м у него было еще какое-то оружие, затем снова схватил за руку Соломона и, осторожно ступая, обошел дом. Заглядывал в каждый проем дверей, каждую пробоину в стенах, возвращался при малейшем шелесте ветра в листве, обшаривал вытянутыми руками каждую темную дыру. Так обошли они кругом весь дом и вернулись на то место, откуда начали обход, не встретив ни одной живой души, не найдя и следа какого-нибудь притаившегося здесь разбойника, отставшего от своих. Подождав немного, мистер Хардейл несколько раз прокричал: "Эй!", затем громко произнес: - Есть тут кто-нибудь, кто знает мой голос? Бояться больше нечего. Если здесь прячется кто из моих, умоляю вас - отзовитесь! Он стал окликать всех домочадцев по имени, но только эхо уныло отвечало со всех сторон; потом снова наступила тишина. Они стояли внизу у башни, на которой висел набатный колокол. Пожар не пощадил ее, к тому же здесь все было изрублено, распилено, разбито в щепки, и башня была вся открыта ночному ветру. Но часть лестницы уцелела и вилась над горой мусора и пепла. Остатки разбитых, неровных ступеней кое-где могли еще служить ноге ненадежной, шаткой опорой, а дальше снова терялись за выступами стены или в густой тени, которую отбрасывали другие развалины, потому что луна уже взошла и ярко сияла в небе. В то время как мистер Хардейл и Соломон стояли, прислушиваясь к замирающему вдали эхо в тщетной надежде услышать чей-нибудь знакомый голос, с башня вдруг посыпался мусор. Соломон вздрогнул - его пугал каждый звук в этом печальном месте - и, взглянув на мистера Хардейла, увидел, как он повернулся в ту сторону и стал напряженно всматриваться. Внезапно он быстро зажал Соломону рот и снова уставился на башню. Глаза у него засверкали. Шепотом приказав Соломону стоять смирно, если ему жизнь дорога, молчать и не шевелиться, он, затаив дыхание, согнувшись, проскользнул в башню, держа шпагу наготове, и скрылся из виду. Соломону было очень страшно одному в таком безлюдном месте, да еще после всего, что он видел и слышал сегодня. Он предпочел бы пойти за мистером Хардейлом, но было в глазах и поведении мистера Хардейла что-то такое, что приковало маленького причетника к месту, и, боясь даже вздохнуть, он смотрел на лестницу башни со смесью страха и любопытства. Снова посыпался мусор - едва-едва слышно; потом еще, и еще - казалось, он скользил из-под чьих-то очень осторожно ступавших ног. Затем Соломон различил смутные очертания человеческой фигуры. Человек поднимался по лестнице бесшумно, часто останавливался и смотрел вниз. Он то весь был на виду и продолжал трудный подъем, то скрывался из виду. Вот он появился опять в неверном и слабом свете, уже повыше, но ненамного, потому что лестница была крутая и он двигался с трудом, очень медленно. Какая фантазия влекла его туда и почему он то и дело смотрел вниз? Он же знал, что здесь нет никого. Неужели несчастья этой ночи и душевная мука свели его с ума? Неужели он решил броситься вниз с верхушки шаткой стены? При этой мысли Соломон обмер и сжал руки; ноги у него подкосились, холодный пот выступил на побледневшем лице. Если он и теперь не нарушил приказа мистера Хардейла, то лишь потому, что не в силах был ни двинуться с места, ни шевельнуть языком. Он только смотрел, напрягая зрение, на освещенное луной место, где должен был появиться мистер Хардейл, если будет подниматься дальше. Соломон решил окликнуть его, когда он появится. Опять посыпался сверху мусор, несколько камней покатились и глухо шлепнулись на землю. Соломон не сводил глаз с полоски лунного света на башне. А человек поднимался - тень его уже скользила по стене. Вот он показался... вот обернулся лицом к Соломону... и тут... Пронзительный крик обезумевшего от ужаса причетника расколол тишину: - Привидение! Привидение! Раньше, чем замерли отголоски этого крика, в лунном свете молнией мелькнул второй человек, кинулся на первого, повалил, стал коленом ему на грудь и обеими руками вцепился ему в горло. - Негодяй! - крикнул страшным голосом мистер Хардейл (ибо это был он). - Ты с дьявольской хитростью обманул всех, и тебя считали мертвым, но бог сохранил тебя, чтобы я мог... Наконец-то, наконец ты мне попался! На твоих руках кровь моего брата и его верного слуги, которого ты убил, чтобы скрыть свое зверское преступление. Радж, двойной убийца, чудовище, я арестую тебя именем бога, предавшего тебя в мои руки. Нет, хотя бы ты был силен, как двадцать человек, - добавил он, когда убийца попробовал с ним бороться, - ты от меня не уйдешь, не вырвешься! ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ Барнеби шагал взад и вперед перед конюшней, довольный тем, что он снова один, от души наслаждаясь непривычной тишиной и спокойствием. После шума и дикого возбуждения, в котором прошли последние два дня, блаженство одиночества и покоя казалось ему еще в тысячу раз отраднее. Барнеби чувствовал себя совершенно счастливым. Прислонясь к древку знамени, он стоял задумавшись, и ясная улыбка освещала его лицо, а в голове роились радужные видения. Но разве он не думал о той, для кого был единственной утехой в жизни и кому неумышленно причинил такое тяжкое горе? Конечно, думал! Все его надежды и гордые мечты были связаны с нею. Это ее он жаждал порадовать оказанной ему великой честью, для нее мечтал о богатстве и жизни без забот. Как приятно ей, должно быть, слышать от всех о храбрости ее дурачка-сына! О, этого Хью мог бы и не рассказывать, он, Барнеби, сам это знает. И как чудесно, что для нее настала счастливая пора и что она так им гордится! Он ясно представлял себе лицо матери, когда ей говорили о всеобщем уважении и доверии к нему, храбрейшему из храбрых. Вот окончатся эти драки, добрый лорд победит своих врагов, и все опять заживут мирно, а они с матерью разбогатеют, - и как же радостно будет тогда вспоминать тревожное время, когда он храбро сражался! Будут они сидеть вдвоем в тихих сумерках, и матери не придется больше заботиться о завтрашнем дне. Каким счастьем для него будет сознание, что этого добился он, бедный Барнеби! И, погладив мать по щеке, он скажет с веселым смехом: "Ну, что, мама, разве я такой уж дурачок?" От этих мыслей на душе у Барнеби стало еще веселее, глаза заблестели ярче от радостных слез, и он, весело напевая, стал еще бодрее шагать взад и вперед на своем одиноком и тихом посту. Его неизменный товарищ, Грин, нес караул вместе с ним, но почему-то он, так любивший всегда греться на солнышке, предпочитал сегодня оставаться в темной конюшне. У него там, видимо, было масса дела - он без устали ходил кругом и, разворошив солому, прятал под ней всякую всячину, все попадавшиеся ему мелкие вещи. Особенно же интересовала его постель Хью, к которой он беспрестанно возвращался. Порой в конюшню заглядывал Барнеби, звал его, и тогда Грип, подскакивая, выходил к нему, но делал это как бы только в виде уступки прихоти хозяина и скоро возвращался к своим важным делам: снова ворошил клювом солому и торопливо прикрывал потом это местечко, - казалось, он, подобно царю Мидасу, шепотом поверял свои тайны земле и погребал их в ней*. Все это он проделывал крадучись, и всякий раз, как Барнеби проходил мимо двери, ворон притворялся, будто решительно ничем не занят и просто смотрит на облака - словом, был еще более, чем всегда, полон важности и таинственности. Часы шли, и Барнеби, которому не было запрещено пить и есть в карауле (напротив, ему даже оставили бутылку пива и полную корзинку съестного), решил утолить голод, так как с утра еще ничего не ел. Он уселся на земле у дверей и, положив знамя на колени - на случай тревоги или внезапного нападения, - позвал Грипа обедать. Ворон с величайшей готовностью явился на зов и, устроившись рядом с хозяином, прокричал: - Я дьявол, я Полли, я чайник, я протестант, долой папистов! Последние слова он выучил, слыша их часто от джентльменов, среди которых находился в последнее время, и произносил их с особой выразительностью. - Правильно, дружок! Молодчина, Грип! - похвалил его Барнеби, отдавая ему лучшие кусочки. - Носа не вешать! Ничего не бойся, Грип, Грип, Грип! Ура! Все будем пить чай, я протестант, я чайник, долой папистов! - выкрикивал ворон. - Скажи: "Слава Гордону!" - учил его Барнеби. Ворон, пригнув голову до земли, поглядел сбоку на хозяина, словно говоря: "Ну-ка, повтори еще раз". Прекрасно понимавший его Барнеби много раз подряд повторил эту фразу. Грип слушал с глубоким вниманием и по временам тихо твердил лозунг "Долой папистов", словно сравнивая обе фразы и проверяя, не поможет ли ему первая одолеть вторую, потом вдруг принимался хлопать крыльями, лаять или, словно в порыве отчаяния, с невероятным азартом и ожесточением откупоривал множество бутылок. Барнеби был так занят своим любимцем, что не сразу заметил двух всадников, которые ехали шагом прямо к его посту. Увидев их, когда они были уже ярдах в пятидесяти от него, он поспешно вскочил и, отослав Грипа в конюшню, держа обеими руками знамя, ожидал их приближения, чтобы выяснить, кто они, друзья или враги. Он очень скоро заметил, что один из них - знатный джентльмен, а другой - его слуга, и почти в ту же минуту, узнав в первом лорда Джорджа Гордона, снял шляпу и почтительно опустил глаза. - Здравствуйте, - сказал лорд Джордж, не сдерживая лошади, пока не Подъехал к нему вплотную. - Ну, каковы дела? - Все благополучно, сэр, все спокойно, - воскликнул Барнеби. - Наши ушли - вон по той дороге. Целой толпой. - Ага! - Лорд Джордж внимательно посмотрел на него. - А вы что же? - Меня оставили здесь часовым... караулить и охранять все до их возвращения. И я это делаю, сэр, ради вас. Вы хороший человек, добрый, да! У вас много противников, но нас не меньше, чем их, не беспокойтесь! - А это что? - спросил лорд Джордж, указывая на ворона, украдкой выглянувшего из конюшни, и все так же внимательно и в каком-то замешательстве всматриваясь в Барнеби. - А вы разве не знаете? - удивился Барнеби и, смеясь, добавил: - Как же не знать, кто он! Птица, разумеется. Моя птица, мой друг Грип! - Дьявол, чайник, Грип, Полли, протестант, долой папистов! - закричал ворон. - Все-таки понятно, почему вы задали такой вопрос, - продолжал Барнеби вполголоса, положив руку на шею лошади лорда. - Как я ни привык к нему, а иногда и мне не верится, что он - только птица. Он мне как брат, всегда со мной, всегда болтает и весел - правда, Грип? Ворон в ответ дружески каркнул и, взлетев на подставленную хозяином руку, с видом полнейшего равнодушия, принимал его ласки, посматривая своими быстрыми и любопытными глазками то на лорда Гордона, то на его слугу. Лорд Джордж еще минуту-другую молча наблюдал за Барнеби, в каком-то смущении грызя ногти, затем, сделав знак своему слуге, сказал: - Подъезжайте поближе, Джон. Джон Груби почтительно поднял руку к шляпе и подъехал ближе. - Вы когда-нибудь раньше видали этого юношу? - тихо спросил лорд Джордж. - Видел два раза в толпе, милорд: вчера вечером и в субботу. -- А не показался он вам каким-то... странным?.. продолжал, запинаясь, лорд Джордж. - Сумасшедший, - безапелляционно и лаконично изрек Джон. - А почему вы так думаете, сэр? - уже с раздражением спросил лорд Джордж. - Не следует с такой легкостью употреблять это слово. С чего вы взяли, что он помешан? - Да вы взгляните на его костюм, милорд, посмотрите ему в глаза! Заметили, как он беспокоен? А слышали бы вы, как он кричит "Долой папистов!"? Сумасшедший, милорд, не сомневайтесь. - По-вашему, если человек одет не так, как другие, - возразил рассерженный лорд Джордж, окинув взглядом свой собственный костюм, - и чем-нибудь не похож на других, если он стоит за великое дело, которому изменяют безбожники и нечестивцы, так он уж и сумасшедший? - Совершенно, абсолютно и безнадежно сумасшедший, - невозмутимо отчеканил Джон. - И вы говорите это мне прямо в глаза? - крикнул его господин, круто обернувшись к нему. - Скажу всем, кто мне задаст такой вопрос, милорд. - Теперь я вижу, что мистер Гашфорд прав, - сказал лорд Джордж. - Я считал, что он против вас предубежден, но мне не следовало этого думать о таком человеке, как он. - От мистера Гашфорда никогда не дождаться доброго слова обо мне, - отозвался Джон, снова почтительно дотрагиваясь до шляпы. - Да я за этим и не гонюсь. - Вы - злой и неблагодарный Человек, - сказал лорд Джордж. - И, насколько я слышал, шпионите за нами. Мистер Гашфорд вполне прав, незачем мне было в этом сомневаться. Напрасно я вас до сих пор держал при себе: этим я оскорблял его, моего лучшего и самого близкого друга. Я ведь помню, кого вы вздумали защищать в тот день, когда его оклеветали в Вестминстере. Уходите сегодня же, как только приедем домой. Чем скорее, тем лучше. - Что ж, милорд, если так, я тоже скажу: чем скорее, тем лучше. Пусть будет, как угодно мистеру Гашфорду. Ну, а насчет того, шпион ли я... Вы слишком хорошо меня знаете, милорд, чтобы этому поверить. Я не очень-то разбираюсь, какое дело - великое, а какое - нет, а мое дело - всегда защищать человека, если он один против двух сотен. - Довольно! - отмахнулся от него лорд Джордж. - Я не желаю вас слушать. - С вашего позволения, милорд, я скажу еще только два слова. Хочу предостеречь этого дурачка, чтобы он не оставался здесь. Объявление уже давно ходит по рукам, и всем хорошо известно, что он замешан в том, о чем там говорится. Пусть бедняга укроется, если может, в каком-нибудь безопасном месте. - Слышите, что он говорит? - воскликнул лорд Джордж, обращаясь к Барнеби, который во время этого разговора с недоумением посматривал на обоих. - Он думает, что вы боитесь оставаться на посту и что вас здесь поставили против вашей воли. Каков будет ваш ответ? - Вот что, паренек, - принялся объяснять Джон. - Сюда могут прийти солдаты и арестовать тебя. А тогда тебя непременно повесят, и ты умрешь - умрешь, понятно? Так что улепетывай-ка ты поскорее! Таков мой тебе совет. - Он трус, Грип! Правда, трус? - воскликнул Барнеби, спустив ворона на землю и вскинув на плечо знамя. - Пусть приходят! Да здравствует Гордон! Пусть приходят! - Да, пусть приходят! - подхватил лорд Гордон. - Посмотрим, кто осмелится выступить против такой силы, как союз всего народа! И это-сумасшедший? Вы сказали прекрасные слова, мой друг! Я считаю за честь быть вождем таких людей, как вы. У Барнеби сердце от радости ширилось в груди. Он взял руку лорда Джорджа и поднес ее к губам, потрепал лошадь по холке, словно его восторженная преданность лорду Джорджу распространялась даже на его коня. Затем он развернул знамя и, гордо размахивая им, снова принялся шагать взад и вперед. Лорд Джордж, у которого от волнения засверкали глаза и покраснели щеки, снял шляпу и, взмахнув ею над головой, горячо пожелал Барнеби всего хорошего; затем поскакал галопом по дороге, сердито оглянувшись, чтобы убедиться, следует ли за ним его слуга. Честный Джон, пришпорив лошадь, двинулся за ним, еще раз посоветовав Барнеби уходить отсюда и сопровождая свои слова выразительной жестикуляцией, в ответ на которую Барнеби только отрицательно мотал головой, - этот диалог без слов продолжался до тех пор, пока Джон не скрылся за поворотом. Оставшись один, Барнеби, еще более преисполненный сознания важности своего поста и счастливый вниманием и поощрением вождя, ходил как в каком-то блаженном сне. На душе у него было так же светло, как светел был Этот солнечный день. До полного счастья ему недоставало только одного: ах, если она могла бы видеть его сейчас! День проходил, зной незаметно сменился вечерней прохладой; поднявшийся ветерок играл длинными волосами Барнеби, весело шелестел в складках знамени над его годовой. В этих звуках, в ритме их было что-то свежее и привольное, совершенно гармонировавшее с настроением Барнеби. Никогда в жизни не был он так счастлив, как сейчас. Он стоял, опираясь на древко, и смотрел на заходящее солнце, с улыбкой думая о том, что вот сейчас он сторожит настоящее золото, как вдруг увидел вдали несколько человек, бежавших к дому. Они размахивали руками, точно предупреждая его обитателей о какой-то близкой опасности. Их жесты становились все энергичнее, и когда бегущие были уже так близко, что их можно было услышать, передние закричали, что сюда идут солдаты. Услышав эту весть, Барнеби немедленно свернул знамя и завязал его вокруг древка. Сердце у него сильно билось, но в этом сердце было не больше страха, чем в том куске дерева, которое он сжимал в руках, и ни на миг не пришла ему в голову мысль о бегстве. Вестники промчались мимо, предупредив его об опасности, и быстро вошли в "Сапог", где поднялась невероятная суматоха. Поспешно запирая окна и двери, обитатели дома взглядами и знаками убеждали Барнеби бежать, не теряя времени, кричали ему это много раз, но он в ответ только сердито качал головой и оставался на своем посту. Видя, что его не уговоришь, они махнули на него рукой и поспешно покинули дом, оставив в нем только одну старуху. До тех пор не было никаких признаков что весть насчет солдат - правда, а не порождена фантазией перепуганных людей. Но не прошло и пяти минут после ухода всех из "Сапога", как на пустыре появилось множество людей, которые быстро приближались. Сверкавшее на солнце оружие и позументы, мерное и стройное движение (все они шагали, как один человек) указывали на то, что это солдаты. Через минуту-другую Барнеби уже ясно увидел, что это большой отряд гвардейской пехоты. Его сопровождали какие-то двое мужчин в штатском, а в арьергарде - небольшой отряд конницы, человек семь-восемь, не больше. Они приближались к дому ровным шагом, не ускоряя его, не производя никакого шума, не проявляя ни малейшего возбуждения или беспокойства. Разумеется, так всегда двигались регулярные войска, и это знал даже Барнеби, но ему, привыкшему за последние дни к шумному и буйному поведению необузданной толпы, зрелище это показалось особенно внушительным и несколько смутило его. Однако он стоял на своем посту все так же твердо и без страха смотрел на солдат. Между тем они приблизились, вступили во двор и остановились. Командовавший ими офицер послал вестового к конному отряду, и один из кавалеристов тотчас подъехал к нему. Они обменялись несколькими словами, поглядывая на Барнеби, а Барнеби сразу узнал того самого кавалериста, которого он в Вестминстере вышиб из седла. Офицер отпустил его, и кавалерист, отдав честь, поскакал обратно к своим товарищам, которые выстроились невдалеке от пехоты. Офицер отдал команду заряжать. С чувством облегчения услышал Барнеби глухой стук прикладов о землю и резкое, частое бряцание шомполов в стволах, хотя грозный смысл этих приготовлений был ему неумолимо ясен. За первым приказом последовал второй, и отряд в один миг, вытянувшись цепочкой, окружил дом и конюшни на расстоянии каких-нибудь шести ярдов - по крайней мере так казалось Барнеби, когда он увидел их перед собой. А кавалеристы остались на том же месте. Двое всадников в штатском, стоявшие поодаль, теперь выехали вперед и остановились подле офицера, один - справа, другой - слева. Один достал объявление властей и прочел его вслух, после чего офицер приказал Барнеби сдаться. Барнеби вместо ответа стал в дверях охраняемой им конюшни и загородил древком вход. В мертвой тишине снова прозвучал голос офицера, Приказывавший ему сдаться. Но Барнеби и тут ничего не ответил, - он был всецело занят тем, что, обегая глазами ближайший ряд солдат, поспешно выбирал, на кого из них обрушить первый удар, когда они начнут атаку. Встретясь взглядом с одним из них, стоявшим посредине, он решил сбить с ног именно его, хотя бы это стоило ему жизни. Снова минута безмолвия, и в третий раз - требование сдаться. В следующее мгновение Барнеби отступил в конюшню, нанося удары, как бешеный, во все стороны. Двое солдат уже лежало на полу у его ног; тот, кого он себе наметил, упал первым, и от Барнеби это не ускользнуло даже в пылу жаркой схватки. Еще удар, еще! Затем он упал сам, сбитый с ног сильным ударом приклада в грудь (падая, он еще видел над собой этот приклад), и, в полубеспамятстве, оказался в руках врагов. Громкое восклицание удивленного офицера привело его в себя. Он осмотрелся. Грип, втихомолку трудившийся над чем-то целый день и удвоивший энергию, когда на него перестали обращать внимание, успел разворошить всю солому, служившую Хью постелью, и своим железным клювом разрыть свежевскопанную землю под ней. Яма была до краев заполнена набросанными туда в беспорядке вещами и только едва присыпана сверху землей. Золотые кубки, ложки, подсвечники, гинеи - вот какое богатство сейчас открылось взорам солдат. Принесли лопаты, вытащили все из ямы, и двое солдат с трудом подняли и унесли наполненный мешок. Барнеби надели наручники, связали его и, обыскав, отобрали то, что нашли при нем. Никто его не допрашивал, не ругал, не проявлял к нему особого интереса. Тех двоих, кого он оглушил ударами, товарищи унесли так же безмолвно и деловито, как выполнялось все. Наконец, оставив Барнеби под надзором четырех солдат с примкнутыми штыками, офицер стал лично руководить Обыском в "Сапоге" и примыкающих к нему службах. Скоро и с этим было покончено. Барнеби поставили в середине отряда, солдаты снова построились и двинулись в обратный путь, уводя с собой арестованного. Когда они очутились на шумной улице, Барнеби заметил, что он привлекает всеобщее внимание. Как ни быстро они двигались, он успевал увидеть, что люди подбегали к окнам и высовывались из них, чтобы поглядеть хоть вслед ему. По временам за головами и плечами солдат он замечал чье-нибудь напряженно-любопытное лицо; люди, глазели на него с козел экипажей. Но, окруженный со всех сторон солдатами, он ничего другого не мог видеть. Даже уличный шум доходил до него как-то глухо, а воздух был душный и жаркий, как в печи. Раз-два, раз-два. Поднятые неподвижно головы, расправленные плечи. Все солдаты идут в ногу, в полном порядке и никто не смотрит на него, никто как будто не замечает его присутствия, так что не верится даже, что он - их пленник. Но стоило этому слову промелькнуть в мозгу Барнеби, и он почувствовал, как наручники жмут ему руки, как режет плечи веревка. Заряженные ружья были наведены на него, холодные, блестящие острия штыков повернуты к нему, и при каждом взгляде на них у него, беспомощного и связанного, кровь холодела в жилах. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ Они дошли до казарм довольно быстро, - офицер, командовавший отрядом, знал, как возбуждает народ появление на улицах солдат, и хотел избежать этого. Он из человеколюбия старался не допустить никаких попыток отбить арестованного, ибо они неизбежно повели бы к кровопролитию и жертвам: если бы сопровождавшие солдат представители гражданской власти потребовали, чтобы он отдал приказ стрелять, погибло бы, вероятно, много ни в чем не повинных людей, привлеченных к месту стычки праздным любопытством. Он вел свой отряд со всей возможной быстротой, с похвальной осторожностью избегая людных улиц, выбирая те, где, как он думал, можно встретить меньше разнузданной черни. Благодаря этим разумным мерам они беспрепятственно добрались до казарм, перехитрив толпу бунтовщиков, собравшуюся на одной из главных улиц, где, по их расчетам, должны были пройти солдаты. Барнеби уже давно сидел в заключении, ворота казарм были заперты и у всех выходов для пущей безопасности поставлен двойной караул, а обманутая толпа, собравшаяся, чтобы отбить арестованного, все еще стояла на улице в ожидании. Когда отряд прибыл в казармы, беднягу Барнеби отвели в помещение с каменным полом, сильно пропахшее табачным дымом, несмотря на то, что здесь гулял сквозной ветер. Вся мебель состояла из широчайших деревянных нар, на которых могли поместиться человек двадцать. Несколько полураздетых солдат слонялись тут без дела, ели что-то прямо из жестянок. На выбеленных известкой стенах висела рядами на колышках всякая военная амуниция. Человек пять-шесть спали, раскинувшись на нарах, и дружно храпели. Едва Барнеби успел все это заметить, как его через учебный плац повели в другую часть здания. Никогда, пожалуй, человек неспособен увидеть так много с одного взгляда, как в минуту грозной опасности. Можно поручиться, что, если бы Барнеби просто забрел на этот двор, чтобы посмотреть, что тут творится, он ушел бы отсюда с весьма смутным представлением об этом месте, и в памяти у него почти ничего не сохранилось бы. Но когда его вели по усыпанному гравием плацу закованным в кандалы, ничто не ускользнуло от его внимания. Скучный, безотрадный вид этого пыльного двора и голого кирпичного здания, сушившееся на окнах белье, солдаты без мундиров, в подтяжках, высовывавшиеся из других окон, зеленые шторы на окнах офицерских квартир, жалкие деревца по фасаду -барабанщики, упражнявшиеся на дальнем дворе, новобранцы, проходившие ученье на плацу, двое солдат, тащившие корзину, - увидев его, они лукаво перемигнулись и каждый провел пальцем по шее - щеголеватый сержант, который быстро прошел мимо, с тростью в руке, зажав под мышкой книгу в пергаментном переплете с застежками, парни в нижнем этаже, чинившие иди чистившие щеткой части своего костюма и отрывавшиеся от этого занятия, чтобы поглазеть на арестанта (эхо их голосов гулко прокатывалось по пустым коридорам и галереям), и даже мушкеты, составленные в козлы перед кордегардией*, и барабан, висевший в углу на белом начищенном ремне, - все так запечатлелось в памяти Барнеби, словно он видел это сто раз или провел здесь целый долгий день, а не одну минуту, проходя мимо. Его привели на мощеный задний дворик и отперли окованную железом широкую дверь, в которой, на высоте пяти футов от земли, было проделано несколько отверстий для воздуха и света. В эту темницу вошел Барнеби. Его заперли здесь, поставив у двери стражу. Теперь он был наедине со своими мыслями. В этой клетке, или (как гласила надпись на двери) "арестантской", было очень темно, да и нельзя сказать, чтобы чисто, ибо веред тем в ней содержался пьяница-дезертир. Барнеби ощупью добрался до охапки соломы в дальнем углу и, глядя в сторону двери, пробовал осмотреться в темноте, но для того, кто вошел сюда с залитого солнцем двора, это было нелегко. Перед дверью было нечто вроде галереи или колоннады, что мешало доступу сюда и того скудного света, который могли бы пропускать отверстия в двери. Снаружи доносились гулкие шаги часового по каменным плитам, напоминая Барнеби о том, как он сам недавно нес караул; когда солдат проходил мимо двери, заслоняя отверстие, в камере становилось темно, когда же отходил, она словно озарялась лучом света, и наблюдать это было очень интересно. - Некоторое время узник сидел на полу, глядя на щели в двери и прислушиваясь к шагам стража, то приближавшимся, то удалявшимся, как вдруг тот остановился. Барнеби, совершенно неспособный размышлять и соображать, что с ним сделают, задремал было, убаюканный мерными шагами. Внезапно наступившая тишина разбудила его, и он услышал, что снаружи, на галерее, очень близко к двери, разговаривают двое. Давно ли начался разговор, Барнеби не знал, так как некоторое время был в забытьи, и в тот момент, когда шаги у его двери затихли, отвечал вслух на какой-то вопрос, кажется, заданный ему Хью в конюшне, - что это был за вопрос, он не помнил, как не помнил и свой ответ, хотя проснулся с этим ответом на устах. Когда он совсем очнулся, до слуха его донеслись из-за двери следующие слова: - Зачем его привели сюда, если так скоро увезут опять? - А куда же было его девать? Где он, черт возьми, будет упрятан надежнее, чем здесь, под охраной королевских солдат? Как, по-вашему, следует с ним поступить? Уж не передать ли в руки гражданских властей, этих трусов, у которых душа уходит в пятки от страха перед ордой оборванцев? - Это-то верно. - Еще бы! Я вам вот что скажу, Том Грин: был бы я сейчас не сержантом, а офицером, и были бы у меня под командой две роты - только две роты нашего полка, не больше, - и послали бы меня усмирять этих бунтовщиков, дав мне власть да с полдюжины боевых патронов, так я бы... - Но этой власти вам не дадут, - отозвался другой голос. - Раз судья не разрешает, что прикажете делать офицеру? Видимо, второй собеседник не очень-то хорошо знал, как преодолеть это затруднение. Он удовольствовался тем, что послал к черту всех судей. - Вполне с вами согласен, - сказал первый голос. - При чем тут судья? - продолжал сержант. - В данном случае он только - никому не нужная, противозаконная и досадная помеха. Объявление властей есть? Есть. Взят тот человек, о котором говорится в объявлении. Улики налицо, есть свидетель. Чего же еще, черт возьми? Выведите его во двор и расстреляйте. На что тут нужен судья? - А когда его поведут к сэру Джону Фильдингу?* - спросил собеседник сержанта. - Сегодня вечером, в восемь. И хотите знать, что будет? Судья отправит его в Ньюгетскую тюрьму. Наши поведут его туда. Бунтовщики начнут швырять камни. Нашим придется отступить. Нас будут осыпать градом камней, ругательств, а мы - не смей сделать ни единого выстрела! Почему? Да все из-за этих судей, чтоб им пусто было! Несколько облегчив душу самыми разнообразными проклятиями, сержант умолк и только время от времени еще ворчал себе под нос что-то весьма нелестное по адресу блюстителей законов. У Барнеби хватило ума сообразить, что разговор касается его, и очень близко. Он сидел не шевелясь, пока не затихли голоса, затем тихонько подкрался к двери и, приложив глаз к щели, пытался разглядеть тех, кого он слышал только что. Один из них, тот, кто так энергично ругал гражданскую власть, был сержант и, как показывало обилие лент на его шапке, - вербовщик. Он стоял, прислонясь к столбу, почти напротив двери, и, что-то бурча про себя, чертил тростью узоры на земле. Второй стоял спиной к двери каземата, и Барнеби видел только, что это статный и сильный мужчина, но однорукий. Его левая рука была отнята до самого плеча и вместо нее болтался пустой рукав. Потому он, вероятно, и привлек внимание Барнеби больше, чем его собеседник. В осанке и манерах однорукого заметна была военная выправка, а между тем он был в штатском - щегольской шляпе и куртке. Видимо, он раньше служил в войсках - и, должно быть, недавно, так как был еще очень молод. - Да, да, - сказал он задумчиво. - Чья бы ни была это вина, а грустно, вернувшись в родную Англию, увидеть, что здесь такое творится. - Наверно, к этим... - тут последовало крепкое словцо по адресу бунтовщиков, - скоро примкнут и свиньи, раз уж птицы показывают им пример! - сказал сержант. - Птицы? Как так птицы? - удивился Том Грин. - Да, птицы! - запальчиво повторил сержант. - Я, кажется, ясно говорю - что же тут не понимать? - А я все-таки не понимаю. - Сходите в караулку и поймете. Там есть ворон, который орет то же, что все они: "Долой папистов!" Да, да, кричит точь-в-точь как человек... или, вернее, как дьявол, недаром он сам так себя величает. И я бы ничуть не удивился, если бы это оказалось правдой, - дьявол теперь здорово куролесит в Лондоне. Эх, будь я проклят, если я при случае не свернул бы ему шею, пусть бы только мне дали волю! Молодой человек сделал уже несколько шагов, будто намеревался пойти взглянуть на диковинную птицу, но его остановил голос Барнеби. - Это мой ворон, - закричал Барнеби, смеясь и плача, - мой любимый друг Грин! Ха-ха-ха! Не обижайте его, он никого не трогал! Это я его выучил таким словам, я один виноват. Отдайте его мне, пожалуйста! У меня теперь только он и остался, мой единственный друг! Он не станет ни плясать, ни болтать, ни свистеть для вас, если я не попрошу его, потому что меня он знает и любит. Да, вы, может, не поверите, но это правда, он меня крепко любит. Я знаю, вы не станете мучить бедную птицу. Вы храбрый солдат, сэр, и не обидите ни женщины, ни ребенка - и птицы тоже не обидите, я знаю! С этой мольбой Барнеби обращался к сержанту, чей красный мундир внушил ему мысль, что он - высокое начальство и может единым словом решить участь Грипа. Но этот джентльмен в ответ сердито послал его к черту, обозвав негодяем и бунтовщиком, и, не щадя себя, поклялся своими глазами, печенью, кровью и плотью, что, если бы его водя, он прикончил бы не только ворона, но и его хозяина. - Вы так храбро разговариваете потому, что я заперт в этой клетке, - сказал Барнеби, не помня себя от гнева. - Будь я по ту сторону двери, вы бы другое запели - да, да, качайте головой, сколько хотите, а это верно! Что же, убейте моего ворона! Убивайте все, что вам попадется, чтобы отомстить тому, кто расправился бы с вами голыми руками, если бы эти руки не были связаны. Бросив этот смелый вызов, он забился в самый дальний угол своей камеры, бормоча: "Прощай, Грип, прощай, дорогой старый друг!", зарылся лицом в солому и горько заплакал - в первый раз за все то время, что он был пленником в казармах. В первую минуту Барнеби вообразил, что однорукий ему поможет или хотя бы скажет что-нибудь утешительное. Он сам не знал, почему так думал. Услышав его голос, тот остановился, хотел как будто обернуться, но передумал и, стоя к нему спиной, внимательно прислушивался к каждому его слову. Быть может, именно это внушило Барнеби слабую надежду, а быть может, молодость однорукого и что-то честное, открытое в его манере держаться. Как бы то ни было, ожидания Барнеби не оправдались. Как только он замолчал, однорукий ушел, не откликнувшись ни словом. Ушел и не вернулся. Ну, что ж, все равно! Все они здесь против него, ему следовало бы помнить это. Прощай, Грип, прощай! Через некоторое время дверь отперли и велели ему выходить. Барнеби тотчас встал и вышел. Он не хотел, чтобы эти люди думали, будто он смирился или трусит, и держался гордо, как подобает мужчине, смело обводя глазами окружающих. Но на него никто не смотрел, его взглядов как будто и не замечали. Опять повели его той же дорогой на учебный плац и тут остановились. Его передали отряду солдат вдвое многочисленнее того, который сегодня взял его в плен; тот же офицер коротко объяснил ему, что при первой же попытке к бегству (какой бы для этого ни представился удобный случай) в него немедленно будут стрелять - такой отдан приказ. Затем солдаты окружили его тесным кольцом и повели. В том же неизменном порядке дошли они до Баустрит *, а за ними и по сторонам следовала толпа, которая становилась все многочисленнее. На Бау-стрит Барнеби привели в дом к какому-то слепому джентльмену и спросили, не хочет ли он что-нибудь сказать в свое оправдание. Нет, конечно: что он мог сказать этим людям? После весьма короткого допроса, к которому он отнесся невнимательно и глубоко равнодушно, ему сказали, что он будет заключен в Ньюгетскую тюрьму, и снова вывели на улицу. Солдаты окружили его такой плотной стеной, что он ничего не видел вокруг, но по глухому ропоту угадывал, что на них со всех сторон напирает густая толпа, а скоро громкие выкрики и свист показали ее враждебное отношение к солдатам. Как жадно вслушивался Барнеби, ожидая, что раздастся голос Хью! Но среди всего этого гама не слышно было ни единого знакомого голоса. Неужели и Хью схватили? Значит, надеяться больше не на что. Чем ближе подходили к тюрьме, тем яростнее становились крики, гиканье и свист. В солдат полетели камни, и по временам под стремительным натиском толпы ряды их смешивались. Одному солдату, шедшему непосредственно перед Барнеби, камень попал в висок, и, рассвирепев от боли, солдат поднял мушкет и прицелился. Но офицер отбил мушкет своей шпагой и крикнул солдату, чтобы он не смел стрелять, если дорожит жизнью. Это было последнее, что более или менее отчетливо видел Барнеби: его скоро начало швырять во все стороны, как лодку в разбушевавшемся море. И куда бы его ни швыряло, он повсюду натыкался на все тех же конвоиров. Раза два-три он падал, падали и они, но и тут ни на миг невозможно было укрыться от их бдительности - вскакивая, они снова окружали его, раньше чем он, туго связанный, успевал встать на ноги. Наконец, зажатый в их тесном кольце, он почувствовал, что его подняли вверх по каким-то ступеням, на одно мгновение увидел внизу бушующую толпу и несколько красных мундиров, рассеянных в ней, - это отставшие солдаты с трудом прокладывали себе дорогу, догоняя товарищей. В следующую минуту наступил полный мрак - он стоял уже в тюремном коридоре, среди кучки каких-то людей. Поспешно призвали кузнеца, и он заковал его в тяжелые кандалы. Спотыкаясь, Барнебп кое-как добрел до каземата, и здесь его оставили одного, заперев дверь на замки, засовы и цепь. В его камеру незаметно для него впустили и Грина. Ворон стоял, опустив голову и взъерошив черные перья, словно понимал, что хозяин в беде, и готовился разделить его печальную участь. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ А теперь нам пора вернуться к Хью. Как вы помните, он, приказав громилам уходить врассыпную из Уоррена и собраться завтра в обычном месте, нырнул куда-то в темноту, и больше в эту ночь никто из них его не видел. Он подождал в рощице, укрывавшей его от глаз бесновавшейся толпы, чтобы убедиться, уйдут ли все, или останутся и будут искать его. Он заметил, что некоторые не хотят уходить без него и направились к тому месту, где он спрятался, желая, должно быть, разыскать его и уговорить идти с ними. Однако другие стали звать их, да тем и самим не очень-то хотелось рыскать в темной гуще парка, где их легко могли захватить врасплох, если соседи или убежавшие из разгромленного дома слуги следили за ними из-за деревьев. Поэтому они скоро отказались от своего намерения и, поспешно созвав всех наиболее благоразумных, ушли из Уоррена. Убедившись, что большинство бунтовщиков последовало их примеру и усадьба опустела, Хью углубился в лес и пошел через кусты напролом, прямо к мелькавшему вдалеке огоньку. Путь ему освещал не только этот огонек, но и зловещий свет пожара. Чем ближе он подходил к мерцавшему впереди свету, служившему ему маяком, тем яснее различал красное пламя нескольких факелов, и в тишине, лишь изредка нарушаемой долетавшими от дома криками, уже слышен был говор впереди. Наконец Хью выбрался на опушку и, перескочив через ров, очутился на темной тропе, где его с нетерпением ожидала компания людей самого подозрительного вида, которых он оставил здесь минут двадцать тому назад. Они собрались вокруг ветхой почтовой кареты, и один из них уже уселся за форейтора на ближайшей лошади. Занавески кареты были задернуты, а у двух ее оконцев стояли на страже мистер Тэппертит и Деннис. По-видимому, начальство над всей компанией принял на себя мистер Тэппертит - он первый окликнул Хью, пошел ему навстречу, и тогда остальные, отдыхавшие на траве около кареты, встали и обступили его. - Ну что? - спросил Саймон вполголоса. - Все в порядке? - В порядке, - отвечал Хью так же тихо. - Они расходятся... то есть начали расходиться, когда я пошел сюда. - А путь свободен? - Для наших, я думаю, будет свободен, - сказал Хью. - Вряд ли кто-нибудь, зная, что тут делалось, захочет с ними связываться сегодня... Не найдется ли у кого из вас, чем промочить горло? У всех была с собой награбленная в погребах Хардейла добыча, и Хью протянули одновременно с полдюжины фляг и бутылок. Он выбрал самую большую и, поднеся ее ко рту, стал пить та