была за победа? Победа проститутки. И чем же ты утешилась? Ты утешилась в цинизме, в унижении, в презрении к мужчинам. Почему же, думала я, я питаю столь сильное сестринское чувство к этой женщине? Ведь я же всегда отвергала всякое порабощение! Я была свободна. Дралась всю жизнь, чтобы быть свободной. Ни один мужчина не пролез ко мне в постель без любви. Я всегда сама брала [59] их по любви, как свободное человеческое существо, мы всегда были равны в постели, любовь и свобода - в равных пропорциях. Я, может быть, переспала с большим числом мужчин, чем ты. А? Я любила больше, чем ты. Спорим? Пари это шокировало бы тебя, если бы ты до конца узнала, насколько свободной я была, в какой свободе я прожила свою жизнь. Потому что, как все шлюхи, ты не любишь свободы, ты любишь собственность. Ты - творение капитализма, чья этика так уродлива и лицемерна, что твоя красота становится не более чем разменной монетой, да еще к тому же фальшивой, бессмысленная и холодная красота". Вряд ли другие слова могли так быстро остановить слезы Эвелин. Она опустила полотенце и теперь взирала на маленькую приземистую анархистку, которая, ораторствуя, мерила комнату взад-вперед. "Так почему же я чувствовала столь тесные узы между нами? Ты - воплощение всего, что я презираю в женщине. Когда я увидела тебя на моем митинге, я была готова поверить в мистическую подоплеку событий. Ты явилась потому, что в круговращении вселенной твоя жизнь должна была пересечься с моей. Сквозь грязь и низменную суть твоего существования сердце привело тебя к анархическому движению". Несбит покачала головой. "Боюсь, что вы не понимаете", - сказала она. Слезы снова наполнили ее глаза. Она стала рассказывать Голдмен о крошке в передничке, о Тяте и о своей тайной жизни в трущобах "И вот теперь я потеряла их, - сказала она, - пропал мой постреленок". Горькие рыдания Голдмен уселась в кресло-качалку возле кровати и положила руки на колени. "Олл-райт, если бы я не указала на тебя, твой Тятя не [60] убежал бы, но что из того? Не волнуйся. Истина лучше лжи. Если ты отыщешь их снова, тебе не нужно будет ничего скрывать, между вами установятся честные отношения. А не найдешь, ну что ж, быть может, так будет лучше. Кто-то из нас живет настоящей жизнью, а кто-то лишь винтик в судьбе другого, лишь повод для чужой судьбы. Но кто и как? Ответа найти мы не можем. Такова моя точка зрения. Ты знаешь, в моей жизни был момент, когда я пошла на улицу продавать свое тело. Я никому до тебя не говорила об этом. К счастью, во мне тогда опознали новичка и прогнали домой. Это было на Четырнадцатой улице, вот именно на Четырнадцатой. Я дрожала от страха и прикидывалась то проституткой, то просто прогуливающейся девицей, и, конечно, никого мне не удалось одурачить. Сомневаюсь, что имя Александра Беркмана что-нибудь тебе говорит. - Эвелин покачала головой. - Когда нам с Беркманом было чуть за двадцать, мы были любовниками, но прежде всего мы были революционеры. Тогда случилась стачка в Питтсбурге. На стальном заводе мистера. Карнеги. Ну-с, мистер Карнеги порешил раздавить профсоюз. С этой целью он прежде всего драпанул на отдых в Европу и поручил своему главному подхалиму, этому презренному подонку Генри Клею Фрику, доделать все за него. Последний импортировал целую армию "пинкертонов", то есть скэбов, то есть штрейкбрехеров. Рабочие протестовали против сокращения заработной платы. Завод стоял на берегу реки Мононгахилы, и "пинкертоны" прибыли водным путем и высадились прямо к заводу. Решающая битва. Настоящая война. Когда это кончилось, оказалось, что десять человек убиты, а раненых дюжины и дюжины, не счесть. [61] "Пинкертоны" отступили. Тогда у Фрика появилась возможность обратиться за помощью к правительству, и он окружил рабочих частями милиции штата. Вот к этому моменту мы с Беркманом и решились на наше attentat (Покушение, нападение (франц.). - Прим. перев.). Мы готовы были отдать наши сердца осажденным трудящимся. Мы внесем в их борьбу революционный запал. Мы убьем Фрика. Однако мы жили в Нью-Йорке, и у нас не было ни гроша. Нужны были деньги на железную дорогу, ну и на пистолет, конечно. Вот тогда-то я и надела вышитое белье и отправилась на Четырнадцатую улицу. Один старик дал мне десять долларов и прогнал домой. Остальные деньги я одолжила. Однако я продалась бы, я сделала бы это, если бы пришлось. Для attentat. Для Беркмана и революции. Вернее - наоборот, для нее и для него. Я обняла его на станции. Он собирался застрелить Фрика и не пощадить собственной жизни. Я долго бежала за отходящим поездом. Увы, денег на второй билет не хватило. Он сказал: для этого дела достаточно и одной персоны. Он вломился в кабинет Фрика в Питтсбурге и шарахнул по ублюдку три раза. В шею. В плечо. Еще куда-то. Кровь. Фрик дергался на полу. Вбежали люди и отобрали пистолет. Он выхватил нож. Ножом Фрика в ногу. Они отобрали нож. Он сунул что-то себе в рот. Они пригвоздили его к полу. Разжали ему челюсти. Капсула гремучей ртути. Все, что ему нужно было сделать, - разжевать капсулу, и тогда взорвалась бы вся комната и все присутствующие. Они запрокинули ему голову. Вытащили капсулу. Они из-би-ли его до потери сознания". [62] Эвелин села в кровати, подтянув ноги к груди. Голдмен уставилась в пол. "Восемнадцать лет он провел в тюрьме, - сказала она, - и часть этого срока в одиночке, в настоящей темнице. Как-то раз я навестила его. На большее меня не хватило, после этого я ни разу не была там. Ну, а ублюдок Фрик между тем выжил и стал героем, публика отвернулась от трудящихся, и стачка была сорвана. Говорили, что мы отбросили американское рабочее движение на сорок лет назад. Один почтеннейший анархист, мистер Мост, поносил Беркмана и меня в своей газете. Тогда я хорошенько подготовилась к очередному митингу, я купила себе настоящий конский хлыст. Я высекла Моста на митинге перед всеми, а потом сломала хлыст и швырнула ему в лицо. Беркман вышел только в прошлом году. Облысел. Пожелтел как пергамент. Мой любимый, мой юноша ходит скрюченный в три погибели. Глаза как шахты. Конечно, сейчас мы только друзья, наши сердца уже не бьются в унисон. Что он вынес в той тюрьме, я могу, знаешь, только себе представить. Мрак, сырость, связывают, швыряют на пол в собственные испражнения". Рука Эвелин потянулась к пожилой женщине, Голдмен взяла ее и сильно сжала. "Мы обе знаем, правда, что это значит, когда твой мужчина в тюрьме, а?" Две женщины смотрели друг на дружку. Несколько секунд молчания. "Конечно, твой - извращенец, паразит, кровосос, грязный, отвратительный сибарит", - сказала Голдмен. Эвелин рассмеялась. "Безумный хряк, -сказала Голдмен, - вывернутые и сморщенные поросячьи мозги". Теперь они обе смеялись. "О да, я ненавижу его", - вскричала Эвелин. Лицо Голдмен как будто отражало теперь чувства Эвелин. "Однако есть же [63] какая-то связь, ты видишь, наши души сообщались, наши жизни соприкасались, словно ноты в гармонии, в общей судьбе человечества, мы - сестры. Ты понимаешь это, Эвелин Несбит? - Она встала и прикоснулась к ее лицу. - Ты улавливаешь это, моя красоточка?" Пока она это провозглашала, глаза ее изучающе осматривали Эвелин. "Как, ты носишь корсет? - Эвелин кивнула. - Какой позор! Взгляни на меня, даже при моей фигуре я не ношу ничего фундаментального, я ношу только легкие, свободно струящиеся вещи, потому что уважаю свое тело и даю ему свободу дышать и жить. Я была права, ты - {их} творение. Тебе нужен корсет не больше, чем лесной нимфе". Она взяла Эвелин за руки и посадила на край кровати. Пощупала талию. "Боже! Это же сталь! Твоя талия зашнурована туже, чем кошель с деньгами. Встань!" Эвелин послушно встала, и Голдмен не без определенного медицинского опыта быстро расстегнула и сняла с нее блузку. Затем упала юбка, и Эвелин вышла из нее. Голдмен развязала тесемки нижней юбки и сняла ее прочь. Легкий корсет подпирал грудь Эвелин, к нему были присобачены полоски, уходившие вниз - между бедрами. Корсет был зашнурован на спине. "Хохма в том, что во всех семейных очагах по всей Америке тебя полагают распутницей, - говорила Голдмен, расшнуровывая корсет и стягивая его вниз. - Выйди из этого". Эвелин послушалась. Ее белье прилипло к телу, отпечатывая на нем рисунок корсета. "Дыши, - скомандовала Голдмен, - подними руки, выпрями ноги и дыши". Эвелин подчинилась. Голдмен взялась за ее белье и потянула через голову. Потом присела и стянула с нее панталончики. "Выйди из них". Эвелин, естественно, вышла. Теперь [64] она была полностью обнажена, если не придираться к черным вышитым чулочкам на эластичных подвязках. Голдмен, однако, скатала и их вниз, и Эвелин вышла из своих чулочков. Правда, она еще закрывала руками груди. Голдмен теперь поворачивала ее медленно вокруг оси - серьезная, нахмуренная инспекция. "Люди добрые, удивительно, что у тебя еще осталось хоть какое-то кровообращение". Тело Эвелин Несбит и впрямь было испещрено глубокими, словно рубцы, следами ее туалета. "Женщины - самоубийцы", - сказала Голдмен. Отвернула одеяло. Вынула из близстоящего бюро пузатенький докторский баул. "Такое фантастическое тело, и взгляни, что ты делаешь с ним. Ложись". Эвелин присела на кровать, глядя, что же появится из баульчика. "Ложись на живот", - скомандовала Голдмен. Она вынула бутылочку и стала вытряхивать содержимое бутылочки себе в пригоршню. Эвелин легла на живот, и Голдмен начала нашлепывать густую жидкость на те места, где красные шрамы оскорбляли чудеснейшую плоть. "О-о, - жалобно вскричала Эвелин. - Жалит!" -"Дубящее средство, первейшая штука для восстановления циркуляции", - объяснила Голдмен, растирая эвелинскую спину, эвелинские ягодицы, эвелинские бедра. Хозяйка чудеснейшей плоти визжала, а сама плоть корчилась в муках при каждой аппликации. Эвелин зарыла лицо в подушки, чтобы заглушить стенания. "Знаю, знаю, - приговаривала Голдмен, - потом ты скажешь спасибо". Казалось, что под мощным растиранием плоть сейчас прорвет кожу. Эвелин трепетала, ягодицы ее сжались под ошеломляющим холодом астрингена. Ноги вжимались друг в дружку. Теперь Голдмен вынула из баульчика бутыль [65] массажного масла и стала смягчать эвелинские плечики, шею и спину, эвелинские ляжечки, икры и подошвы. Постепенно Эвелин расслаблялась, божественная плоть теперь "лишь слабо ответно трепетала под вдохновенным искусством Голдменских рук. Голдмен втирала масло в кожу, пока тело не приобрело естественный бело-розовый цвет и не стало пошевеливаться с некоторым уже подобием самоощущения. "Перевернись", - последовала команда. Волосы Эвелин рассыпались теперь вокруг нее на подушках. Глаза ее были закрыты, а губы растягивались в безотчетной улыбке, ну а Голдмен тем временем рьяно массировала груди, живот, ноги. Ступни Эвелин изогнулись, как у балерины на пуантах. Таз вздымался из постели, как бы ища чего-то в воздухе. Голдмен отвернулась к бюро, чтобы взять новую порцию смягчающего, когда молодка начала играть на простынях, словно волна в море. В этот момент стены исторгли жуткий, неземной крик, двери шкафа открылись, и оттуда вывалился Младший Брат Мамы - лицо его дергалось в пароксизме священного умерщвления... плевки раскаленной джизмы... некое подобие серпантина... крики экстаза и отчаяния... 9 В Нью-Рошелл Мать целыми днями терзалась по поводу своего братца. Раз или два он звонил по телефону из Нью-Йорка, но не сказал ни почему он пропал, ни где он пребывает, ни когда он вернется. Только мямлил что-то невразумительное. Она метала громы и молнии, но все безрезультатно. Через несколько дней она [66] решилась на чрезвычайный шаг - пойти и обследовать его комнату. Как всегда, там было опрятно. Машинка для натяжки теннисных ракеток на столе. Парные весла в козлах у стены. Он сам всегда следил за своей комнатой, и там не было ни пылинки даже сейчас, в его отсутствие. Щетка для волос - на бюро. Слоновой кости рожок для обуви. Маленькая раковина в форме муфты с прилипшими зернышками песка. Этого Мать прежде не замечала. К стене была приколота картинка из журнала - портрет этой твари Эвелин Несбит работы Чарльза Дейна Гибсона. Он ничего не взял с собой, рубашки и воротнички лежали в комоде. Она виновато покинула комнату. МБМ был странный молодой человек. У него никогда не было друзей. Он был одинокий и какой-то бесчувственный, если не считать постоянной лени, которую он либо не мог спрятать, либо и не собирался. Мать знала, что Отец находил эту лень и вялость несколько тревожащими. Тем не менее он продвинул МБМ в бизнесе и облек его весьма большой ответственностью. Она не могла, увы, поделиться своей тревогой с Дедом, который произвел этого мальчика на свет божий, увы, в слишком позднем возрасте и к этому времени почти полностью отстранился от практического, увы, восприятия жизни. Деду было за девяносто. Бывший профессор греческого и латыни, он обучил этим мертвым языкам целые поколения епископальных семинаристов в колледже Шэйди-Гроув, что в центральном Огайо. Деревенский классицист. Мальчиком он знавал Джона Брауна в округе Гудзон, в Западном заповеднике, и готов был рассказывать об этом двадцать раз на день всякому, кто готов был слушать. После отъезда [67] Отца Мать все чаще вспоминала старую усадьбу в Огайо. Каждое лето там, казалось, чревато было каким-то обещанием, и будто знаки этого обещания взлетали из-под стогов краснокрылые скворцы. Обстановка в доме была местного изготовления, прочная и разумная. Сосновые стулья с высокими спинками. Широкие половицы деревянных полов закреплялись болтами. Она любила тот дом. Они играли с Младшим Братом на полу у камина. Она всегда верховодила в этих играх. Зимой лошадка Бесси запрягалась в санки, колокольчик привязывался на хомут, и они скользили по толстому мягкому снегу Огайо. О, она помнила Брата, когда он был младше ее сына. Она заботилась о нем. В дождливые дни они забирались с якобы таинственными целями на сеновал, в блаженную утробу, где внизу под ними топотали, храпели и ржали кони. На воскресные утренники она надевала розовое платье и чистейшие белые панталончики и направлялась в церковь. Взволнованное сердцебиение. Ширококостная девочка с высокими скулами и узким разрезом серых глаз. В Шэйди-Гроув она прожила всю жизнь, за исключением четырех школьных лет в Кливленде. Она всегда предполагала, что выйдет замуж за одного из семинаристов. Бац - в последний ее школьный год на горизонте появился Отец. Он как раз путешествовал по Среднему Западу с целью завязывания полезных контактов для дальнейшего развития своего патриотического бизнеса. Дважды во время своих успешных путешествий он посетил ее в Шэйди-Гроув. Когда они поженились и она отправилась к нему на Восток, она, конечно, не преминула взять с собой и престарелого своего папу. Позднее и Братец присоединился к ним в [68] Нью-Рошелл, ибо был совершенно неспособен к самоопределению. И вот сейчас, в эту пору жизни, одна в своем модерном доме с чудеснейшими жалюзи - на вершине холма, на фешенебельной авеню Кругозора, с маленьким сынишкой и древним папашей на руках, она чувствовала себя оставленной предательской расой мужчин, и яростный ветер ностальгии настигал ее ежедневно и еженощно, внезапно и каждый час. Письмо из Республиканского инаугурационного комитета приглашало фирму назвать ее цену на декорации и фейерверки для январского парада и бала, когда мистер Тафт должен заместить мистера Рузвельта. Исторический момент для всего предприятия, а Отец и Младший Брат шляются неизвестно где. Она выбежала в сад, пытаясь взять себя в руки. Был поздний сентябрь, хризантемы, сальвии и бархатцы были в полном цвету, покачивались полновесно и удовлетворенно. Сцепив руки, она пошла вдоль ограды. Сверху, из окошка, за ней наблюдал Малыш. Он обратил внимание, как ее движения с некоторым отставанием переходили в движения ее одежд. Край юбки колыхался из стороны в сторону, бередя листья травы. У Малыша в руке было папино письмо, отосланное с мыса Йорк в северо-западной Гренландии. В Соединенные Штаты письмо было доставлено вспомогательным кораблем "Эрик", который в Гренландии сгрузил тридцать пять тонн китового мяса для псарни коммодора Пири. Мать сняла копию с этого письма, после чего оригинал был отправлен в мусор, ибо он весьма отчетливо попахивал дохлятиной. Малыш, разумеется, вытащил письмо из мусора и сделал его своим достоянием. По прошествии времени пальцы мальца растерли сальные пятна по всей бума- [69] ге. Письмо теперь чудесно просвечивало каждым своим фибром, Мальчик смотрел, как его мама выходит из пятнистой колеблющейся тени кленов и как ее золотые волосы, кучей собранные на голове в непринужденном стиле ежедневного невроза, вспыхивают словно солнце. Вот она остановилась, будто прислушиваясь к чему-то. Вот она поднесла ладони к ушам и медленно опустилась на колени перед клумбой. Потом она вдруг начала скрести пальцами землю. Малыш соскочил с окна и понесся вниз. Он промчался через кухню и вылетел в заднюю дверь. Тут он увидел впереди горничную-ирландку, на бегу вытиравшую руки о фартук. Мать что-то нашла. На коленях у нее был какой-то кулек, и она счищала с него грязь. Горничная испустила вопль и перекрестилась. Малыш пытался разглядеть этот кулек, что же это за штучка, но горничная и Мать копошились теперь вокруг него на земле, счищая грязь, и он никак не мог между ними просунуться. Лицо Матери так побелело и было освещено таким интенсивным страданием, что он не узнал эту почитаемую им холеную и обильную красотой женщину, а вместо нее предстал перед ним какой-то иной, древний измученный лик с обтянутыми костями. Когда кулек отчистили от грязи, он увидел новорожденного. Глазки и ротик его были еще забиты землей. Крошечный и морщинистый. Коричневый бэби, туго стянутый одеяльцем. Мать высвободила его ручонки. Он слабо пискнул, и обе женщины просто-напросто забились в истерике. Горничная ринулась к дому Малыш бежал сбоку от мамы и смотрел, как коричневые ручонки бессильно болтались в воздухе. [70] Женщины вымыли бэби в тазике на кухонном столе. Это был еще окровавленный, неомытый мальчик. Горничная обследовала пуповину и сказала, что ее перегрызли. Младенца запеленали в полотенца, и Мать побежала звонить доктору. Малыш пристально смотрел, дышит ли бэби. Да, дышит и двигается. Маленькие пальчики хватали полотенце. Головка поворачивалась, как будто он хотел увидеть кого-то своими закрытыми глазами. Когда доктор прибыл на своем "форде", его провели на кухню. Он прижал стетоскоп к крошечной костлявой груди. Он открыл младенцу рот и всунул палец ему в глотку. Ну, народ, сказал он и покачал головой. Уголки рта у него вздрагивали. Мать описала ему обстоятельства печального сюрприза, как она услышала писк, идущий прямо из-под ног, из земли, и в первый момент подумала: что за бред. "А если бы я наступила", - задумчиво пробормотала она, глядя в сторону. Доктор спросил горячей воды. Извлек инструменты из сумки. Горничная сжала пальцами крестик, висевший у нее на шее на цепочке. В дверях позвонили, и Малыш побежал в переднюю. Прибыла полиция. Мать заново объяснила все обстоятельства, на этот раз без задумчивости. Полицейский попросил разрешения воспользоваться телефоном. Телефон помещался на специальном столике в передней. Полицейский снял свой шлем, взял говорилку, поднял наушник. Подмигнул Малышу. Через час в подвале дома в соседнем квартале была найдена черная женщина. Это оказалась прачка, которая работала где-то по соседству. Она сидела в полицейской санитарной машине, когда Мать вынесла ре- [71] бенка. Взяв ребенка на руки, она заплакала. Мать была потрясена ее юностью. Детское лицо, простодушная красивая шоколадка. Грубо обстриженные волосы. Рядом с ней была медсестра. Мать отступила на тротуар. "Куда вы ее отправите?" - спросила она доктора. "В дом призрения, - сказал тот. - В конечном счете ей придется предстать перед судом". - "Какие же обвинения?" - спросила Мать. "Ну, попытка убийства, я бы сказал". - "У нее есть семья?" - спросила Мать. "Нет, мэм, - включился полицейский. - Насколько мы знаем, никого". Доктор надвинул на глаза котелок, направился к своей машине и положил чемоданчик на сиденье. Мать глубоко вздохнула. "Я беру ее на поруки, - сказала она. - Пожалуйста, проводите ее в дом". Ни советы доктора, ни увещевания полиции не заставили ее передумать. Так молодая негритянка и ее дитя возникли на верхнем этаже дома. Мать сделала несколько телефонных звонков, отменила свою работу на собрании Лиги жен. Взад-вперед - по гостиной. Ужасная ажитация. Вот сейчас-то она прочувствовала отсутствие мужа. Кляла себя за готовность, с какой всегда одобряла его путешествия. Вот сейчас-то нет никакой возможности дать ему знать о новых заботах семьи. До следующего лета ни одного звука не дойдет сюда из Арктики. Она поглядывала на потолок, как будто пыталась увидеть что-нибудь насквозь. Негритянская девчонка и ее бэби принесли в дом запашок беды, сквознячок хаоса, и теперь это ощущение поселилось здесь, будто своего рода порча. Это страшило ее. Она подошла к окну. Каждое утро прачки поднимались на холм от трамвайной линии на Северной авеню и здесь рассеивались по до- [72] мам. Бродячие садовники-итальянцы подстригали лужайки. Ледовщики понукали своих лошадок, и те натягивали упряжь, чтобы доставить сюда, на холм, колотый лед. При взгляде на закат в тот вечер можно было подумать, что солнце у подножия холма катится по невидимому желобу. Кроваво-красное солнце. Поздно ночью Малыш проснулся и увидел свою мамулю, сидевшую рядом с кроватью и глядевшую на него. Золотые волосы ее были убраны. Большие ее груди мягко коснулись его руки, когда она потянулась поцеловать его. 10 Между тем Родитель писал домой ежедневно в течение долгих зимних месяцев - неотправленные эти письма стали принимать характер дневника. Таким путем он как бы размерял беспрерывное течение мрака. Члены экспедиции жили с удивительным комфортом на борту "Рузвельта". Зимнее обледенение поднимало судно на его якорной стоянке до тех пор, пока оно плотно не засело грецким орехом в светящихся льдах. Пири жил, конечно, наиболее комфортабельно. В каюте у него было даже механическое пианино. Крупный мужичище с тяжелым торсом и рыжей с проседью шевелюрой - Пири. Длинные усы. В предыдущей экспедиции он потерял пальцы на ногах и теперь ходил странноватой шаркающей походкой, не отрывая ног от земли. Именно такой обрубленной ступней он педалировал и свой проигрыватель. У него были валики с музыкой Виктора Герберта и Рудольфа Фримля, дикая мешани- [73] на песен Боудоин-колледжа и вальсов Шопена, в том числе "Минутный вальс", который Пири выкачивал своим обрубком за сорок семь секунд. Однако зимние месяцы не прошли вхолостую. Были вылазки на охоту - добывали мускусного быка; строили сани и базовый лагерь в девяноста милях от якорной стоянки - на мысе Колумбии, откуда и должен был произойти рывок через Ледовитый океан к Полюсу. Каждому участнику пришлось научиться править собачьей упряжкой и строить шалаши-йглу. За тренировками наблюдал помощник Пири негр Мэтью Хенсон. Пири к этому времени после ряда экспедиций разработал систему. Все материалы и конструкция саней, провиант и банки для провианта, способ закрепления тюков и нижнее белье, способы упряжки собак, типы ножей и оружия, сорта спичек, способы хранения спичек, очки-консервы против слепящего блеска снегов и так далее. Пири любил обсуждать свою систему. В основе своей - то есть в том, что касается собак, саней, меховой одежды, взаимоотношений с местной фауной, - Пириева система просто-напросто воспроизводила эскимосский образ жизни. Отец с удивлением осознал это в один прекрасный день. Эскимосы вообще привлекали его. Однажды ему случилось увидеть, как Пири на палубе распекал одного из эскимосов за то, что тот не сделал предписанной работы должным образом. Шаркая после этого мимо Отца, он сказал ему: "Они - дети, и с ними следует обращаться как с детьми". Наш Родитель был склонен согласиться с коммодором, вообще в этом вопросе наблюдалось некоторое единодушие. Десять лет назад он сражался на Филиппинах под знаменами генерала Ленарда Эф Вуда против повстан- [74] цев Моро. Нашим коричневым братикам нужен хороший урок, говорил штабной офицер, втыкая булавочки в карту кампании. Разумеется, эскимосы первобытны. Эмоциональные, мягкие, они вполне заслуживают доверия, несмотря на некоторую проказливость. Хохочут и поют, хохочут и поют. Глубочайшей зимней ночью, когда дикие штормы срывали камни с утесов, и ветры свистели бешеным бандитом, и царил вокруг такой опустошающий холод, что Отцу казалось - его кожа горит, Пири с товарищами обращались к теоретическим обоснованиям системы и этим как бы защищались от страхов. Эскимосы, у которых не было системы, но которые просто жили на своих свирепых просторах, очень страдали. Порой их женщины безотчетно разрывали на себе одежды и бросались в черные бури, вопя и катаясь по льду. Мужья силой удерживали их от попыток к самоубийству. Отец держал себя под контролем благодаря своим записям. Это тоже была своего рода система, система языка и концепции. Сие предполагало, что человеческие существа актом свидетельствования как бы поддерживают существование других времен и территорий, чем то место и время, в котором они пребывают постоянно. Увы, в этой скованной льдом ночи существовала еще некая сила, что хватала тебя за горло. Эскимосские семьи жили на корабле, лагерями, в трюмах и на палубах. Увы, они не очень-то были застенчивы в своих совокуплениях. Увы, сожительствовали они даже не раздеваясь, через отверстия в мехах, издавая к то муже при этом рычание и крики свирепой радости. В этом было что-то такое, чего даже Родитель не смог описать в своем дневнике, разве что чем-то вроде кода. Он [75] вспомнил о Родительнице, об ее ухоженности и интеллигентской привередливой сдержанности в этих делах и гневно воспротивился столь примитивному шквалу размножения. Весна пришла все-таки, и однажды утром Мэтью Хенсон показал Отцу на корму. На южный склон неба проник тоненький лучик света. В последующие дни тьма перестала быть однородной, теперь можно было различить разные виды темноты, и это становилось все более и более определенным. В конце концов однажды утром кроваво-красное пятно встало над горизонтом, не круглое, но в виде изуродованного эллипса, как будто нечто новорожденное. Все были счастливы. Розовый, зеленый и желтый цвета славы лежали теперь на снежных вершинах, и весь открытый волшебный мир предлагал себя тому, кто сможет взять. Небо постепенно голубело, и Пири сказал, что пришло время покорить Полюс. За день до выхода экспедиции Отец вместе с Мэтью Хенсоном и тремя эскимосами отправились на птичий базар. С мешками из тюленьей кожи за плечами они карабкались по скалам и собирали яйца, этот арктический деликатес, дюжину за дюжиной. Птицы взлетали с великим шумом - казалось, что кусок скалы поднялся в воздух. Отец никогда не видел столько птиц сразу. Преобладали глупыши и гагарки. Эскимосы шли, растянув между собой сети, и птицы, с ходу взлетая, запутывались в них. Сети подтягивались за углы и превращались в мешки, полные жалобно чирикающих пернатых тварей. Нехитрая охота; когда мужчины поймали столько, сколько могли унести, они спустились вниз и сразу перебили всю свою добычу Глупы- [76] шу, размером с чайку, скручивали шею. Удивительнейшим образом убивалась безобиднейшая гагарка. Простое нажатие пальцем на крохотное сердчишко. Отец с увлечением наблюдал это дело, а потом попробовал и сам. Он взял гагарку в кулак, а большим пальцем другой руки мягко надавил на бьющуюся грудку. Головка упала, птаха околела. Эскимосы обожали гагарятинку и обычно солили эту живность в тюленьих мешках. На обратном пути к лагерю Отец и Мэтью Хенсон обсуждали то, что вся экспедиция обсуждала до посинения: кому предоставит коммодор честь идти с ним на Полюс. Перед отходом из Нью-Йорка Пири довел до сведения каждого: он сам, и только он один откроет Полюс, их слава будет, так сказать, вспомогательной. "Я потратил жизнь, чтобы приблизиться к этому моменту, и я возьму его сам". Отец полагал, что это вполне понятная точка зрения. У него была некоторая неуверенность любителя перед профессионалом. Но вот Мэтью Хенсон был как раз тем человеком, который считал, что, кроме эскимосов, на Полюсе с коммодором будет еще кто-то, и он, Мэтью Хенсон, предполагал - не примите за дерзость, - что это будет именно он сам, Мэтью Хенсон. Отец, конечно, понимал, что у Хенсона есть все основания. Он сопровождал Пири в предыдущих экспедициях, да и сам был проницательным великолепным полярным исследователем. Он управлял собаками не хуже любого эскимоса, знал, как починить сани, как разбить лагерь, - могучий негр, он похвалялся многими искусствами. И все же Отец безотчетно противился этой идее и, сдерживая непонятное раздражение, спросил негра, почему он так уверен, что выберут его. Они остановились на краю ог- [77] ромной снежной долины. В этот момент солнце пробилось через облачность и вся земля вспыхнула, будто зеркало. "Ну, - пробормотал Мэтью Хенсон улыбаясь, - ну, я просто знаю, сэр". На следующий день экспедиция выступила. Она была разбита на партии, включавшие каждая одного или двух полярников, нескольких эскимосов, упряжку собак и пять саней. Каждая партия посменно в течение недели шла впереди, пробивая след остальным. В конечном счете каждый должен был оставить здесь семь шкур и отправиться назад, к Большой земле, для того чтобы Пири и его мальчики сохранили силы для последней сотни миль. Так действовала "система". Это была работенка - пробивать след! На ней можно было сломать хребет. Пионеры без продыху махали ледорубами, подтаскивали сани на вздымавшиеся торосы и тормозили их на почти отвесных спусках. На каждых санках было шестьсот фунтов снаряжения и провизии. Когда они ломались, приходилось разгружать их и скреплять сломанные части голыми руками. Вокруг были водяные разводы. Льдины сталкивались с пушечным грохотом, под ногами постоянно был какой-то угрожающий шум, как будто это рычал сам океан. Какие-то необъяснимые туманы закрывали солнце. Порой ничего не оставалось делать, как только ползти по тонким простынкам свежеформирующегося льда: желающих остаться на дрейфующей льдине не замечалось. Погода была постоянной мукой, ветер резал как бритва при пятидесяти или шестидесяти градусах ниже нуля, и сам воздух, казалось, изменил свою физическую природу, оседая в легких нерастворимыми кристаллами. Каждый выдох украшал или, если угодно, обезображивал [78] толстым слоем инея бороды и меховые капюшоны. Все члены экспедиции были обуты в предписанную системой мягкую обувь из тюленьей кожи, одеты в медвежьего меха штаны и анораки из меха карибу, но даже эти зимние материалы становились хрупкими на морозе. Солнце теперь стояло над горизонтом круглые сутки. К концу дневного пути - что-нибудь около пятнадцати миль изнурительных усилий - пионеры разбивали лагерь, строили шалаши-иглу для идущих сзади, кормили собак, распутывали обледеневшие стропы, разжигали спиртовки, чтобы приготовить чай, и наваливались на мороженый пеммикан и крекеры. Весь март экспедиция Пири медленно шла на север. Отряды один за другим поворачивали назад, теперь в их обязанность входило пробивать обратную колею - и как можно тщательнее - для оставшихся. Пири ежедневно измерял пройденный путь и тут же занимал иглу, построенное для него Хенсоном. Последний тем временем возился с собаками, чинил сломанные полозья, готовил ужин, управлялся с эскимосами, что становилось, между прочим, с каждым днем все труднее. Пири установил, что основные достоинства эскимосов - лояльность и послушание, грубо говоря, те же достоинства, что он искал и в собаках. Когда пришло время для финального рывка, Пири и в самом деле выбрал Хенсона, последний же отобрал эскимосов, самых лучших, по его разумению, ребят, самых преданных коммодору. Остаток партии был отослан домой. Отец отправился назад уже давно. Он был пионером в самую первую неделю. Увы, он не показал себя самым стойким членом экспедиции, и произошло это вовсе не из-за недостатка храбрости, как Пири объяс- [79] нил ему, прежде чем отправить домой, но из-за склонности к быстрому обморожению. Левая пятка Отца, к примеру, замерзала ежедневно, невзирая на все его попытки уберечь ее от беды. Каждый вечер в лагере он оттаивал ее, и она дьявольски болела; он тщательно лечил эту свою несчастную пятку и закутывал ее, но утром всякий раз она замерзала снова. Такая же участь постигла одно из его колен и небольшую зону на руке. Кусочки нашего Родителя замерзали совершенно неожиданно, без всякой подготовки, и Пири объяснил ему, что он - не единичный случай, такова судьба многих полярников, и тут ничего невозможно сделать. Он был действительно довольно славный, этот коммодор, и наш Родитель ему нравился. Коротая бесконечную зиму на борту "Рузвельта", они выяснили, что оба являются членами одного и того же братства по колледжу, а это, как можно догадаться, довольно прочные связи. И все же после трудов всей жизни Пири был одержим одной лишь страстью - достичь своей цели. Общество Отца отвалило коммодору весьма приличную сумму, но за это оно было вознаграждено: их человек поднялся до 72 градусов 46 минут, что тоже вполне прилично и почетно. Перед разлукой Отец преподнес коммодору американский флаг, изготовленный на его фабрике для предстоящего события. Чистый шелк и хороший размер, а в сложенном виде - не более носового платка. Пири поблагодарил и спрятал флаг в глубине своих мехов, а затем, напомнив об опасных полыньях, отправил Отца в обратное путешествие к "Рузвельту" в компании трех неуживчивых эскимосов. И вот наконец Пири на расстоянии дня пути от заветной цели. Безжалостно подгоняя Хенсона и эски- [80] мосов, он не давал им спать и часа на стоянках. Солнце теперь сверкало ярко, небеса были чисты; бывало, и полная луна появлялась в голубом небе и огромные ледяные бедра земли вздрагивали и вздымались к ней. Утром 9 апреля Пири вдруг дал знак остановиться. Он приказал Хенсону построить из снега укрытие, пока будут делаться измерения. Затем он завалился на живот со всем своим хозяйством - сковородкой ртути, секстантом, бумагой, карандашом - и рассчитал свою позицию. Удовлетворения не было. Он прошел еще немного дальше по льдине и снова определился. И снова без удовлетворения. Весь день Пири шагал по льдине: милю туда, милю сюда и все искал верную точку. Он делал несколько шагов к северу, и вдруг оказывалось, что он идет к югу. Увы, на этой водянистой планете море скользило и не желало фиксироваться в исторические моменты. Он не мог найти точное место, чтобы сказать - вот эта плешка, вот здесь Северный полюс. Тем не менее не было никаких сомнений, что они побывали на нем. Расчеты, сложенные вместе, были неопровержимы. Трижды "ура", мой мальчик, сказал он Хенсону и приказал поднять флаг. Хенсон и эскимосы кричали "ура", но их не было слышно в вое ветра. Зато флаг замечательно струился и щелкал. Пири позировал Хенсону, а затем и сам сфотографировал своих спутников. На снимках мы видим пять закутанных в меха фигур и флаг, водруженный на палеокристаллизовавшемся холмике. Можно предположить, что холмик этот и есть Северный полюс, реальная шишечка, как на глобусе. Из-за света лица на снимках неразличимы - лишь черные пятна, обрамленные мехом. [81] 11 Между тем дома ветер перемен прошелестел над Соединенными Штатами. Президентский офис, притащив туда все свои триста тридцать два фунта, занял Уильям Говард Тафт. По всей стране мужчины критически посмотрели на себя в зеркало. Обычно они за стойками в салунах выдували огромное количество пива, поглощали гигантские ломти хлеба и массу ливерной колбасы. В рутинном обеде августейшего Пирпонта Моргана было не менее семи перемен блюд. К завтраку ему подавали бифштексы, котлеты, яйца, блинчики, вареную рыбу, булочки, масло, фрукты и сливки. Жратва была заклятием успеха. Персона, несущая впереди себя свое пузо, считалась на вершине благополучия. Дамы попадали в больницу с разрывом мочевого пузыря, с одышкой, с ожирением сердца и воспалением спинного мозга. Общество устремлялось на воды, к серным источникам, но и там прием слабительного оказывался лишь поводом для новой обжираловки. Великая Америка пердела на весь мир. Все это стало меняться, когда Тафт въехал в Белый дом. Его вступление в этот мифический для американцев офис как бы перегрузило и потянуло вниз воображение общества. Огромная фигура нового президента была апофеозом этого стиля - дальше уже некуда. Впоследствии мода пошла другим путем и тучность стала уделом бедных. В этом отношении, как, впрочем, и во всех других, Эвелин Несбит была впереди своего времени. Хотя прежний ее главный любовник Стэнфорд Уайт был толстым кряжистым стилягой, а муж, Гарри Кэй Фсоу [82] тоже был основательно пухловат, нынешний избранник, Младший Брат Матери, оказался тоненьким и пружинистым, как молодое дерево. Они занимались любовью вдумчиво и медлительно, втягивая друг друга в извилистые поиски таких состояний оргазма, после которых уже и поговорить-то было не о чем и ни к чему. Вот это было характерно для Эвелин, она никогда не могла сопротивляться тому, кто был столь мощно на нее нацелен. Некоторое время они с Младшим Братом потратили на тщетные поиски Тяти и Малышки по Нижнему Ист-Сайду. Квартира на Хестер-стрит была покинута Эвелин сняла ее и некоторое время горестно прокуковала у окна. Она притрагивалась к вещам, к одеялу, к тарелке, будто слепец, читающий пальцами. Иногда она впадала в отчаяние, и тогда МБМ брал ее для утешений на узенькую медную кроватку. Во время процесса Гарри Кэй Фсоу Эвелин фотографировалась перед зданием суда. Внутрь фотографов не пускали, и там на нее нацеливались художники. Скрипели стальные перья. Она занимала свидетельское место и повествовала о том времени, когда ей было пятнадцать, когда она сидела, болтая ножками, в кресле красного бархата, а у богача-архитектора перехватывало дыхание при виде ее лодыжек. Она была решительной и голову держала высоко. Одета с безупречным вкусом. Этот процесс создал первую секс-богиню в американской истории. Две группы общества четко осознали это. В первой были бизнесмены, производители одежды, творцы мод, частично уже вовлеченные в показ так называемых "движущихся картин". От них не укрылось то, что газеты с лицом Эвелин на первой полосе распродавались мгновенно. Они пони- [83] мали, что возникает момент иллюзорности, когда сногсшибательные поступки, совершенные определенными личностями, становятся для публики важнее жизни. Появились индивидуальности, в которых воплощалась извечная тяга человеческих существ к исключительности. Бизнесмены, естественно, хотели в создании подобных медиумов не зависеть от случая, но полагаться на собственный опыт и размах. Если они осилят это, монеты посыплются в кассы. Итак, именно Эвелин Несбит вдохновила деловой мир на создание системы кинозвезд и стала моделью для всех секс-богинь, от Зеды Бары до Мэрилин Монро. Вторая группа, понимавшая значение Эвелин, состояла из ведущих профсоюзников, анархистов и социалистов, которые совершенно безошибочно напророчили, что она станет большей угрозой интересам трудящихся масс, чем стальные и угольные короли. Примеры были не за горами