т, кому пришлось жить среди них, знает, как еще крепок их затхлый быт! (Потрясая кулаком а воздухе.) И тлетворен! Зежер (с недоброй усмешкой). Ну, не так уж они опасны. Мы изгнали их отовсюду, изолировали, ограничили. Во время лесных пожаров люди вынуждены отдавать огню его долю: участок, который уже нельзя спасти, продолжает гореть, но он угасает сам собой, не причинив вреда основному массиву. И в этом случае - то же самое. Баруа (тяжело). О, нужно пожить в их болоте, чтобы понять, как трудно преодолеть это застывшее царство рутины! Крестэй. Баруа говорит чертовски верные вещи! Баруа. До тех пор, пока порода этих людей не исчезнет с лица земли, их замшелые склепы будут давать приют еще не одному поколению. Хорошо еще, если им не удастся оттуда выйти, чтобы снова парализовать и ослепить общественное мнение... А впрочем, как знать? Молчание. Арбару (педантично). Вы не считаете, что целесообразно -изложить наши планы письменно? Ответа нет, как будто никто не слышал его слов. Уже поздно. Смутная апатия пришла на смену кипению благородных порывов; рассеявшийся энтузиазм оставил на сердце горький осадок, едва ощутимая грусть вошла в комнату. Крестэй. Наш первый номер прозвучит, как зов трубы! Его хриплый голос, потерявший свой торжественный тембр, тонет в молчании, которое смыкается над ним, как стоячая вода. Ролль (веки его набрякли от усталости). Разрешите мне уйти... Завтра к семи утра мне надо в цех... Арбару. Да, скоро уже два... (Крестэю.) До свидания. Крестэй. Мы сейчас все пойдем... Прощаются с некоторой грустью. Оставшись один, Баруа открывает окно и облокачивается о край холодной ночи. На лестнице. Все спускаются молча. Порталь идет впереди с подсвечником в руке. Внезапно он оборачивается с веселой улыбкой полуночника. Порталь. А Вольдсмут? Мы о нем забыли!.. Что вы нам дадите интересного, Вольдсмут? Процессия останавливается, всеобщее оживление. Все поворачиваются к Вольдсмуту, замыкающему шествие. Свеча, переходя из рук в руки, приближается к нему. Голова курчавого спаньеля, склонившаяся над перилами, возникает из темноты верхнего этажа: в окружении всклокоченной бороды, волос и бровей глаза Вольдсмута живые и добрые, блестят за стеклами пенсне. Он молчит. Наконец, видя, что все терпеливо ждут ответа, Вольдсмут решает заговорить, лицо его внезапно меняется, скулы розовеют, он прикрывает глаза дрожащими веками, затем обращает на присутствующих горячий и жалобный взор. Вольдсмут (с неожиданной твердостью). Я только хочу поместить в журнале одно очень грустное письмо, полученное мною из России... Шестьсот еврейских семей были изгнаны из предместья Киева, где они проживали. Почему? Потому что один христианский ребенок был найден мертвым, и евреев обвинили в том, будто они убили его, чтобы... приготовить мацу... Да, там это бывает... И тогда - после погрома - евреев согнали с насиженных мест... Сто двадцать шесть грудных детей умерло, ибо те, кто нес малышей на руках, шли недостаточно быстро, им пришлось два раза заночевать в снегу... Да, там это бывает... Мы во Франции этого не знаем. III Отэй. Восемь часов утра. Большой дом в глубине белого от инея сада, в котором резвятся шестеро ребятишек. Люс (появляясь на крыльце). Дети! Идите сюда... Пора за работу! Дети мчатся веселой стайкой. Самые старшие - девочка лет тринадцати и двенадцатилетний мальчик - прибегают первыми. Они тяжело дышат, и в морозном воздухе их лица окутываются клубами пара. Один за другим подбегают остальные, и, наконец, - самой последней - девочка лет шести. В столовой гудит затопленная печь. На большом навощенном столе - чернильницы, бювары, учебники. Отец наблюдает, стоя у дверей своего кабинета. Без суматохи, без шума дети дружно рассаживаются. Наконец сама собой водворяется тишина. Люс, пройдя через комнату, поднимается на второй этаж. Детская. Занавески на окнах! задернуты. У изголовья кроватки сидит молодая еще женщина. Люс вопрошающе смотрит на нее. Знаком она дает понять, что девочка засыпает. Проходит несколько мгновений. Резкий звонок; мать вздрагивает. Доктор? Люс направляется к двери. Горничная. Молодой человек, которого вы просили прийти, сударь... Господин Баруа... Баруа один в кабинете Люса. В комнате нет драпировок; письменный стол, заваленный иностранными журналами, книжными новинками, письмами. На стенах - репродукции, планы, карты; два стеллажа с книгами. Все, происходящее в мире, рождает здесь отклик. Появляется Люс. Марк-Эли Люс - человек небольшого роста. Крупная, не пропорциональная туловищу голова. Ясные, очень глубоко сидящие глаза, огромный лоб, окладистая борода; глаза - светло-серые, ласковые и чистые; открытый, необыкновенно широкий и выпуклый лоб нависает над лицом; борода - густая, русая, с проседью. Ему сорок семь лет. Сын священника без прихода. Начал изучать богословие, но отказался от этого занятия за отсутствием призвания, а также потому, что не мог согласиться ни с одним из основных принципов религии. Но навсегда сохранил горячий интерес к вопросам морали. Еще очень молодым опубликовал пятитомный труд "Настоящее и будущее веры" - произведение весьма значительное, после чего был приглашен занять кафедру истории религии в Коллеж де Франс. В Отэе Люс приобрел популярность благодаря своему попечению о народном университете, который он сам основал, и вниманию ко всем социальным начинаниям округа. Согласился на выдвижение своей кандидатуры в Совет департамента, а затем - и в сенат; принадлежит к числу наиболее молодых сенаторов; не примкнул ни к одной партии; все те, кто борется за торжество какой-либо благородной идеи, неизменно обращаются к нему за поддержкой. Его перу принадлежат произведения: "Высшие области социализма", "Смысл жизни" и "Смысл смерти". Он подходит к Баруа, просто и сердечно протягивает ему руку. Баруа. Ваше письмо бесконечно тронуло нас, господин Люс, и я пришел от имени всех... Люс (прерывая его, приветливо). Садитесь, пожалуйста; очень рад с вами познакомиться. Речь у него сочная, неторопливая, выдающая уроженца Франш-Конте. Прочел ваш журнал. (Улыбается и смотрит Баруа прямо в лицо; говорит без ложной скромности.) Весьма опасно выслушивать похвалы от людей, которые моложе тебя: очень трудно оставаться равнодушным... Короткое молчание. Он взял со стола первый номер журнала и перелистывает его, продолжая разговор. Замечательный заголовок: "За воспитание человеческих качеств"! Он сидит, расставив колени, упершись в них локтями, держа номер "Сеятеля" в руках. Баруа разглядывает его лоб, твердый и словно набухший, склоненный над их детищем... Его охватывает гордость. Люс еще раз пробегает страницы, задерживается на своих замечаниях, сделанных карандашом на полях. Задумывается, держа журнал на ладони, будто прикидывая его вес. Наконец выпрямляется, смотрит на Баруа и кладет "Сеятель" на стол. (Просто.) Располагайте мной, я с вами. Его интонация подчеркивает важность заключенного союза. Баруа молчит, застигнутый врасплох, потрясенный до глубины души. Он не в силах произнести банальные слова благодарности. Они смотрят друг другу в глаза долгим растроганным взглядом... Баруа (после короткого молчания). ...Если бы мои товарищи могли слышать сейчас ваши слова, ваш голос! Люс разглядывает его с той открытой, лишенной даже тени иронии, улыбкой, с какой он вообще смотрит на мир: в ней - радостное удивление ребенка, любовное внимание человека любознательного, для которого все ново и чудесно. Недолгое молчание. Люс. Да, вы правы. Нам не хватало такого журнала, как ваш "Сеятель". Но вы берете на себя огромную задачу... Баруа. Почему? Люс. Именно потому, что только вы одни будете обращаться к действительно важным проблемам современности. У вас будет множество читателей, а это налагает большую ответственность. Вы только подумайте: каждое ваше слово вызовет отклики, и эти отклики уже не будут зависеть от вас, вы не сможете их направлять... Более того, сплошь да рядом вы о них даже ничего не узнаете! (Как бы обращаясь к самому себе.) Ах, как мы торопимся писать! Сеять, сеять! Нужно отбирать, тщательно отбирать семена, быть уверенным в том, что бросаешь в землю только хорошие... Баруа (с гордостью). Мы полностью сознаем принятую на себя ответственность. Люс (оставляя без ответа слова Баруа). Ваши друзья так же молоды? Баруа. Да, почти. Люс (перелистывая журнал). Кто этот Брэй-Зежер? Не сродни ли он скульптору? Баруа. Это его сын. Люс. А! Наши отцы были знакомы, Брэй-Зежер-старший был близок с Ренаном... Ваш друг не занимается скульптурой? Баруа. Нет, он магистр философии. Мы вместе учились в Сорбонне. Люс. Судя по его "Введению в позитивную философию", это - человек весьма своеобразный. (Строго.) Но сектант. Удивленный жест Баруа. Люс поднимает голову и смотрит на Баруа почти ласково. Вы мне позволите говорить с вами откровенно? Баруа. Я вас прошу! Люс. Я должен упрекнуть в сектантстве всю вашу группу... (Мягко.) И вас, в частности. Баруа. Почему? Люс. С первого же номера вы заняли весьма откровенную, весьма мужественную позицию, однако несколько якобинскую... Баруа. Боевую позицию. Люс. Я одобрил бы ее без оговорок, если бы она была только боевой. Но она... агрессивна. Разве не так? Баруа. Мы все горячо убеждены в своей правоте и готовы бороться за свои идеи. По-моему, нет ничего плохого в том, что мы порою непримиримы... (Люс молча слушает, Баруа продолжает.) Мне кажется, что всякое новое и могучее учение по природе своей нетерпимо: человек, который с самого начала признает право на существование за убеждениями, прямо противоположными его собственным, обрекает себя на бездействие: он теряет силу, теряет энергию. Люс (твердо). И все же в отношениях между людьми должен господствовать дух терпимости: все мы имеем право быть такими, какие мы есть, и наш сосед не может нам этого воспретить во имя своих собственных взглядов. Баруа (с невольной резкостью). Да, терпимость, свобода для всех - это прекрасно в принципе... Но посмотрите только, к чему приводит этот благодушный дилетантский скепсис! Разве смогла бы церковь до сих пор играть в современном обществе ту роль, какую она играет, если бы... Люс (с живостью). Вам известно, как я враждебен клерикализму! Я родился в сорок восьмом году, в середине декабря, и всегда гордился тем, что был зачат в самый разгар либерализма. Я ненавижу любые рясы и фальшивые вывески, какими бы привлекательными они ни казались. И все же, еще больше, чем заблуждения, меня отталкивает от церкви ее нетерпимость. (Помолчав. Раздельно.) Нет, я никому не посоветую противополагать одному злу другое. Достаточно требовать свободы мысли для всех и самим подавать пример такой свободы. Возьмем католическую церковь: ее господство продолжалось многие века: и все же достаточно было ее противникам в свою очередь получить право провозглашать свои идеи, - и огромная власть церкви была поколеблена. Баруа внимательно слушает, но вынужденное молчание заметно тяготит его. (Примирительным тоном.) Пусть будет признано право заблуждаться, но также и право защищать истину; вот и все. И незачем думать, к чему это приведет. Правда обязательно восторжествует, когда наступит ее время... (После паузы.) По-вашему, это не так? Баруа. Ах, черт побери, я великолепно знаю, что, вообще говоря, вы правы! Но мы не в силах побороть своих чувств, и они нас далеко заводят... Недолгое молчание. (Со сдержанной яростью.) Я великолепно знаю, что нетерпим! С некоторых пор! (Понижая голос.) Чтобы понять меня, надо знать, сколько я выстрадал... Тот, чей освобожденный ум вынужден прозябать в среде глубоко набожных людей; тот, кто с каждым днем сознает все яснее, что католицизм скоро окончательно запутает его в свою упругую и прочную сеть; кто чувствует на каждом шагу, как религия вторгается в его жизнь, подчиняет себе тех, кто его окружает, штампует сердца и души его близких, на всем оставляя свой след и все направляя... - такой человек действительно приобретает право говорить о терпимости! Я имею в виду не того, кто порою идет на уступки по доброте сердечной, а того, чья жизнь представляет собою бесконечную цепь уступок... Он, и только он, имеет право говорить о терпимости!.. (Сдерживает себя, поднимает глаза на Люса и силится улыбнуться.) И уж если он это делает, сударь, то говорит о ней так, как говорят о высшей добродетели, как говорят об идеале, достичь которого человеку не дано! Люс (после нескольких секунд молчания, с сердечной ноткой в голосе). Вы живете один? Энергичное лицо Баруа, искаженное болью воспоминаний, мгновенно проясняется; его взгляд становится мягче. Баруа. Да, теперь я свободен. (Улыбаясь.) Но я освободился, лишь недавно и не успел еще снова стать терпимым. ...(Пауза.) Извините, что я принял наш спор слишком близко к сердцу... Люс. Это я, сам того не желая, пробудил в вас печальное прошлое... Тепло смотрят друг на друга. Баруа (с непосредственностью). Это послужит мне на пользу. Я нуждаюсь в советах... Между нами гораздо большая разница в возрасте, чем пятнадцать лет, господин Люс... Вы, вы живете уже двадцать пять лет. А я после напряженных усилий только недавно разорвал все свои цепи... Все! (Резким ударом ладони словно разрубает свою жизнь надвое: по одну сторону - прошлое, по другую - будущее. Вытягивает руку вперед.) Итак, вы понимаете, передо мной - еще неизведанная, новая жизнь, такая огромная, что у меня кружится голова... Когда мы решили основать журнал, я прежде всего подумал о сближении с вами, вы были для меня единственным маяком на горизонте. Люс (нерешительно). Я могу вам помочь только собственным опытом... (Улыбаясь, указывает на географические карты, развешанные по стенам.) Я всегда думал, что жизнь похожа на одну из этих карт с очертаниями неведомых стран: чтобы разобраться в ней, надо научиться ее читать... Внимание, методичность, чувство меры, настойчивость... Вот и все, это очень просто. (Снова берет со стола номер "Сеятеля".) Вы прекрасно начали, у вас в руках сильные козыри. Рядом с вами - люди с острым, оригинальным умом. Все это очень хорошо... (Задумывается.) И все же, если разрешите дать вам совет, я скажу вот что: не поддавайтесь слишком легко чужому влиянию... Да, такие объединения, как ваше, иногда таят в себе эту опасность. Согласие во мнениях, конечно, необходимо; и оно у вас есть: один и тот же порыв сплотил всех вас и увлек за собой. Но не сжигайте свою индивидуальность в общем горниле. Оставайтесь самим собою, упорно развивайте в себе только те качества, какие вам присущи. Каждый из нас обладает особым свойством - если хотите, особым даром, - благодаря которому мы никогда не будем похожи один на другого. Все дело в том, чтобы открыть в себе этот дар и развивать его прежде всего. Баруа. Но не приведет ли это к некоторой ограниченности? Разве не нужно стараться, напротив, выйти за рамки своего "я", насколько это возможно? Люс. Думаю, что нет... Горничная (приоткрывая дверь). Госпожа просит передать вам, сударь, что пришел доктор. Люс. Хорошо. (Баруа.) Я полагаю, что нужно оставаться самим собой, чего бы это ни стоило, но в то же время - расти! Стремиться стать образцом той группы людей, которую ты представляешь. Баруа (вставая). Но разве не нужно действовать, говорить, писать, проявлять свою силу? Люс. О, сильная личность всегда проявится... Не надо, однако, создавать себе иллюзий насчет полезности того, что ты совершаешь. Разве прекрасная человеческая жизнь стоит меньше прекрасного творения? Я тоже думал, что нужно обязательно действовать. Постепенно я пришел к другому выводу... Он провожает Баруа до двери. Проходя мимо окна, отдергивает белую перкалевую занавеску. Посмотрите-ка, и в моем саду происходит тоже самое: нужно ухаживать за деревом, улучшать его из года в год, и тогда, если ему суждено принести плоды, они созреют сами собой... Они проходят через столовую. Головки детей, склоненные над тетрадками, поднимаются при звуке шагов. (Окинув взглядом сидящих за столом.) Мои дети... Баруа, улыбаясь, кланяется. (Отгадав его мысль.) Да, их много... А ведь у меня еще двое... Иногда я замечаю, как все они смотрят на меня, и мне становится просто страшно... (Качает головой.) Нужно положиться на логику жизни, должно быть, она права. (Подходит к столу.) Это моя старшая, совсем уж большая девочка... А вон тот, господин Баруа, у нас математик... (Любовно проводит ладонью по шелковистым головкам детей и вдруг поворачивается к Баруа.) Жизнь так прекрасна... ПРЕДВЕСТИЕ БУРИ Я слышу, как море вздымает волны, Я слышу, идет заря... Мое сердце, как мир, огромно... Ибсен. I Июнь 1896 года. Пять часов вечера. Пивная на бульваре Сен-Мишель. Зал в первом этаже, просторный и сумрачный, обставленный в стиле Гейдельберг: массивные столы, скамьи, витражи, разрисованные гербами. Шумная публика, состоящая из студентов и женщин. На антресолях - низкая комната, в которой раз в неделю собирается редакция "Сеятеля". Крестэй, Арбару, Брэй-Зежер сидят за столом у открытого широкого и полукруглого окна, начинающегося прямо от пола и выходящего на шумный бульвар. Входит Баруа с тяжелым портфелем под мышкой. Рукопожатия. Баруа садится и достает из портфеля бумаги. Баруа. Порталь не пришел? Зежер. Не видно. Баруа. А Вольдсмут? Арбару. Вот уж несколько дней, как я не встречал его в Национальной библиотеке. Баруа. Он прислал мне весьма любопытную статью, страниц на десять, посвященную "Законам об образовании". (Протягивает сверток Крестэю.) Вот ваши корректурные листы. Слишком убористый шрифт, но у нас на этот раз столько материала... (Арбару.) Держи. Арбару. Спасибо. Когда они тебе понадобятся? Баруа. Ролль просил вернуть их к концу недели. (Брэй-Зежеру.) А вот твои. Я хочу сказать тебе несколько слов по этому поводу. (Остальным.) Вы разрешите? Поднимается и отводит Зежера в глубину комнаты. (Понижая голос; душевно.) Это насчет твоего очерка о "Детерминизме в природе"... Он превосходен, мне думается, ты никогда еще не писал ничего более законченного и ясного. Возможно, я допустил нескромность: я прочел несколько страниц Люсу, вчера вечером, - корректура была со мной. Он нашел, что это очень ярко написано. Зежер (довольным гоном). Ты прочел ему место, где говорится о Пастере? {Прим. стр. 155} Баруа. Нет. Об этом-то я и хочу поговорить с тобой, пока ты еще не вносил исправлений... Зежер хмурит брови. (С некоторым замешательством.) Откровенно говоря, эта страница звучит, по-моему, слишком резко... Зежер (сухо). Я не касаюсь ученого; я говорю лишь о Пастере-метафизике. Баруа. Я понимаю. Но ты судишь о Пастере, как судил бы о ком-нибудь из наших современников, о ком-нибудь из его учеников. Я не собираюсь защищать его философское мировоззрение... Но ты совершенно забываешь о том, что мы обязаны своим научным материализмом этому неисправимому спиритуалисту! Зежер (делает жест рукой, как бы отстраняя что-то). Я знаю не хуже тебя, чем мы ему обязаны, хотя, по-моему, подобные слова мало подходят для выражения признательности... (Короткий смешок, обнажающий зубы, особенно белые на фоне желтого лица.) Пастер счел своим долгом публично занять откровенно метафизическую позицию, мы имеем право высказать о ней свое мнение. Благодарю покорно! Слишком часто нам тыкали в глаза его речью при вступлении в Академию, чтобы у нас оставались на сей счет хоть какие-нибудь сомнения! Баруа. Пастер был так воспитан и унаследовал такие взгляды, что не мог - как это сделали мы после него и благодаря ему - сделать верные философские выводы из своих научных открытий. Его нельзя упрекать за то, что он не был достаточно молод и не нашел в себе сил для пересмотра своих убеждений. Терпеливо ждет несколько секунд. Зежер молча отворачивается. Ты несправедлив, Зежер. Зежер. Ты находишься под влиянием Люса. Баруа. Я этого не отрицаю. Зежер. Тем хуже для тебя. Люсу часто не хватает твердости, а иногда и проницательности: он одержим манией терпимости. Баруа. Пусть так. (После паузы.) Забудем об этом, ты вправе поступать, как хочешь. (С улыбкой.) Но кроме права, существует и ответственность... Он возвращается к столу и садится. Официант приносит стаканы. Вы уверены, что Порталь придет? Крестэй. Он мне сам сказал. Зежер. Не будем его ждать. Баруа. Дело в том, что у меня хорошие новости, и я хотел бы, чтобы все были в сборе... Да, друзья мои, материальное положение "Сеятеля" по-прежнему великолепно. Я только что закончил полугодовой отчет. (Показывает ведомость.) Вот он. Еще полгода назад, когда мы начинали, у нас было всего тридцать восемь подписчиков. Теперь их уже пятьсот шестьдесят два. Кроме того, в прошлом месяце в Париже и в провинции было продано восемьсот выпусков. Все полторы тысячи экземпляров июньского номера уже разошлись. Крестэй. Сотрудничество Люса, без сомнения, оказало нам большую поддержку. Баруа. Бесспорно. С того времени, как четыре месяца назад он дал нам свою первую статью, число подписчиков увеличилось ровно вдвое. Июльский номер "Сеятеля" выйдет в количестве двух тысяч экземпляров. Я даже хочу предложить вам довести его объем до двухсот двадцати страниц вместо ста восьмидесяти. Зежер. Для чего? Баруа. А вот для чего. Корреспонденция журнала неуклонно возрастает. В этом месяце мне пришлось прочесть около трехсот писем! Я распределил их с помощью Арбару по темам, которые в них затронуты, и передам каждому из вас те, что его касаются. Вы сами убедитесь, что многие из писем очень интересны. Думаю, им стоит уделить в нашем журнале соответствующую рубрику. Нас внимательно читают и обсуждают, и письма служат тому доказательством. Мы должны ими гордиться и поступим неразумно, если похороним в ящиках стола этот вклад читателей в общее дело. Поэтому я предлагаю печатать ежемесячно самую важную часть нашей почты, сопровождая ее, по мере надобности... Входит Порталь. Добрый день!.. сопровождая ее пояснениями автора статьи. Порталь непривычно серьезен, он рассеянно пожимает руки Крестэю и Баруа; затем садится. Арбару. А со мной вы решили не здороваться? Порталь (приподнимаясь). Извините, пожалуйста. (Улыбается через силу и снова садится.) Зежер. А мы уж думали, что вы не придете. Порталь (нервно). Да, я сейчас очень занят. Я только что из библиотеки Дворца правосудия. (Поднимает глаза и читает во взглядах друзей немой вопрос.) Думается, мы скоро услышим важные новости... Баруа. Важные новости? Порталь. Да. В эти дни я смутно почувствовал что-то... тягостное. Я вам все расскажу. Возможно... произошла судебная ошибка... Кажется, это весьма серьезно... Все с интересом слушают. (Понижая голос.) Речь идет о Дрейфусе... {Прим. стр. 157} Крестэй. Дрейфус невиновен? Баруа. Невероятно! Арбару. Вы шутите? Порталь. Я ничего не утверждаю. Я сообщил вам лишь то немногое, что знаю сам; впрочем, пока еще вряд ли кто-нибудь знает об этом больше. Но все обеспокоены, чего-то доискиваются... Говорят даже, что Генеральный штаб ведет расследование. Фокэ-Талон тоже заинтересовался этим делом: он потребовал, чтобы я представил ему подробный доклад о процессе Дрейфуса, происходившем полтора года назад. Молчание. Зежер (обращаясь к Порталю, наставительно). Гражданские суды, заседающие каждый день, для которых судопроизводство превратилось в ремесло, могут вынести ошибочный приговор. Но военный суд, состоящий из лучших представителей армии, которые не являются профессиональными юристами и поэтому судят с величайшей осторожностью и крайней осмотрительностью... Баруа. Особенно когда речь идет о государственной измене... Это просто утка. Крестэй. Я вам скажу, что это такое: вся возня затеяна... Вольдсмут (взволнованным, но твердым голосом). ...евреями? Крестэй (холодно). ...семьей Дрейфуса. Баруа. Как, вы здесь, Вольдсмут? Я и не заметил, когда вы вошли. Арбару. И я не заметил. Зежер. И я. Обмениваются рукопожатиями. Порталь (Вольдсмуту). Вы тоже что-нибудь слышали об этой истории? Вольдсмут поднимает к Порталю свое заросшее лицо, омраченное глубоко затаенной болью. Он едва заметно кивает головой, прикрывая глаза воспаленными веками. Баруа (запальчиво). Но вы, надеюсь, уверены, что здесь не может быть ошибки? Вольдсмут делает жест, полный покорности и сомнения, словно говоря: "Как знать? Все возможно..." Несколько мгновений все молчат, чувство неловкости нарастает. Баруа. Возьмите, Вольдсмут, я принес ваши корректурные листы... Порталь (Вольдсмуту). Вы совсем не знаете этого Дрейфуса? Вольдсмут (он моргает чаще, чем обычно). Нет. (Пауза.) Но я присутствовал при разжаловании... Я видел это. Баруа (с раздражением). Что "это"? Глаза Вольдсмута наполняются слезами. Он молчит. Долго и робко смотрит на Баруа, потом на Арбару, Крестэя, Зежера. Он чувствует себя одиноким, на губах его - покорная улыбка побежденного. II "Господину Ж. Баруа, улица Жакоб, 99-бис, Париж. 20 октября 1896 года. Дорогой друг! Я лишен возможности прийти к вам (пустяк, досадное происшествие, которое, однако, уложило меня на несколько дней в постель). И тем не менее мне очень нужно увидеться с вами. Не сочтите за труд взобраться ко мне на шестой этаж завтра или, самое позднее, послезавтра. Простите мою бесцеремонность. Это не терпит отлагательства. Преданный вам Ульрик Вольдсмут". На следующий день. Огромный старый дом на улице ла Перль, в самом центре квартала Марэ. На шестом этаже в подъезде "Ф", под самой крышей, в конце коридора, - скромная квартирка, под номером 14. Баруа звонит. Ему открывает молодая женщина. Три смежных комнаты. В первой - седая старуха развешивает на веревке белье. Во второй - две неубранные постели, два матраца на полу, у окна - пишущая машинка. Дверь в третью комнату закрыта. Прежде чем открыть ее, женщина оборачивается к Баруа. Юлия. Он спит, сударь... Вы очень спешите? Баруа (поспешно). Не будите его, пожалуйста, я себе этого не прощу... Я подожду... Юлия. Сон ему так необходим! Баруа глядит на нее с любопытством. Он не знал, что Вольдсмут женат. Юлии Вольдсмут двадцать пять лет. Это женщина восточного типа. На первый взгляд она кажется очень высокой и худой, хотя торс ее, охваченный черным платьем (она не носит корсета) - мясистый и короткий. Зато ноги и особенно руки - необыкновенно длинные. Узкое лицо вытянуто вперед. Черные жесткие волосы, вьющиеся крупными кольцами, собраны на затылке, и это подчеркивает удлиненную форму головы. Резко очерченный нос продолжает слегка покатую линию лба. Очень узкие, продолговатые глаза, слегка приподняты к вискам. Рот приоткрыт, верхняя губа, загадочная и причудливая, кажется, навсегда застыла в усмешке. Она решительно указывает Баруа на единственный в комнате стул и без всякого стеснения усаживается с ногами на кровать. Баруа (осторожно). Каким образом это... случилось, мадам? Юлия. Мадемуазель. Баруа (улыбаясь). Извините, пожалуйста. Юлия (как ни в чем не бывало). Мы ничего не знали. (Показывает на кровати.) Было за полночь, мы с мамой уже легли... (Показывая на дверь в комнату Вольдсмута.) Оттуда донесся слабый взрыв. Но это нас нисколько не обеспокоило. Наоборот, я обрадовалась, подумав, что дядя снова принялся за работу и хоть немного отвлечется от этого дела... И вдруг утром он позвал нас к себе: все лицо у него было порезано осколками стекла и обожжено... Баруа (с интересом). Что же взорвалось? Юлия (сухо). Реторта, треснувшая на огне. Внезапно Баруа вспоминает, что Вольдсмут был раньше химиком-лаборантом. Молчание. Баруа. Я, верно, мешаю вам заниматься делом, мадемуазель. Она сидит среди скомканных простынь, подперев щеки ладонями, скрестив ноги по-турецки, и непринужденно разглядывает его дружелюбным и открытым взглядом. Юлия. Ничуть... Я очень рада этому случаю. Я много слышала о вас. Читала ваши очерки и статьи в "Сеятеле"... (Пауза. Не глядя на него, она, наконец, произносит чистосердечно, но сдержанно.) У вас замечательная жизнь! Голос у нее гортанный, как у Вольдсмута, но говорит она с оттенком грубоватой развязности. Он не отвечает. Что за странное создание!.. Баруа (помолчав). Вольдсмут никогда мне не говорил, что все еще занимается химией. Юлия быстро поворачивает голову: в ее зыбких зрачках загорается лихорадочный огонек... Юлия. Он ничего не рассказывает, потому что работает, ищет... Он считает: найду, тогда и скажу... Баруа ничего не спрашивает, но всем своим видом выражает любопытство. Впрочем, от вас ему незачем таиться, господин Баруа. Ведь вы биолог. (Потеплевшим голосом.) Дядя полагает, что когда-нибудь, при строго определенных условиях, в надлежащей среде, человек сумеет создать живую материю... (Простая, безыскусственная улыбка.) Баруа. Живую материю? Юлия. Вы думаете, это невозможно? Баруа (с удивлением). Я знаю, что такая гипотеза не лишена правдоподобия, но... Юлия (с живостью). Дядя уверен, что этого можно добиться. Баруа. Это прекрасная мечта, мадемуазель. И в конце концов нет никаких причин считать ее неосуществимой. (Размышляя вслух.) Как нам известно, температура Земли была когда-то слишком высока для того, чтобы мог произойти синтез живой материи. Следовательно, было время, когда жизни не существовало, а затем наступило время, когда она стала существовать. Юлия. Вот! И все дело в том, чтобы воспроизвести этот момент, когда жизнь возникла... Баруа (поправляет). Позвольте. Я вовсе не говорил о моменте, когда жизнь возникла... Правильнее говорить о моменте, когда под влиянием определенных условий, которые пока еще не выяснены, произошел синтез живой материи из элементов, существующих вечно. Юлия (напрягая внимание). А для чего такая точность? Баруа (несколько озадачен тем, что разговор принял специальный характер). Господи, да потому, мадемуазель, что я считаю опасным общеупотребительное выражение "жизнь возникла"... Оно больше подходит для людей, которые одержимы манией постоянно ставить вопрос о каком-то "начале"... Она скрестила ноги, уперлась локтем в колено и поддерживает подбородок рукой. Юлия. Но ведь для того чтобы постичь существование живой материи, необходимо предположить, что оно когда-то началось. Баруа (горячо). Напротив! Я как раз и не могу постичь этой идеи начала! С другой стороны, я легко приемлю идею материи, которая существует, преображается и будет развиваться вечно. Юлия. Так как все в мире связано... Баруа. ...образуя единую космическую материю, способную дать жизнь всему, что из нее исходит... (Молчание.) Вы, должно быть, работаете вместе с дядей? Юлия. Немного. Баруа. Производите опыты с лучами радия? Юлия. Да. Баруа (мечтательно). Несомненно, что достижения химии не оставили камня на камне от непреодолимого барьера, некогда разделявшего жизнь и смерть... Молчание. Юлия (указывая на пишущую машинку). Разрешите мне продолжить работу? Надеюсь, вам теперь уже недолго ждать... Она усаживается. Треск машинки наполняет комнату. Ее силуэт темным пятном вырисовывается на тусклом стекле. Льющийся сбоку свет падает на ее необычные руки: более светлые на ладонях, прыгающие с обезьяньей ловкостью; у нее длинные пальцы с желтыми плоскими ногтями. Проходит минут пять. Голос Вольдсмута. Юлия! Юлия открывает дверь. Юлия. Дядя, тут как раз пришел господин Баруа... Прижимается к стене, чтобы пропустить Баруа. Проход узок. Кажется, она этого не замечает: движения женщины, инстинктивно избегающей прикосновения, не последовало. Напротив, она приблизила свое лицо так, что он чувствует ее дыхание у себя на щеке. (Шепотом) Не говорите, что я просила вас обождать. Он прикрывает глаза в знак согласия. К комнате Вольдсмута примыкает небольшое застекленное помещение, бывшая мастерская фотографа, превращенная в химическую лабораторию. Баруа проходит в глубину комнаты, где находится альков. Щуплое детское тело едва угадывается под простыней, оно так мало, что огромная голова, обмотанная бинтами, производит впечатление чужой. Баруа. Мой бедный друг... Вам больно? Вольдсмут. Нет. (Удерживая его руку в своей.) Юлия сейчас принесет вам стул. Баруа опережает ее и ставит стул у кровати. Юлия выходит. (С гордостью и нежностью, которой он пытается придать отеческий характер). Моя племянница. Баруа слышит знакомый голос Вольдсмута, но сам Вольдсмут неузнаваем. Вата, перехваченная бинтами, закрывает волосы, нос, бороду; живут лишь светло-карие глаза под взъерошенными бровями да улыбка, наполовину скованная повязкой. Спасибо, что пришли, Баруа. Баруа. Как я мог поступить иначе, мой дорогой? Что вы хотели мне сказать? Вольдсмут (изменившимся голосом). Ах, Баруа! Нужно, чтобы все честные люди узнали, наконец, что происходит!.. Он там, он умрет от лишений... И он ни в чем не виновен! Баруа (улыбается упорной настойчивости больного). Опять Дрейфус? Вольдсмут (поднявшись на локтях, лихорадочно). Прошу вас, Баруа, умоляю вас, во имя благородства и справедливости, будьте беспристрастны, забудьте все, что вы читали в газетах два года назад, все, что говорят сейчас... Умоляю вас, Баруа, выслушайте меня! (Голова его вновь падает на подушку.) Ах, как мы любим громкие слова о служении человечеству!.. Что и говорить, легко радеть о человечестве вообще, о безликой массе, о тех, чьих страданий мы не увидим никогда! (С нервным смешком.) Но нет, это не стоит и гроша! Только тот, кто любит не человека вообще, а своего ближнего из плоти и крови, кто действительно помогает ему в беде, - только тот умеет любить, только тот по-настоящему добр! (Приподнявшись.) Баруа, умоляю вас, забудьте все, что вы знаете, и выслушайте меня! Вся жизнь этого человека, превращенного в бесформенный ком ваты и бинтов, сосредоточилась во взоре; только взор его живет - быстрый и горячий, умоляющий, настороженный. Растроганный Баруа сердечно протягивает ему руку. Баруа. Я вас слушаю. Не надо волноваться... Проходит несколько секунд, Вольдсмут овладевает собою. Затем достает из-под подушки рукопись, отпечатанную на машинке, и с трудом начинает ее листать. Но в комнате уже сгустился сумрак. Вольдсмут (зовет). Юлия! Будь добра, принеси нам огня!.. Треск машинки смолкает. Появляется Юлия с лампой в руке, быстрым движением ставит ее на ночной столик. Спасибо. Она холодно улыбается. Он следит за ней нежным взглядом поверх бинтов, пока она не исчезает за дверью. Затем поворачивает голову к Баруа. Я должен рассказать вам все с самого начала, как будто вы никогда ничего не слышали об этом деле... (Выражение его голоса меняется.) Перенесемся к началу тысяча восемьсот девяносто четвертого года. Напомню вам прежде всего факты. Итак, чиновники военного министерства обнаружили исчезновение нескольких документов. Затем, в один прекрасный день, начальник разведывательного отдела вручает министру письмо, якобы найденное в бумагах германского посольства, - нечто вроде сопроводительной бумаги, написанной от руки и представляющей собою перечень документов, которые ее автор предлагает передать своему корреспонденту. Вот завязка. Идем далее. Начинаются поиски виновного. Из пяти документов, упомянутых в бумаге, три имеют отношение к артиллерии; начинаются поиски среди офицеров артиллерийского управления Генерального штаба. Из-за сходства почерков подозрение падает на Дрейфуса. Он еврей, и его недолюбливают. Первое расследование ни к чему не приводит. Баруа. Допустим. Вольдсмут. Доказательством этому служит то обстоятельство, что обвинительный акт не отметил ничего подозрительного ни в личной жизни Дрейфуса, ни в его отношениях с людьми. Одни только предположения... Баруа. А вы читали обвинительный акт? Вольдсмут (показывая листок). Вот его копия. Я дам вам прочесть. Молчание. Тогда производятся две экспертизы почерков. Один эксперт не думает, что сопроводительная бумага написана Дрейфусом. Другой склоняется к мысли, что она, быть может, написана им, но начинает свое заключение с весьма существенной оговорки. (Ищет в своих бумагах.) Вот текст экспертизы: "... если исключить предположение о чрезвычайно тщательной подделке документа..." Это, не правда ли, означает: очень похоже на руку Дрейфуса, но я не берусь утверждать, что писал он, а не кто-либо другой, кто подделывался под его почерк. Вы меня слушаете, Баруа? Баруа (очень холодно). Слушаю. Вольдсмут. На основании этих двух противоречащих друг другу экспертиз выносится постановление об аресте Дрейфуса. Да... Не дожидаясь дополнительного расследования, даже не понаблюдав толком за человеком, на которого пало подозрение... Люди интуитивно убеждены, что бумагу писал он. Этого достаточно. Дрейфус арестован. А теперь я хочу вам рассказать об одном драматическом эпизоде. Однажды утром Дрейфуса приглашают в министерство, чтобы направить в инспекционную поездку. Против всякого обыкновения, ему предложено явиться в штатском. Это кажется ему странным. Заметьте, что если бы он чувствовал себя виновным, он заподозрил бы неладное и успел бы скрыться. Но нет. Он спокойно приходит в назначенный час и не застает в министерстве никого из своих товарищей, которых обычно приглашают вместе с ним. Это удивляет его еще больше. Его вводят в кабинет начальника Генерального штаба. Генерала там нет, но какие-то люди в штатском собрались в углу и внимательно разглядывают Дрейфуса, ни словом не упоминая об инспекции; какой-то майор говорит ему: "У меня болит палец, не могли бы вы написать письмо вместо меня?" Не правда ли, майор выбрал весьма неподходящий момент, чтобы попросить у подчиненного о таком одолжении?.. Все в кабинете окутано какой-то тайной. Слова, позы присутствующих - все странно и необычно. Теряясь в догадках, Дрейфус усаживается за стол. Майор тотчас же начинает диктовать ему фразы, выбранные из злополучной сопроводительной бумаги. Дрейфус, естественно, их не узнает; но враждебный голос старшего офицера и вся тяжелая атмосфера, в которую он попал, едва явившись в министерство, нервируют его, и это отражается на почерке. Майор наклоняется над ним и кричит: "Вы дрожите!" Дрейфус, не понимая, чем вызван этот гнев, говорит в свое оправдание: "У меня онемели пальцы..." Диктант продолжается. Дрейфус старается писать лучше. Майор с досадой останавливает его: "Будьте внимательны, это очень важно!" И вдруг произносит: "Именем закона, вы арестованы!" Баруа (взволнованно). Но как дошел до вас этот рассказ? Газета "Эклер" {Прим. стр. 166} приводит совершенно другие факты! (Поднимается и делает несколько шагов по комнате) Где гарантия, что ваша версия верна? Вольдсмут. Я знаю, откуда почерпнула свои сведения "Эклер". Сцена ареста была описана неверно. (Понизив голос.) Баруа, я видел фотографическую копию диктанта... Да, видел! И что же? Волнение, о котором она свидетельствует, едва заметно и легко объяснимо. Во всяком случае, я твердо уверен: изменник, понимая, что он изоблич