клавдия * отказывались идти в поход на родину мистера и миссис Дэвис, говоря, что она лежит за пределами мира. Среди так называемых римских "львят", то есть достопримечательностей второго разряда, есть один "львенок", весьма меня позабавивший. Он всегда на своем месте, и его логово находится на ступенях длинной лестницы, ведущей от Piazza di Spagna к церкви Trinita del Monte {От площади Испании к церкви Троицы на горе (итал ).}. Короче говоря, эти ступени - пристанище натурщиков, где они поджидают нанимателей. Когда я впервые пришел сюда, я не мог понять, почему эти лица кажутся мне такими знакомыми, почему они годами преследовали меня во всевозможных позах и костюмах, и как могло случиться, что они оказались передо мной в Риме и среди бела дня, словно взнузданные и оседланные ночные кошмары. Вскоре я обнаружил, что мы познакомились и долгие годы поддерживали наше знакомство в многочисленных картинных галереях. Вот старик с длинными седыми волосами и огромною бородой, который, насколько я знаю, занимает добрую половину каталога Королевской академии в Лондоне *. Это натура для патриархов и прочих почтенных личностей. Он опирается на длинный посох, и каждый сучок и каждую извилину этого посоха, тщательно выписанные художниками, мне довелось видеть бесчисленное множество раз. А вот человек в синем плаще, который всегда делает вид, будто спит на солнце (когда оно бывает на небе), но который, разумеется, всегда настороже и неустанно следит, чтобы ноги его выглядели живописно. Это натура для doice far niente. Вот человек в темном плаще, который неподвижно стоит, прислонившись к стене и скрестив руки, и искоса поглядывав из-под широкополой, низко надвинутой шляпы. Это - натура для убийцы. Вот еще один человек, который глядит на все через плечо и куда-то собирается идти, но не уходит. Этот изображает высокомерие. Что касается семейного счастья или святых семейств, то их, вероятно, можно нанять по дешевке, ибо их тут большое изобилие на каждой ступени; забавнее всего то, что все они бездельники первой руки, как бы созданные для своего ремесла, и подобных им нет ни в Риме, ни в других обитаемых частях нашей планеты. Мое недавнее упоминание о карнавале напоминает мне о том, что, по мнению некоторых, он представляет собою шутливое оплакивание (в своей заключительной части) веселых проказ и развлечений перед великим постом, а это в свою очередь напоминает мне о настоящих похоронах и траурных процессиях Рима, обращающих на себя, как и в большинстве других областей Италии, внимание иностранца главным образом из-за того безразличия, с каким относятся к бедному праху, как только его покинула жизнь. Это никак не может объясняться тем, что близкие покойника успевают отделить воспоминания об умершем от его земного облика - для этого погребение слишком быстро следует за кончиной: оно совершается в течение двадцати четырех часов, а иногда даже двенадцати. В Риме погребальные колодцы устроены по такому же образцу, какой я описывал, рассказывая о Генуе; эти колодцы расположены в унылом, открытом и голом месте. Придя туда однажды в полдень, я увидел одинокий сосновый некрашеный гроб, без всякого покрова, сколоченный настолько небрежно, что копыто какого-нибудь случайно забредшего мула могло бы пробить его; он стоял так, как его опустили, накренясь на один бок, у отверстия одного из колодцев, брошенный на произвол ветра и солнца. "Как же случилось, что его тут оставили?" - спросил я человека, показавшего мне это место. "Его привезли сюда полчаса назад, signore", - сказал он в ответ. Я вспомнил, что встретил процессию, возвращавшуюся отсюда резвою рысью. "Когда его опустят в колодец?" - спросил я. "Ночью, когда прибудет телега и откроют колодец". - "Сколько же стоит доставить сюда покойника отдельно, не дожидаясь телеги?" - "Десять скудо (около двух фунтов двух шиллингов и шести пенсов в переводе на английские деньги). Просто трупы, за которых не взимается никакой платы, - продолжал мой провожатый, - будут взяты из церкви - Santa Maria della Consolazione {Святой Марии утешительницы (итал.)}, и ночью их всех доставят сюда на телеге". Я постоял немного, глядя на гроб, на крышке которого были нацарапаны инициалы покойника, а когда отвернулся, лицо мое, видимо, так явно выражало неодобрение, что провожатый с живостью пожал плечами и, любезно улыбаясь, произнес: "Но ведь это мертвец, signore, не более чем мертвец. Так почему бы нет?" Среди бесчисленных церквей есть одна, которая заслуживает особого упоминания. Это церковь Ara Coeli {Алтарь небесный (лат.)}, построенная, как полагают, на месте древнего храма Юпитера Феретрия; " к ней ведет длинная и крутая лестница. которой явно недостает кучки бородатых прорицателей на верхней площадке. Эта церковь примечательна чудотворным Bambino {Младенцем (итал.)}, или деревянною куклой, изображающей младенца Христа; впервые я увидел чудотворного Bambino, говоря официальным языком, при следующих обстоятельствах. Мы забрели в эту церковь однажды после полудня и рассматривали ее длинный центральный неф с рядами уходящих вдаль мрачных колонн (все древние церкви, построенные на развалинах древних храмов, погружены в полутьму и производят гнетущее впечатление), как вдруг вбежал Бравый курьер, улыбаясь во весь рот и умоляя немедленно идти вслед за ним, так как нескольким избранным посетителям собираются показать Bambino. Мы поспешно последовали за Бравым в часовню или ризницу рядом с главным алтарем, но не в самой церкви, где избранные посетители - несколько джентльменов и дам католического вероисповедания, но не итальянцев-были уже в сборе и где один молодой монах со впалыми щеками зажигал свечи, а другой надевал церковное облачение поверх своей грубой темной рясы. Свечи стояли на алтаре, а над ним находились две забавного вида фигуры, какие можно увидеть на любой ярмарке в Англии, изображавшие, очевидно, деву Марию и святого Иосифа, благоговейно склоненных над запертым деревянным ящиком или ларцем. Монах со впалыми щеками - назовем его э 1, - покончив с зажиганием свеч, опустился на колени в углу перед этим декоративным предметом, а монах э 2, надев парадные перчатки, усыпанные золотыми блестками, с величайшим благоговением поднял ларец и поставил его на алтарь. Затем с коленопреклонениями и молитвами он отпер его и, откинув переднюю створку, принялся извлекать изнутри всевозможные шелковые и кружевные покровы. Дамы опустились на колени в самом начале священнодействия; мужчины приняли ту же благоговейную позу, лишь только показалась маленькая деревянная кукла, очень напоминавшая лицом генерала Тома Сама, Американского Карлика *, пышно разодетая в шелк и золотое кружево и сверкавшая драгоценными каменьями. Не было местечка на ее крошечной груди, шее или животе, которое не сверкало бы ценными подношениями верующих. Наконец монах э 2 вынул ее из ящика и, обходя коленопреклоненных мужчин и женщин, прикасался ее личиком ко лбу каждого и каждому совал ее неуклюжую ножку для поцелуя: эта церемония была выполнена всеми, вплоть до маленького грязного оборванца, вошедшего сюда прямо с улицы. После этого монах снова водворил ее в ящик, а присутствующие, поднявшись с колен, придвинулись к ней поближе и стали шепотом восхвалять ее драгоценности; спустя некоторое время монах, уложив в ящик покровы, закрыл его, поставил на место, запер все оборудование за двустворчатой дверью вместе со святым семейством, снял свое облаченье и получил подобающую небольшую мзду, между тем как его товарищ тушил с помощью гасителя на длинной палке все зажженные им же огни. Когда свечи были потушены и деньги собраны, оба монаха удалились, а за ними и зрители. Вскоре затем я повстречался с тем же Bambino на улице, когда его с великой торжественностью несли в дом какого-то больного. Его постоянно приглашают с этой целью во все концы Рима, но я слыхал, что его действие далеко не всегда так благотворно, как хотелось бы, ибо его появление у изголовья тяжелобольных, когда жизнь в них едва теплится, и притом в сопровождении многочисленного эскорта, нередко пугает их до смерти. Чаще всего к нему обращаются роженицы; в этих случаях, как утверждают, он сотворил столько чудес, что если женщина мучается родами дольше обычного, за ним спешно отправляют гонца. Bambino - сущая драгоценность, и на него очень полагаются, особенно среди того религиозного братства, собственность которого он составляет. К моему великому удовольствию, я узнал, что некоторые из верующих католиков отнюдь не убеждены в чудотворной силе Bambino - об этом рассказывал мне близкий родственник одного священника, сам католик, человек образованный и здравомыслящий. Этот священник взял как-то с моего собеседника слово, что он ни под каким видом не допустит Bambino в спальню одной больной дамы, в которой они оба принимали участие, "ибо, - сказал он, - если они (монахи) испугают больную его появлением и сами ввалятся в ее комнату, это несомненно убьет ее". В соответствии с данным им обещанием мой собеседник, когда явились монахи, выглянул в окно и со многими извинениями, но решительно отказался отворить дверь. В другом случае, которого он был лишь случайным свидетелем, он попытался помешать монахам внести Bambino в маленькую душную каморку, где умирала бедная девушка. Но его усилия не увенчались успехом, и девушка испустила дух в присутствии целой толпы, теснившейся у ее постели. Среди народа, заходящего на досуге в собор св. Петра преклонить колени и помолиться, можно увидеть школьников и семинаристов, приходящих группами по двадцать - тридцать человек. Эти мальчики, сопровождаемые высоким, мрачным, облаченным в черную одежду наставником, всегда опускаются на колени гуськом, в затылок друг другу, и при этом похожи на колоду карт, расставленных так, чтобы их можно было свалить одним прикосновением, а наставник - на непомерно большого трефового валета. Постояв минуту-другую у главного алтаря, они поднимаются на ноги и, пройдя, все так же гуськом, к приделу мадонны, в том же порядке падают опять на колени, так что если бы кто-нибудь споткнулся об наставника, за этим неизбежно последовало бы падение всей вереницы. Во всех церквах вы наблюдаете в высшей степени странное зрелище. То же однообразное, бездушное, сонное пение, то же полутемное здание, кажущееся еще более темным после яркого солнца на улице, те же тускло мерцающие лампады, те же коленопреклоненные люди; та же обращенная к вам спина священника, служащего перед алтарем, с тем же вышитым на облачении широким крестом; как бы все эти церкви ни отличались одна от другой размерами, формой, богатством убранства - все это всегда одинаково. Всюду - те же нищие в грязных лохмотьях, прерывающие молитву на полуслове, чтобы попросить милостыню; те же жалкие калеки, выставляющие в дверях напоказ свои увечья, те же слепые, потряхивающие маленькими, похожими на кухонные перечницы горшочками для подаяния; те же нелепые серебряные венцы, прилаженные к головам святых или мадонны на картинах с большим числом персонажей, так что крошечная фигурка где-нибудь на горе получает головной убор, превышающий размерами храм на переднем плане или целые мили окружающего ландшафта; тот же особо популярный алтарь или статуя, сплошь увешанные маленькими серебряными сердцами, крестиками и прочими украшениями такого же рода - основным предметом торговли в витринах всех ювелиров; то же причудливое смешение благоговейной набожности и неприличия, веры и равнодушия, коленопреклонений на каменном полу и смачного харканья на него же; перерывов в молитвах для попрошайничества или других мирских дел и новых коленопреклонений с тем, чтобы продолжать смиренную молитву с того места, на котором она была прервана. В одной церкви коленопреклоненная дама на мгновение встала, чтобы вручить нам свою визитную карточку - она была учительницею музыки; в другой - степенный господин с очень толстою палкой поднялся на ноги и прервал благочестивые размышления, чтобы огреть ею свою собаку, зарычавшую на другую; ее визг и лап гулко отдавались под сводами церкви долго после того, как ее хозяин вернулся к молитве, не сводя однако, глаз с собаки. В любой церкви всегда бывает некий предмет, побуждающий верующих к доброхотным даяниям. Иногда это денежный ящик, поставленный между прихожанами и деревянной фигурою искупителя в натуральную величину, иногда - небольшая шкатулка для сборов на содержание девы Марии; иногда призыв жертвовать на популярного Bambino, иногда мешок на длинной палке, который бдительный служака то и дело просовывает между рядами молящихся, энергично позвякивая его содержимым; но всегда что-нибудь да найдется, и частенько в одной и той же церкви в нескольких видах, так что дела идут, в общем, неплохо. Всего этого много и под открытым небом, на улицах и дорогах; и часто, когда вы идете, думая о чем угодно, только не о жестяной кружке, она вдруг выскакивает из маленькой придорожной будки, и на крышке у нее написано: "Для душ чистилища". Сборщик многократно повторяет этот призыв, позвякивая перед вами кружкой, как Панч позвякивает треснутым колокольчиком, который его неуемная жизнерадостность превращает в орган. Это напоминает мне также о том, что некоторые алтари в Риме, почитаемые больше других, снабжены надписью: "Всякая месса, отслуженная у этого алтаря, избавляет одну душу от мук чистилища". Я так и не мог установить в точности плату, взимаемую за такое богослужение, но оно должно обходиться недешево. Есть также в Риме кресты, приложившись к которым вы получаете отпущение грехов на разные сроки. Тот, что поставлен посреди Колизея, дарует отпущение на сто суток, и здесь с утра до вечера можно видеть людей, истово прикладывающихся к нему. Любопытно, что некоторые кресты приобретают почему-то особую популярность, и это как раз один из них. В другом конце Колизея есть еще один крест на мраморной плите с надписью: "Кто поцелует сей крест, получит отпущение грехов на двести и еще сорок суток", но я что-то не замечал, чтобы кто-нибудь целовал его, хотя день за днем подолгу просиживал на арене и видел, как десятки крестьян проходили мимо него и шли приложиться к другому. Тщетно было бы пытаться вспомнить большинство подробностей огромной панорамы римских церквей, но San Stefano Rotondo - сырая, покрытая разводами плесени старинная сводчатая церковь на окраине Рима - отчетливей других возникает в моей памяти благодаря фрескам, которыми она расписана. Эти фрески изображают муки святых и первых христиан, и такое зрелище всевозможных ужасов и кровавой резни не приснится даже тому, кто съест на ужин целую свинью в сыром виде. Седобородых старцев варят, пекут, жарят на вертеле, надрезают, подпаливают, отдают на съедение диким зверям и собакам, погребают заживо, разрывают на части, привязав к хвостам лошадей, рубят на куски топорами; женщинам рвут груди железными щипцам и, отрезают языки, выкручивают уши, ломают челюсти; их тела растягивают на дыбе, или сдирают с них кожу, привязав к столбу, или они корчатся и расплавляются в пламени - таковы наименее страшные из сюжетов. Все это так старательно выписано, что подает повод к изумлению того же рода, какое вызвал бедный старый Дункан * в леди Макбет, когда ее удивило, что в нем оказалось столько крови. Одно из верхних помещений Мамертинской тюрьмы * было, как говорят, - и возможно, что это соответствует истине, - темницей св. Петра. Теперь в нем устроена часовня во имя названного святого, и она также занимает особое место в моей памяти. Это очень небольшое и низкое помещение, где мрачная и жуткая атмосфера старой тюрьмы словно просачивается снизу сквозь пол черным туманом. Среди множества приношений по обету здесь висят на стенах предметы, которые одновременно и под стать этому месту и, казалось бы, неуместны в часовне: заржавевшие кинжалы, ножи, пистолеты, дубинки и другие орудия насилия и убийства, принесенные сюда сразу после того, как были пущены в ход, и развешанные здесь, чтобы умилостивить оскорбленное небо - словно кровь может высохнуть в освященном воздухе храма и не сыпет вопиять к богу. Тут душно и темно как в могиле, а темницы внизу так черны, и таинственны, и зловонны, и голы, что это небольшое полутемное помещение становится сновидением в сновидении, и в веренице больших, величественных церквей, бегущей мимо меня, точно морские волны, это - особая маленькая волна, не сливающаяся ни с какою другою. Страшно подумать об огромных пещерах, в которые ведет ход из некоторых римских церквей и которые проходят под всем городом. Во многих церквах существуют обширные склепы и подземные часовни, которые в древнем Риме были банями или тайниками при храмах и бог знает чем еще. Но я говорю не о них. Под церковью San Giovanni и San Paolo {Св. Иоанна и св. Павла (итал ).} находятся выходы колоссальных пещер, выдолбленных в скале и имеющих, как утверждают, еще один выход под Колизеем, - погруженные в непроглядную тьму, огромные, недоступные обследованию и наполовину засыпанные землею пространства, где тусклые факелы, зажженные провожатыми, освещают длинные сводчатые коридоры с ответвлениями направо и налево, похожие на улицы в городе мертвых; где холодные капли сбегают по стенам - кап-кап-кап-кап - образуя на полу бесчисленные лужи, на которые никогда не падал и не упадет солнечный луч. Согласно одним источникам, здесь держали диких зверей, предназначенных для арены цирка; согласно другим - здесь были тюрьмы осужденных на смерть гладиаторов, или то и другое. Предание, сильнее всего потрясающее воображение, утверждает, что в верхнем ряду подземелий (они расположены двумя ярусами) первые христиане, обреченные на съедение диким зверям на арене Колизея, слышали снизу их голодный и жадный рев, и так продолжалось, пока из тьмы и одиночества темницы их не выводили на яркий свет, в огромный переполненный амфитеатр, а их свирепые соседи выскакивали к ним одним прыжком. Под церковью Сан Себастьяне, в двух милях за воротами Сан Себастьяно на Аппиевой дороге, находится вход в римские катакомбы - в древности каменоломни, а впоследствии убежища первых христиан. Эти страшные коридоры обследованы на двадцать миль и образуют цепь лабиринтов протяженностью до шестидесяти миль в окружности. Изможденный монах-францисканец с диким горящим взглядом был единственным нашим проводником в этих глубоких и жутких подземельях. Узкие ходы и отверстие в стенах, уходившие то в ту, то в другую сторону, в сочетании со спертым, тяжелым воздухом вскоре вытеснили всякое воспоминание о пути, которым мы шли, и я невольно подумал: "Боже, а что, если во внезапном припадке безумия этот монах затопчет факелы или почувствует себя дурно, что станется тогда с нами?" Мы проходили между могил мучеников за веру: шли по длинным сводчатым подземным дорогам, расходившимся во всех направлениях и перегороженным кое-где каменными завалами, чтобы убийцы и воры не могли найти тут убежища и составить, таким образом, подземное население Рима, еще худшее, нежели то, что живет под солнцем. Могилы, могилы, могилы! Могилы мужчин, женщин и их детей, выбегавших навстречу преследователям, крича: "Мы христиане! Мы христиане!", чтобы их убили вместе с родителями; могилы с грубо высеченною на каменных гранях пальмою мученичества; маленькие ниши, вырубленные в скале для хранения сосуда с кровью святого мученика; могилы некоторых из тех, кто жил здесь много лет, руководя остальными и проповедуя истину, надежду и утешение у грубо сложенных алтарей, таких прочных, что они стоят там и сейчас; большие по размерам и еще более страшные могилы, где сотни людей, застигнутых преследователями врасплох, были окружены и наглухо замурованы, погребены заживо и медленно умирали голодною смертью. "Торжество веры не там, на земле, не в наших роскошных церквах, - сказал францисканец, окидывая вас взглядом, когда мы остановились передохнуть в одном из низких проходов, где кости и прах окружали нас со всех сторон, - ее торжество здесь, посреди могил мучеников за веру!" Наш проводник был искренним, вдумчивым человеком и сказал это от всего сердца; но когда я подумал о том, как люди, называвшие себя христианами, поступали друг с другом, как, извращая нашу милосерднейшую религию, травили и мучили, сжигали и обезглавливали, удавливали и истребляли друг друга, я представил себе страдания тех, кто теперь - безжизненный прах, страдания, превосходившие все, что они претерпели, пока от них не отлетело дыхание: я представил себе, как содрогнулись бы эти великие и стойкие сердца, если б могли предвидеть все злодеяния, которые будут твориться якобы во имя Того, за кого они приняли смерть; и какою мукой, горчайшей из всех, было бы для них это предвидение на безжалостном колесе, на ужасном кресте и в страшном пламени костра. Вот те разрозненные картины из моих воспоминаний о римских церквах, которые сохранили четкость и не сливаются со всем остальным. Более расплывчаты воспоминания, относящиеся к реликвиям: обломку расколовшейся надвое опоры из храма *, части стола, накрытого для Тайной вечери, или колодца, откуда самаритянка зачерпнула воды * для Спасителя, или кускам двух колонн из дома Понтия Пилата *, или камню, к которому были привязаны руки Христа, когда его бичевали, или решетке св. Лаврентия и камню под нею, хранящему следы его жира и крови *. Все это смутно - как полузабытое предание или сказка - связывается для меня с обликом некоторых соборов и на мгновение останавливает их бег. Все остальное - хаос священных зданий всех форм и стилей, сливающихся друг с другом; разбитые опоры древних языческих храмов, вырытые из земли и обреченные, словно исполинские пленники, поддерживать кровли христианских церквей; произведения живописи - плохие, изумительные, кощунственные или нелепые; коленопреклоненные люди, кудрявый дымок ладана, колокольный звон и иногда (но не часто) мощные звуки органа; мадонны, чьи груди утыканы шпагами, расположенными, как пластинки веера, правильным полукругом; подлинные скелеты умерших святых, омерзительно разряженные в яркий атлас, шелка и шитый золотом бархат; высохшие черепа, убранные драгоценными украшениями или венками из съежившихся цветов; иногда - толпа вокруг амвона, где исступленно проповедует монах, простирая руку с распятием, а солнечные лучи, пробиваясь сквозь высокое окно, падают па парусиновый навес, протянутый поперек церкви, чтобы пронзительный голос проповедника не затерялся под гулкими сводами. Потом моя утомленная память ведет меня на лестницу, где спят или греются на солнце группы людей, а затем бродит посреди лохмотьев, запахов, дворцов и лачуг старой улицы итальянского города. Утром, в субботу восьмого марта, здесь был обезглавлен преступник. За девять или десять месяцев перед тем он подстерег одну баварскую графиню, которая шла паломницей в Рим, одна и пешком, повторяя, как говорят, этот акт благочестия уже и четвертый раз. Заметив, как она разменяла в Витербо, где он проживал, золотую монету, он последовал за графиней, прошел вместе с нею больше, сорока миль, вероломно предложив ей свою защиту в пути, и, наконец, привел в исполнение свой умысел; напав на нее посреди Кампаньи, уже совсем близко от Рима, возле так называемой (но отнюдь не подлинной) гробницы Нерона, он ограбил и убил графиню ее же собственным странническим посохом. Убийца только недавно женился и кое-что из одежды убитой подарил молодой жене, сказав, что эти вещи куплены им на ярмарке. Однако жена, заметившая графиню-паломницу, когда та проходила через их город, узнала кое-что из подаренного и поняла, чьи это вещи. После этого он признался ей во всем. Жена рассказала об этом священнику на исповеди, и преступник был взят под стражу через четыре дня после убийства. В этой непостижимой стране нет установленных сроков для отправления правосудия или исполнения приговора, и убийца вплоть до последнего дня содержался в тюрьме. В пятницу, когда он обедал вместе с прочими заключенными, к ним вошли и, объявив ему, что он будет обезглавлен на следующее утро, увели его из общей камеры. Великим постом тут почти никогда не казнят, но поскольку преступление было очень тяжким, сочли уместным наказать преступника для примера именно в это время, когда в Рим отовсюду стекаются к Страстней неделе многочисленные паломники. Я услышал об этом в пятницу вечером и увидел в церквах объявления, призывавшие молиться за душу преступника. Я решил пойти и посмотреть, как он будет казнен. Казнь была назначена на четырнадцать с половиной часов по римскому времени, то есть без четверти девять утра. Со мною было двое друзей, и так как мы предполагали, что народу будет очень много, мы были на месте уже в половине восьмого. Казнь должна была состояться по соседству с церковью San Giovanni Decollato {Св. Иоанн Обезглавленный (а также безголовый) (итал.).} (сомнительный комплимент св. Иоанну Крестителю), на одной из тех непроезжих, глухих улиц без тротуаров, какие составляют значительную часть Рима, - улице с полуразвалившимися домами, которые, по-видимому, не имеют владельцев, никогда не были обитаемы и уж, конечно, строились безо всякого плана и без какого-либо определенного назначения; в окнах нет рам, и дома похожи на заброшенные пивоварни, хотя могли бы быть и складами, в которых, однако, ничего не хранится. Напротив одного из таких строений - небольшого белого дома - и был сооружен эшафот, и это было, конечно, небрежно сколоченное, неокрашенное, неуклюжее и шаткое сооружение, поднятое над землей футов на семь; над ним торчала высокая рама, похожая на виселицу, на которой был укреплен массивный железный брус с острым ножом, готовым опуститься и ярко блестевшим в лучах утреннего солнца, когда оно выглядывало по временам из-за облака. Народу было не так уж много, и папские драгуны держали его на почтительном расстоянии от эшафота. Сотни две-три пехотинцев с ружьями вольно стояли тут и там небольшими отрядами, а их офицеры прогуливались по двое и по трое, болтая друг с другом и покуривая сигары. В конце улицы был пустырь, который полагается заваливать мусором, грудами черепков и отбросами растительного происхождения, но подобные вещи в Риме швыряют везде и всюду, и для них не отводится особого места. Мы вошли в какое-то подобие прачечной при жилом доме и устроились тут на старой телеге и куче наваленных у стены тележных колес. Через большое зарешеченное окно нам был виден эшафот и улица за ним, вплоть до крутого поворота налево, где перспектива замыкалась фигурой толстого офицера в треуголке. Пробило девять, пробило десять, но все оставалось по-прежнему. Как обычно, трезвонили все, какие были, колокола всех, какие были, церквей. На пустыре собрался небольшой парламент собак; гоняясь друг за дружкой, они носились между солдатами. Свирепого вида римляне из низших слоев населения в синих плащах, в рыжих плащах и в лохмотьях, не прикрытых никакими плащами, приходили, уходили и вступали в разговоры между собой. По краям редкой толпы сновали женщины и дети. Один обширный, покрытый грязью участок, оставшийся пустым, напоминал лысину на голове. Продавец сигар с глиняным горшком, в котором у него были горячие угли, прохаживался взад и вперед, зычно расхваливая свои товары. Пирожник делил свое внимание между эшафотом и покупателями. Мальчишки старались вскарабкаться на заборы и, срываясь, падали на землю. Священники и монахи, расчищая локтями проход в толпе, становились на цыпочки, чтобы рассмотреть гильотину, и затем уходили. Художники в невероятных средневековых шляпах и с бородами (благодарение небу!), не числившими за собой ни одного века, оглядывались и картинно хмурились. Один джентльмен, видимо причастный к изящным искусствам, был в гессенских сапогах *, с рыжей бородой, закрывавшей ему грудь, и длинными ярко-рыжими волосами, тщательно заплетенными в две косы и доходившими ему почти до пояса! Пробило одиннадцать, а все оставалось по-прежнему. В толпе прошел слух, что преступник отказывается исповедаться; в этих случаях осужденного препоручают священникам вплоть до Ave Maria (иначе говоря, до захода солнца), ибо у них существует милосердный обычай не отнимать до этого часа распятия у осужденного; ведь отвергающий исповедь и причастие не может рассчитывать на милосердие божье. Толпа начала расходиться. Офицеры пожимали плечами, и их лица выражали недоумение. Драгуны, время от времени проезжавшие верхами под нашим окном, чтобы заставить какую-нибудь злосчастную наемную карету или телегу убраться, стоило ей занять удобную позицию и наполниться обрадованными зрителями (но не раньше), -действовали все