о, что вы напали не на старика, потому что он ужасно не любит таких шуток, он тут же бы приказал вас сцапать и доставить в полицию, чтобы вывести на чистую воду... Хотя, впрочем, с такими шутниками по-другому и нельзя... - неожиданно заорал он, хватая Даниэля за рукав. - Эй, Шарло, держи малыша, а я... Жак вовремя увидел опасность, мгновенно перескочил через ящики, увернулся от пятерни Шарло, в три прыжка достиг мостков, по-обезьяньи скользнул в толпу грузчиков, спрыгнул на набережную и помчался влево от парохода. Но как же Даниэль? Жак обернулся - Даниэль тоже бежал! Жак увидел, как тот, в свою очередь, врезался в вереницу нагруженных муравьев, скатился по сходням, соскочил на берег и побежал вправо, а мнимый капитан, привалившись к полуюту, глядел, как они улепетывают, и хохотал во все горло. И Жак побежал дальше; с Даниэлем они успеют встретиться попозже; сейчас главное - затеряться в толпе и убраться подальше от порта! Четверть часа спустя, с трудом переводя дух, он остановился на пустынной улице пригорода. При мысли, что Даниэля могли поймать, его сперва охватила злобная радость; так ему и надо - это из-за него все провалилось. Он ненавидел Даниэля, был готов бросить его, выкинуть из памяти, хотелось бежать одному. Он купил сигарет, закурил. Сделав незнакомыми кварталами большой крюк, он снова вышел к порту. "Лафайет" стоял на прежнем месте. Издали он увидел плотные ряды людей, теснившихся на всех трех палубах: корабль снимался с якоря. Жак стиснул зубы и пошел прочь. Теперь он принялся искать Даниэля, - ему необходимо было выместить на ком-то свой гнев. Он пробежал по улицам, вышел на Каннебьер{83}, смешался с толпой, пошел назад. Душная предгрозовая жара висела над городом. Жак обливался потом. Как отыскать Даниэля в такой сутолоке? Чем больше он терял надежду, тем более властным становилось желание найти товарища. Горели губы, опаленные жаром и табаком. Не опасаясь больше, что его могут заметить, не обращая внимания на далекие раскаты грома, он стал лихорадочно метаться взад и вперед, вглядываясь в лица прохожих; от напряжения болели глаза. Облик города внезапно переменился; казалось, от мостовых исходит свет; телесно-желтые фасады резко выделялись на фоне фиолетового неба; гроза приближалась; крупные капли дождя вызвездили тротуар. Страшный удар грома, раздавшийся совсем рядом, заставил его вздрогнуть. Он побежал вдоль ступеней под колоннадой, перед ним открылся церковный портал. Он ринулся внутрь. Его шаги гулко отдались под сводами церкви; знакомый запах ударил в нос. И сразу пришло облегчение, чувство безопасности: он был не один, его окружало присутствие бога. Но тут же его охватил новый страх: с момента своего бегства из дому он ни разу не вспомнил о боге; и внезапно он почувствовал на себе невидимый взгляд, проникающий в самые сокровенные ваши помыслы! Он ощутил себя великим грешником, чьим присутствием осквернена святость церкви и кого господь может испепелить своим гневом. Дождь барабанил по крышам; от света молний вспыхивали витражи, гром гремел и гремел; словно отыскивая виновного, он кружил вокруг мальчика, затаившегося во мраке церковных сводов. Став коленями на скамеечку, чувствуя себя совсем маленьким, Жак склонил голову и стал торопливо шептать "Отче наш" и "Богородицу"... Наконец раскаты стали реже, мерцание витражей более ровным, гроза удалялась; непосредственная опасность миновала. У него появилось такое чувство, будто он сплутовал и плутовство сошло ему с рук. Он сел; в глубине души еще шевелилось ощущение виновности; но где-то рядом нарастала лукавая гордость оттого, что он избежал наказания, и чувство это, пусть робкое, было ему приятно. Смеркалось. Чего он ждал здесь? Умиротворенный, налитый усталостью, он пристально глядел на огарок свечи, мигавшей на престоле, глядел со смутным чувством недовольства и скуки, словно церковь утратила вдруг свою святость. Пономарь стал закрывать двери. Жак убежал, как вор, - не помолившись, не преклонив колен: он знал, что бог его не простил. Под свежим ветром сохли тротуары. Людей на улицах было мало. Где искать Даниэля? Жаку представилось, что с другом произошла беда, на глаза навернулись слезы, они мешали ему, он старался их сдерживать, ускоряя шаг. Если бы в этот миг он увидел идущего навстречу Даниэля, он бы упал в обморок от нежности. На колокольне церкви Аккуль пробило восемь. Загорались окна. Он захотел есть, купил хлеба и пошел дальше куда глаза глядят, в полном отчаянье, даже не вглядываясь в лица прохожих. Через два часа, смертельно усталый, он увидел на какой-то пустынной улице скамью под деревьями. Сел. С платанов капала вода. Грубая рука тряхнула его за плечо. Значит, он спал? Перед ним стоял полицейский. Он обмер, ноги задрожали. - Марш домой - да поживее! Жак поспешил убраться. Он не думал больше о Даниэле, он вообще больше не думал ни о чем; болели ноги; полицейских он теперь обходил за версту. Потом он вернулся в порт. Пробило полночь. Ветер утих; на воде попарно покачивались цветные огни. Набережная была пустынной. Он чуть не наступил на ноги какому-то нищему, который храпел, примостившись между двумя тюками. И тогда, пересиливая все страхи, его охватило неодолимое желание лечь, лечь немедленно, где угодно, лечь и заснуть. Он сделал еще несколько шагов, приподнял край огромного брезента, споткнулся об ящики, пахнущие мокрой древесиной, упал и заснул. Тем временем Даниэль метался в поисках Жака. Он бродил по привокзальным улицам, кружил вокруг гостиницы, где они провели ночь, шнырял возле транспортного агентства, - бесполезно! Он снова спустился в порт. Место, где стоял "Лафайет", пустовало, порт словно вымер: гроза разогнала гуляющих. Понурив голову, он вернулся в город. Ливень хлестал по плечам. Купив еды для Жака и для себя, он сел за столик в кафе, где они завтракали утром. Вода стеною обрушилась на квартал, во всех окнах закрывали жалюзи, официанты, накинув на голову салфетки, скатывали над террасами широкие тенты. Трамваи мчались без звона, в свинцовое небо сыпались искры их дуг, вода, точно лемехи плуга, сверкала из-под колес по обе стороны рельсов. У Даниэля промокли ноги, ныли виски. Что с Жаком? Еще больше, чем то, что Жак потерялся, Даниэля мучила мысль о страхах, которые, должно быть, одолевают оставшегося в одиночестве малыша. Он убедил себя, что Жак непременно явится сюда, что он вынырнет из-за угла у самой булочной, и он его ждал; он уже заранее видел его, бредущего в мокрой одежде, устало шлепающего по лужам, видел бледное лицо, на котором мерцают исполненные отчаяния глаза. Раз двадцать Даниэль готов был его окликнуть, - но всякий раз это оказывались незнакомые мальчишки; они влетали в булочную и выскакивали оттуда с хлебом под курткой. Прошло два часа. Дождь перестал; наступила ночь. Даниэль не решался уйти, ему все казалось: стоит покинуть свой пост - и Жак сразу вынырнет из-за угла. Наконец он пошел в сторону вокзала. Над входом в их гостиницу горел белый стеклянный шар. Квартал был плохо освещен; узнают ли они друг друга, если встретятся в темноте? Послышался крик: "Мама!" Мальчик, его ровесник, перебежал улицу, подошел к даме, она поцеловала его; они прошли мимо Даниэля, совсем рядом; дама раскрыла зонтик: с крыш еще капало; сын держал ее за руку; они о чем-то болтали; оба исчезли в темноте. Раздался свисток паровоза. У Даниэля больше не было сил бороться с тоской. Ах, зачем он послушался Жака! Не надо было убегать из дому, он отлично это знал, он отдавал себе в этом отчет с самого начала, с той утренней встречи в Люксембургском саду, когда они решились на это безрассудство. Ведь ни на секунду не ослабевала в нем уверенность в том, что, если вместо побега он бы просто все рассказал своей матери, она не стала бы его упрекать, она бы защитила его от всего и от всех, и ничего плохого бы с ним не произошло. Почему же он уступил? Это было загадкой, он не мог понять себя. Вдруг вспомнилось, как стоял он воскресным утром в прихожей. Услышав шум открываемой двери, прибежала Женни. На подносе лежал желтый конверт с грифом лицея, - наверно, извещали, что он исключен. Он сунул конверт под ковровую скатерть. Женни молча глядела на него проникающими в душу глазами; догадываясь, что с братом творится неладное, она прошла вслед за ним в его комнату, увидела, что он берет бумажник, где хранил свои сбережения; она кинулась к нему, сжала в объятиях, стала целовать, приговаривая: - Что с тобой? Что ты делаешь? И он признался, что уезжает; его несправедливо обвинили, вышла одна история в лицее, все словно сговорились против него, он должен на несколько дней исчезнуть. Она крикнула: - Один? - Нет, с товарищем. - С кем? - С Тибо. - Возьми меня с собой! Он привлек ее к себе, как маленькую, на колени, шепнул: - А мама? Она заплакала. Он сказал: - Не бойся и не верь ничему, что тебе станут говорить. Через несколько дней я напишу, я вернусь. Но поклянись, поклянись мне, что никогда никому не расскажешь - ни маме, никому другому, - никогда, слышишь, никогда, что я заходил домой, что ты меня видела, что ты знаешь о моем отъезде... Она судорожно кивнула головой. Он хотел поцеловать ее, но она бросилась к себе в комнату с хриплым рыданием, с отчаянным воплем, который до сих пор звучал у него в ушах. Он ускорил шаги. Он шел и шел, не разбирая дороги, и скоро оказался в пригороде, довольно далеко от Марселя. Мостовая под ногами становилась все грязней, все реже попадались фонари. По обе стороны в темноте зияли черные провалы, угадывались подворотни, таились зловонные закоулки. Из глубины квартир доносился детский плач. В низкопробном кабаке верещал граммофон. Даниэль повернулся и пошел в другую сторону. Наконец он заметил огонь семафора, - вокзал был рядом. Он валился с ног от усталости. Стрелки на светящемся циферблате показывали час. До утра было еще далеко; что же делать? Он стал искать уголок, где бы перевести дух. Газовый рожок урчал у входа в пустынный тупик; Даниэль пересек освещенное пространство и забился в темный угол; слева высилась заводская стена; он привалился к ней спиной и закрыл глаза. Его разбудил женский голос: - Где ты живешь? Уж не ночевать ли ты здесь собрался? Женщина отвела его к свету. Он не знал, что сказать. - Небось с отцом повздорил, а? И боишься идти домой? Голос был ласковый. Он поспешил ухватиться за эту ложь. Сняв шляпу, вежливо ответил: - Да, сударыня. Она расхохоталась. - Да, сударыня! Ну, ладно, смех смехом, а тебе пора домой. Со мной тоже бывало такое. Все равно ведь никуда не денешься, рано или поздно - а возвращаться надо. Уж лучше сразу: чем дольше тянешь, тем потом труднее. Он молчал, и тоном сообщницы, понизив голос, она спросила: - Боишься, тебя излупят? Он ничего не ответил. - Ну и фрукт! - сказала она. - Этот упрямец готов всю ночь здесь просидеть! Ну уж пошли тогда ко мне, у меня никого, я тебе на полу матрас постелю. Не оставлять же мальчишку на улице! На воровку она была не похожа. И он почувствовал великое облегчение: теперь он был не один. Он хотел сказать ей: "Спасибо, сударыня", - но промолчал и пошел следом. Скоро она позвонила у низенькой двери. Открыли не сразу. В коридоре пахло стиркой. Он споткнулся о ступеньку. - Я привыкла, - сказала она. - Давай руку. Рука у дамы была теплая и в перчатке. Он покорно брел за ней. Лестница тоже была теплая. Даниэль чувствовал себя счастливым, что он не на улице. Поднялись на два или три этажа, она вытащила ключ, отворила дверь и зажгла лампу. Он увидел неприбранную комнату, незастланную кровать. Он стоял, обессиленный, моргал глазами и почти спал. Не снимая шляпы, она стащила с кровати матрас и унесла в другую комнату. Потом вернулась и стала смеяться: - Да он уж спит... Разуйся, по крайней мере! Он повиновался, руки были словно чужие. Потом, как навязчивая идея, в голове застучало: завтра утром, ровно в пять, непременно надо быть в вокзальном буфете; вдруг и Жак догадается туда же прийти... Он пробормотал: - Разбудите меня пораньше... - Да, да, конечно, - сказала она, смеясь. Он чувствовал, как она помогает ему развязать галстук, раздеться. Он упал на матрас и больше ничего не помнил. Когда он открыл глаза, было совсем светло. Ему показалось, что он в Париже, в своей комнате; но его поразил цвет освещенных солнцем занавесок; пел чей-то молодой голос. И тогда он вспомнил. Дверь в соседнюю комнату была отворена; склонившись над умывальником, там стояла незнакомая девочка и плескала полными пригоршнями воду на лицо. Она обернулась, увидела, что он приподнялся на локте, и рассмеялась. - А, проснулся, ну вот и хорошо... Неужели это была та самая дама? В сорочке и коротенькой нижней юбке, с голыми руками и голыми икрами, она выглядела ребенком. Ночью на ней была шляпа, ночью он не заметил, что волосы у нее темные, стриженые, по-мальчишески зачесанные назад. Внезапная мысль о Жаке повергла его в смятение. - О, боже, - проговорил он, - ведь я же хотел быть спозаранку в буфете... Но под одеялами, которыми она укрыла его, пока он спал, было так тепло... К тому же он не решался встать при открытой двери. В это мгновенье она вошла с дымящейся чашкой и куском хлеба с маслом в руках. - Держи! Глотай побыстрей да проваливай, мне вовсе не улыбается беседа с твоим папашей! Его смущало, что она видит его неодетым, в нижней рубахе, с расстегнутым воротом; смущало его и то, что он глядит на нее - полуодетую, с открытой шеей, с голыми плечами... Она наклонилась. Опустив глаза, он взял чашку и принялся для приличия есть. Она сновала взад и вперед по комнатам, шаркая туфлями и напевая. Он не отрывал взгляда от чашки; но когда она проходила возле него, он, сам того не желая, замечал на уровне своих глаз голые, худые, испещренные синими жилками ноги, видел скользящие по светлому паркету покрасневшие пятки, которые выглядывали из туфель. Хлеб застревал у него в горле. На пороге этого дня, чреватого неизведанным, он был слаб и беспомощен. Ему подумалось, что дома, в Париже, стол накрыт к завтраку, а его место пустует. Вдруг в комнату ворвалось солнце; молодая женщина распахнула ставни, ее свежий голос прозвенел в утренних лучах, как птичья трель: Ах, любовь, ты пускала бы корни - Я б тебя посадила в саду... Это было уж слишком. Яркий солнечный свет и эта беззаботная радость - и как раз в тот миг, когда он силился побороть накипавшее в нем отчаянье... Слезы навернулись у него на глаза. - А теперь поторапливайся! - весело крикнула она, забирая у него пустую чашку. И вдруг заметила, что он плачет. - Что с тобой? - спросила она. Голос был ласковый, как у старшей сестры; он не смог подавить рыдание. Она присела на край матраса, обхватила рукой его шею и по-матерински, чтобы утешить - последний аргумент всех женщин на свете, - прижала его голову к своей груди. Он притих, боясь пошевелиться, чувствуя лицам, как дышит под сорочкой ее теплая грудь. У него перехватило дыхание. - Дурачок! - сказала она, отстраняясь и прикрывая грудь обнаженной рукой. - Увидел и обалдел? Поглядите-ка на этого развратника! В твои-то годы! Сколько тебе лет? Он солгал машинально, - за два последних дня он привык лгать. - Шестнадцать, - пролепетал он. Она повторила удивленно: - Шестнадцать? Уже? Взяв его руку, она рассеянно разглядывала ладонь, потом приподняла до локтя рукав. - А кожа белая, как у девицы, у этого малыша, - проговорила она с улыбкой. Притянув к себе руку мальчика, она нежно потерлась о нее щекой; потом, уже не улыбаясь, глубоко вздохнула и отпустила руку. Прежде чем он успел что-то понять, она расстегнула юбку. - Согрей меня, - шепнула она и скользнула под одеяло. Жак плохо спал под отсыревшим, заскорузлым брезентом. Еще до зари он выскочил из своего убежища и принялся вышагивать взад и вперед в тусклых рассветных сумерках. "Если Даниэль на свободе, - думал он, - он догадается прийти, как вчера, в вокзальный буфет". Жак явился туда задолго до пяти часов. Пробило шесть, а он все никак не мог решиться оттуда уйти. Что делать? Как быть? Он спросил дорогу к тюрьме. С замиранием сердца глядел он на запертые ворота: АРЕСТНЫЙ ДОМ Быть может, здесь сидит сейчас Даниэль... Жак прошел вдоль тюремной стены, - она показалась ему бесконечной, - повернул назад, взглянул на верхушки зарешеченных окон. Ему стало страшно, и он убежал. Все утро он шатался по городу. Солнце палило нещадно; в густо заселенных улочках из окон, точно праздничные флажки, свисало сушившееся белье всех цветов радуги; кумушки на порогах домов судачили и хохотали; казалось, они непрерывно бранятся. Пестрые уличные сценки, свобода, дух вольных странствий - все это временами пьянило его, но тут же он вспоминал Даниэля. Он сжимал в кармане пузырек с йодом: если к вечеру Даниэль не найдется, он покончит с собой. Он дал себе в этом клятву и, чтобы связать себя ею покрепче, даже произнес ее вслух; но в глубине души он немного сомневался в своем мужестве. И только к одиннадцати часам, в сотый раз проходя мимо кафе, где накануне официант объяснил им, как найти транспортное агентство, - он увидел Даниэля! Жак кинулся к нему через весь зал, мимо столов и стульев. Даниэль, сохраняя самообладание, встал. - Тсс!.. На них смотрели; они пожали друг другу руки. Даниэль расплатился, они вышли из кафе и свернули в первую же улицу. И здесь Жак вцепился в локоть друга, прижался к нему, обнял и вдруг зарыдал, уткнувшись лбом ему в плечо. Даниэль не плакал, он только побледнел и продолжал шагать, сурово уставясь куда-то вдаль и прижимая к себе маленькую руку Жака; губа кривилась и дрожала, обнажая зубы. Жак рассказывал: - Я спал, как босяк, на набережной, под брезентом! А ты? Даниэль смутился. Он слишком уважал друга, уважал их дружбу, - и вот впервые приходилось что-то скрывать от Жака, скрывать такое важное. Необъятность тайны, которая пролегла между ними, душила его. Он уже готов был довериться другу, во всем открыться, но нет, он не мог. И продолжал молчать, растерянный, не в силах отогнать наваждение пережитого. - А ты, где ты-то провел ночь? - повторил Жак. Даниэль сделал неопределенный жест: - На скамейке, там... А вообще-то я больше бродил. Позавтракав, они обсудили положение. Оставаться в Марселе было бы неосторожно: их беготня по городу и так уж кажется подозрительной. - Ну, и что? - сказал Даниэль, мечтавший о возвращении. - A то, - подхватил Жак, - что я все обдумал, нужно уйти в Тулон, это километров двадцать или тридцать отсюда, влево, вдоль берега. Пойдем пешком, детишки просто гуляют, никто не обратит внимания. А там - куча кораблей, и мы наверняка найдем способ попасть на один из них. Пока он говорил, Даниэль не мог отвести глаз от вновь обретенного, дорогого лица, от веснушчатой кожи, от прозрачных ушей и синего взгляда, где вереницей видений проходило все, что тот называл: Тулон, корабли, морские просторы. Но как ни хотелось Даниэлю разделить прекрасное упрямство Жака, здравый смысл настраивал его скептически: он знал, что на корабль им не попасть; и все же он не был уверен в этом до конца; временами он даже надеялся, что ошибается и что здравый смысл будет на сей раз посрамлен. Купив еды, они отправились в путь. Две девушки, улыбаясь, взглянули на них в упор. Даниэль покраснел; юбки больше не скрывали от него тайну женского тела... Жак беззаботно насвистывал, - он ничего не заметил. И Даниэль ощутил, что новое знание, волнующее ему кровь, отныне отделяет его от Жака: Жак больше не мог быть ему настоящим другом, Жак был еще ребенком. Миновав пригороды, они вышли наконец на дорогу, она вилась, как розовый пастельный штрих, следуя за изгибами берега. В лицо им пахнуло ветром, вкусным, солоноватым. Они шли шагом, по белесой пыли, подставляя плечи солнцу. Их опьяняла близость моря. Сойдя с дороги, они побежали к нему, крича: "Thalassa! Thalassa!"* - и заранее подымая руки, чтобы окунуть их в синие воды... Но море в руки им не далось. В том месте, где они встретились с морем, берег не спускался к воде тем вожделенным склоном, отлогим и золотистым, какой рисовался в мечте. Он нависал над глубокой и довольно широкой горловиной, куда море врывалось меж отвесных скал. Внизу груда скалистых обломков выдвигалась вперед, точно волнолом, точно воздвигнутая циклопами дамба; и волна, наткнувшись на этот гранитный выступ, пятилась назад, расколотая, обессиленная, и юлила вдоль его гладких боков, фыркая и плюясь. Взявшись за руки и склонившись над морем, мальчики забыли обо всем на свете. Они зачарованно глядели, как сверкает на солнце зыбь. В их молчаливом восторге таилась частица страха. ______________ * Море! Море!{93} (древнегреч.). - Гляди, - сказал Даниэль. В нескольких сотнях метров белая лодка, до неправдоподобия яркая, скользила по индиговой синеве моря. Корпус пониже ватерлинии был выкрашен в зеленый цвет, в дерзкую зелень молодого побега; взмахи весел бросали лодку вперед очередями мгновенных толчков, приподымая ее нос над водой, и при каждом таком прыжке обнажался влажный блеск зеленого борта, внезапный, как искра. - Эх, описать бы все это, - прошептал Жак, нащупывая в кармане блокнот. - Но ты увидишь, - воскликнул он, передернув плечами, - Африка еще прекрасней! Пошли! И бросился мимо скал к дороге. Даниэль бежал рядом; на минуту его сердце избавилось от тяжкого бремени, сбросило груз укоров, загорелось бешеной жаждой приключений. Они вышли к тому месту, где дорога поднималась вверх и поворачивала под прямым углом, направляясь к деревне. Достигнув поворота, они остановились как вкопанные; раздался адский грохот; огромный клубок лошадей, колес, бочек, вихляя от обочины к обочине, несся прямо на них с головокружительной быстротой; и прежде чем они успели сделать хотя бы попытку убежать, вся эта огромная масса врезалась метрах в пятидесяти от них в решетчатые ворота, которые тут же разлетелись на куски. Склон был очень крутой, огромная телега, спускавшаяся, тяжело нагруженная, с горы, не смогла вовремя притормозить; всей своей тяжестью навалилась она на впряженных в нее четырех першеронов{94}, потащила их вниз, и они, вставая на дыбы, толкая и запутывая друг друга, рухнули на повороте, опрокидывая на себя гору бочек, из которых хлестало вино. Крича и размахивая руками, обезумевшие люди сбегались к этой груде окровавленных ноздрей, крупов, копыт, бившихся скопом в пыли. Вдруг к конскому ржанию, к бренчанию бубенцов, к глухим ударам копыт о железо ворот, к звяканью цепей и воплям возниц примешался какой-то сиплый скрежет, который враз поглотил остальные звуки, - это хрипел коренник, серая лошадь, шедшая впереди всей упряжки; теперь другие кони топтали ее, и она лежала на подвернутых под себя ногах, надсаживаясь от крика и пытаясь вырваться из душившей ее сбруи. Какой-то человек, потрясая топором, кинулся в самую гущу этой сумятицы; он спотыкался, падал, вставал, пробиваясь к серой лошади; вот он схватил животное за ухо и стал бешено рубить топором хомут; но хомут был железный, топор его не брал, и человек, выпрямившись, с перекошенным лицом, яростно всадил топор в стену; хрип, становясь все пронзительней, перешел в прерывистый свист, и из ноздрей лошади хлынула кровь. Жак почувствовал, как все закачалось вокруг, он вцепился Даниэлю в рукав, но пальцы не слушались, ноги стали точно ватные, и он начал оседать на землю. Люди обступили его. Отвели в палисадник, усадили возле насоса, среди цветника, смочили холодной водой виски. Даниэль был так же бледен, как Жак. Когда они снова вышли на дорогу, вся деревня занялась бочками. Лошадей распрягли. Из четырех три были ранены, у двух оказались перебиты передние ноги, и они рухнули на колени. Четвертая была мертва, она лежала в канаве, в которую стекало вино, ее серая голова вытянулась на земле, язык вывалился наружу, сине-зеленые глаза были приоткрыты, ноги подогнуты, словно она, умирая, пыталась сделаться как можно компактней для удобства живодера. Неподвижность этой мохнатой плоти, измазанной песком, кровью и вином, особенно бросалась в глаза рядом с судорожной дрожью трех остальных лошадей, которые тяжело дышали и бились, брошенные посреди дороги. Мальчики увидели, как один из возниц подошел к лошадиному трупу. На его загорелом лице, в слипшихся от пота волосах, застыло гневное выражение, облагороженное своего рода серьезностью, и оно говорило о том, как тяжело переживает он катастрофу. Жак не мог оторвать от него глаз. Он увидел, как человек сунул в уголок рта окурок, который до этого держал в руке, потом нагнулся к серой лошади, приподнял вздувшийся язык, уже почерневший от мух, вложил указательный палец в рот лошади и обнажил ее желтоватые зубы; несколько секунд он стоял согнувшись, ощупывая фиолетовую десну; наконец выпрямился, в поисках дружеских глаз встретился взглядом с детьми и, даже не вытирая пальцев, испачканных пеной, к которой приклеились мухи, взял изо рта почти догоревшую сигарету. - Ей еще не было семи лет! - сказал он, пожимая плечами. И обратился к Жаку: - Самая славная лошадь из четырех, самая работящая! Я отдал бы два своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить ее обратно. - И, отвернувшись с горькой улыбкой, сплюнул. Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим. - Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мертвого, ты когда-нибудь видел? - спросил Жак. - Нет. - Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда побежал... - Да куда же?.. - В морг. - Ты? Один? - Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен мертвец; прямо как воск или вощеная бумага. Там их двое было. У одного все лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как живой, - продолжал он, - и все-таки мертвый, это было ясно с первого взгляда, я даже не знаю почему... И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то же самое... Вот когда мы будем свободны, - заключил он, - я обязательно отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг... Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская рука разыгрывала гаммы. Женни... Перед ним возникло тонкое лицо, сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: "Что ты хочешь делать?" - и в ее широко раскрытых серых глазах показались слезы. - Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? - спросил он, помолчав. - Конечно, жалею! Особенно насчет старшей сестры. Потому что младшая у меня почти что есть. Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил: - Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту... Ей десять лет... Жиз... Ее зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз... Для меня она все равно что сестренка. Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи: - Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живешь, уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, - заметил он меланхолично. - А ты разве нет? - серьезно спросил Даниэль. - О, я, - сказал Жак, нахмурив брови, - я ведь прекрасно знаю, что я невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу все кругом, кричу бог знает что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня все, - добавил он; было видно, что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. - Не знаю, виноват ли я сам, или дело еще в чем-то... Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал другим. А может, и нет... Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты только знал, как они со мной обращаются, - продолжал он, немного помолчав и глядя вдаль. - Папа вообще не принимает меня всерьез. В школе аббаты ему твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, - заявил он, внезапно оживившись, - даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе объяснить... Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и вечно эта религия. А Мадемуазель - она тоже: все, что происходит плохого, все идет от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она ее укладывает спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался! - А твой брат? - спросил Даниэль. - Антуан, конечно, отличный мужик, но его никогда не бывает дома, понимаешь? И потом - он мне этого никогда не говорил, - но я подозреваю, что и ему дома не очень-то нравится... Он был уже большой, когда мама умерла, потому что он ровно на девять лет старше меня; и Мадемуазель никогда особенно к нему не приставала. А уж меня-то она воспитывала, понимаешь? Даниэль молчал. - У тебя совсем другое дело, - вернулся Жак к прежней теме. - С тобой хорошо обращаются, тебя воспитали совсем в другом духе. Возьми, например, книги: тебе позволяют читать все что угодно, библиотека у вас открыта. А мне никогда ничего не дают, кроме толстенных растрепанных книжищ в красно-золотых переплетах, с картинками, всякие глупости вроде Жюля Верна. Они даже не знают, что я пишу стихи. Они бы сделали из этого целую историю и ничего бы не поняли. Может, они бы даже наябедничали аббатам, чтоб меня там еще строже держали... Последовало долгое молчание. Дорога, уйдя от моря, поднималась к рощице пробковых дубов. Вдруг Даниэль подошел к Жаку и тронул его за руку. - Послушай, - сказал он; голос у него ломался и прозвучал сейчас на низких, торжественных нотах. - Я думаю о будущем. Разве угадаешь, что тебя ждет? Нас могут разъединить. Так вот, есть одна вещь, о которой я давно хочу тебя попросить: это будет залогом, который навечно скрепит нашу дружбу. Обещай мне, что ты посвятишь мне первую книжку своих стихов... Не указывай имени, просто "Моему другу". Обещаешь? - Клянусь, - сказал Жак, расправив плечи. И почувствовал себя почти взрослым. Дойдя до перелеска, они присели отдохнуть под деревья. Над Марселем пылал закат. У Жака отекли ноги, он разулся и вытянулся в траве. Даниэль глядел на него, не думая ни о чем; и вдруг отвел глаза от этих маленьких босых ступней с покрасневшими пятками. - Гляди, маяк, - сказал Жак, вытягивая руку. Даниэль вздрогнул. Вдали, на берегу, прерывистое мерцание прокалывало серную желтизну неба. Даниэль не отвечал. В воздухе было свежо, когда они снова пустились в путь. Они рассчитывали переночевать под открытым небом, где-нибудь в кустах. Однако ночь обещала быть очень холодной. Прошагали с полчаса, не обменявшись ни словом, и вышли к постоялому двору; он был свежевыбелен, над морем высились беседки. В зале с освещенными окнами было, кажется, пусто. Они стали совещаться. Видя, что они колеблются на пороге, хозяйка отворила дверь. Она поднесла к их лицам масляную лампу со стеклом, сверкавшим, как топаз. Женщина была маленькая, старенькая, на черепашью шею падали золотые серьги с подвесками. - Сударыня, - сказал Даниэль, - не найдется ли у вас комнаты с двумя койками на эту ночь? - И, прежде чем она успела о чем-либо спросить, продолжал: - Мы братья, идем к отцу в Тулон, но мы вышли из Марселя слишком поздно, и нам до ночи не добраться до Тулона... - Хе, я думаю! - сказала, смеясь, старушка. У нее были молодые веселые глаза; говоря, она размахивала руками. - Пешком до Тулона? Да ладно уж сказки рассказывать! Впрочем, мне-то что до этого! Комната? Пожалуйста, за два франка, деньги вперед... - И, видя, что Даниэль вытащил бумажник, добавила: - Суп на плите - принести вам две тарелки? Они согласились. Комната оказалась на антресолях, с одной-единственной кроватью, покрытой несвежими простынями. По обоюдному молчаливому согласию они быстро разулись и шмыгнули, не раздеваясь, под одеяло, спиной к спине. Оба долго не могли уснуть. В слуховое окно ярко светила луна. По соседству, на чердаке, вяло шлепались крысы. Жак заметил отвратительного паука, который прополз по серой стене и исчез во мраке; Жак дал себе слово всю ночь не спать. Даниэль в мыслях снова переживал свой плотский грех; фантазия услужливо раскрашивала воспоминание в яркие цвета; он лежал, боясь шелохнуться, обливаясь потом, задыхаясь от любопытства, отвращения, сладострастия. Наутро, когда Жак еще спал, а Даниэль, спасаясь от своих видений, собирался умыться, внизу послышался шум. Всю ночь Даниэля неотвязно преследовали картины любовного приключения, и первой его мыслью было, что сейчас его потребуют к ответу за разврат. В самом деле, дверь, не запертая на засов, отворилась; это был жандарм, которого привела хозяйка. Входя, тот задел о притолоку головой и снял кепи. - Явились голубчики под вечер, все в пыли, - объясняла хозяйка, по-прежнему смеясь и тряся золотыми серьгами. - Поглядите только на их башмаки! Стали рассказывать мне сказки, будто идут пешком в Тулон, и прочую дребедень! А вот этот паинька, - звякнув браслетами, она указала рукой на Даниэля, - дал мне стофранковый билет, чтоб заплатить четыре с половиной франка за ночлег и за ужин. Жандарм со скучающим видом счищал пылинки со своего кепи. - Ладно, вставайте, - проворчал он, - и назовите мне ваши имена, фамилии и все прочее. Даниэль колебался. Но Жак вскочил с кровати; в одних трусах и носках, взъерошенный, как боевой петух, и готовый наброситься на верзилу-жандарма, он заорал ему прямо в лицо: - Морис Легран! А он - Жорж! Это мой брат! Наш отец в Тулоне. И все равно мы там с ним встретимся, понятно? Через несколько часов они въезжали в Марсель - лихо, в тележке, меж двух жандармов, рядом с каким-то бандюгой в наручниках. Высокие ворота арестного дома распахнулись и медленно закрылись за ними. - Сюда, - сказал жандарм, отворяя дверь камеры. - И выверните карманы. Давайте все сюда. Вас продержат здесь до обеда, пока не проверят всех ваших басен. Но задолго до обеда за ними явился сержант и отвел в кабинет к лейтенанту. - Отпираться бесполезно, вы попались. Вас разыскивают с воскресенья. Вы из Парижа; вот вы, который постарше, - Фонтанен, а вы - Тибо. Дети из хороших семей - и слоняетесь по дорогам, как малолетние преступники! Даниэль держался с обиженным видом, но в душе ощущал огромное облегчение. С этим покончено! Мать уже знает, что он жив, она его ждет. Он попросит у нее прощения, и этим прощением изгладится из памяти все, даже то, о чем он думал сейчас с тревожным волнением и в чем никогда и никому не сможет признаться. Жак стиснул зубы и, вспомнив про флакон с йодом и про кинжал, безнадежно сжал кулаки в пустых карманах. Тысячи планов мести и побега теснились у него в голове. А офицер добавил: - Ваши бедные родители в отчаянии. Жак бросил на него свирепый взгляд, но вдруг лицо его сморщилось, и он разрыдался. Ему представились отец, Мадемуазель и малышка Жиз... Сердце у него разрывалось от нежности и раскаяния. - Отправляйтесь спать, - сказал лейтенант. - Завтра вас снабдят всем необходимым. Я жду распоряжений. VIII Последние два дня Женни дремлет, она очень ослабла, но жара уже нет. Г-жа де Фонтанен стоит у окна и ловит с улицы малейший шум: Антуан отправился за беглецами в Марсель; к вечеру он должен их привезти; уже пробило девять; пора им быть здесь. Она вздрагивает: перед домом как будто остановился экипаж... Она уже на лестнице, вцепилась руками в перила. Собачонка кинулась вниз и визжит, приветствуя мальчика. Г-жа де Фонтанен наклоняется над перилами - и внезапно, в ракурсе, он! Его шляпа - под полями не видно лица, - его покачивание плечами, его одежда. Он идет впереди, за ним Антуан, держит за руку своего брата. Даниэль поднимает глаза и замечает мать; на площадке, над головой матери, горит лампа, и от этого волосы у матери белые, а лицо в тени. Он опускает голову и продолжает идти по лестнице вверх, угадывая, что она сбегает ему навстречу; ноги его не слушаются, и пока он, не смея поднять головы, перестав дышать, сдергивает шляпу, она оказывается возле него, и он утыкается лбом в ее грудь. На сердце у него тяжело, он почти не чувствует радости: он так мечтал об этом мгновении, что уже не может его воспринять; и когда он наконец отстраняется, на его лице смирение, а в глазах ни слезинки. Зато Жак, прислонившись спиной к стене, начинает рыдать. Госпожа де Фонтанен обеими руками берет лицо сына и притягивает к губам. Ни упрека - только долгий поцелуй. Но все тревоги этой ужасной недели дрожат в ее голосе, когда она спрашивает у Антуана: - Они хоть обедали, бедные дети? Даниэль шепчет: - А Женни? - Она вне опасности, но еще в постели, сейчас ты ее увидишь, она тебя ждет... - И вслед сыну, который, вырвавшись из ее рук, устремляется в квартиру: - Только осторожно, мой милый, помни, что она была очень больна... Сквозь слезы, которые быстро высыхают, Жак с любопытством оглядывается; значит, это и есть дом Даниэля, и лестница, по которой он взбирается каждый день, возвращаясь из лицея, и передняя, по которой он проходит; значит, это и есть та женщина, которой он говорит мама со странной нежностью в голосе? - А вы, Жак, - спрашивает она, - не хотите меня обнять? - Отвечай же! - говорит, улыбаясь, Антуан. Он подталкивает Жака. Она слегка раздвигает руки; Жак проскальзывает меж ними и прижимается лбом к тому месту, где только что покоился лоб Даниэля. Г-жа де Фонтанен задумчиво гладит мальчишечью рыжую голову и обращает к старшему брату лицо, пытаясь улыбнуться; потом, замечая, что Антуан задержался на пороге и, видимо, торопится уходить, она полным признательности движением протягивает к нему руки над цепляющимся за нее мальчиком. - Идите, друзья мои, вас ведь ждет отец. Дверь в комнату Женни была открыта. Опустившись на одно колено и припав головой к простыне, Даниэль держал руки сестры и прижимал их к губам. Видно было, что Женни плакала; она в неудобной позе приподнялась над подушками, - мешали вытянутые руки; на лице застыло напряжение; она сильно исхудала, это заметно было не столько по чертам лица, сколько по глазам; взгляд у нее был еще болезненный и усталый, по-прежнему жесткий и своевольный, но уже взгляд женщины, загадочный и, казалось, утративший детскую безмятежность. Госпожа де Фонтанен подошла к кровати; она чуть было не нагнулась, чуть не сжала детей в объятиях; но не следовало утомлять Женни; она заставила Даниэля подняться и позвала к себе в комнату. Там было весело и светло. Г-жа де Фонтанен накрыла перед камином чайный стол, поставила гренки, масло, мед, прикрыла салфеткой горячие вареные каштаны, которые Даниэль так любил. Пел самовар; в комнате было тепло, даже немного душно; Даниэль ощутил легкую дурноту. Он отодвинул тарелку, которую ему протягивала мать. Но она так огорчилась! - Как, мой мальчик? Неужели ты не хочешь, чтобы я выпила с тобой чашку чая? Даниэль посмотрел на нее. Что в ней переменилось? Вот она, как обычно, пьет мелкими глотками горячий чай и улыбается сквозь пар, и освещенное лампой, чуть-чуть усталое лицо ее - такое же славное и доброе, как всегда! О, эта улыбка, этот долгий взгляд... Не