й-Зежер пожимает плечами. Чего мы только не видели!.. Политическая неразбериха, злоупотребление властью, торгашество. Посягательство на церковное имущество, доходящий до нелепости антимилитаризм... И наконец - полный крах. Зежер (сухо). Я не защищаю нынешней политики. Но она, во всяком случае, не хуже той, что проводилась до процесса! Баруа (после некоторого размышления). Право, я не знаю... Люс (быстро). Не нужно жалеть о прошлом, Баруа, не нужно! Зежер. Если бы тогдашнее правительство было на высоте, то не мы, а оно добивалось бы истины! Люс. Вы замечаете только дурное, Крестэй. Вы не видите наступающих перемен. Республиканский строй обладает драгоценным качеством: это единственный строй, который можно усовершенствовать. Дайте демократии время снова вступить на правильный путь. Крестэй. Все-таки недопустимо, чтобы те, чья политика не имела ничего общего с нашими устремлениями, бесцеремонно претендовали на плоды наших усилий. Помните историю пресловутой картотеки! Те, кто посмел организовать систему доносов в армии, не постеснялись прикрыться нашими принципами перед лицом палаты! Зежер. Парламентская болтовня! Баруа (печально). И потом это закон истории: победители немедленно перенимают пороки побежденных. Можно подумать, что от власти исходит какая-то зараза безнравственности. Крестэй (мрачно). Нет. Дело даже не в этом: ведь все, что имело отношение к процессу, все, что было порождено им, - оказалось отравленным. Люс (с упреком). Крестэй... Крестэй. Зачем спорить против очевидности? Начиная с секретного досье девяносто четвертого года и вплоть до отказа уголовного отделения суда рассматривать дело - я уже не говорю о процессе Эстергази я о процессе Золя, - все сопровождалось нарушениями закона. (С отвращением.) Но это еще не самое страшное! Когда мы дождались приговора суда в Ренне, а затем помилования... (Кажется, что ему доставляет удовольствие бередить раны.)... те, кто не сложил оружия, вопреки всему еще надеялись на конечный успех! Но нас снова постигла неудача! Нас так бессовестно предали! Весь смысл дела, все то, ради чего мы тратили свои силы, жертвовали своим спокойствием, все это было сведено на нет тем, что мы примирились с последним нарушением закона: решение о кассации приговора, без права передачи в следующую инстанцию, было вынесено судом, который не имел на это права и не остановился во имя торжества справедливости перед вопиющим нарушением закона! Ха, ха, ха... Люс. Крестэй! Зежер (ровным голосом, саркастически). Вы полагаете, что третий военный суд, состоящий из каких-то семи новоиспеченных судей-офицеров, лучше справился бы со своей задачей, чем кассационный - высший гражданский суд страны? Взгляды Баруа и Люса встречаются. Баруа молча отводит глаза. Крестэй. Вопрос должен быть поставлен по-другому, Зежер. Говорили, будто два года подготовляли кассационный суд, а тем временем, за эти два года, состав суда сильно изменился... Но я говорю не об этом. (С подчеркнутой надменностью.) Я только хочу сказать, что можно было более достойным образом закончить дело, не получая для этого согласия гражданских судей и избежав нескончаемых споров юристов и писак вокруг четыреста сорок пятой статьи {Прим. стр. 279}. Я хочу сказать, что для отмены несправедливого приговора, вынесенного в Ренне, нужно было неопровержимое решение другого военного суда. И я добавлю, что в этом смысле дело осталось навсегда незаконченным, как гноящаяся рана, которая никогда не заживет! Баруа (неуверенно). Но это значило бы все начать заново. Крестэй. Ну и что же! Баруа. Однако есть ведь предел человеческим силам. Крестэй. Вы думаете так же, как и я: вы довольно часто высказывались в этом духе в своем "Сеятеле". Баруа, улыбаясь, опускает голову. Тем более что представлялся прекрасный случай передать дело новому военному суду... Генералы, чьи недомолвки повлекли за собой осуждение Дрейфуса в девяносто девятом году, категорически опровергли, во время расследования в уголовном отделении суда, всю историю о документе с пометками кайзера! Достаточно было бы им повторить свои показания перед военным судом, и обвиняемого наверняка оправдали бы. Люс. К чему препираться? Ваш пессимизм, Крестэй, чрезмерен - даже сегодня. Баруа (вставая). Мы будто нарочно собрались здесь, чтобы беседовать, как разочарованные пятидесятилетние люди... Зежер (показывая на газету, лежащую на земле, с коротким смешком). Сегодня наши надежды воистину развеялись в прах... Все улыбаются. Баруа подходит к Люсу проститься. Крестэй (внезапно обращаясь к Баруа). Вы пойдете через Булонский лес? Я с вами... Люс. Видите ли, все горе в том, что французский народ - это народ, который мало интересуется моралью, и вот почему. Уже много веков во Франции политике и выгоде отдают предпочтение перед правом. Придется перевоспитывать народ... Правда, мы не достигли нашей цели, но все же приблизились к ней, и рано или поздно достигнем ее. (Пожимая руку Крестэю.) И что бы вы ни говорили, Крестэй, век, начавшийся Революцией и кончившийся Делом, - славный век! Крестэй (с грустной насмешкой). Это также и век лихорадки, утопии и сомнений, век скороспелых начинаний и неполадок. Рано еще давать ему оценку. Может быть, о нем скажут: век бутафории! Аллея в Булонском лесу. Теплый вечер. Возбужденный Крестэй ускоряет шаг. Крестэй (доверительно). На людях, вы видели, я горячусь, говорю увереннее... Но когда я остаюсь один, вот тут-то... Нет, мой дорогой, кончено: я не могу больше отделываться словами... Я слишком много видел и слишком хорошо знаю, что такое жизнь: ярмарочный балаган - вот что она такое! Добро, долг, добродетель - подумать только! Маскировка своих эгоистических инстинктов - вот что нас в действительности занимает. Мы - просто паяцы. Баруа (взволнованно). Полноте, полноте, вы говорите ужасные вещи! Крестэй (резко). Человек - таков, каков он есть И я понял это только недавно. Я не просил жизни, особенно такой, какой она была у меня... Баруа (прибегая к последнему средству). Разве вы сейчас не работаете? Крестэй (разражаясь смехом). Да, мои книги! Из меня вышел прекрасный образец неудачника, а?.. Искусство! Это всего лишь слово, как Справедливость или Истина: слова эти ничего не означают, они пусты, как червивый орех, и ради них я в восторженном порыве жертвовал всем. Искусство! Человек, этот жалкий калека, хочет что-то прибавить к природе, хочет творить. Творить! Он! Просто смешно!.. Баруа слушает его с сжавшимся сердцем: так внимают реву урагана, треску деревьев, завыванию бури... Послушайте, друг мой! Если бы я начинал заново жить я бы уничтожил в себе честолюбие, я бы смеялся сам над собой до тех пор, пока не перестал бы верить во что бы то ни было! Я бы постарался любить жизнь только в самых скромных ее проявлениях: лишь они не переполняют невыносимой горечью, которую не в силах сносить человек. Подбирать мельчайшие крупинки счастья... только так человеку дается немного радости... прежде чем он умрет... ведь жизнь неизбежно кончается... ямой! Он произнес последние слова с тоскливым страхом. Баруа в изумлении смотрит на него. Крестэй умолк. Он делает несколько шагов и вдруг, как будто ему не хватает дыхания, выдержки, указывает рукой на поперечную аллею. Я вас покидаю, мне туда... Нескладный, в траурной с развевающимися полами одежде, он, сгорбившись, быстро удаляется; Баруа смотрит ему вслед. ДОЧЬ I "Аббату Жозье, священнику в Бюи-ла-Дам (Уаза) 26 декабря. Дорогой друг! Нотариус Мужен, по просьбе госпожи Баруа, напомнил мне, что, по условиям нашего соглашения, я вправе потребовать, чтобы дочь моя прожила год со мною, ибо через несколько недель ей исполняется восемнадцать лет. Я не хочу, чтобы мой ответ был передан через нотариуса; могу ли я надеяться, что Вы не откажетесь от роли посредника в этом деле? Я буду Вам весьма признателен, если Вы поблагодарите госпожу Баруа за инициативу, которую она взяла на себя, и объясните ей в той форме, какую сочтете нужной, мотивы моего отказа. Эти мотивы я изложу Вам с моей обычной искренностью. Когда мы расстались, я сохранил за собой право вмешаться в определенный момент в воспитание дочери. Но обстоятельства сильно изменились. Как Вы знаете, в течение восемнадцати лет я не видел ни жены, ни ребенка. В сущности, я злоупотреблю своим правом, если стану претендовать на какую-нибудь роль в этой жизни, в которой до сих пор не занимал и никогда не буду занимать никакого места. Чтобы до конца выразить свое мнение, добавлю, что чувства, которые, без сомнения, моя дочь питает к незнакомому отцу, делают подобное сближение невозможным - не только для нее, но и для меня самого. Вот почему нет никакой надобности менять что-либо в существующем положении, и я хочу просить Вас передать моей жене, что она свободна от всякого обязательства. Примите уверения в моей благодарности и преданности. Баруа". Несколько дней спустя. Девять часов утра, Баруа поздно встал и теперь не спеша заканчивает свой туалет. Первое января: он свободен. Паскаль приносит визитные карточки и письма. Паскаль. Вы обедаете дома, сударь? Баруа подходит к столу и перебирает корреспонденцию. Баруа. Нет, нет.. вечером вы свободны. (Нерешительно.) У вас, должно быть, семья, друзья? Паскаль (невозмутимо). Нет, что вы. Если вас не будет дома, я пообедаю пораньше и пойду в кинематограф. Баруа (останавливая его) Ну, тогда, Паскаль, приготовьте мне обед... Хорошо? Что хотите, к любому часу: я никуда не пойду. Глупо обедать в ресторане в такой день, как сегодня... Он распечатывает несколько писем. Потом, заметив штемпель Бюи, не спеша разрывает конверт. "Бюи-ла-Дам. 31 декабря. Дорогой Жан! Всегда готов, в память о прошлом, быть Вашим поверенным. Я занялся Вашим поручением особенно ревностно, ибо любое другое решение показалось бы мне совершенно неправильным. Ваш отказ избавляет госпожу Баруа от новых испытаний, что справедливо: бедная женщина заслуживает этого своим самоотречением. Однако я был бы не совсем честен по отношению к Вам, если бы скрыл, что это Мари заставила свою мать снестись с Вами через нотариуса Мужена. Вы видите, насколько дочерние чувства, какие Вы приписывали Мари, отличаются от тех, которые были внушены ей истинно христианским воспитанием. Жму Вашу руку. М.Л.Жозье, священник". Баруа стоит у окна; ему нужно собраться с мыслями. Его глаза останавливаются на конверте, он оглядывает комнату, затем смотрит на улицу. Медленно, стараясь сосредоточиться, перечитывает письмо. "Почему Жозье пишет: "Я был бы не совсем честен..." Значит, он полагает, что это новое обстоятельство может изменить мое решение... Если бы речь шла о моем праве, о моей прихоти, - я сказал бы "нет"... Если бы у меня было намерение тайно повлиять на нее, - я тоже сказал бы "нет"... Но это совсем не то, ведь она сама... Тогда почему бы и нет?" Он улыбается. "Все-таки весьма любопытно, что это она напомнила о сроке. В сущности, даже наперекор желанию матери: ведь мой отказ избавлял Сесиль от "новых испытаний" Сесиль, видно, боялась, как бы я не потребовал выполнения условия, и девочке пришлось долго бороться.. Значит, она очень хотела приехать. Но, черт побери, я никак не могу понять почему! Из любопытства: Не думаю. Ей, должно быть, страшно уезжать из Бюи, расставаться с матерью, с бабушкой, с привычной обстановкой, тем более для того, чтобы приехать сюда! Что ж задумала эта восемнадцатилетняя девушка? Во всяком случае, нужно обладать необычайной волей, чтобы получить согласие Сесили. Это доказывает, что Мари энергична и независима... Все это очень странно... В последний раз, когда мы виделись с Жозье, он дал мне понять, что она немного похожа на меня... Быть может, у нас некоторые общие черты характера, одинаковое упорство? Кто знает? Не одинаковый ли у нас склад ума?.. Не хочет ли она пересмотреть все, чему ее учили?.. Может быть, она там бьется, словно в клетке, как я когда-то?.. И хочет приехать сюда, чтобы дышать полной грудью, чтобы стать свободной?" Он предается этим мыслям с некоторым самолюбованием; он обнаруживает в себе запас нерастраченной любви, о которой даже и не подозревал. Потом пожимает плечами: "Но нет..."Чувства, которые были внушены ей истинно христианским воспитанием..." Все это моя фантазия, Мари у них в руках!" Он делает нетерпеливый жест рукой: "Интересно... Меня уже мучает мысль, что эта незнакомая мне девушка находится по ту сторону баррикады! А еще десять минут назад ее набожность меня нисколько не занимала!.. Я глупею... (Улыбаясь.) Ведь она существует для меня всего десять минут; лишь сейчас она напомнила о своем существовании, она перестала быть только именем... Мари..." Баруа в третий раз разворачивает письмо. По мере того, как он его перечитывает, ему становится ясно, что бесповоротное решение побеждает все его колебания, и каждое слово письма еще больше укрепляет это решение. II Февраль. День на исходе. Паскаль, услышав, как кто-то поворачивает ключ в замке, подходит к двери. Баруа. Вот и я, Паскаль. Все готово? Паскаль приветливо улыбается. Баруа обходит кабинет, как бы производя смотр. Все прибрано, только письменный стол, как всегда, в беспорядке. На камине "Пленник" Микеланджело теряет силы в бесплодном стремлении освободиться. Баруа торопливо проходит во вторую половину квартиры: две комнаты, соединенные ванной; большая комната обита светлым штофом и заново обставлена. Озабоченным и в то же время довольным взглядом он осматривает комнату. Поправляет абажур, трогает радиатор, смотрит на часы и возвращается в кабинет. Паскаль, мы кое-что забыли!.. Сбегайте, побыстрее... Хороший букет белых цветов... (Показывая величину.) Обязательно белых, слышите! Пять минут спустя. Звонок. Баруа, ходивший из угла в угол, бледнеет: "А этот дуралей еще не вернулся!" Он направляется в переднюю; мгновение колеблется и открывает дверь. Первым входит аббат Жозье, за ним - молодая девушка и просто одетая женщина лет пятидесяти. Баруа. Мой слуга только что... (Толкая дверь кабинета.) Прошу вас... Аббат проходит, за ним девушка. Баруа уже собрался было последовать за ними, но горничная решительно идет за своей госпожой, не уступая ему дороги, и едва не отталкивает его. Аббат (с достоинством). Здравствуйте, Жан. Я привез вашу дочь... и Жюли, преданную Жюли... (Плавный жест священника.) Это - лучшие мои прихожанки. Баруа подходит к Мари; она стоит очень прямо, на лице ее выступила краска... Перед Ним возникает отчетливый образ: Сесиль в двадцать лет! Она протягивает руку, он пожимает ее. Короткое молчание. Открывается дверь. Появляется Паскаль с букетом в руках. Он останавливается на пороге и спокойно улыбается. Баруа. Я посылал его за цветами. (Мари.) В квартире одинокого мужчины так неуютно. Все неподвижно стоят, глядя друг на друга: Мари опускает глаза. Жюли пожирает глазами Баруа. Аббат неодобрительным взглядом окидывает комнату. Баруа чувствует, что надо любой ценой нарушить молчание. (Обращаясь к Мари.) Хотите... я покажу вам вашу комнату. (Он делает шаг к двери и поворачивается к священнику.) Пойдемте с нами. Его взгляд говорит: "Посмотрите, где она будет жить, расскажете об этом там..." Аббат идет за ними. В этой залитой светом комнате они чувствуют себя еще хуже, чем в кабинете с его блеклыми тонами; и опять все неловко стоят посреди комнаты. Баруа, не переставая, говорит. Здесь - ванная. А здесь комната... Жюли. Как видите, совсем рядом. (Паскалю, принесшему багаж.) Поставьте возле окна. Радость его улетучилась; он больше не в силах выносить эту сцену: чувство горечи охватывает его... Надо прекратить все это. (Обращаясь к Мари, которая избегает его взгляда.) Ну, теперь мы вас оставим, хорошо? Вы, верно, хотите распаковать свои вещи?.. Аббат. К тому же мне надо торопиться на поезд. Я хочу проститься с вами, дорогое дитя. Голос его приветлив и тверд. В нем чувствуется равнодушие к земной жизни, характерное для человека, который живет ради жизни иной. Он будто говорит: "Мне жаль вас, но вы сами стремились к этому испытанию; к тому же ведь бог всегда с вами". Баруа вводит аббата, в свой кабинет. Его руки дрожат, воля напряжена до предела. Он через силу улыбается. Баруа. В котором часу ваш... Он не может кончить фразу; сжав голову руками, тяжело опускается на стул, и внезапно тело его сотрясается от рыданий. Это неотвязное воспоминание о молодой Сесили; глаза ребенка, полные тревоги; бесконечная нежность, вдруг охватившая его самого... Какая, оказывается, ответственность - породить плоть, которая тоже может страдать! Аббат бесстрастно смотрит, засунув пальцы в рукава сутаны. Он думает о скале, которой коснулся Моисей, но упрямо сдерживает жалость. Баруа встает, вытирает глаза. Простите... Все это меня взволновало, я стал теперь так нервен... Аббат берет свой молитвенник и шляпу. В котором же часу ваш поезд? Два часа спустя. Баруа, не переставая, ходит от окна к двери, прислушиваясь ко всем шорохам в доме. Он не в силах больше ждать. Быстрыми шагами идет к комнате Мари. Там тихо. Он стучит. За дверью испуганное движение. Мари. Войдите. В вечернем сумраке две фигуры вырисовываются на светлом квадрате окна. Женщины только что поспешно встали; их стулья сиротливо стоят посреди комнаты. Сердце Баруа сжимается. Баруа. Вы сидите без света? Он поворачивает выключатель, и взгляд его встречается со взглядом Жюли; четки свисают у нее с руки. У Мари вырывается едва заметный жест; ее покрасневшие веки опущены. Вы уже распаковали свои чемоданы? Вам ничего не нужно? (Жюли.) Обращайтесь за всем к Паскалю... Он славный малый и сделает все, что надо. (Мари.) Хотите, пройдем ко мне в кабинет и побудем там до обеда... Я покажу вам дорогу. Дочь послушно следует за ним. Он поворачивается к ней. Похоже, будто я веду вас на гильотину... Она пытается улыбнуться, но от его ласкового тона ей хочется плакать. В кабинете Баруа зажигает все лампы и весело придвигает кресло Мари; она садится на краешек. Ему так же неловко, как ей: он чувствует себя смешным и старым. У Мари узкий, немного выпуклый лоб. Цвет лица - какой "бывает у брюнеток: прозрачно-розовый с внезапным румянцем, свежий, точно у цветка. Светлые и строгие глаза; их серо-голубой цвет кажется неожиданным в сочетании с черными бровями, отмеченными тем же скорбным изломом, что у отца. Подбородок свидетельствует о сильной воле. Но тонкие очертания носа, смешливая складка у рта смягчают суровое выражение лица. От нее веет очарованием здоровой и гордой юности. Баруа. Да, я прекрасно понимаю, как тяжело для вас все это: разлука, Париж, незнакомая квартира... и потом я... (Она делает робкое движение протеста.) Нет, пет, я очень хорошо себе представляю... Ведь я и сам, видите, теряюсь в вашем присутствии, не знаю, как выразить свои мысли... (Ее милая улыбка ободряет его.) И все-таки вам самой пришло в голову приехать сюда на два месяца... Я никогда не посмел бы об этом просить... И вот вы здесь; ничто не мешает нам теперь жить в ладу. Ничто, не правда ли? Она отвечает с видимым усилием. Мари. Да, отец. Он с раздражением думает: "Отвечает, как на исповеди". Лицо его принимает серьезное выражение. Баруа. Я совершенно не знаю, что... вам рассказывали обо мне... Она внезапно краснеет и останавливает его протестующим жестом. Он читает в ее взгляде отказ и продолжает дружеским тоном. Во всяком случае, раз уж вы пожелали... (в его голосе слышится вопрос)... со мной познакомиться, я решил честно вам все объяснить. Вы можете считать меня непоправимо виноватым перед вашей матерью и перед вами. Я и сам кое в чем упрекаю себя; но есть доводы "за" и "против"... Вы еще слишком молоды, Мари, чтобы понять эти вещи, но я постараюсь рассказать вам обо всем осторожно и честно. При слове "честно" она поднимает голову. Паскаль (торжественно). Мадемуазель, кушать подано. Она с удивлением поворачивает голову. Баруа (улыбаясь). Вы видите, я уже ничего не значу в этом доме... Вы - хозяйка. (Поднимаясь.) Идемте к столу. Вечером, если вы не устали, мы поговорим обо всем. После обеда. Лед сломан. Мари первая входит в кабинет и замечает завернутые в бумагу цветы. Мари. О, их надо поставить в воду... Баруа (Паскалю, который приносит кофе). Паскаль, отдайте цветы Жюли, она их... Мари (быстро). Нет, нет, дайте мне... У вас найдется ваза побольше? Паскаль приносит вазу и смотрит, как она ставит цветы; потом, не переставая улыбаться, уходит. Баруа. Мари, вы покорили Паскаля. Она смеется. Хотите кофе? Мари. Нет, я никогда его не пью. Баруа. Тогда, раз вы хозяйка, налейте мне... Полчашки. Больше мне теперь не разрешают. Спасибо. Они улыбаются, как дети, играющие во взрослых. (С дружеской прямотою.) Знаете, Мари, с тех пор как вы здесь, я задаю себе один и тот же вопрос: "Почему она захотела приехать?" Молчание. (Пылко) В самом деле, почему? Мари больше не улыбается. Не поведя бровью, она выдерживает взгляд Баруа; потом качает головой, будто говоря: "Нет, может быть в другой раз... Сегодня - нет!" III Шесть недель спустя. В кабинете редактора "Сеятеля". Секретарь редакции. Статья Брэй-Зежера об учителях? Баруа (смотря на часы). Пустите что-нибудь другое (Встает.) Секретарь. Но скоро уже четыре месяца... Баруа (стоя). Не спорю. Но я не могу опубликовать статью в таком виде... Надо будет повидать Брэй-Зежера. Секретарь. Тогда статья Бернардена? Баруа. Согласен. Секретарь. И еще я хотел спросить, что ответить Мерле. Баруа. Это терпит, мой друг. Сегодня мне некогда. Завтра посмотрим. Берет шляпу и пальто. Проходя мимо Орсейского вокзала, он поднимает голову: "Без четверти четыре... Теперь я возвращаюсь домой все раньше и раньше. Кончится тем, что я вовсе не буду выходить из дому. Не буду выходить... Нет, этого не случится, ведь через три недели она уедет..." Глубокая тоска охватывает его. Он ускоряет шаг. Перед его глазами предстает уголок кабинета, под лампой - мягко освещенная, склонившаяся головка. Он думает с улыбкой: "Она чувствует себя как дома! Какой у нее решительный вид, какая уверенность и вместе с тем робость! И всегда отчетливо знает, чего хочет... Она мне внушает уважение. В ней есть что-то здоровое, удивительно уравновешенное; у нее цельная натура - как замкнутое кольцо. Нет, у меня совершенно отсутствует чувство отцовства, но я испытываю отеческое чувство, а это не одно и то же... Отец считает, что у него есть власть, права. А тут - ничего похожего. Мне пятьдесят, ей восемнадцать: только по возрасту я ей отец. То, что я испытываю к ней, в сущности, душевное влечение, нежная... влюбленность. Ну да, к чему бояться слов?.. " Он легко взбегает по лестнице. С Удовольствием повторяет: "Нежная влюбленность..." Входя, он видит круглую физиономию Паскаля. Баруа. Барышня дома? Паскаль. Барышня еще не вернулась. Разочарование; потом глубокая грусть: через три недели так будет каждый день. Мари. Добрый день, отец. Она входит вся в темном, с порозовевшими щеками; глаза ее блестят. Баруа (улыбаясь от удовольствия). Как вы поздно сегодня... Он сразу пожалел о своей фразе, заметив золотой обрез молитвенника, который она кладет на камин, прежде чем снять шляпу. Мари (просто). Сегодня первый день, как я начала говеть... Несколько минут спустя она возвращается, неся комплекты номеров "Сеятеля" за два года. Опускает свою ношу на стол. Мари. Вот, я все прочла. Что вы теперь мне дадите, отец? Баруа. Не знаю. Что вы хотите? Это означает: "Вам прекрасно известно, что я не понимаю, чем вы руководствуетесь в своем выборе". Мари (весело). Дайте мне комплект "Сеятеля" за следующий год. Баруа. Вот последний том, до декабря прошлого года. А потом вышло всего восемь номеров. (Указывая на этажерку.) Они тут. Но, если вы хотите читать только мои статьи, то не стоит брать журналов, потому что я ничего с января не писал. (Он смеется.) Догадываетесь почему? Мари. Неужели я вам мешаю работать? Баруа (улыбаясь). Нет, вы не мешаете мне работать, не в этом дело... Просто, с тех пор как вы здесь, я работаю меньше, вот и все... Я не испытываю такого желания писать, как прежде... Он смотрит на нее. Кажется, она и в самом деле чувствует себя виноватой. Однако какое для нее имеет значение, пишет он или нет. Напротив, она должна бы радоваться, что мешает появлению этих нечестивых статей. Баруа (мысль о ее отъезде снова овладевает им). Я должен сказать, что вы внесли в мою жизнь нечто, чего в ней раньше не было и о ценности чего я даже не подозревал... Присутствие близкого человека, привязанность... Я говорю о своей привязанности к вам... (Она хочет что-то сказать и краснеет.) Не хочу скрывать, мне тяжело думать, что вы скоро уедете, очень тяжело... Мари (ласково). Я вернусь... Он благодарит ее усталой улыбкой. Молчание. Баруа. Я привязался к вам, Мари... И все-таки вы для меня загадка, я вас не понимаю! Мари хмурит брови: она готова защищаться. (Указывая на молитвенник.) Я чувствую, что он разделяет нас, как пропасть; я это чувствую каждое утро, когда вы возвращаетесь из церкви... И подчас, когда вы вечером сидите здесь возле меня, когда вы читаете мои статьи в "Сеятеле", мои книги, когда просите у меня объяснений и выслушиваете мои ответы, ничего не возражая, словно вас привлекает свободомыслие, - тогда мне кажется, что вы не так далеки!.. Нет, в самом деле, я вас не понимаю... Мари стоит в принужденной позе, упершись коленом в кресло, сплетя пальцы рук. Один только взгляд ее живет. Она бросает взгляд на номера "Сеятеля", принесенные ею, и, как будто внезапно приняв решение, садится в кресло. Мари. Я хотела сначала все прочесть... Она останавливается. Ее замедленная речь выдает смятение неопытной души перед этим разговором, который она так долго откладывала. Баруа встречает взгляд ее голубых глаз: он угадывает, что она остановилась, чтобы обратиться за поддержкой к богу. Он хочет ей помочь. Баруа. Если бы я только понимал, почему вы сюда приехали... Она пристально смотрит на него в задумчивости. Мари. Ради испытания. Он не может скрыть разочарования. Она краснеет и опускает глаза: ее выпуклый лоб напоминает щит. (Быстро.) Я хочу стать монахиней, отец. Баруа вздрагивает. Она поднимает голову. Мне было известно, что вы потеряли веру, и тогда я захотела узнать вас, пожить вашей жизнью, познакомиться с вашими трудами, ощутить на себе ваше влияние: это было последнее испытание моей решимости... (Гордо.) И я довольна, что приехала. Долгое молчание. Баруа (угрюмо). Вы хотите стать монахиней, Мари? Он вдруг замечает, как странно она улыбается: безрадостное и какое-то судорожное подергивание губ; и вместе с тем - неподвижный взгляд, уверенный, слегка насмешливый, но тусклый и безжизненный. (Устало поднимая руки, не глядя на нее.) Этого уж я совсем не ожидал... Я думал: "Почему она приехала?" Делал десятки предположений. В конце концов решил: "Она попытается обратить меня в свою веру..." Раздается смех Мари - детский, нервный, слишком резкий смех. (Раздраженно.) А ведь это было бы недурно для будущей монахини! Она опять становится серьезной. Берет молитвенник, перелистывает его и протягивает отцу. Баруа (читает). "Я хотел бы, чтобы вы все были такие же, как я; но каждый имеет свой природный дар, полученный от бога". Мари (улыбаясь). Вы, видно, думаете, что я тщеславна! Если бог желал бы вашего обращения, разве он нуждался бы для этого во мне? Значит, у него другие помыслы... (Качая головой.) Нет, нет, у каждого свой путь. Мне посчастливилось просто и легко найти его. Вам - нет. Мне жаль вас... (Колеблясь.) Я могу только жалеть вас, отец. Но мне пытаться обратить вас на путь истинный, вас!.. Баруа. И вы не боялись подвергнуть свою веру моему влиянию? Мари отрицательно качает головой. Мари. Прежде всею, я хорошо знала, что ваши идеи, как бы это сказать, носят возвышенный характер... Вас нельзя за это упрекать. Баруа. Откуда вам это было известно? Мари. Я знала. Баруа (охваченный странным любопытством). Это ваша мать... Мари внезапно краснеет и едва заметно кивает головой. Он больше не настаивает. Идет к книжному шкафу, открывает его и задумчиво перебирает книги. Скажите, Мари... Вы прочли эти восемь статей: "Почему нельзя верить"? Мари. Да. Баруа. А это: "Догматы и наука"? "Истоки возникновения различных религий"? Мари. Да. Баруа (закрывая застекленную дверцу). Вы все это прочли внимательно, и все же то, во что вы верили до сих пор, не показалось вам... Он хочет сказать: "Вам не убедить меня в том, что все научные труды, плоды моей жизни, всецело посвященной борьбе с религией, бессильны перед вашей детской верой!" Но сдерживается: он узнает в ее улыбке и взгляде упрямство Сесили. Мари (стараясь яснее выразить свою мысль). Но, отец, если бы возражения могли поколебать мою веру, то это уже не была бы настоящая вера... Она улыбается, на этот раз наивно. И Баруа постигает ее психологию. Он думает: "Вера, которую научные возражения не в силах поколебать..." Что она хочет этим сказать? Что слабые стороны религии не существуют для нее, так как она a priori [Заранее, без доказательств (лат.)] верит. Это значит, что она заранее поставила свою веру выше разума, и если даже разум будет побежден доводами, это не коснется ее веры, ибо вера ее выше этого, она недосягаема! Это детское рассуждение... но оно неуязвимо!" Баруа (мягко). Скажите, Мари, что делает вашу веру такой прочной? Она вся сжимается, но не уклоняется от ответа. Мари. Когда испытаешь то, что испытала я, отец... Не знаю, как вам объяснить... Присутствие самого бога... Бог овладевает душой, наполняет ее любовью, счастьем... Если человек испытал это хоть раз в жизни, все доводы, придуманные вами для того, чтобы доказать самому себе, что ваша душа не бессмертна, что она не частица бога, - все ваши доводы, отец!.. (Снисходительно улыбается.) Баруа не отвечает. Он думает. "То, что я испытала..." На это нечего возразить, с этим ничего не поделаешь! Если бы только я мог помешать ей принять непоправимое решение..." Баруа. Неужели ваша мать одобряет избранный вами путь? Мари опускает голову. У нее упрямое и в то же время несчастное лицо. (Пораженный.) Как, вы ей еще ничего не сказали? Мари не отвечает. Но почему? Боитесь, что она будет возражать? Молчание. Вот лучшее предостережение: оно в вас самой... Как бы вы ни хотели стать монахиней, вы сами сознаете, сколько горя причините своим решением, и поэтому даже побоялись... Мари (готовая расплакаться). Почему я должна причинить ей это горе уже сейчас? Мне жаль ее. Мама никогда не была счастлива... Она быстро говорит это, не задумываясь. Потом краснеет. Баруа, кажется, не понял. Наклоняется к ней. Баруа. Мари, выслушайте меня... Я не хочу спорить с вами; речь идет не о вашей вере. Вы уже познакомились в моих статьях со всеми доводами, какие я могу выдвинуть, и они вас не убедили, - не будем больше говорить об этом... (Глубокий вздох.) Вы видите, с вами говорит не атеист... А просто пятидесятилетний, здравомыслящий человек, чьи взгляды на протяжении жизни менялись! Связать себя клятвой в двадцать лет, навсегда... Какое безумие! Клятва навеки! Подумайте: в вас еще может произойти нечто, о чем вы и не подозреваете, возраст, размышления и обстоятельства могут многое изменить... Жест Мари, говорящий: "О, я так уверена в себе!" Подумайте, Мари, одна мысль о наследственности должна вас пугать! Все инстинкты, которые помогли мне освободиться от веры, когда я был в вашем возрасте, живут и в вас, более или менее подсознательно; пока они еще спят, но они существуют и могут внезапно пробудиться и перевернуть вашу жизнь, хотите вы этого или нет! Послушайте, Мари, как можете вы утверждать, что никогда не будете сомневаться? Можете ли вы заявить, что сомнение ни разу не коснулось вас? Загляните к себе в душу... Невозможно, что никогда до сих пор... (Он показывает на комплекты "Сеятеля".) Никогда ни малейшее сомнение вас не коснулось? Мари. Ни малейшее, уверяю вас... Никогда. У нее правдивый взгляд. Он молча смотрит на нее. Пауза. Нет, мир слишком пуст... Не существует ничего возвышенного, ничего вечного. Баруа. Неужели вы думаете, что на земле нет места для человека, который стремится к возвышенному? Она смотрит на него долго, с уважением и сочувствием. Мари. Да, отец, я часто думала о вас с тех пор, как приехала... На вас не снизошла божья благодать, божий взор не остановился на вас, и все-таки вы добры и справедливы. Но какого труда вам это стоило! Насколько проще быть добрым из любви к богу! Баруа. Неужели вы думаете, что отречься от всех жизненных обязанностей, от труда и подчиниться раз и навсегда монастырскому уставу достойнее, чем мужественно выполнять свой долг так, как это делают другие? Ведь вы стремитесь убить в себе способность мыслить и действовать. Мари (улыбаясь своим мечтам). Отдать себя... Баруа. Что значит "отдать себя" на пороге жизни, которая, верно, была бы тяжелой, как всякая человеческая жизнь? Это значит отказаться от самых элементарных обязанностей. Нельзя превозносить покорность! Она походит на болеутоляющее средство, успокаивающее лишь ту боль, которую само же и причиняет. Вы молоды, пылки, умны и в то же время стремитесь к созерцательной жизни, которая подобна небытию. Разве это достойно вас? Мари. Вы говорите, как все другие, вы не можете понять... (Воспоминания приводят ее в экзальтацию.) Я - избрана, и это налагает обязанности... Не все призваны, но те, кого избрал господь, должны безоговорочно отдать себя. Они искупают вину всех тех, кто живет, отдавая богу лишь самую малую часть... и тех, кто совершенно ничего ему не отдает... Баруа (резко). Хотите искупить мои грехи? Мари. Я не требую, чтобы вы меня поняли, отец... Да, мой обет уплачивает часть долга нашей семьи, он частично искупает... вред, который нанесли ваши книги... (Нежно.) И, кто знает, не пожелал ли господь этой жертвы в обмен на душу, на столь прекрасную душу, которая иначе была бы осуждена на проклятие? Ее взгляд становится тусклым и твердым, недоступным ни взгляду, ни вопросу, ни сомнению другого человека. Баруа думает: "Как сильна религия, которая способна привести человеческий разум к столь полному разрыву с действительностью и держать его в повиновении! А между тем она ни на чем не покоится... Простой здравый смысл одержал бы верх над нею, если бы умы не были подготовлены к такой вере веками бездумного рабства. Она зреет в детских душах; чрезмерно возбуждающее чтение катехизиса и экстаз причастия подогревают веру на медленном огне... Это до такой степени поддерживает искусственный пыл, что он не угасает всю жизнь. Вот в этом и обрела Мари то душевное равновесие, которым я восхищаюсь с тех пор, как я узнал ее! Через сколько же лет, через сколько поколений мятущихся людей научная истина принесет всем такое же полное успокоение? Никогда, быть может..." IV "Марку-Эли Люсу, Отэй Дорогой друг! Я думал встретить Вас сегодня днем на нашем заседании и сообщить Вам, что я воспользуюсь пасхальными каникулами и отлучусь на две недели. У меня еще столько незаконченных дел в Париже, что я не уверен, смогу ли зайти попрощаться с Вами до отъезда. Однако мне надо многое Вам сказать. За последние недели мне пришлось испытать весьма неожиданные и тяжкие волнения. Дочь моя хочет уйти в монастырь. Вы легко поймете, что я пережил. Ничто не говорило о ее намерениях. Напротив, интерес, который она проявляла с самого начала к чтению всего, что опровергает католицизм, ввел мекя в заблуждение. Я Вам уже об этом говорил. Но я роковым образом ошибался. Ее религиознее чувство совершенно неуязвимо для наших доводов. Я думаю, что она с ее решительной и глубоко восприимчивой натурой задыхалась в провинциальной глуши и, стремясь отгородиться от действительности, создала себе огромный внутренний мир. Догматы католической религии - лишь оболочка для ее веры; в этих определенных, но достаточно широких рамках ее собственное религиозное чувство непомерно разрослось; и теперь это чувство направляют не догматы, а стихийный порыв ее еще детской души к беспредельному - и иллюзия, будто она к нему приобщилась! Несомненно, благодаря душевному здоровью и ясному уму, каким она обладает, ее детская вера могла бы еще измениться, если бы догматам она придавала такое же значение, какое придает эмоциональной стороне религии. Но это не так. И мистическое состояние, в котором она ныне пребывает, владеет ею до такой степени, что вселяет в нее абсолютно неопровержимую веру в существование бога и бессмертной души. Мы, привыкшие подчинять свои чувства деятельности разума, не имеем представления о подобной вере. Мари испытала чувство слияния с богом, и мы так же бессильны против самовнушения такого рода, как бессильны убедить больного в том, что его галлюцинации нереальны. Ничто не может заставить Мари понять, что тот сверхъестественный мир, которому она отдает все, что в ней есть лучшего (экстатичная натура позволяет ей отчетливо ощущать этот мир), - не что иное, как мираж, обман чувств, волшебная сказка, которую она твердит самой себе уже много лет. Дорогой друг, я знаю, что Вы меня не одобрите. Но в этом безвыходном положении и мои собственные намерения, и советы, которые Вы мне давали, насчет того, как постепенно увести ее с ложного пути на верную дорогу, показались мне бесплодными. Я осознал, что не могу переубедить ее, и вместе с тем понял, какую силу это заблуждение придает ей. Я убедился, что она создана религией и для религии. И перед таким неодолимым препятствием я отступил... Такая вера, несомненно, - обман и в то же время счастье для человека: ее счастье! Вы - отец, и в большей степени, чем я; Вы меня, может быть, поймете. Раньше я сказал бы: правда прежде всего, даже ценой страданий! Теперь же я не знаю, я больше не могу так говорить. Я молчу, и считаю, что, сохраняя молчание, несмотря на свое горе, я проявляю больше любви к ней, чем если бы я старался разрушить то, что составляет сокровенный смысл ее жизни. Мне удалось уговорить ее провести со мной пасхальные каникулы. Она неожиданно вошла в мою жизнь, наше общение было восхитительно, и я хочу, чтобы оно кончилось так, как кончается прекрасная мечта, - путешествием в страну солнца и цветов. Мы уезжаем послезавтра в Италию, на озера. Я уже заранее предвижу, какую тоску и одиночество буду испытывать по возвращении. Но я не хочу об этом думать. Тогда я буду очень нуждаться в Вас, и Вы не откажете мне в поддержке: эта мысль утешает меня и смягчит ожидающее меня одиночество. До свидания, мой близкий, мой дорогой друг. Сердечно жму Вашу руку. Баруа". V В Палланце. Апрельский вечер. Плоскодонная лодка скользит по воде Мари и Баруа сидя