т лишь постепенно и только тогда, когда пользуются им неограниченно! Слова его встречены вежливым и неодобрительным молчанием. (Пожимая плечами.) Прошу извинить меня за эту бесполезную тираду... Сейчас речь идет только о вас... Пауза. Из вашего письма хорошо видно, чем вас может привлекать католицизм; но оно не объясняет, каким путем вы пришли к нему. Должно быть, вы верили с детства и вера ваша ничем не была поколеблена? Гренвиль. Если говорить обо мне, то это именно так. Я получил католическое воспитание; в детстве я верил довольно горячо. Однако к пятнадцати годам вера моя ослабела... Но она теплилась в глубине души и, когда я проходил в Сорбонне курс философии, вспыхнула с прежней силой. Баруа. Когда вы проходили в Сорбонне курс философии? Гренвиль (естественным тоном). Да, сударь. Баруа больше не настаивает. Он поворачивается к Тийе. Баруа. Вы, сударь, тоже всегда были верующим? Тийе. Нет. Мой отец был преподавателем естественных наук в провинции, он воспитал нас в полнейшем вольнодумстве. Пришел же я к католицизму позднее, когда готовился к поступлению в Нормальную школу... Баруа. И что ж, это было истинное обращение в новую веру? Тийе. О нет, в этом не было ничего внезапного, никакой экзальтации. После многочисленных неудачных попыток причалить к какому-нибудь берегу я нашел, наконец, для себя надежную пристань... Впоследствии я понял, что, руководствуясь одной лишь логикой, мог бы избежать этих долгих поисков: ведь так очевидно, что только католицизм может принести нашему поколению то, в чем оно нуждается! Баруа. Я что-то плохо вас понимаю... Тийе. А между тем нет ничего более простого. Чтобы поддерживать в себе волю к действию, нам прежде всего необходима моральная дисциплина. А чтобы окончательно избавиться от остатков интеллектуальной лихорадки, которую мы унаследовали от вас и следы которой до сих пор еще остаются в нашей крови, нам нужны готовые и незыблемые устои. И вот все это мы находим в католической религии. Она поддерживает нас своим опытом и своей мощью, выдержавшими испытание двадцати веков. Она возбуждает в нас стремление к деятельности, ибо удовлетворяет различным сторонам человеческой души и дарует тем, кто ее безоговорочно принимает, новые чудесные жизненные силы. И в этом все дело: нам сейчас нужна такая вера, которая могла бы удесятерить нашу энергию. Баруа (он внимательно слушал своего собеседника). Допустим. Но неужели ваше нарочитое отрицание всякого научного мышления довело вас до того, что вы пренебрегаете многими уже доказанными современной наукой истинами, которые подорвали основы догматической религии? Как вы можете принимать ее целиком? Как, например, можно примирить... Тийе (с живостью). Но мы и не пытаемся ничего примирять, сударь... Ведь религия совершенно обособлена от науки. Ученым никогда не удастся подорвать религию, корни которой находятся за пределами их досягаемости. Баруа. Но ведь экзегеза {Прим. стр. 325} атакует религию уже непосредственно... ставит под сомнение ее основы... Гренвиль (со спокойной улыбкой). Нет, нам не понять друг друга... Те трудности, на которые вы намекаете, для нас не существуют. Что могут значить доводы какого-то преподавателя греческого языка, который путем сравнения старинных текстов пытается оспаривать религию, коль скоро наша вера зиждется на полной внутренней убежденности? (Смеясь.) Уверяю вас, я поражен тем, что подобные утверждения могли оказать столь решительное влияние на веру людей старшего поколения! Тийе. В сущности, все эти исторические и филологические рассуждения кажутся логичными лишь на первый взгляд: они ничего не стоят перед велением сердца. После того, как испытаешь на собственном опыте практическую действенность веры... Баруа. Позвольте, но такой же действенностью обладают и многие философские теории... Тийе. Мы ознакомились поочередно со всеми вашими системами! Начиная от фетишизируемой вами теории эволюции и кончая романтическим мистицизмом ваших философов-атеистов! Нет! Наша возрождающаяся жизненная энергия нуждается в иных устоях! Мы готовы страстно увлечься, но только чем-нибудь таким, на что не жаль тратить свои душевные силы! Ваше поколение не оставило нам в наследство никаких достойных подражания образцов практической жизни. Баруа. Вы без конца повторяете один и тот же припев: практическая жизнь! Вы, по-видимому, не понимаете, что это стремление исключительно к ощутимым и немедленным результатам принижает вашу интеллектуальную жизнь! Наши интересы не были столь низменными! Гренвиль. Позвольте, сударь, позвольте... Не следует смешивать жизнь деятельную с жизнью чисто практической... (Улыбаясь.) Поверьте, что мы продолжаем мыслить и что мысли у нас достаточно возвышенные. Но они не теряются в облаках, и в этом я усматриваю несомненный прогресс. Мы их подчиняем строго определенным нуждам. Всякие бесплодные рассуждения вызывают в нас резкое чувство протеста: мы их расцениваем как трусливое отступление перед жизнью и возлагаемой ею на нас ответственностью! Баруа. Вы заявляете о несостоятельности интеллекта! Тийе. Не интеллекта, а интеллектуализма... {Прим. стр. 326} Баруа. Тем хуже для вас, если вы никогда не испытывали того опьянения, какое может дать разум, абстрактное мышление... Тийе. Мы сознательно заменили склонность к туманным размышлениям, порождавшим в человеке лишь скептицизм и пессимизм, тем чувством удовлетворения, какое приносит решение сегодняшних задач. Мы полны гордой веры в себя. Баруа. Я это вижу. Мы тоже верили в себя! Тийе. Но природа вашей веры была иной; ведь она не помешала тому, что вас вскоре стали терзать муки сомнения... Баруа. Однако сомневающийся человек вовсе не стоит только на позициях отрицания, как вы полагаете! Ведь не станете же вы упрекать нас в том, что мы не нашли ключа к тайне вселенной? Исследованиями последних пятидесяти лет установлено, что многие догматические утверждения, которые в свое время считались правильными, вовсе не заключали в себе истины. А это уже шаг вперед; пусть мы еще не обнаружили истины, но зато уверенно указали, где ее не следует искать! Гренвиль. В своих поисках вы натолкнулись на нечто непостижимое, но не сумели отвести ему достойное место в вашей жизни, увидеть в нем могущественный принцип. Вы исходили из априорного убеждения, будто неверие выше веры и вы... Баруа. Вы просто не отдаете себе отчета в своих словах, если решаетесь говорить о наших априорных убеждениях! И это утверждаете вы, которых обманули с помощью первой же предложенной готовой теории! Вы мне напоминаете рака-отшельника, который залезает в первую встретившуюся ему пустую раковину... Именно так вы и приобщились к католицизму! И так хорошо приспособились к этой оболочке, что сейчас вам самим кажется - и вы убеждаете в этом других, - будто вы появились в ней на свет божий! Гренвиль (улыбаясь). Наш образ действия обладает большими преимуществами... Для его оправдания достаточно сказать, что он придал нам новое мужество. Тийе. Чтобы жить, надо чем-то руководствоваться. Главное - найти такого руководителя, который доказал свою состоятельность, и твердо его придерживаться! Баруа (задумчиво). Мне неясно, что вам это дает... Гренвиль. Это дает нам уверенность в своей правоте, которой вам всегда не хватало! Баруа. Мне неясно также, что вы вносите нового или полезного. Зато мне прекрасно виден тот вред, который вы причиняете: вы намеренно смущаете умы, ослабляя и сводя на нет усилия своих предшественников и грозя задержать, без всякой пользы, осуществление их начинаний... Гренвиль. Мы привносим свою энергию, которая сама по себе способна возродить французский дух! Баруа (теряя терпение). Но вы все время говорите об энергии, о деятельности, о жизни, как будто вы одни получили монополию на все это! Никто другой не любил жизнь более страстно, чем я! Однако эта любовь побудила меня сделать выбор, прямо противоположный вашему: вам она внушила тоску по вере, а меня заставила бесповоротно отказаться от религии! Продолжительное молчание. (Устало.) Возможно, что люди не способны несколько поколений подряд прислушиваться к голосу разума... Он останавливается. Эту фразу он произнес машинально; а сейчас он ее вдруг осознает: это - довод, который приводил ему Далье час назад... Далье!.. Неужели он, Баруа, готов сейчас с одинаковым ожесточением спорить против любых возражений, с каких бы позиций они ни делались, пусть даже с прямо противоположных?.. Неужели истина для него все так же неуловима?.. Он проводит рукой по лбу. Потом замечает юношей, весь вид которых выражает непреклонную уверенность в собственной правоте... О нет, конечно, истина не тут, не на их стороне! Да, все меняется. Я бы мог быть вашим отцом, и вот мы уже не понимаем друг друга: таков закон... Он замечает их беглую улыбку, и это больно ранит его. Он окидывает их взглядом и, наконец, постигает их истинную сущность. Однако не создавайте себе, господа, иллюзий относительно роли, которую вы играете... Вы - не что иное, как реакция. И реакция эта была настолько неизбежна, что у вас нет даже права испытывать мелкое тщеславие от сознания, будто вы ее вызвали: это всего лишь обратное движение маятника, вполне объяснимый отлив после прилива... Подождем минуту: море вопреки всему поднимается! Гренвиль (воинственно). Если только мы не положим начало эволюции, о последствиях которой вы сейчас и не подозреваете! Баруа (сухо). Нет. Эволюция не может носить столь Неожиданный, произвольный, охранительный характер... Он разговаривает стоя; почувствовав, как в нем возрождается прежний боевой дух, он смеется. Потом начинает шагать по комнате, засунув руки в карманы; взгляд его делается живым и ясным, губы складываются в насмешливую гримасу. Вы - представители определенного общественного движения, это неоспоримо; но движение это изолированное, беспочвенное; оно может представлять интерес лишь для архивариуса. Вы громко кричите; вы хотите создать мир заново; вы объявляете о начале новой эры, которую, как вы наивно полагаете, следует исчислять с того дня, когда вам стукнуло двадцать лет... Вы беретесь что-то утверждать, хотя у вас еще не было времени ни как следует поучиться, ни поразмыслить. С вашего разрешения, я продолжу. В основе вашего поведения лежит чувство, в котором вы не признаетесь - потому, быть может, что оно не очень-то достойно, а главным образом, я думаю, потому, что вы и сами еще не осознали его: я имею в виду смутное чувство страха... Молодые люди пытаются протестовать. Да, да... Эти громкие призывы к национальному мужеству содержат, кроме того, что вы пытаетесь в них вложить, еще и нечто другое: самый заурядный инстинкт самосохранения! С самого своего рождения вы ощутили, что смелые открытия девятнадцатого века могут в конце концов поколебать все устои, на которых еще держится социальное равновесие; вы поняли, что, подрубая высохшее дерево, на котором находится ваше гнездо, люди старшего поколения - эти "властители дум" и жалкие дилетанты! - вынудят вас сделать слишком опасный прыжок в будущее... И вы инстинктивно стали цепляться за все, что может служить подпоркой для вашего неустойчивого дерева в течение еще некоторого времени. Итак: да здравствует сила, господа, да здравствует власть, полиция, религия! Только это и может сдержать свободолюбивые порывы людей; а вы отлично поняли, что их стремление к свободе может быть удовлетворено лишь в ущерб вашему личному благополучию! Общественный прогресс шел слишком быстро, - и вы пускаете в ход тормоза... У вас не хватает мужества, у вас начинает кружиться голова... Ваши призывы к действию свидетельствуют о том, что французская мысль оскудела, что она нуждается в отдыхе, возможно, потому, что она слишком долго прокладывала путь в неизведанное. Пусть так; впрочем, это старая история; некогда уже существовало общество с другими привилегированными сословиями: они не решались принять Революцию и поплатились за это головами некоторых своих представителей... Молодые люди встают; их вежливое, но враждебное поведение выводит Баруа из себя. Весь его страстный порыв разбивается об эту дерзкую улыбку двух мальчишек. Молчание. Гренвиль. Извините нас, но нам не хотелось бы продолжать разговор на эту тему... Полагаю, мы уже сказали все, что хотели сказать друг другу. Баруа пожимает им руки. Баруа. Благодарю вас за визит. Ваше письмо будет опубликовано полностью. Читатели сами решат, на чьей стороне правда. Гренвиль (подойдя к двери). Вы уверены, сударь, что ваше поколение "прокладывало путь в неизведанное"? (Он улыбается.) Ну что ж, пусть мысль эта служит вам утешением: без него старость ваших друзей была бы очень горькой... Позвольте вам, однако, заметить, что эти так называемые освободительные истины не принесли настоящего освобождения большинству из ваших современников! Баруа (спокойно). Возможно. Но они полностью освободят наших потомков... (Улыбаясь.) Да и ваших, господа! II Здание редакции "Сеятеля" Мари, поднимаясь по лестнице, сталкивается с невысоким старичком. Мари. Здравствуйте, доктор. Доктор (вежливо приподнимая шляпу). Мадемуазель... Мари. Я дочь господина Баруа. Доктор (улыбаясь, протягивает руку). Простите, мадемуазель... Мари. Очень рада, что встретила вас, доктор. Я хочу спросить о здоровье отца! (Толкая дверь пустого кабинета.) Я вас недолго задержу. Доктор (следуя за ней). Но, мне кажется, мадемуазель, вы напрасно тревожитесь. Наш больной чувствует себя сегодня гораздо лучше. Через несколько дней... Но открытый взгляд ее строгих глаз останавливает его. Мари. Вы можете сказать мне правду, доктор. Особые обстоятельства требуют этого. Я уезжаю в Бельгию и там вступлю в монастырь. Через несколько месяцев я уже больше не увижу отца... (Преодолевая волнение.) Я говорю вам об этих подробностях, чтобы вы поняли меня... Но нынешний приступ меня беспокоит. Я чувствую, что отец серьезно, очень серьезно болен. Он так изменился за последние два года. Доктор. Да, мадемуазель, здоровье господина Баруа действительно подорвано... (Спохватываясь.) Но болезнь не помешает ему еще долго прожить, при соблюдении некоторых мер предосторожности и соответствующего режима... В возрасте господина Баруа нужно быть готовым ко всяким неприятностям... Мари (поспешно, с суровым выражением). Значит, болезнь его неизлечима? Доктор колеблется, но взгляд Мари вынуждает его к откровенности. Он утвердительно кивает головой. Короткое молчание. Доктор. Повторяю вам, мадемуазель, болезнь может протекать очень, очень медленно... Переутомление, особенно публичные выступления понемногу разрушали сердце. С другой стороны, у вашего отца, еще в детстве, наблюдались признаки... анемии. Его энергично лечили, и болезнь удалось остановить; более сорока лет он не чувствовал ее последствий! К несчастью, он заболел плевритом, который мы лечим вот уже... Мари. Два года... Доктор. ...Вот тогда и произошло то, что в таких случаях бывает: воспаление бронхов способствует проникновению микробов, и это вызывает внезапную вспышку дремавшего в организме туберкулеза... (Движение Мари.) Да, это нередко случается даже после сорока лет затишья; старые болезни проявляются вновь... Но я повторяю вам, мадемуазель, у стариков эти болезни протекают замедленно, с ослабленными симптомами, с временными улучшениями и ухудшениями. Мари (глаза ее устремлены на доктора). И сейчас у него ухудшение? Доктор. О, совсем неопасное... Несколько дней назад ваш отец простудился; и это недомогание тотчас же отразилось на его общем состоянии. Мари. Благодарю вас, доктор. Это все, что мне хотелось узнать. Квартира Баруа: две комнаты с низким потолком, кухня. Баруа лежит у окна так, чтобы ему было видно, что происходит во дворе. Мари, засучив рукава и надев фартук, наводит порядок в комнате. Баруа. Я вас умоляю, Мари, не надо... Придет женщина и все завтра утром уберет. Мари. А разве она не приходит по вечерам? Баруа (улыбаясь). Нет. Мари. Кто же вам готовит обед? Баруа. Привратница. (Весело.) Вы знаете, обед в одиночестве проходит так быстро... Мари (помолчав). Признайтесь, отец, вам не хватает Паскаля? Я вам не раз говорила... Баруа (стесненно). Нет, нет. За мной хорошо ухаживают, я ни в чем не нуждаюсь... К тому же у меня слишком тесно, здесь нет места для слуги. Молчание. Мари опять принимается за уборку. Баруа следит за ней глазами. Она проходит вблизи от него, он ловит ее руку и прижимает к губам. Она улыбается; но в глазах у обоих невысказанная мысль. (Гладя руку Мари.) Узнав, что до пострижения вы проведете неделю в Париже, я мечтал об этих днях, как о празднике! А получилось так, что, когда вы навещаете меня, вам приходится быть сиделкой! Мари. Вы приедете ко мне, в Васиньи... При упоминании о монастыре щеки ее розовеют. Баруа. Но ведь послушницам запрещено видеться с кем бы то ни было? Мари. Да. Но им разрешают проститься с близкими накануне пострижения... Слеза катится по ее улыбающемуся лицу. Баруа выпускает ее руку. Баруа. Вашей матери неприятно будет встретиться со мной там... Он старается говорить равнодушно, но в голосе слышится вопросительная интонация. Исподтишка он с беспокойством наблюдает за дочерью. У нее вырывается протестующий жест. (Почти весело.) И потом, милая моя Мари, я уже не в состоянии путешествовать... III В скромной квартире на улице Пасси. Люс - за письменным столом. Увидя входящего Баруа, он торопливо снимает очки и идет ему навстречу. Люс. Я потрясен, дорогой друг... Что случилось? Запыхавшись из-за подъема на четвертый этаж, Баруа устало садится, прижимая руку к сердцу; улыбаясь, он как бы просит о передышке. (После короткого молчания.) В вашем письме нет никакого серьезного основания... Баруа. Прошу вас, мой добрый друг, не пытайтесь меня разубедить. Решение мое окончательно. Люс с непонимающим видом пожимает плечами и снова усаживается за стол. Я уже давно об этом думаю; это не внезапная блажь. Люс (заботливо). Начните какую-нибудь новую работу, Баруа, и вы увидите: все станет на свое место! Баруа. Я не в силах приняться за что-либо новое. (Озабоченно.) К тому же, я скоро уеду... Вы знаете, в Бельгию, на обряд... Моя дочь... Люс (быстро). В таком случае подождите, прошу вас; ничего не решайте до своего возвращения. Баруа догадывается, о чем думает Люс, и горестно улыбается. Баруа. Нет, не в этом дело... Я уже ни физически, ни морально не могу быть таким руководителем, какой нужен "Сеятелю". Нет былой энергии, И читатели это чувствуют. А сотрудники тем более! В самом деле, с каждым днем я все меньше и меньше направляю журнал: теперь вновь пришедшие молодые люди задают тон. А я человек старый, отсталый и внушающий недоверие... (С горькой улыбкой.) И потом Брэй-Зежер уже давно ждет моего места... (Вытаскивает из кармана свернутую рукопись и кладет ее на стол.) Вот. Я хотел показать вам: нечто вроде исповеди, завещания... Я намерен посвятить этому номер "Сеятеля". Я не хочу уходить, как побежденный... понимаете? Последний номер я сделаю сам, весь целиком. Потом я умолкну. Люс. Вы не выдержите! Баруа. Почему? Врачи как раз предписывают мне покой; они настаивают, чтобы я уехал из Парижа и поселился за городом, на свежем воздухе... Люс. Такой человек, как вы, не может добровольно обречь себя на молчание. Баруа. Нет, может!.. Есть в жизни этапы, когда надо уметь остановиться, критически посмотреть на себя и решить, что делать дальше. Люс (наклонив голову). Предположите на минуту, что мы поменялись ролями и это я пришел сказать вам: "Я бросаю все, отказываюсь от жизни". Баруа. О, вы не имеете права! Другое дело я... Люс. Я ничем не отличаюсь от вас... Баруа. А ваша мудрость, которая помогает переносить все, что творится вокруг... Именно в этом и состоит разница между счастьем и несчастьем. Люс (улыбаясь). Так легко найти свое счастье в том удовлетворении, какое дает человеку умственный труд. Баруа (ожесточенно). Он меня больше не удовлетворяет! Пауза. Мне надоело барахтаться в жизни, смысл которой мне непонятен... Люс сидит, скрестив руки, опустив глаза. При последних словах Баруа он поднимает задумчивый взгляд и, прежде чем ответить, несколько мгновений молчит. Люс. Вот самое больное место... Но зачем во что бы то ни стало доискиваться смысла жизни? Зачем все время ставить эти неразрешимые проблемы? Баруа (с внезапной запальчивостью). Зачем? Да затем, что, если я умру, так и не получив ответа, труд всей моей жизни окажется напрасным! Разве мне, Баруа, будет легче от мысли, что через две тысячи лет люди будут знать немного больше, чем мы? Ведь сейчас эта загадка мучит меня, да, меня! Люс. Надо помнить, что Моисей не вступил в обетованную землю... Баруа (с невольной враждебностью). Ах, я просто не понимаю, что вы за человек! Можно подумать, что вы никогда не сталкивались со смертью. Вы ведь страдали, однако, теряли близких. После смерти вашей жены... Люс (глухим голосом). Да, тогда я был в полном отчаянии... Несколько недель. (Поднимая голову.) А потом, однажды утром, в саду - мы жили тогда в Отэе - ... я хорошо помню, как вдруг снова увидел деревья, солнце, детей... И понемногу преодолел горе. Баруа. А вот я не знаю ни минуты душевного покоя с тех пор, как почувствовал, что конец мой близок! Раньше я думал: "Да, она придет, она настигнет меня, как других..." (Прижимая руку к сердцу.) Но сейчас я знаю, как это произойдет, и все изменилось! Я чувствую, как она вонзила мне в грудь свой гарпун, и он держит меня за дряблую больную плоть, обрекая на гибель меня самого, мой труд, былую радость жизни... О, я не могу примириться с небытием! Молчание. Люс. Мы по-разному смотрим на вещи. Я считаю, что жизнь и смерть неотделимы друг от друга. Это - две стороны одной и той же тайны... Вот уже много лет я так думаю, и разум мой никогда не восстает против этого. Баруа. Такое примирение мне не по силам! Люс. Я не примиряюсь! Но и не возмущаюсь. Я чувствую себя таким ничтожным, когда думаю о непреложных законах вселенной... Я привык к мысли, что я - лишь мельчайшая частица мира, которая подчиняется своей судьбе; я думаю о себе в связи с прошлым и с будущим и заранее знаю, что буду жить в тех, кто станет заниматься тем же делом, что и я. (С улыбкой.) Повторяю вам: удовлетворение, которое дает умственный труд, имеет для меня огромное значение: смерть становится понятна, если подходить к ней с разумной точки зрения, и мне это помогает принимать ее так же естественно, как я принимаю рождение. Баруа. Я вам завидую. Люс. Каждый может обрести такое спокойствие! Баруа качает головой. (С упреком.) Уверяю вас, будь я парализован, как вы, мыслью о смерти, я бы заставил себя преодолеть ее. Мы - частица мировой жизни, и только мы, быть может, сознаем свое бытие; это сознание обязывает нас жить как можно деятельнее. Неужели это вы, Баруа, вы, кто так любил жизнь?! Баруа (с отчаянием). Но я люблю ее сейчас больше, чем когда бы то ни было, друг мой, и это-то мне и мешает примириться с мыслью о конце! Чем сильнее я люблю жизнь, тем труднее мне согласиться с условиями, на которых она нам дарована. Неужели сознание дано нам лишь для того, чтобы понимать неизбежность небытия? Не отвечая, Люс смотрит на него. Небытие... Сколько бы я ни убеждал себя, я не могу не думать об этом. Люс. Вы слишком заняты собственным "я". Когда люди стареют, это часто с ними случается: свое "я" выступает более четко, более весомо; внешняя среда меньше влияет на человека, все его способности сосредоточиваются на нем самом. Надо бороться с этим душевным окостенением. Баруа (безнадежно). Ах, дорогой Люс, как не прийти в отчаяние? Судите сами! К чему привели все наши усилия? Давайте разберемся в наших разочарованиях, начиная с дела Дрейфуса! Везде, как и раньше, - ложь, корыстная заинтересованность, социальная несправедливость! В чем прогресс? Удалось ли нам осуществить хотя бы одну из своих надежд? Напротив, скорее мы отступаем, ибо молодое поколение отрекается от нас, ополчается против того, что нам казалось непреложным! Какая обида! Многие молодые люди полностью подчинились влиянию католицизма! Знают ли они о наших атаках на религию? Да, но они отражают эти атаки сообразно своему темпераменту и уверены в своей правоте не меньше, чем мы в своей. Они даже при думали ловкие увертки, чтобы восстановить в правах положение о свободе воли, и сделали это положение основой своей деятельности. Вот что происходит на самом деле, дорогой мой... Мы тщетно старались облегчить судьбу других, освободить их, - все обратилось против нас: с каждым новым поколением возрождаются несправедливости и заблуждения; извечная борьба не прекращается, сильный все так же побеждает слабого, молодой торжествует над старым! Люс (твердо). Нет, я не могу с вами согласиться; мир не так плох, как вы его рисуете, вы все видите в слишком мрачном свете... Напротив, я верю, что, несмотря на отступления, которые меня удручают, так же как и вас, порядок и прогресс, хоть и не сразу, в конечном счете победят... Человечество, в общем, движется вперед. Это неоспоримо. Ни один добросовестный человек не может этого отрицать. Баруа начинает смеяться. Баруа. Признайтесь все же, что вера в прогресс - это оптимистическое предположение, которое необходимо для вашего душевного равновесия! Прогресс? Да, аппаратура, методы, все, что зависит от научных наблюдений и практики, идет вперед... Но, в сущности, что изменилось со времен греческих философов? О жизни, о смерти мы знаем не больше, чем они... Одни догадки! С уверенностью нельзя ни признавать, ни отрицать существование души, свободу воли... Люс. Бесспорно доказано, что в мире все происходит так, как если бы души и свободы воли не существовало; и это уже нечто. Баруа. Эти преходящие негативные положения меня больше не удовлетворяют! Люс (печально). И вы, Баруа! И вас коснулась эта зараза? Я признаю, что мы живем в смутное время... Но как вы не чувствуете, что в страданиях зреет будущее! "В муках ты станешь рождать..." Вы не произнесли слов, которые сегодня объединяют многих, но слова эти у вас на устах: банкротство науки... Удобная формула! Невежественные люди вот уже десять лет повторяют ее, а молодое поколение некритически ухватилось за нее: ведь легче утверждать, чем проверять... (С гордостью.) А она тем временем развивается, эта обанкротившаяся наука, и ее вклад понемногу растет; она ежедневно обращается к теориям, которые только слегка наметила, а теперь укрепляет новыми открытиями... Она молча идет вперед, и последнее слово будет за нею. Он встает и делает несколько шагов, заложив руки за спину. Подобная реакция неизбежна... Глупо было требовать от науки больше того, что она может дать в самом начале своего развития, пожалуй даже больше, чем она вообще в состоянии дать. Человек поверил в ее всесилие. И теперь некоторые люди с научным складом ума, такие как вы, перешли на индивидуалистическую точку зрения; достигнув шестидесятилетнего возраста, они наивно говорят: "Вот уж тридцать лет, как я тружусь. За это время моя жизнь была полна событий... А что сделала за это время наука? Я не замечаю в ней никакого движения вперед". Мнимое банкротство науки, друг мой, объясняется просто несоразмерностью, существующей между непродолжительностью нашей человеческой жизни и медленным развитием знания. Вы, как и другие, судите слишком поверхностно: вы уподобляетесь нашим предкам, которые в течение веков твердили о неизменности минерального мира только потому, что за время своей короткой жизни они не обнаруживали никаких изменений в структуре камня! Баруа слушает его с упрямым равнодушием. Баруа. Да... когда-то такие умозаключения удовлетворяли меня. Теперь нет. Я вижу, что логически туг все правильно, но это нисколько не облегчает моих страданий... Молчание. (Со слезами на глазах.) О, как ужасно стареть! Люс (живо). Но вы моложе меня! Баруа (серьезно). Я себя чувствую таким старым, дорогой друг. Организм мой изношен: рычаги больше не повинуются. Сердце бьет тревогу. У меня (притрагивается к груди) здесь точно продырявленные мехи. Малейшая простуда вызывает у меня жар, укладывает в постель. Я - конченый человек, я не в силах совершить еще один переход... Люс (неуверенно). Вы - в состоянии депрессии, это пройдет... Баруа (злобно). Но вы, разве вы не ощущаете свой возраст?! Мозг сдает, становишься рабом привычек... Одиночество, душевная пустота, когда ничто уже не задевает за живое... Ах, черт побери, как все это мне знакомо! Жизнь моя застопорилась; это ужасное чувство. Я не в силах работать, - я все время хочу только одного... чтобы мне хотелось действовать! Ну, а в прошлом? Что я там нахожу? Что я сделал за свою жизнь? Протестующее движение Люса. (Не давая ему говорить.) Конечно, я писал, составлял фразы, нагромождал доводы... После меня останутся книги, статьи, которые в свое время были злободневными... Но не думаете ли вы, что я заблуждаюсь? Что я не сознаю всей скудости своих деяний. Люс. Вы мало цените свою жизнь, Баруа, и это недостойно вас. Вы искали, вы находили частицы правды: вы щедро раздавали их; вы способствовали искоренению многих заблуждений, убедили многих колеблющихся; вы защищали справедливость с такой заразительной энергией, что были в течение пятнадцати лет душою целой общественной группы... (Просто.) Я нахожу вашу жизнь прекрасной. Гордость сверкает в глазах Баруа. Он улыбается и протягивает руку. Баруа. Спасибо, друг мой... Раньше эти слова наполнили бы меня самоуверенностью... Я не мечтал о лучшем надгробном слове... Но теперь... Молчание. О чем вы думаете? Люс. Когда я смотрел на вас, мне пришла в голову мысль: многие из наших предшественников, должно быть, испытывали такую же тоску... Эти люди, которым мы обязаны всем, что нам удалось совершить, должно быть, тоже приходили в отчаяние, должно быть, тоже думали, что их стремления остались бесплодными... (Молчание.) Верьте, Баруа, ни одно доброе зерно не пропадает, ни одна мысль не забывается, ни одна частица завоеванного знания не исчезает. Может быть, одна из мыслей, высказанных вами или мною, станет отправной точкой для какого-нибудь открытия, которое принесет большую свободу будущему человечеству. Чтобы создать что-нибудь хорошее, достаточно отдавать всю свою жизнь на службу людям. Если ты посеял все то хорошее, на что был способен, ты можешь спокойно уйти, уступить место другим... Баруа (угрюмо). Но я не так уверен, как вы, что посеял добрые семена. Люс смотрит на него с бесконечной грустью. Я полностью изменил свое отношение к окружающему миру. Говоря по правде, я уже не знаю, как должен воспринимать его... Иногда, вот как сегодня, я больше не верю в то, что до сих пор защищал. Я хорошо чувствую, что не могу логически доказать себе всю беспочвенность моих прежних убеждений, но я - не знаю как лучше выразиться - почти физически отбрасываю их: я отбрасываю их потому, что, кроме разочарования, они мне ничего не принесли. Люс. Вы утратили способность рассуждать... Баруа. О, хорошо рассуждать в тридцать лет, когда перед тобою целая жизнь, когда есть время изменить свои мнения, когда в тебе бурлит молодой задор и радость переливается в жилах! Но когда конец близок, чувствуешь себя таким жалким перед лицом беспредельности... (Говорит очень медленно, с блуждающим взором.) Сверх всего тобой овладевает неясное... безотчетное желание... отыскать средство против обуревающего тебя страха... Хочется покоя, уверенности... какой-то опоры... чтобы не ощущать себя таким несчастным в последние годы жизни... Он поднимает голову. Люс печально улыбается, но, встретив взгляд Баруа, сразу мрачнеет. Через минуту Баруа овладевает собой. Он протягивает рукопись Люсу. Вот, прочтите это, хорошо? Проходит двадцать минут. День угасает. Люс встает и подходит к окну. Гамма оттенков белого цвета: тусклое стекло, муслиновые занавески, бледный лоб Люса, его седая борода, листки бумаги... Углы комнаты тонут в сумерках. Баруа, устремив взгляд на Люса, ждет. Люс переворачивает последнюю страницу. Дочитывает ее внимательно до конца; рука, держащая рукопись, опускается; он снимает очки, щурит глаза, стараясь в полутьме разглядеть Баруа. Люс. Мой бедный друг, что вы хотите услышать от меня? Я ничем уже не могу вам помочь теперь... (После молчания.) Нет... я ничем уже не могу вам помочь... IV Васиньи-сюр-Лис, возле Гента. Экипаж Баруа проезжает вдоль монастырской стены и останавливается возле ворот, которые тотчас же открываются. Баруа проходит через пустынный двор, минуту колеблется, а затем направляется к главному подъезду; как только он поднимается на последнюю ступеньку, закрытая дверь распахивается перед ним. Он - в вестибюле, пол которого выложен плитами. Дверь закрывается. К нему приближается темная фигура монашенки, лицо ее скрыто под черным покрывалом. Он следует за ней. Она идет быстро, безостановочно вертя деревянной трещоткой. Бесконечные коридоры. Монашенка толкает последнюю дверь и пропускает его; он слышит, как сзади щелкает замок. Приемная - обширная зала с блестящим полом, вымощенным плитками, - разделена на две части деревянной решетчатой перегородкой. Женщина в черном неподвижно сидит на стуле. Он узнает Сесиль, подходит к ней. Она вздрагивает и протягивает ему руку, не в силах вымолвить ни слова. Он садится возле нее. Проходит несколько минут. Во дворе, на маленькой башне, пробило четыре часа. Тотчас же по другую сторону решетки появляются три монахини одного роста; их лица закрыты черным. Две из них становятся на колени перед статуей пресвятой девы. Третья подходит к решетке и ключом отпирает небольшую дверь; затем присоединяется к монашенкам, читающим молитвы. Сесиль и Жан встают, нервы их напряжены. Сесиль ловит ртом воздух, кажется, что она умирает. Молитва окончилась. Одна из монахинь крестится и подходит к ним. Приподнимает покрывало... Сесиль издает заглушенный крик и судорожно сжимает ее в объятиях; потом внезапно отстраняется, чтобы убедиться, действительно ли это ее дочь, не обманули ли ее, и, жалобно произнося нежные слова, вновь прижимает ее к сердцу. Мари поворачивает голову и, не высвобождаясь из объятий матери, протягивает руку отцу; он, плача, целует ее. Их взоры встречаются; Баруа узнает все тот же озабоченный взгляд, ставший еще суровее, ту же судорожную улыбку, выражающую высшую степень ее веры; только раньше она не была такой светлой. Мари. Пожалейте меня, мама, не плачьте... Бог пошлет вам силу, утешение... (Голос ее изменился. Помимо своей воли она прибавляет.) Если б вы знали, как я счастлива! Сесиль, задыхась от слез в ее объятиях, что-то жалостно бормочет. Сесиль. Что со мной будет, Мари?.. Что будет? Мари нежно обнимает прижавшуюся к ней мать, гладит ее по голове. Мари (поворачиваясь к Баруа). Отец, я прочла ваш манифест... Это последняя милость, в которой я так нуждалась... (Она смотрит ему в глаза. И внезапно с надеждой в голосе произносит.) Отец, страницы, что вы написали, взывают к богу!.. Баруа отрицательно качает головой. Сесиль ничего не слушает; сквозь ее рыдания можно различить: "Что со мной будет?.. Что со мной будет?.. " Мари переводит взгляд с одного на другого. Ее сердце в последний раз смягчается от обычной человеческой жалости. Она наклоняется, берет руку отца и тихонько тянет его к матери. (Вполголоса.) О, я так молилась... (Едва слышно.) Не расставайтесь больше... В глубине комнаты монахини поднимаются с колеи. Они подходят. Мари слышит, как они приближаются. Она дрожит; на лице ее появляется выражение ужаса. Она вырывается из объятий матери и бросается к отцу; он едва успевает ощутить губами шелковистую кожу ее выпуклого лба... Она отшатывается: с потерянным видом еще раз обнимает мать, которая не отводит от нее безумных глаз. Потом быстро пятится назад. Покрывало падает. Монашенка старательно закрывает решетку. Никто больше не увидит это лицо живым. Сесиль потрясена; руки повисли, рот приоткрыт. Внезапно она покачнулась и упала бы, если бы Баруа не подхватил ее. Она цепляется за него. Сесиль (едва слышно). Не покидай меня, Жан... не покидай меня... Дверь открывается. Слышен шум трещотки привратницы. Баруа, поддерживая Сесиль, ведет ее к выходу. Час спустя. В задней комнате постоялого двора. К огню придвинуты два кресла. Висячая лампа освещает ужин, к которому никто не притронулся. Баруа сидит поодаль, он видит Сесиль со спины, видит ее понурую фигуру, измятую шляпу, сползающую с растрепанных волос; время от времени она поворачивает голову и прижимает платок к распухшим губам, стараясь заглушить рыдания. Его трясет лихорадка; каждое биение сердца причиняет боль; нервы напряжены до предела. Эти слезы будят в нем далекие воспоминания. Без горечи он думает о прошлом: одиночество, которое мучило его вчера, которое ждет его завтра, страшит его больше, чем былые разногласия. "Она сказала: "Не покидай меня..." Может быть это лишь крик отчаяния. О, если она хочет... Но практически это нелегко осуществить... Захочет ли она жить со мною за городом? Вряд ли она согласится на это: у нее есть какая-то деятельность, благотворительные дела... Тогда как? Ведь не могу же я поселиться в доме госпожи Пасклен..." Невольно он произносит вслух конец фразы: Баруа... Это возможно лишь в том случае, если она согласится покинуть свой дом... и поселиться в доме моей бабушки... Сесиль поворачивается. Баруа краснеет. Она в нерешительности, она не знает, правильно ли поняла его. От волнения она даже начинает косить. Потом, не вставая с кресла, в благодарном порыве протягивает руку Баруа. СУМЕРКИ "... подобен тому, кто в поисках пути следовал бы за светом, источник которого находится в его собственной руке..." Андре Жид. "... Не гаси коптящий фитиль... Ведь запах его тоже помогает нам не сбиться с пути..." Ибсен. I Бюи, старый дом семьи Баруа. Первые летние дни. Десять часов утра. Комната Сесили. Она собрала сюда всю мебель из маленькой гостиной г-жи Пасклен. Сесиль сидит за письменным столом. Черное платье. Волосы гладко причесаны. Перед ней - раскрытая расходная книга. Рядом - тетради с надписями на обложках: "Пожертвования", "Гардеробная". Сесиль. Войдите... Входит Жан. Она заканчивает подсчеты, прикладывает промокательную бумагу и поворачивает голову. Сердечная улыбка. Как вы себя сегодня чувствуете? Жан. Недурно. Сесиль. Чудесная погода... Жан подходит к окну. Подоконник теплый. Двор залит светом. Жан. На солнце сейчас, верно, хорошо... Привычным движением Сесиль складывает тетради. Затем прикалывает шляпу к волосам и берет под мышку одну из тетрадей. Сесиль. Мне надо отнести ее аббату Левису. Жан спускается по лестнице вслед за нею. Дверь вестибюля открыта; от ярко освещенного солнцем крыльца рябит в глазах. Жан, зажмурившись, делает несколько шагов. Солнце жжет ему плечи. Первые