читал внуку наизусть куски из Овидия. Это были истории о людях, превратившихся в животных, деревья или статуи. Истории метаморфоз. Женщины оборачивались подсолнухами, пауками, летучими мышами, птицами; мужчины становились змеями, свиньями, камнями и даже "легкими дуновеньями". Мальчик не знал, что он слушает Овидия, да это и не имело значения. Дедушкины байки внушали ему, что формы жизни неуловимы, летуче-изменчивы и в принципе все что угодно в мире может быть чем угодно иным. В своих повествованиях старик часто без предупреждения соскальзывал с английского в латынь и обратно, и это лишний раз убеждало мальчика в том, что ничто в мире не застраховано от изменчивости, даже язык. Малыш воспринимал своего дедушку тоже чем-то вроде утильного сокровища. Он принимал на веру все эти истории и полагал, что можно даже было бы проверить это на практике. Доказательства нестабильности как людей, так и вещей окружали его повсюду. Он мог прищуриться на гребенку, лежащую на бюро, и она соскальзывала и падала на пол. Он мог подумать, глядя на окно, что в комнате становится холодновато, и ра- [110] ма опускалась сама собой. Ему очень нравились "движущиеся картинки" в театре на Главной улице в Нью-Рошелл. Он знал принципы фотографии, но видел также, что "движущиеся картинки" основаны на способности людей, животных и предметов как бы отдавать частицу самих себя, носителей тени и света, оставшегося позади. С увлечением он крутил виктролу, крутил какую-нибудь пластинку, любую, снова и снова, как будто для того, чтобы испытать прочность повторяемого явления. Потом он взялся изучать самого себя в зеркале, будто бы ожидая, что некие изменения произойдут у него на глазах. Конечно, он не мог заметить, что стал выше за несколько месяцев и что волосы у него потемнели. Родительница, естественно, полагала, что его интерес к зеркалу - проявление народившегося мужского тщеславия. Да, конечно, он уже вырос из детских штанишек, думала она не без удовольствия. В действительности же он продолжал торчать у зеркала, так как открыл, что при помощи этого предмета может как бы раздваиваться. Он пристально смотрел на себя до тех пор, пока не оказывалось, что две особи смотрят друг на дружку, и даже невозможно сказать, какая из них реальная. Возникало ощущение потери тела. Он как бы утрачивал собственную персону. Головокружительное чувство отделения от самого себя, миг бесконечности. Он погружался в этот процесс настолько, что не мог из него выйти, хотя сознание оставалось ясным. Приходилось полагаться только на вмешательство извне - шум или изменение света в окне, которое отвлекло бы внимание и помогло воссоединиться в целое. [111] Ну, а собственный его папка, самоуверенный здоровяк, который вдруг исчез, а вернулся изнуренным, бородатым, пришибленным? Ну, а дядюшка, теряющий свои дивные волосики и миловидность? Как-то у подножия холма отцы города снимали покрывало с бронзовой статуи какого-то старого голландского губернатора, свирепого на вид мужлана в квадратной шляпе и сапожищах с пряжками. Семейство присутствовало на церемонии. В городе, в парках, имелись и другие статуи, и Малыш знал их все. Он был уверен, что статуи есть продукт метаморфозы людей и лошадей. Однако даже ведь и статуи не оставались неизменными, они меняли свой цвет, теряли свои частички и кусочки. Ясно, что мир постоянно составляет и пересоставляет сам себя в бесконечном процессе неудовлетворенности. Зима явилась исключительно холодная и сухая, и пруды в Нью-Рошелл стали идеальными катками. По субботам и воскресеньям Мать, Младший Брат и Малыш катались в парке по Сосновой авеню, соединявшейся с их авеню Кругозора. Младший Брат катался сам по себе, длинными торжественными и изящными шагами, руки за спиной, голова опущена. Мать в меховой шапочке и черном длинном пальто, руки в муфте, каталась со своим сынишкой, который держал ее за локоток. Она надеялась отвлечь его от одиноких занятий взаперти. В самом деле, веселые сцены: взрослые и дети скользят по льду, длинные цветные шарфы развеваются на их шеях, носы и щеки пунцовы. Народ валится на лед и друг на дружку, хохочет, прыгает. У собак разъезжаются лапы, когда они бегают за детьми. Вжик-вжик - лезвия по льду. Некоторые семьи катают своих [112] старших в креслах на полозьях и со всем почтением. Ах, какая потеха! Глаза Малыша следили, однако, только за следами конькобежцев, как они резко проступали на льду, как быстро бледнели и через несколько мгновений пропадали. 16 Эта зима застала Тятю и его дочку в заводском городишке Лоуренсе, штат Массачусетс. Они прибыли сюда прошлой осенью, наслышавшись, что здесь есть работа. Тятя теперь стоял перед ткацким станком пятьдесят шесть часов в неделю, а зарабатывал меньше шести долларов. Они жили в деревянном бараке на холме. Там и печки-то не было. У них была одна комнатенка, окна глядели в проулок, куда обитатели выбрасывали мусор. Маленькой девочке, ей-же-ей, нетрудно здесь пасть жертвой низких элементов, уверяю вас. Он решил не записывать ее в школу - здесь было легче избежать склонности властей к всеобщему образованию - и заставлял сидеть дома в его отсутствие. После работы он брал ее на часок погулять по темным улицам. Она стала задумчивой. Плечики держала прямо и выступала будто взрослая женщина. Почему-то очень ярко он видел ее будущее созревание, и это мучило его. Кроме всего прочего, девочке нужна мать, когда приходит время, вы согласны? Что же, ей в одиночку придется проходить все эти тяжкие изменения, а? Конечно, можно было бы жениться, но как она примет чужого человека - вот вопрос. Быть может, это худшее, что можно придумать, ей-же-ей. [113] Унылые деревянные жилища тянулись бесконечными рядами. Жили тут одни лишь европейцы - итальянцы, поляки, бельгийцы, евреи из России. Дружба народов здесь явно не процветала. Однажды крупнейшая из мануфактур - Американская шерстяная компания - выдала конверты с урезанным жалованьем, и некое подобие судороги прошло по цехам. Несколько итальянцев бросили свои станки и помчались по мануфактуре, призывая к стачке. Расшатывали решетки и в окна вываливали глыбы угля. Бунтовщиков становилось все больше, ярость растекалась повсеместно, вскоре станки были остановлены по всему городу. Нерешительных было мало. За три дня текстильное производство в Лоуренсе было полностью развалено. Тятя ликовал. Что ж, нас хотели умертвить голодом, заморозить до смерти, говорил он дочери, что ж, теперь мы будем расстреляны. Однако вскоре из Нью-Йорка прибыли многоопытные деятели ИРМа, и стачка была организована должным образом. Сформированный из представителей разных этнических групп комитет обратился к рабочим с воззванием: никакого насилия. Взяв с собой дочку, Тятя присоединился к тысячам бунтарей, окружавших фабрику - массивное кирпичное здание, протянувшееся на несколько кварталов. Они волоклись рядами под серым холодным небом. Водители трамваев, идущих в центр, высовывались посмотреть на молчаливое многотысячное шествие под снегом. Над ними обвисали обледеневшие провода городских коммуникаций. Милиция нервничала у городских ворот. Они-то, гады, все были в теплых пальто. Конечно, происходило множество инцидентов. Одну работницу застрелили на улице. Оружие было [114] только у полиции и милиции, но за соучастие в убийстве, естественно, были арестованы рабочие лидеры Этторе и Джиованетти. Их посадили в тюрьму до суда. В воздухе пахло провокацией. Тятя пошел на станцию - встречать тех, кто заменит в комитете Этторе и Джиованетти. Гигантская толпа. Из поезда вышел Большой Билли Хейвуд, знаменитейший из всех "уобли" (Так называли функционеров ИРМа - Индустриальных Рабочих Мира - Прим. перев.). Он был "западник" и носил широкополый "стэтсон", который тут же был им снят для приветствия толпы. Ура, ура! Хейвуд, подняв руки, призвал к тишине. Он говорил. Завораживающий голос. "Здесь нет других иностранцев, кроме капиталистов!" - вскричал он. Площадь обезумела. Потом все дружно маршировали по улицам и пели "Интернационал". Малышка впервые видела своего Тятю таким вдохновленным. Ей нравилась стачка, потому что не надо было сидеть дома. Она держала его за руку. Борьба нарастала неделю за неделей. Комитеты помощи открыли кухни в каждой округе. "Это не благотворительность, - объяснила выдавалыцица. Тяте, когда он, получив порцию еды для Малышки, отказался от своей. - Боссы хотят вас ослабить, но вы должны быть сильнее. Люди, которые помогают нам сейчас, завтра будут нуждаться в нашей помощи". Пикетчики на своих постах заматывались шарфами, топтались, прыгали на снегу. Малышкина накидочка была поношенна и сквозила как решето. Тятя вызвался рисовать плакаты в агитационном комитете стачки, и теперь они могли не выходить на холодные улицы. Плакаты получались очень красивыми. Ответственный това- [115] рищ, однако, сказал, что они никуда не годятся. Искусство нам ни к чему, пояснил он. Нам нужно то, что направляет ярость масс. Нужно поддерживать пламя борьбы. Тятя стал рисовать пикетчиков - окоченевшие фигуры по колено в снегу. Он рисовал семьи, скученные в жалких лачугах. Он писал тексты: "Все за одного, один за всех". Дело пошло лучше. К вечеру он забирал обрезки бумаги, перья и тушь и дома, чтобы отвлечь Малышку от всех этих бед, забавлял ее силуэтными рисунками. "Вот вам, мисс, трамвайная сценка, пассажиры входят и выходят". Ах, она это обожала. Разложила рисунок на подушке и смотрела на него с разных углов. Он вдохновлялся. "Вот вам, мисс, трамвай с нескольких позиций, вы держите все это вместе, а потом щелкаете страничку за страничкой, и вот, пожалуйста: трамвай как бы приближается к вам, как бы останавливается, и люди как бы входят и выходят". Его собственный восторг не уступал Малышкиному. Она взирала на него со столь безоблачным счастьем, что его начала бить творческая лихорадка: творить для собственного ребенка - вот счастье. Он притащил домой еще больше бумажных обрезков. Воображение - его мисс на коньках. За две ночи он сделал сто двадцать силуэтов на страничках величиной с ладонь. Затем соединил их шнурком. "Итак, вы можете, мисс, теперь, отщелкивая странички вашим маленьким большим пальчиком, видеть самое себя уносящейся на коньках и возвращающейся, выписывающей "восьмерку", кружащейся в пируэте и, наконец, предлагающей публике очаровательный поклон, каково?" У Тяти глаза были на мокром месте, когда она осыпала его благодарными счастливыми поцелуйчиками. Неужели [116] он ничего не сможет сделать для своей дочурки, кроме этих пустых забав? Неужели у них нет ничего в будущем, кроме нереальных надежд? Она вырастет и проклянет его имя. Тем временем стачка стала популярной. Репортеры прибывали ежедневно со всей страны. Приходила и помощь из других городов. И все-таки появилась нарастающая слабина в стачечном фронте. Многодетным было нелегко сохранять боевой дух. Возник план отправить детей в другие города на харчи в семьи сочувствующих. Сотни семей в Бостоне, в Нью-Йорке, в Филадельфии выразили готовность их принять. Многие прислали деньги. Стачечный комитет внимательно проверял каждый вариант в отдельности. Родители отправляемых детей подписывали специальную форму. Эксперимент начался. Состоятельные дамы прибыли из Нью-Йорка, чтобы сопровождать первую сотню детей. Каждый ребенок проходил медицинский контроль и получал комплект новой одежды. Они прибыли на Центральный вокзал в Нью-Йорке, словно некая религиозная армия. Их встречала огромная толпа, и у каждого в этой толпе остался в памяти, словно снимок, вид детей, держащихся за руки, с решимостью, без улыбок глядящих прямо перед собой и как будто видящих ужасную судьбу, которую уготовила им индустриальная Америка. Шум в прессе стоял невероятный. Владельцы мануфактур в Лоуренсе уразумели, что из всех стратегических уловок стачечного комитета крестовый поход детей был для них самым опасным. Если допустить продолжение этого дела, национальные чувства качнутся к работягам и тогда придется принимать их требования. Это означало зверское увеличение жа- [117] лованья до восьми долларов в неделю. Кроме того, работяги стали бы получать приплату за сверхурочную работу и за увеличение скорости станков. Кроме того, и это главное, они не понесли бы никакого наказания за свою стачку. Это было немыслимо. Мануфактурщики-то ведь лучше знали, кто является слугами цивилизации, источниками прогресса и процветания. Во имя блага всей страны и американской демократической системы они решились больше не допускать этих ребячьих шествий. Тятя в это время мучился сомнениями. Конечно, для Малышки ничего не было бы лучше, как провести сейчас несколько недель в устроенной семье. Ее бы там и кормили как полагается, отогрелась бы, бедняжечка, почувствовала бы вкус нормальной жизни в семье. Но он не мог перенести разлуку с ней. Одна лишь мысль об этом ужасала его. Он отправился поговорить о своих сомнениях с одной женщиной в комитете помощи. Та заверила его, что у них есть множество чудесных семей из рабочего класса, добровольцы с незапятнанной репутацией. "Я был социалистом всю мою жизнь", - сказал Тятя. "Вот именно, - кивнула женщина, - можете не волноваться". - "Еврейские семьи?" - спросил Тятя. "Найдутся и такие". Ох, он никак не мог заставить себя подписать бумагу. "Мы проверили каждую семью, буквально собирали досье - легкомыслие в таком деле, конечно же, невозможно. Доктор прослушает вашу дочку, уже это одно - вещь стоящая. А горячая пища? Однако самое главное - она узнает, что у ее отца в мире есть друзья. Впрочем, никто вас не принуждает, конечно. Посмотрите через плечо, какая за вами очередь". [118] Тятя подумал: "Вот оно - рабочее братство в действии, а я размышляю, как жалкий буржуйчик {из местечка}". Он подписал бумагу. Неделю спустя он провожал Малышку на станцию. В числе двух сотен детей она отправлялась в Филадельфию. На ней была новая накидка и теплая шапочка, закрывающая уши. Он украдкой бросал на нее взгляды. О, как красива. Прямо-таки королевская осанка. Новые вещички радовали ее. Он старался быть небрежным с ней, чтобы не страдать. Она не сказала ни словечка против, когда узнала, что ей предстоит оставить папу. Конечно, это облегчает дело, но если для нее это так легко сейчас, чего же ждать от такого ребенка в будущем? Между тем у Малышки были такие резервы характера, которых нервный Тятя не мог и предположить. Люди обращали на нее внимание. Тятя гордился, хотя и трусил немного. В зале ожидания было столпотворение матерей и детей. "Подходит!"-завопил кто-то, и толпа повалила к дверям. Поезд подходил, шипя и пыхтя в белых парах. Вагон, резервированный для детей, был в конце состава. Это был поезд линии Бостон - Мэйн с локомотивом "Болдуин-4-6-0". Все двинулись по платформе, во главе процессии выступали дипломированные няни из Филадельфийского женского комитета. "Не забывай вести себя как следует, - напутствовал Тятя дочку. - Если тебя о чем-то спрашивают, тут же что-нибудь отвечай. Говори громко, чтобы тебя услышали". Тут он заметил за углом вокзала на улице длинный ряд милиции в касках, с ружьями на груди. Процессия вдруг остановилась и попятилась. Какое-то смятение возникло впереди. Раздались крики, там и сям неизве- [119] стно откуда появились полицейские, толпа неожиданно закружилась в диком круговороте. Изумленные пассажиры выглядывали из окон, а полицаи начали отделять матерей от детей. Они волокли женщин по платформе, пинали их и бросали в армейские грузовики, загодя приготовленные в конце платформы. Дети бросились врассыпную. Женщина с окровавленным ртом. Пар из локомотива, как клочья тумана. Спокойный звон колокола. Другая женщина появилась перед Тятей. Она держалась за живот и пыталась что-то сказать. Тятя поднял дочку и швырнул ее в ближайший вагон. Женщина упала. Тятя подхватил ее под мышки и потащил к скамье. Тут он привлек внимание какого-то полицая, и тот обрушил свою дубинку ему на голову и на плечи. "Что вы делаете?" - вскричал Тятя. Он не понимал, чего хочет от него этот маньяк, но тот гнался за ним и бил без устали. Наконец Тятя упал. Распоряжение для этой полицейской акции было дано городским шерифом, который категорически запретил детям покидать Лоуренс Массачусетский. Для их же собственной пользы. Теперь несмышленыши ползали на коленях по платформе среди своих распростертых и окровавленных родителей. Некоторые бились в истерике. За несколько минут полиция очистила платформу, грузовики отъехали, милиция отмаршировала, и на поле боя остались лишь избитые рыдающие взрослые и плачущие дети. Там был и Тятя. Чтобы собраться с силами, он схватился за какой-то столб и попытался встать. Он был не совсем в себе. Ему казалось, что он слышит звуки из прошлого. "Тятя, Тятя", - звал его голос Малышки. Вдруг он осознал, что на платформе как-то неестественно светло. Поезд ушел! [120] Как будто кто-то хлестнул его кнутом, и он тут же пришел в себя. "Тятя, Тятя!" - звал ее голос. Последний вагон отошедшего поезда {был} уже за платформой, но почему-то еще не двигался. Он побежал к нему. "Тятя! Тятя!" Тут, конечно, поезд начал медленно двигаться. Тятя побежал по шпалам. Он бежал спотыкаясь, с протянутыми руками. Схватился за перила смотровой площадки в хвосте поезда. Поезд набирал скорость. Ноги отрывались от земли. Шпалы под ним уже сливались в темную несущуюся полосу. Он то пытался коснуться ногой полотна, то подтягивал колени и, наконец, повис, просунув голову между прутьями решетки, словно узник, алчущий свободы. 17 Тятю спасли два кондуктора. За руки и за штаны они втащили его на смотровую площадку, но прежде им пришлось при помощи рычага вытаскивать его пальцы из решетки. Малышка оказалась в поезде, и он, не обращая внимания на окружающих, сгреб ее в жадные объятия и зарыдал. Потом он заметил пятна крови на ее новой одежонке. "Куда ты ранена, - страшно закричал он, - куда ты ранена?" Она покачала головой и пальцем показала на него самого. Тогда до него дошло, что он испачкал ее своей собственной кровью. Она текла из его головы, скальп был разодран, и седые волосы становились черными прямо на глазах. Оказавшийся, по счастью, в поезде доктор облегчил Тятины страдания и сделал ему укол. После этого он не очень-то отчетливо представлял происходящее. [121] Он спал поперек двух кресел, сунув руки под голову. Он чувствовал или сознавал, что поезд движется, а дочь сидит напротив. Она смотрела в окно. Они были единственными пассажирами в специальном вагоне до Филадельфии. Иногда до него долетали какие-то неразличимые голоса, но он никак не мог побудить себя понять их. В то же время он совершенно отчетливо видел Малышкины глаза, в которых медленно продвигались снежные холмы. Таким образом он и проехал до Бостона, а потом до Нью-Хейвена, через Вустерское Ржаное и Нью-Рошелл, через паровозные поля Нью-Йорка, через реку в Нью-Джерси и, наконец, в Филадельфию. Здесь два наших беженца нашли скамью на станции и на ней провели ночь. Тятя был еще не в себе. К счастью, в кармане у него оказалась часть недельной получки, отложенная в уплату за квартиру. Малышка сидела рядом на отполированной скамье и с интересом наблюдала петлянье людишек по огромной станции. Был ранний час, и уборщик, толкая огромную щетку, обихаживал мраморный пол. Как обычно, казалось, что Малышка абсолютно спокойна и полностью принимает новую обстановку. У Тяти же голова раскалывалась. Распухшие руки зудели. Он не знал, что делать. Мысли отсутствовали. Однако они были теперь в Филадельфии. Утром он подобрал выброшенную газету. На первой полосе был подробный отчет о полицейском терроре в Лоуренсе Массачусетском. Обнаружив вдруг в кармане сигареты. Тятя закурил и стал читать. Передовица призывала федеральное правительство расследовать это возмутительное бесчинство. Было ясно те- [122] перь, что стачечники победили. Ну и что дальше? Ему послышалось клацанье ткацких станков. Шесть долларов с мелочью в неделю. Нет-нет, эта страна не даст ему ни дохнуть, ни выдохнуть. Нет никакого смысла возвращаться в Лоуренс, ни малейшего. Плевать на оставшиеся пожитки, на это тряпье, плевать. "Что у тебя тут с собой?" - спросил он у дочки. Она показала ему содержимое своего ранца: исподнее бельишко, гребешок, щетка, шпильки, подвязки, чулки и книжки с силуэтами его собственного производства - трамвай и фигуристка. Быть может, с этого момента Тятя начал ощущать, как его жизнь неумолимо отделяется от судьбы рабочего класса. "Я ненавижу машины", - заявил он своей дочери. Он встал, и она встала, они взялись за руки и пошли искать выход. Да, кто спорит, ИРМ выиграл, но что он выиграл - несколько грошей в получку. Будет ли он теперь владеть мануфактурой? Хотите знать ответ? Нет, не будет. Совершив утренний туалет в общественных уборных, они позавтракали в станционном кафе булочками и кофе, а затем провели весь день, шляясь по улицам Филадельфии. Милое дело - разглядывать витрины, а если ноги замерзнут, можно зайти в универмаг отогреться. Это был огромный торговый центр, все проходы которого кишели покупателями. Малышку заинтересовали проволочные ящички, что двигались по тросу над прилавками. В них перемещались деньги и чеки - от приказчика к кассиру и обратно. Приказчик дергал за ручку - и коробочка снижалась ему в руки, дергал другую - и коробочка уплывала вверх. А манекены-то, манекены, похожие на разросшихся кукол в атласных тогах и широкополых шляпах, украшен- [123] ных перьями белой цапли. "Одна такая шляпка, и поцелуйте ваше недельное жалованье", - сказал Тятя. Позже, на другой улице, они увидели длинный ряд зданий с платформами, прямо к которым подходили железнодорожные рельсы. Витрины оптовых компаний представляли мало интереса, однако Малышка вдруг застыла у одной из них, где за грязным стеклом были выставлены безделушки, изобретения Франклинской компании новинок, высылающей товар по почте. В это время бизнесмены стали извлекать доход из так называемых "новинок", пустив на поток разного рода дубовые шуточки и "магические трюки". Резиновые розы для лацкана, брызгающие струйками воды; коробочки с чихательной пудрой; телескопы, оставляющие черный кружок вокруг глаза; взрывающиеся колоды карт, стеклянные прессы, в которых идет снег, если их потрясти; магические кольца, резиновые египетские танцовщицы; сонники; взрывающиеся сигары; взрывающиеся спички; взрывающиеся самописки; взрывающиеся часы; взрывающиеся яйца. Тятя смотрел на эту витрину гораздо дольше Малышки, а когда она потянулась уйти, он, напротив, ввел ее внутрь. Он снял шляпу и обратился к мужичку в полосатой рубашке с резинками на рукавах. "Ну-ну, - дружелюбно сказал тот, - дайте-ка глянуть". Тятя вытащил из Малышкиного ранца книгу с фигуристкой. Он держал книгу на расстоянии вытянутой руки и щелкал страницами. Маленькая фигуристка катила прямо на вас, а потом удалялась, выписывала "восьмерку", кружилась в пируэте, отвешивала грациозный поклон. Брови у хозяина поползли вверх. "Дайте-ка мне попробовать". [124] Часом позже Тятя вышел с двадцатью пятью долларами наличными и с контрактом еще на четыре книжки по двадцать пять долларов каждая. Франклинская компания новинок собиралась начать выпуск этих "кинокнижек". "Пошли, - сказал Тятя своему единственному ребенку, - мы снимем сейчас комнату в хорошем квартале, накупим еды и примем ванну". 18 Итак, жизнь нашего художника влилась теперь в поток американской энергии. Работяги бастовали и умирали, но на городских улицах свободный предприниматель готовил в ведре с горящими углями сладкий картофель и продавал его тут же за пару грошей. Улыбчивый шарманщик тоже имел свою булку с маслом. Фил Скрипач в перчатках с обрезанными пальцами и в дождь и в ведро выпиливал свою житуху под окнами особняков. Фрэнки Чистоган пялил зенки на дочек уолл-стритовских деляг, увлекающихся конным спортом. По всему континенту купцы нажимали большие круглые клавиши кассовых машин. Очень ценилось тождество. Каждый город желал иметь свой фонтанчик бельгийского мрамора, дабы вкушать рядом мороженое и содовую воду. Дантист Паркер повсюду предлагал совершенно безболезненно вылечить зубы. В Хайленд-Парке, штат Мичиган, первый автомобиль модели "Т" шатко съехал с конвейерной линии в траву под ясными небесами. Черный и нескладный коробок, высоко стоящий над землей. Изобретатель смотрел на него издали. Котелок-"дерби" на затылке. Челюсти пе- [125] режевывают соломинку. В левой руке карманные часы. Работодатель множества людей, среди которых порядочно иностранцев, он твердо верил, что большинство человеческих существ тупы и неспособны к достойной жизни. Он изобрел и разработал идею разбивки рабочих операций на простейшие элементы так, чтобы любой олух мог их производить. Вместо того чтобы обучать каждого сотням всяких манипуляций, связанных с постройкой автомобиля, вместо того чтобы таскаться туда-сюда за разными деталями, почему бы этому каждому не стоять на одном месте, делая одну и ту же операцию снова и снова, между тем как детали будут проплывать мимо него на движущихся ремнях. В этом варианте мы совершенно независимы от умственных способностей трудящегося. Человек, который всовывает винт, не накидывает на него гайку, так говорил изобретатель своим сотрудникам. Человек, который накидывает гайку, не закручивает ее. Идея этих движущихся поясов озарила его однажды на бойне, где он увидел, как коровьи туши, висящие на стропах, проплывают над головами мясников. Он передвинул языком соломинку из одного угла рта в другой и посмотрел на часы. Часть его гения состояла в том, что он казался своим сотрудникам и своим конкурентам не таким смекалистым, как они сами. Носком ботинка он повозился в траве. Ровно через шесть минут идентичный автомобиль появился на съезде, задержался на один момент, словно показываясь холодному утреннему солнцу, а потом скатился вниз и стукнулся в задок первача. До этого Генри Форд был простым производителем машин. Сейчас он испытал такой мощный экстаз, какого до него не сподобился ни один америка- [126] нец, не исключая и Томаса Джефферсона. Он заставил машину повторять саму себя до бесконечности. Производители работ, менеджеры и помощники ринулись к нему с рукопожатиями. На их глазах были слезы. Он выделил шестьдесят секунд на выражение чувств, а затем отослал всех по рабочим местам. Он знал, что можно внести еще множество улучшений, и он был прав. Контролируя скорость конвейера, он может контролировать уровень выработки. Он вовсе не хотел, чтобы рабочий горбатил больше, чем надо. Каждая секунда должна быть необходима для работы, но ни одной секундой больше. Исходя из этих принципов, Форд установил конечную задачу индустриального производства - не только части продукции должны быть внутризаменяемы, но и люди, выпускающие эту продукцию, должны быть внутризаменяемы. Вскоре он начал выпускать три тысячи "тачек" в месяц и продавал их во множестве. Ему предстояло прожить долгую и активную жизнь. Он любил животных и птиц и среди своих друзей называл Джона Бэрроуза, старого натуралиста, изучавшего жизнь скромных лесных тварей - суслика и енота, крапивника и черноголовой синицы чикади. 19 Достижения Форда не вознесли его, однако, на вершину пирамиды, ибо вершина была уже занята другим человеком. Конторы компании Джей Пи Моргана помещались в No 23 по Уолл-стрит. Однажды утром великий финан- [127] сист приехал на работу одетый, как обычно, в темно-синий костюм, черное пальто с каракулевым воротником и цилиндр. Ему нравилось быть слегка старомодным. Когда он вышел из лимузина, автомобильная штора упала к его ногам. Один из нескольких банковских служащих, бросившихся ему навстречу, распутал штору и повесил ее с внутренней стороны дверцы. Шофер рассыпался в благодарностях. Тут еще и переговорная трубка слетела со своего крючка, и другой служащий водрузил ее на место. Престраннейшие падения каких-то никчемных предметов, почему-то привлекшие особое внимание автора. Пока Морган маршировал в свой банк, помощники, подручные и даже некоторые из клиентов вились вокруг, как птицы. Морган постукивал тростью с золотым набалдашником. Это был один из дней семьдесят пятого года его жизни. Дородный шестифутовый мужчина с большой головой в редких седых волосах, с белыми усами и яростными глазами, посаженными столь близко друг к дружке, что можно было предположить некоторую психопатологию. Благосклонно принимая почтительные поклоны служащих, он прошагал в свой кабинет, скромную комнату со стеклянными стенами на основном этаже банка, откуда он, sk виден каждому, да и этот каждый, между прочим, чувствовал на себе его глаз. Он отдал шляпу и пальто. Воротничок крылышками и галстук-фуляр. Водрузившись за столом, он не обратил в это утро внимания на депозитные счета, с которых обычно начинал свой день, но сказал помощникам: "Я хочу познакомиться с этим жестянщиком, ну как его, этого малого, Форд". Он почувствовал в размахе фордовских дел жажду власти, столь же имперской, сколь его собственная. [128] Это был первый знак того, что он может быть не одинок на этой планете. Пирпонт Морган был классический американский герой. Человек, рожденный в исключительном достатке, тяжким трудом и безжалостными кулаками приумножил семейный капитал за пределы всякой видимости. Он контролировал 741 директорат в 112 корпорациях. Однажды он предоставил заем правительству Соединенных Штатов, что спасло данные Штаты от банкротства. Мановением руки, а также ввозом сотни миллионов в золотых слитках он остановил панику 1907 года. В собственных поездах и яхтах он пересекал все границы и повсюду в мире чувствовал себя как дома. Монарх невидимой транснациональной империи капитала, чей суверенитет был признан повсюду. Он был своего рода ниспровергателем, оставлявшим королям только их территории, но забиравшим у них железные дороги и корабельные линии, банки и тресты, заводы и прочие полезные вещи. Годами его окружали компании друзей, дружков, знакомых, которых он всех в грош не ставил. Он был бесконечно разочарован. Повсюду мужчины склонялись перед ним, а женщины себя позорили. Лучше чем кто-либо он знал холод и опустошение неограниченного успеха. Обычные проявления ума и инстинкт сделали его за последние пятьдесят лет сверхвыдающейся личностью в делах разных стран, но он думал о человечестве в целом. Была, впрочем, одна вещь, напоминавшая всем - и ему в первую очередь - о его человеческой природе: хроническая кожная болезнь, колонизировавшая его нос и превратившая этот орган в своего рода гигантскую клубнику, подобную премированным сортам калифорнийского [129] волшебника-селекционера Лютера Бэрбанка. Это огорчение явилось к нему, когда он был еще молодым мужчиной. Он становился все старше и богаче, а нос все больше. Он научился одним взглядом осаживать людей, которые глазели на это, но сам всю жизнь ежедневно, вставая, экзаменовал {это} в зеркале, находя, разумеется, {это} отвратительным, но в то же время испытывая странное удовлетворение. Ему казалось, что всякий раз, когда он делал удачные приобретения, или манипулировал закладными, или захватывал новую отрасль индустрии, еще одна почечка на {этом} лопалась и распускалась в ярко-красном цветении. Его любимой историей в литературе было сочинение Натаниэла Готорна "Родимое пятно", которое повествовало об исключительно прелестной женщине, чья красота была бы полной, если бы не маленькая родинка на щеке. Ее муж, ученый, разработал средство для того, чтобы избавить ее от этого несовершенства. Она выпила лекарство - и что же: родинка стала исчезать, но когда ее последние смутные очертания растаяли и кожа очистилась, дама тут же умерла. Морган считал свой чудовищный нос прикосновением господа, знаком вечности. Это было его самое твердое убеждение. Однажды он устроил обед в своей резиденции на Мэдисон авеню в честь дюжины самых могущественных персон Америки. Он полагал, что собранная вместе энергия их умов может выгнуть стены его дома. Рокфеллер напугал его известием о своем хроническом запоре и о том, что большинство идей приходит к нему теперь в туалете. Карнеги задремал над своим бренди. Гарриман исторгал банальности, вздор. Собранной вместе элите не о чем было говорить. Это устрашило [130] Моргана. Сердце дрогнуло. Электрические ветры вселенской пустыни прошли через его мозг. А ведь он приказал слугам увенчать лавровыми венками эти черепушки. Без исключения, вся дюжина могущественнейших американцев выглядела ослами, более того, ослиными жопами. Единственное, что в них было, это помпезность, уверенность, что богатство дает им право на значительность. Их бабы боялись улыбнуться. Настоящие ведьмы. Они сидели на своих солидных драпированных задницах, груди нависали над декольте. Ни единой унции смысла. Ни огонька в глазах. Верные супружницы больших человеков. Сознание своего значения высосало всю жизнь из их телес. Не показывая своих чувств, Морган спрятался за привычное свирепое выражение. Был призван фотограф. Вспышка - торжественный момент зафиксирован. Погрузившись на "Океаник", лайнер компании "Белая звезда", он сбежал в Европу. Ну, понятное дело, он объединил "Белую звезду", "Красную звезду", "Америкен", "Доминион", "Атлантический транспорт" и "Лейленд" в одну компанию со 120 океанскими судами, потому что презирал всяческое рвачество на море, как и на суше. Ночью он стоял опершись на борт парохода, слушая взбухание и опадание тяжелого океана, чувствуя его близость, но не видя его. Море и небо были неразличимы в темноте. Нечто вроде чайки вымахало вдруг из мрака, должно быть, привлеченное его носом, и село на поручень невдалеке. "Мне нет равных", - горько сказал Морган этой птице. Недискутабельная истина. Так или иначе, он катапультировал себя за пределы мировой системы ценностей. Этот факт, однако, как бы накладывал на него священную ответствен- [131] ность поддерживать иллюзии в мужчинах по всему миру. Масса ответственности. Для епископальной братии он построит собор святого Иоанна Богослова на 110-й улице в Нью-Йорке. Для собственного семейства он всегда будет обеспечивать видимость благопристойной домашней тягомотины. Ради благополучия своей страны он будет жить, как ни одному гранду не снилось, обедать с королями, скупать искусство в Риме и Париже или появляться столь гармонично в окружении красивых спутниц в Экс-ле-Бене. Короче, Морган держался в образе. Половину каждого года он проводил в Европе, величественно передвигаясь из одной страны в другую. Трюмы его кораблей были заполнены коллекциями живописи, редких манускриптов, первых изданий, бронзы, нефрита, автографов, гобеленов, кристаллов. Он вглядывался в глаза рембрандтовских бюргеров и прелатов Эль Греко, тщась найти в них царство истины, свет которой поверг бы его на колени. Палец его копался в иллюстрированных текстах средневековых библий, будто стараясь извлечь оттуда истинную пыль Божьего Града. Он чувствовал: если есть в природе некое высшее знание, то надо его искать в прошлом. Он был полностью убежден в банкротстве настоящего. Он сам и был настоящим. Он нанимал экспертов для поисков искусства прошлого и ученых мужей, которые толковали бы ему древние цивилизации. Все дальше и дальше уходил он от фламандских гобеленов. Римская скульптура. Акрополь. Камешки из-под ног. Отчаянные изыскания неизбежно вели его к цивилизации Древнего Египта, где знали, что вселенная неизменна и за смертью тут же следует возобновление жизни. Он был увле- [132] чен. Какой поворот в размышлениях! Тут же была основана египетская археологическая экспедиция музея "Метрополитен". Он не пропускал мимо своего внимания ни одной стелы, ни одного амулета или сосуда с потрохами. Он лично отправился в Долину Нила, где солнце никогда не устает вставать в ослепительном сверкании, а река с неменьшим усердием затопляет берега. Морган врубался в клинопись. Однажды вечером он покинул свой отель в Каире и отправился на спецтрамвае за семь миль к Великим Пирамидам. В ясном синем свечении луны он услышал от местного гида некую мудрость, отнесенную к Осирису Великому. Есть священное племя героев, компания богов, которые совершенно регулярно рождаются в каждом веке, чтобы вести за собой человечество. Эта идея потрясла его. Чем больше он думал, тем более осязаемо он это ощущал. Именно тогда, вернувшись в Америку, он стал думать о Генри Форде. У него не было иллюзий, что Форд - джентльмен. Напротив, он считал его деревенщиной, невежественным, как полено. Однако он находил в фордовском умении использовать людей что-то от фараонов. Не только это, впрочем: изучая фотографии производителя автомобилей, он находил в нем необычайное сходство с Сети Первым, отцом великого Рамсеса, наиболее сохранявшейся мумией из откопанных в некрополе Фив, что в Долине царей. 20 Резиденция Моргана в Нью-Йорке находилась на Мэдисон авеню, северо-западный угол 36-й улицы - ве- [133] личественный дом бурого кирпича. К нему примыкала беломраморная библиотека, которая была построена для размещения тысяч книг и произведений искусства, собранных во время его путешествий. Разработано это было в стиле итальянского Возрождения Чарльзом Маккимом, партнером Стэнфорда Уайта. Мраморные блоки были подогнаны без раствора. Снег казался темнее мраморных стен, как заметил Форд, когда прибыл сюда на ленч. Все звуки города были приглушены снегом. У дверей резиденции дежурил полицейский. На углах торчали зеваки с поднятыми воротниками - всегда они сшивались возле дома великого человека. Морган заказал легкий ленч. Вдвоем без особых разговоров они вкушали авокадо, суп из черепахи, "монтраше", седло барашка, "шато латур", свежие помидоры и эндивии, пирог с ревеневым вареньем, залитый густым кремом, и кофе. Волшебный сервис: блюда появлялись и исчезали, слуги действовали так незаметно, будто все это и не человеческих рук дело. Форд жевал отлично, но к вину не притронулся. Финишировал раньше хозяина. Вполне откровенно пялился на Моргановский носище. Нашел на скатерти хлебную крошку и деликатно поместил ее на кофейное блюдце. Пальцы его праздно терли золотую тарелку. Завершив ленч, Морган предложил Форду проследовать в библиотеку. Они вышли из столовой и прошли через приемную, где сидело несколько человек в надежде перехватить хоть несколько мгновений Джона Пирпонта. Это были его юристы. Они должны были обсудить с хозяином предстоящий визит в Комиссию палаты представителей по делам банков и финансам. Морган отмахнулся, когда они вскочили ему навстре- [134] чу. Был здесь также делец-искусствовед в сюртуке, только что прибывший из Рима. Последний встал, только чтобы поклониться. Ничто из этого не ускользнуло от Форда. Он был человеком домотканых вкусов, однако вовсе не отвергал того, что он полагал императорским двором, отличавшимся от его собственного лишь по стилю. Морган привел его в огромную Западную комнату библиотеки. Здесь они уселись по разные стороны высоченного, в человеческий рост, камина. "Подходящий день, чтобы посидеть у огня", - сказал Морган. Форд согласился. Были предложены сигары. Форд отверг. Он заметил, что потолок позолочен. Стены затянуты красным дамастом. Забавные картины за стеклом в тяжелых рамах - портреты желтоватых душевных людей с золотыми нимбами. В те времена никто, кроме святых, не мог заказать себе портрета. Мадонна с младенцем. Пальцы Форда пр