еан, а брали за это несколько меньше, чем можно было предположить. До побережья Южного Джерси можно было добраться за несколько часов по рельсам - не так близко, но и не так уж далеко, чтобы нельзя было вернуться в воскресенье вечером к любимому бизнесу. Перемена воздуха всем пойдет на пользу. Дедушкин доктор, который имплантировал в сломанное бедро металлический внутренний шплинт, советовал старику передвигаться на костылях или по крайней мере в кресле-каталке, ни в коем случае не залеживаться - [211] нет ничего вреднее для людей его возраста. Малышу придется прервать занятия на несколько недель раньше, но это не страшно, так как паренек чрезвычайно сведущ в своих науках. Дом будет поддерживаться на полном ходу оставшейся прислугой, поскольку Отцу так или иначе придется бывать в Нью-Рошелл. С собой на побережье Мать возьмет лишь экономку, флегматичную и совестливую негритянку, присутствие которой ко всему прочему будет еще и объяснять наличие коричневого бэби. Итак, вооружившись планом действий, семейство готовилось к отъезду. В доме поддерживался веселый дух, который временами достигал даже истерических вершин, по мере того как ситуация в городе становилась все более уродливой. Новый начальник полиции, отставной инспектор Нью-йоркского отдела по расследованию убийств, предложил свою собственную, вполне зловещую линию расследования. В первый же день он сообщил репортерам, что взрывчатка, которой подорвали Муниципальную пожарную станцию No 2, была очень изощренной смесью пороха и гремучей ртути, она была составлена определенно знатоком своего дела, но уж никак не пианистом рэгтайма. "Я спрашиваю, где этот негр берет автомобили. Я спрашиваю, где он берет деньги для того, чтобы вооружить свою банду, да еще и заплатить им хорошеньким чистоганом. Где он достает деньги? Где он отсиживается между своими дикими атаками на этот тихий город? Я знаю полдюжины красных, которых с удовольствием посадил бы к себе под замок. Пари, я бы получил тогда ответы на свои вопросы". [212] Эти предположения о заговоре радикалов, распространяясь все шире и шире, накалили и без того уже подогретый городской люд. Нападения на негров, осмеливавшихся высунуться из своего квартала. Патрули милиции на улицах. Фальшивые пожарные тревоги по всему городу. С грохотом вываливались на тихие улицы пожарные движки, полицейский эскорт, обязательная свита репортеров в автомобилях. Репортеры были повсюду, они возбуждали в городской общине болезненное, разбухшее самоощущение. Воскресные службы в церквах никогда не собирали столько народа. Неотложная помощь городской больницы сообщала о росте числа несчастных случаев прямо на дому. Люди то и дело обжигались, калечились острыми предметами, цепляясь за коврики, валились с лестниц. Несколько мужичков, прочищавших старое оружие, получили серьезные ранения. Тем временем газеты без устали убеждали власти поднять из пруда "модель-Т". Возможно, и даже скорее всего, они жаждали новых снимков. Наконец, к пруду привезли кран, и автомобиль явился на поверхность как чудовищный артефакт. Грязь бородищей текла с него, вода и слизь лились с крыши. Он был перенесен на берег и оставлен там для всеобщего обозрения. В этом деле у властей, однако, случился прокол. "Форд" стоял на берегу как осязаемое доказательство обиды черного автомобилиста. Изуродованный и оскверненный, он оскорблял своим видом всякого, знающего толк в технике, любящего машины, а таких в Америке немало. Разобравшись в этом, мэр и Совет старейшин выпустили новую серию обвинений в адрес [213] цветного маньяка, где говорилось, что любые переговоры, кроме решительного требования полной капитуляции, будут означать любезное приглашение каждому ренегату, радикалу и негру издеваться над законом и плевать на американский флаг. Между тем, если бы у кого-нибудь сейчас и возникла идея вступить в переговоры с Колхаусом - а она ни у кого не возникала, - никто не знал бы, как с ним связаться. Убийца не объявил, сколько времени он отпустил городу до следующей атаки. Газета "Уорлд" наняла психиатров, и те, проанализировав второе письмо Колхауса, пришли к заключению, что оно свидетельствует об умственном расстройстве и что любые переговоры с человеком, именующим себя "Президентом Временного правительства Америки", были бы трагической ошибкой. И все-таки одна практическая и очень веская идея набирала силу в Нью-Рошелл. Все классы общества требовали изгнания Уилли Конклина. Некоторые раздраженные граждане по этому поводу вступили даже с ним в прямой контакт. Брандмейстер приволок в полицейскую штаб-квартиру несколько анонимных писем, в которых авторы предлагали ему начать немедленно паковаться, а буде он не сделает этого, они, авторы, возьмут на себя работу Колхауса Уокера. Как и все без исключения шаги Конклина, предъявление этих писем в полицию было ошибкой. Они отнюдь не вызвали к нему сочувствия, как он надеялся, - напротив: полиция стала обдумывать, как бы осуществить эту плодотворную идейку на деле. С самого начала Конклин не способен был понять, почему все люди с белой кожей не чувствуют к нему глубочайшего восхищения. [214] Чем более непопулярным он становился, тем более жалким было его замешательство. Ничтожный малый не мог даже уразуметь, что в требовании публики кроется не только желание разрядить ситуацию, но и возможность для него самого спасти свою шкуру. Он чувствовал себя мучеником и винил во всем "негролюбов", хотя они теперь как будто составляли полностью все население города. Он напивался до оцепенения и тупо жаловался окружающим. Тем временем его супружница готовилась к отъезду . Так, хотя никто, собственно говоря, не овладел ситуацией и все - муниципалитет, полиция, милиция штата, граждане, - все чувствовали свою уязвимость перед лицом черных герильеров, тем не менее две вещи были сделаны при кажущемся единодушии: "модель-Т" была поднята на поверхность - раз; обе местные газеты дали огромнейшие заголовки о том, что семья Конклина отчалила и укрылась в Нью-Йорке, - два. При желании Колхаус Уокер мог воспринять это как намек на возможность переговоров. Конечно, никаких уступок не было сделано, улицы по-прежнему кишели вооруженной стражей, но ситуация все-таки изменилась. Пусть он сожжет теперь всю метрополию Нью-Йорка, говорила одна передовица, или поймет, что любой человек, который берет закон в свои руки, выступает против цивилизованного и исполненного решимости народа и позорит ту самую справедливость, которую он хочет установить силой. По контрасту с происходившим отъезд семьи прошел совершенно незамеченным. Отец организовал отправку багажа - пары огромных плетеных сундуков, шкафа для костюмов, комода с медными углами, [215] нескольких чемоданов и шляпных коробок, - и в один из дней, с первыми лучами рассвета, они покинули Нью-Рошелл. Тем же утром в Нью-Йорке на Пенсильванском вокзале они сделали пересадку на поезд в Атлантик-Ситию Вокзал был построен по проекту фирмы Стэнфорда Уайта и Чарльза Маккима. Каменные колоннады фасада, смоделированного по образцу римских бань Каракаллы, распространялись от 31-й до 33-й улиц и от Седьмой до Восьмой авеню. Носильщики выкатили на кресле Дедушку. Мать была с ног до головы в белом ансамбле. Прачка несла Сариного бэби. Вокзал внутри был столь огромен, что говор толпы казался лишь глухим бормотанием. Малыш смотрел на потолок, на своды зеленого стекла, на арки, поддерживаемые стальными ребрами и стройными стальными колоннами. Свет, идущий через крышу, напоминал мягкую кристаллическую пыль. Спускаясь к перронам, Малыш смотрел во все глаза и видел на огромном пространстве впряженные уже локомотивы, в нетерпении, среди пара, криков, звона колоколов, ожидавшие, когда их выпустят на свободу, в город. 32 А где же был Младший Братец? Его отсутствие, последовавшее за столь страстной защитой Колхауса, никого не озадачило. В доме привыкли к его болезненному нраву. Он появлялся периодически на фабрике флагов и фейерверков и никогда не забывал получить жалованье. При отъезде семьи он однако не присутствовал, и [216] Мать оставила ему записку в холле. Записка эта так и не была распечатана. Спустя несколько дней после атаки на "Эмеральдовский движок" Младший Брат приехал в Гарлем, в похоронное бюро, откуда отправилась в последний путь Сара. У дверей его встретил владелец. "Я бы очень хотел поговорить с мистером Колхаусом Уокером, - сказал Младший Брат. - Я буду ждать каждый вечер под аркадой "Манхэттен-казино", пока он не убедится, что может принять меня без опаски". Могильщик выслушал его равнодушно и не выказал ни сном ни духом, что понимает, о чем идет речь. Тем не менее молодой человек занял свою позицию у "Казино" и каждый вечер теперь стоял там, выдерживая взгляды черных хозяев заведения и провожая глазами грохочущие поезда надземки. Погода была теплая, и после начала концерта двери в театре открывались, и тогда можно было услышать синкопированную музыку Джима Европы и аплодисменты зрителей. Разумеется, Колхаус оставил свою работу и съехал с квартиры, так что для полиции он как бы вроде и не существовал вовсе. На четвертую ночь его бдения к нему приблизился хорошо одетый цветной юноша и попросил "дайм", то есть двадцать пять центов. Не выказывая удивления тем, что столь благополучный молодой господин клянчит монетки, МБМ покопался в карманах и извлек просимое. Парень улыбнулся и сказал, что у него там, кажется, в карманах масса мелочи - не может ли мистер добыть еще четвертак? Младший Брат посмотрел ему в глаза и увидел там внимательнейшую оценку, взгляд человека, облеченного властью принимать решения. [217] На следующий вечер МБМ уже ждал этого юношу, но не дождался. Однако он чувствовал, что кто-то следит за ним, и, когда публика вошла в театр, увидел другого черного юношу, одетого, как и первый, в костюм и галстук, с "дерби" на голове. Юноша пошел прочь, и МБМ импульсивно последовал за ним. Он долго шел за ним вдоль рядов замызганных домов, через перекрестки, мощенные кирпичом, за угол, за угол, еще раз за угол. Он был уверен, что некоторые места они проходили по нескольку раз. Наконец, на какой-то тихой улице юноша скрылся за цокольной дверью кирпичного дома. Дверь осталась открытой. МБМ вошел внутрь, открыл еще одну дверь и увидел прямо перед собой Колхауса Уокера, восседающего за столом со скрещенными на груди руками. Вокруг него словно стража стояли несколько негритянских юношей, одетых в его благопристойной манере - отутюженный костюм, чистый воротничок, галстук, булавка. Младший Брат сразу узнал среди них двоих - вчерашнего, попросившего монету, и сегодняшнего. Дверь за ним закрылась. "Что вам угодно?" - спросил Колхаус. Младший Брат был готов к этому вопросу. Он составил в уме целое заявление о справедливости, цивилизации, о праве каждого человеческого существа на достойную жизнь. Увы, он все это позабыл. "Я умею делать бомбы, - сказал он. - Я знаю, как взрывать". Таким образом, Младший Брат Матери определил свою карьеру нарушителя закона и революционера. Некоторое время семья и понятия не имела об этом. Единственное, что хоть как-то связывало его с тем негром, было исчезновение со склада на отцовской фабрике нескольких бочонков пороха и пакетов с раз- [218] ного рода сухими химикатами. Об этой краже было должным образом сообщено полиции, а та должным образом о ней забыла, так как была очень занята делом Колхауса. В течение нескольких дней МБМ перетаскал все эти дела в цокольный этаж кирпичного дома, где потом и приготовил три пакета чудесной разрушительной силы. Идя еще дальше, он сбрил свои светлые усики, обрил голову и вычернил лицо жженой пробкой. Не останавливаясь и на этом, он подрисовал себе преувеличенные губы и стал выкатывать глаза, не замечая некоторой иронии у последователей Колхауса. Дальше - больше, он собственноручно швырял бомбы в Муниципальную пожарку No 2, стремясь доказать свою боевую силу окружающим и прежде всего самому себе. Вся эта таинственная история доведена до нас собственной рукой Младшего Брата. Он вел дневник со дня своего прибытия в Гарлем по день смерти в Мексике менее года спустя. Колхаус Уокер милитаризировал свою тризну. Его скорбь по Саре превратилась в церемонию мщения на манер древних воинов. Младшему Брату иногда казалось, что напряженный особенный взгляд Колхауса устремлен далеко и видит что-то за могилой любимой. Его власть над молодыми сподвижниками была абсолютной - может быть, потому, что он не просил их подчиняться. Никто из них не был наемником. Их было пятеро, кроме МБМ; старшему - за двадцать, младшему не было и восемнадцати. Их уважение к Колхаусу граничило с благоговением, как к батюшке. Они жили все вместе в цоколе кирпичного дома и сдавали в общий котел свои заработки клерков и посыльных Младший Брат добавлял к котлу свои срав- [219] нительно щедрые конверты с фабрики флагов и фейерверков. Скрупулезный подсчет расходов. До последнего пенни. Подражание Колхаусу в одежде выработало своеобразную униформу - костюм и котелок-"дер-би". Они вели себя как солдаты на карауле. Ночами они обсуждали ситуацию, куда она может их привести, изучали реакцию прессы, засиживались допоздна. Колхаус Уокер никогда не был груб или автократичен, напротив: он был всегда чрезвычайно любезен со своими последователями и всегда спрашивал их совета. Он старался не показывать им своей скорби. Его сдержанная ярость намагничивала их. Он просил, чтобы в доме не было никакой музыки. Ее не было. Ни одного инструмента. Его просьбы были для юношей приказом. Они принесли несколько коек и спали все вместе, как в армейском бараке. Пищу готовили по очереди, таким же образом поддерживали и необходимую чистоту. Они полагали, что вскоре им предстоит умереть на глазах у всего народа, на миру, где, как известно, и смерть красна. Эта уверенность вызывала в них драматическое, приподнятое самосознание. Младший Брат с его склонностями полностью интегрировался в этой коммуне. Он стал одним из них. Каждое утро он просыпался с ощущением торжественной радости. В обеих своих атаках Колхаус использовал автомобили, которые ребята воровали на Манхэттене. Машины потом возвращались в гаражи без всяких повреждений, а нью-йоркская полиция, получавшая заявления об этих странных кражах, ну никак не могла связать их с событиями в Вустере. После того как снимок [220] Колхауса появился в газетах, он позволил одному из юнцов обрить себе голову и удалить усы. Изменение оказалось потрясающим - обритая голова была впечатляюще массивной. Младший Брат воспринимал это не как маскировку, но как приготовление к последней решительной битве. Через день или два в газетах появились снимки вытащенной из пруда "модели-Т". Ощутимое доказательство силы. Тихое ликование в цокольном этаже. К этому времени подоспели и сообщения о бегстве Уилла Конклина. "Жаль, - сказал один из юнцов, - если бы мы захотели, Уилли давно был бы уже жмуриком. Мы потеряли свой шанс". - "Не-не, братишка, - возразил другой, - пусть он лучше будет жив. Он будет для них как чума. Сейчас мы устроим в этом городишке такого шороху, что после этого любой фраер трижды подумает, прежде чем затеет какую-нибудь кутерьму с цветным народом". 33 Ax, какое это было лето! Каждое утро Мать открывала занавешенную белым стеклянную дверь и смотрела, как солнце встает из моря. Чайки скользили над бурунами, а потом садились на пляж. Поднимающееся солнце съедало тени на песке, и казалось, что сам состав земли меняется, а к тому времени, когда Отец в смежной комнате был на ногах, благосклонное голубое небо уже сияло, и пляж был белым, и первые купальщики уже шли к прибою попробовать воду кончиками пальцев. Завтрак накрывали в отеле на крахмальных скатер- [221] тях, сервировка - тяжелое серебро. Они вкушали половинку грейпфрута, рубленые яйца, горячий хлеб, вареную рыбу, ломтики ветчины, колбасу, всякие разные джемы, кофе и чай. И все это время, пока еда вкушалась, океанский бриз поднимал шторы и пробегал соленой дрожью вдоль высокого лепного потолка. Малыш жаждал непрестанного движения - сорваться, убежать. Через несколько дней ему было разрешено раньше других вставать из-за стола, и все премило удивлялись, как быстро, почти мгновенно, он оказывался за окнами, несся по широким ступеням, держа свои туфли в руке. Уже были кое-какие шапочные знакомства на набережной. Естественно, в конечном счете начнутся беседы, пока - лишь мягкое любопытство, взгляды, оценка туалетов. Торопиться было некуда. Они чувствовали, что выглядят преуспевающими и даже шикарными. Мать накупила себе на набережной чудной одежды, восхитительные летние ансамбли, белое, желтое. В послеполуденном размягчении она позволяла себе прогуляться без шляпы, под одним солнечным зонтиком. Лицо ее было омыто мягким золотым светом. Они купались ближе к вечеру, когда воздух останавливался и жара усугублялась. Купальный костюм Родительницы был достаточно скромным, но все равно ей потребовалось несколько дней, чтобы к нему привыкнуть. Он был, конечно же, черным, с юбочкой и панталонами ниже колен, и дополнялся купальными туфлями. Однако он все-таки экспонировал лодыжки, а также и шею - почти до лифа. Мать настояла, чтобы они купались за несколько сот ярдов от ближайших пляжников. Они устраивались под отельным зонтом с [222] оранжевыми буквами вдоль зубчатого края. Негритянка в соломенном кресле сидела сбоку. Малыш и бэби занимались крохотными крабами, которые закапывались в песок, оставляя пузырчатый след на мокрой поверхности. У Отца был купальный костюм без рукавов, с горизонтальными белыми и синими полосами, которые делали его ляжки похожими на цилиндры. Родительница находила безвкусным смотреть на очертания его мужественности, когда он выходил из воды, и потому в эти моменты она отворачивалась. Родитель любил заплывать. За бурунами он ложился на спину, пуская струи воды вверх, словно кит. Он выскакивал на песок, шатаясь под ударами волн, смеясь, волосы облепляли ему голову, с бороды капало, костюм обтягивал его с полным бесстыдством. Она чувствовала мгновенные уколы отвращения или неприязни - она не могла разобраться в этих мимолетностях. После купания все отправлялись отдыхать. Она с облегчением снимала свой костюм и смывала соль с кожи. Она была столь нежна, что пляж представлял для нее некоторую опасность. Все же, охладившись своими омовениями, напудрившись и надев что-нибудь легкое, свободное, она ощущала, что солнце накапливается в ней, бродит в крови, зажигает ее, словно море в полдень, когда там горят миллионы бриллиантовых вспышек. Вскоре Родитель закрепил за собой этот час, как время для амура. Он готов был заниматься любовью похотливо и бездумно каждый день, если бы она позволила. Она молча сопротивлялась этой узурпации, не так, как в прежние дни, но с каким-то новым самосознанием, как будто ее кожа сама отталкивала его притязания. Она много думала об Отце. События, происшедшие после его воз- [223] вращения из Арктики, его реакция на них разрушили ее веру в него. Спор, который у него произошел с братом, еще звучал в ее ушах. Все же иногда, моментами, а то и целыми днями она любила его по-прежнему, с чувством собственности, неизменности, как в те времена, когда она полагала, что браки фиксируются на небесах. Впрочем, она и раньше всегда чувствовала, что у них разное будущее, что жизнь, которую они ведут вместе, лишь род какой-то подготовки к тому времени, когда производитель фейерверков и его жена вырвутся из своего респектабельного существования к подлинной жизни. Конечно, она не знала, в чем будет заключаться эта жизнь, никогда не знала. Да больше уже и не ждала ее. Во время его отсутствия, когда ей пришлось принимать самой некоторые деловые решения, все таинственное могущество слова "бизнес" рассеялось для нее, и она увидела его тоскливую будничную суть. Не предполагая больше увидеть себя когда-нибудь снова красивой и грациозной, она пришла к выводу, что и Отец, который, может быть, когда-то во время ухаживания и воплощал для нее неопределенные любовные идеалы, теперь постарел и поскучнел, как-то отупел от своей работы, а может быть, и от своих путешествий, достиг уже своих пределов и больше никогда их не переступит. Все же она была рада, что они - в Атлантик-Сити. Сарин бэби находился здесь в безопасности. Впервые за время, прошедшее с Сариной смерти, она думала о ней без слез. Честно говоря, ей также весьма нравилось быть здесь на виду у публики, в обеденной зале отеля, или на веранде по вечерам, или на променаде, прогуливаясь вдоль павильонов, магазинов и пирсов Иногда [224] они нанимали кресло на колесах. Они сидели в нем вместе с Отцом, а служитель сзади медленно катил их вдоль променада. Лениво они созерцали встречных пассажиров подобных же экипажей или искоса поглядывали на тех, кого случалось обогнать. Отец притрагивался к полям своего канотье. Кресла эти были плетеные, с холщовым бахромчатым верхом, они напоминали ей двухместные коляски времен ее детства. Два боковых колеса были большущими, а поворотное колесо впереди - маленькое, оно слегка поскрипывало. Малыш обожал эти кресла. Их можно было нанять и без тягловой силы, и это ему нравилось больше всего. Тогда он сам толкал кресло с папой и мамой и мог направлять его куда хотел и с какой угодно скоростью, и у родителей не было никакой нужды поучать его. Большие отели стояли один за другим вдоль променада, их шторы хлопали под океанским ветром; у каждого на безукоризненно покрашенном крыльце стояли в ряд кресла-качалки и белые плетеные стулья. Морские флаги струились над куполами, а по ночам они были освещены раскаленными добела лампами, обрисовывающими контур крыш. Однажды вечером семья остановилась у павильона, в котором негритянский духовой оркестр напористо играл рэг. Мать не знала, какой именно, но музыка тут же напомнила ей собственное пианино, звенящее под чудными пальцами Колхауса Уокера. Она вовсе не забыла недавней трагедии, но чувствовала лишь какое-то высвобождение, как будто бризы этого курортного города выдували из головы тяжелые мысли тут же, как они появлялись. Теперь музыка вдруг захватила ее, она ассоциировалась для нее и с Младшим Бра- [225] том. Любовь к нему, страстное обожание пронзили ее. Ей казалось сейчас, что она его забросила. Худое, нервное, порывистое существо. Какая-то укоризна, какое-то отвращение. Вот так он смотрел на нее через стол, когда Родитель чистил свой пистолетус. Она почувствовала легкое головокружение, и, глядя в освещенный павильон, где неукротимые музыканты в красно-синей униформе работали со своими сверкающими трубами, корнетами, тубами и саксофонами, она подумала, что под каждой из этих псевдовоенных фуражек можно было бы увидеть торжественный лик Колхауса. С этого вечера приморские восторги Родительницы стали более зыбкими. Ей приходилось теперь концентрироваться. Она проявляла определенную решимость, чтобы сохранить себе безоблачное небо. Она заботилась о сыне, о муже, об инвалиде-папаше и особенно о чудесном негритенке, который здесь процветал и рос не по дням, а по часам. Она стала также замечать внимание, которое ей оказывали некоторые гости отеля. До этого они кружили по краю ее сознания, ожидая с ее стороны благосклонности. Теперь она готова была даровать ее этим людям. В отеле было несколько впечатляющих европейцев. Германский военный атташе с моноклем в глазу, который всегда отдавал ей честь со сдержанной галантностью. Высокий и стриженный под излюбленный ими милитаристский бобрик, он выходил к обеду в белой униформе с черным галстуком. Он устраивал целое представление, заказывая вина и отвергая их. С ним не было женщины, но несколько довольно хамоватых мужланов, явно ниже его по рангу. Отец сказал, что это капитан фон [226] Папен, инженер. Они видели его каждый день гуляющим по пляжу, раскатывающим топографические карты, показывающим что-то в море и что-то говорившим своим подручным. Обычно в это время какое-нибудь судно проходило на горизонте. "Это что-то вроде инженерной разведки, - говорил Отец, лежа на песке, - не понимаю, что может интересовать немцев в Южном Джерси". Отец не замечал двусмысленного интереса этого инженера к его жене. Мать это забавляло. С первого же беззаботного взгляда, которым она ответила на внимание офицера, она поняла, что в этом повелительном монокле сфокусировались самые похотливые намерения. Она решила игнорировать германца. Была там также престарелая французская пара, с которой она обменивалась любезностями, смеялась, вспоминая свой школьный французский, а они великодушно похваливали ее произношение. Они появлялись на солнце, закутанные, как коконы, в белые одежды и газ, увенчанные панамами. Кроме того, они всегда носили с собой зонты. Муж был ниже своей жены и весьма тяжеловат, веснушки на лице, толстые очки. Он не расставался с сачком для бабочек и каким-то кувшином, а она все время таскала тяжеленную корзину для пикника. Каждое утро они исчезали в отдаленной дымке побережья, где не было ни отелей, ни променадов, но лишь только чайки, да кулики, да трава на дюнах, в которой как раз и трепетали вожделенные его крылышки. Он был профессор из Лиона - на пенсии. Мать старалась заинтересовать Дедушку этой французской парой: как-никак общее академическое [227] прошлое. Старик, однако, отверг знакомство. Он был полностью поглощен своим состоянием и слишком раздражителен, чтобы участвовать в цивилизованной беседе. Он признавал лишь одно занятие на этом курорте - ежедневные катания в кресле по променаду. В кресле, считал он, он никому не покажется дряхлым. На коленях он держал трость, и если движение на променаде замедлялось по вине пешеходов, он поднимал трость и тыкал острым концом как в мужские, так и в женские спины. Возмущенные люди оборачивались, а он проплывал мимо. Были среди гостей, разумеется, и неевропейцы: гигант маклер из Нью-Йорка со здоровенной женой и тремя большущими детьми, которые ни слова не произносили за обедом; несколько семей из Филадельфии, что можно было сразу же определить по гнусавой речи. Мать, однако, находила своих соотечественников неинтересными. В иностранцах, казалось ей, гораздо больше жизни. Вот, например, барон Ашкенази, маленький подвижный человек, шелковая рубашка расстегнута на шее, на голове легкомысленная белая кепочка с пуговицей на макушке, он ей очень нравился, эдакая "заводная" персона, глаза так бросают стрелы во все стороны, будто он боится что-то потерять, что-то упустить, как ребенок. Он носил на цепочке через шею прямоугольное стеклышко, обрамленное металлом. Увидев что-то для себя интересное, он тут же подносил это стеклышко к глазам, как бы фиксируя момент. Однажды пасмурным утром на крыльце отеля и Мать попала в его рамочку. Пойманный ее взглядом на месте преступления, он рассыпался в извинениях. Сильный иностранный акцент. "Я, понимаете ли, занят [228] в бизнесе движущихся картинок и вот, понимаете, даже на вакациях не могу удержаться, вы меня понимаете". Он смеялся, как бы поблеивал, и Мать была очарована. Блестящие черные волосы и маленькие деликатные руки. Потом она видела его на пляже, на некотором расстоянии, он бегал там, развлекая какого-то ребенка, и время от времени подносил к глазам свое забавное стеклышко. Солнце стояло за ними, и он казался ей движущимся силуэтом. Какая энергичная фигура. Она улыбалась. Барон оказался первым гостем за их столом. Он явился с красивой маленькой девочкой, которую представил как свою дочку. Она была удивительно хороша, примерно того же возраста, что и Малыш. У Матери тут же появилась надежда, что они подружатся. Конечно, за столом они не сказали друг другу ни слова и даже не взглянули друг на дружку Отец не мог оторвать от девочки глаз. Экая малышка-средиземноморочка с густыми черными волосами, в чудесном белом кружевном платьице с атласным верхом, очерчивавшим легчайшие намеки на будущие прелести. За весь обед она не сказала ни единого слова и даже не улыбнулась. Вскоре, однако, после закусок барон объяснил, в чем дело: понизив голос и притрагиваясь к руке дочки, он сказал, что ее мать умерла несколько лет назад, но не сказал от чего. Больше он уже не женился. Пауза. Спустя момент он снова уже кипел энергией. Он говорил быстро, с европейским акцентом, частенько невпопад, но тут же, понимая это, смеялся первый. Жизнь восхищала его. Он жил своими ощущениями и не уставая делился ими с окружающими: вкус вина ли это был или множественное отражение свечи в хрустальном кан- [229] делябре. Незамысловатые его восторги были заразительны, и вскоре уже с лиц Родителей не сходила улыбка. Они забыли о себе. Удивительно чувствовать мир так, как чувствует его барон - живым каждое мгновение. Он поднимал свой стеклянный прямоугольник, беря в рамку Мать и Отца, детей, официанта, идущего к столу, дальний конец столовой, где пианист и скрипач играли на маленькой сцене, декорированной пальмами в кадках. "В кинофильмах, - говорил барон, - мы смотрим на то, что там уже имеется. Жизнь сверкает на теневом экране, она выходит из мрака нашего сознания. Это большой бизнес. Люди хотят знать, что с ними происходит. За несколько пенни они приходят посмотреть на самих себя в движении: как они бегут, гонится на автомобилях, дерутся, как они, прошу, не обижайтесь, обнимаются. Это самое важное сейчас, в этой стране, где каждый по сути дела - новичок. Огромная потребность в понимании. - Барон поднял бокал. Посмотрел на вино и попробовал его. - Вы, конечно, видели "Его первую ошибку"? Нет? А "Дочь невинна"? Нет? - Он рассмеялся. - Не смущайтесь! Это две моих первых экранных пьесы. Одночастевки. Я сделал их меньше чем за пять сотен долларов, но каждая принесла мне по десять тысяч. Да-да, - сказал он смеясь, - чтоб я так жил!" Отец кашлянул и покраснел при упоминании столь конкретных цифр. Не понимая, барон настойчиво объяснял ему, что это хотя и хороший доход, но вовсе не экстра. Фильмовый бизнес переживает бум, и всякий может сделать хорошие деньги. Вот сейчас, например, он, барон, входит в компанию с "Патэ" для производства пятнадцатичастевой истории! Каждый ролик будут показывать в течение недели, од- [230] ну неделю за другой, пятнадцать недель подряд, и зрители будут приходить, чтобы увидеть, что там дальше имело место быть, вот так-с. С озорным взглядом он достал сверкающую монетку из кармана и выщелкнул в воздух. Она взлетела почти до потолка. Все смотрели как завороженные. Барон поймал монетку и громко трахнул ладонью о стол. Сервировка подпрыгнула. Вода закачалась в стаканах. Он показал популярный новый пятицентовик, никель с буйволом, "баффало-никель". Отец не мог никак понять, для чего он все это делает. "Я называю теперь себя "Баффало-Никель-Фотопьеса, инкорпорэйтед", - сказал восторженный барон. Он продолжал говорить, а Мать посмотрела через стол на двух детей, сидевших рядом. Ей захотелось заключить их в прямоугольную рамку. Ее сын с аккуратно зачесанными назад волосами, в большом белом воротничке и костюме маленького мужчины. Его голубые глаза с крапинками желтого и зеленого. Таинственная красивая девочка рядом. Вот она поднимает глаза и отвечает на взгляд Матери с твердостью и прямотой, почти на грани вызова. Мать видит их как жениха и невесту; сказочки школьных лет, свадьба Мальчика с Пальчик 34 Вот так эти семьи встретились. Солнце каждое утро пронизывало небо и море, и дети искали друг друга в широких коридорах отеля. Когда они вырывались наружу, морской воздух врывался в их легкие. Песок на [231] пляже холодил ноги. Тенты и вымпелы щелкали на ветру. Тятя каждое утро работал над своим пятнадцатичастевым сценарием, диктовал свои идеи стенографистке и прочитывал записанное накануне. Оставшись наедине с собой, он все-таки иногда задумывался над своей дерзостью. Иногда на него нападали периоды какой-то внутренней дрожи, и он сидел тогда в своей комнате согнувшись, куря сигареты без мундштука, оползая в какую-то пучину, словно тот, старый Тятя. Однако новое существование быстро взнуздывало его. В принципе вся его личность как бы перевернулась, он стал разговорчивым и энергичным человеком, нацеленным только на будущее. Он чувствовал, что заслужил свое счастье. Он построил его без посторонней помощи, в самом деле. Целые дюжины книжек сделал он для "Франклинской компании новинок". Потом сконструировал волшебный фонарь, в котором бумажная полоса с напечатанными на ней силуэтами поворачивалась на колесе, а деревянный челнок, наподобие ткацкого, сновал взад-вперед перед раскаленной лампой. Аппаратус сей был принят для отправки по почте компанией "Сирс, Робак энд К°", и тогда "Новинки" предложили ему стать партнером. Спустя некоторое время он обнаружил, что и другие занимаются живыми картинками, подобными его собственным, но никто не делает это на целлулоидной пленке. Тогда он стал интересоваться фильмами. Вскоре он продал свой пай и двинулся в кинобизнес. В те дни здесь любой достаточно самоуверенный человек мог получить поддержку Фильмовые компании формировались за одну ночь, являлись на поверхность, лопались, исчеза- [232] ли, перестраивались, сутяжничали, пытались монополизировать распределение, завладеть патентами на разные технические процессы. Анархия, вспышки и фейерверки новой индустрии. В те времена в Америку то и дело прибывали титулованные европейские иммигранты, обнищавшие до крайности и мечтавшие продать себя и свои титулы дочкам американских нуворишей. Тяте тогда пришла счастливая мысль и о своем собственном "баронстве", почему бы нет. Теперь вместо того, чтобы избавиться от сильного еврейского акцента, ему нужно было лишь обкатать свой язык, сделать его более цветистым. Он выкрасил волосы и бородку, вернув им первоначальный их цвет. Новый человек. Дочка одета ну просто как принцесса. Он хотел, чтобы из ее памяти выветрилось все, что связано с грязными иммигрантскими улицами. Он закупит для нее весь свет и солнце мира, чистый ветер океана на всю ее остальную жизнь. Она играет на пляже с пригожим мальчуганом приличного происхождения. Она спит в мягких белых простынях под окнами, глядящими в бесконечное небо. Малыш и Малышка каждое утро отправлялись на пустынные полосы пляжа, где за дюнами и травами скрывался из виду отель. Они копали тоннели и каналы, строили стены, бастионы и ступенчатые дома. Солнце вставало над их согбенными спинами, пока они без устали трудились. В полдень они ныряли в прибой, а потом бежали наперегонки в отель. После ленча они снова играли на пляже, но уже неподалеку от зонтиков, собирали куски дерева, раковины, гуляли по отливным полосам воды, а шоколадный бэби энер- [233] гично шлепал вслед за ними. Позже взрослые отправлялись отдыхать в отель и оставляли их одних. Голубые тени снова появлялись на песке, когда они медленно вдоль линии прилива направлялись в дюны, чтобы там предаться самому высшему своему удовольствию - игре в похороны. Сначала он делал ей ямку в мокром песке, и она ложилась на спину. Он располагался у нее в ногах и начинал медленно покрывать ее песком - ступни, ноги, живот, маленькие грудки, плечи и руки. Увеличенная проекция ее форм. Большущие ступни. Круглые колени. Бедра становились подобием дюн, а на груди он сооружал купола со шпилями. Пока он работал, она не спускала с него своих темных глаз. Он нежно поднимал ее голову и подкладывал под нее подушку из песка. Со лба на плечи опускалось нечто вроде египетского головного убора. Дождавшись завершения скульптуры, она начинала ее потихоньку разрушать, шевеля пальцами ног. Структура медленно крошилась. Она поднимала одно колено, потом другое и, наконец, выскакивала целиком из песка и мчалась к воде. Он - за ней. Они хватались за руки и пробивались сквозь стену прибоя. Потом бежали обратно в дюны. Наступала ее очередь на захоронение. Она очень тщательно и подробно оформляла оболочку для его тела. Увеличивала ноги, расширяла плечи, маленькое выпячивание на его плавках она превращала горстями песка во внушительный холм. Когда работа была сделана, он начинал разрушать ее сначала потихоньку, а потом взрываясь, и снова они мчались к воде. Иногда по вечерам родители брали их поразвлечься на набережную. Они слушали оркестр и смотрели [234] уличные представления. Шли пьесы" В 80 дней вокруг света" и "Доктор Джекил и мистер Хайд". Над театром проплывали облака. Однако настоящий-то восторг был среди аттракционов, которые взрослыми совершенно не одобрялись: показ всяких чудищ, стрельба из лука за пенни, живые картинки. Конечно же, дети были слишком хитры, чтобы открыто выразить свои желания. Дождавшись, когда походы на набережную перестали казаться взрослым чем-то из ряда вон выходящим, они убедили их, что и сами могут вполне обеспечить себя этими невинными развлечениями. Засим, заполучив полтину, срывались и исчезали в темноте. Подолгу они стояли у стеклянного ящика механического предсказателя. Засовываешь туда пенни, появляется фигура в тюрбане, башка ее поворачивается направо-налево, руки, дергаясь, вздымаются, обнажаются сверкающие зубы, появляется билет, после чего весь аппарат, накренившись, замирает в полуулыбке. "Я великий волшебник Он-Она", - гласил билет. Рядом чудесная машина с клювом. Засунув деньги, ты можешь, оперируя колесом, попытаться достать этим клювом со дна машины любое сокровище, какое тебе захочется: ожерелье из ракушек, зеркальце из полированного металла, стеклянного крошечного котика. Неподалеку чудесные уроды: Бородатая леди, Сиамские близнецы, Дикарь с Борнео, Кардиффский гигант, Человек-аллигатор, Женщина - шестьсот фунтов. Эта последняя, настоящий бегемот, поворачивалась на своем стуле и начинала трепетать, когда дети останавливались перед ней. Она вставала, как бы охваченная неудержимым волнением, и двигалась на них всей горой своей плоти. Огромные ее сады открывались и закрывались при каждом шаге, телеса ее [235] волновались, она простирала к ним свои руки. Они шли дальше. Умные нормальные глаза уродов из-за заборчиков следили за их одиссеей. Гигант продал им кольца со своего пальца, которые впору пришлись бы им на талии. Сиамские близнецы за вполне умеренную плату подарили им надписанное фото. Они были неразлучны, и это забавляло взрослых. Расставались они только на ночь, когда им приказывали идти спать, - впрочем, никогда не жалуясь и не хныча. Они разбегались по своим комнатам, даже не оглянувшись, и дрыхли как убитые. Утром, конечно, снова искали друг дружку. Он и думать не думал, как она красива. Она и думать не думала, как он пригож. Оба они исключительно остро чувствовали друг друга, словно были заряжены электричеством, они являлись будто силуэты сконцентрированного возбуждения, нимбы света, но их прикосновения в ту пору были лишь случайными, сигнальными жестами. Они были настолько связаны друг с другом ощущением полноты жизни, что им вовсе не нужно было разделяться и восхищаться друг другом для полного и мгновенного взаимопонимания. Конечно, они были оба красивы, он - в своей величавой блондинистой задумчивости, она в своей черноглазой с искорками гибкости, живости, дерзости. Когда они бежали рядом, волосы отлетали с их широких лбов. Своими маленькими ручками и ножками она оставляла в песке отпечатки уличной девчонки, обитателя темных лестниц. Ее быстрый шаг был как бы побегом от ужаса мрачных закоулков, дикого грохота мусорных баков. Когд