рь. На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь... Уличная жизнь - экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, - возвратила ему бодрость. Он стал искать такси. III "Без двадцати, - заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль проезжал мимо церкви св. Магдалины. - Успею, но времени в обрез... А Патрон так точен. Он, наверное, уже одевается". Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета. - Добрый день, Тибо, - буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда казался подчеркнуто насмешливым. - Ровно без четверти... Едем... - Едем, Патрон, - весело подхватил Антуан. Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска - против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна, что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие, непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, - все это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек, с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом. Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные слова, заявлял: "Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас говорили, - чушь". А за этим следовало: "Ни на чем не стоит останавливаться, все утверждения никуда не годятся". Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей благодетельной активности. На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на Тибо. Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными, хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая, реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось, создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком, свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без участия слушателей. Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно, Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной монетой его философии. Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном, который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был, видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения. - Нет, - заявил Филип. - Один кубический сантиметр - это все, молодой человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с вашего разрешения. - И так как собеседник горячился, явно восставая против этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и прогнусавил: - Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь. Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом оказывается болезнь - орел, если же организм - то решка, и тогда больной становится moriturus*. Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно. ______________ * Обреченный на смерть (лат.). Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы. Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом. - Как твой отец? - спросил Теривье. - Со вчерашнего дня появилась тошнота. - А... Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил: - Ты давно не осматривал ему ноги? - Давно. - Третьего дня я заметил, что они опухли немного больше. - Белок? - Скорее опасность флебита. Я зайду сегодня вечером между четырьмя и пятью. Ты будешь? Лимузин Филипа ждал у подъезда. Теривье распрощался и удалился подпрыгивающей походкой. "Теперь я столько трачу на такси, - подумал Антуан, - что был бы прямой расчет завести собственную машину". - Куда мы едем, Тибо? - В предместье Сент-Оноре. Зябкий Филип забился в самую глубину автомобиля, и не успел шофер отъехать, как он сказал: - Расскажите-ка мне поскорее, голубчик, в чем дело. Случай действительно безнадежный? - Безнадежный, Патрон. Двухлетняя девочка, несчастный недоносок: заячья губа с врожденным раздвоением неба. Эке сам сделал ей операцию весной. Кроме того, порок сердца. Понимаете? В довершение всего внезапное острое воспаление среднего уха. Это случилось в деревне. Надо вам сказать, что это их единственный ребенок... Филип, рассеянно смотревший на проносящуюся мимо перспективу улиц, сочувственно проворчал что-то в ответ. - ...Но его жена в положении, на седьмом месяце. Беременность тяжелая. Мне кажется, она очень неосторожна. Словом, чтобы не случилось чего-нибудь, как в прошлый раз, Эке увез жену из Парижа и поселил в Мезон-Лаффите, в доме, который предоставила им тетка госпожи Эке, - я знаю этих людей, они были друзьями моего брата. Там-то и началось воспаление уха. - Когда именно? - Неизвестно. Кормилица ничего не сказала, должно быть, не заметила Мать не встает с постели, сначала ничего не поняла. Затем решила, что просто режутся зубы. Наконец в субботу вечером... - Третьего дня? - Третьего дня Эке, приехав в Мезон, чтобы, по обыкновению, провести там воскресенье, сразу же заметил, что девочка в опасности. Он вызвал санитарную карету и в тот же вечер перевез жену и ребенка в Париж. Ну вот. Сразу же по приезде он позвонил мне по телефону. В воскресенье рано утром я осмотрел девочку и по собственной инициативе вызвал ушника Ланнето. Мы обнаружили всяческие осложнения: воспаление сосцевидных отростков, конечно, гнойное заражение боковой пазухи и так далее. Со вчерашнего дня мы перепробовали все, что только можно И увы, все тщетно! Положение с каждым часом ухудшается. Сегодня утром обнаружились признаки менингита... - Хирургическое вмешательство? - По-видимому, невозможно. Пешо, которого Эке позвал вчера вечером, заявил категорически: состояние сердца не позволяет делать операцию. И ничем, кроме льда, нельзя облегчить ее ужасные страдания. Филип, продолжавший смотреть в пространство, снова что-то проворчал. - Вот как обстоит дело, - продолжал озабоченно Антуан. - Теперь ваша очередь, Патрон. - После короткой паузы он добавил: - Но должен признаться, у меня одна надежда, - что мы приедем слишком поздно и что все уже кончилось. - Эке не строит иллюзий? - О нет! Филип помолчал, затем положил руку на колено Антуана. - Не высказывайтесь так решительно, Тибо. Как врач, несчастный Эке знает, должно быть, что надежды нет. Но как отец... Видите ли, чем серьезнее положение, тем охотнее играешь сам с собой в прятки - На лице его появилась грустно-ироническая улыбка, и он прогнусавил: - К счастью, не правда ли?.. К счастью... IV Эке жили на четвертом этаже. При звуке остановившегося лифта дверь на лестницу отворилась: их ждали. Полный мужчина в белом халате, с черной бородой, подчеркивавшей его семитический тип, пожал руку Антуану, который представил его Филипу: - Исаак Штудлер. Это был студент-медик, забросивший медицину, однако его можно было встретить во всех медицинских кругах. К Эке, своему университетскому товарищу, он был привязан как пес. Любил его слепо, не рассуждая. Узнав по телефону о внезапном возвращении приятеля, он тотчас же прибежал, бросив все, чтобы ухаживать за больным ребенком. Квартира с раскрытыми настежь дверями сохраняла тот вид, в какой ее привели, убирая на лето, перед отъездом, и являла мрачное зрелище: занавески были сняты, и поэтому ставней не открывали; всюду горело электричество, и под резким светом ламп, подвешенных к самому потолку, мебель, составленная на середину комнат и покрытая белыми чехлами, напоминала скопище детских катафалков. На полу в гостиной, где Штудлер оставил обоих врачей, когда пошел за Эке, вокруг открытого полупустого сундука разбросаны были самые разнообразные предметы. Внезапно дверь распахнулась, и полуодетая молодая женщина, с лицом, истомленным тревогой, с беспорядочно рассыпавшимися прекрасными белокурыми волосами, бросилась к ним так поспешно, как только могла из-за своей отяжелевшей походки. Одной рукой она поддерживала живот, а другой, чтобы не споткнуться И не упасть, приподнимала полы своего капота. Она задыхалась, и это мешало ей говорить; губы дрожали. Она кинулась прямо к Филипу, и в ее больших заплаканных глазах, устремленных прямо на него, была немая мольба, такая душераздирающая, что ему даже в голову не пришло поздороваться: он машинально протянул к ней руки, как бы для того, чтобы поддержать, успокоить ее. В этот момент из передней ворвался Эке. - Николь! Голос его дрожал от гнева. Бледный, с искаженным лицом, он кинулся к молодой женщине, схватил ее и поднял на руки с неожиданной силой. Она только рыдала, не сопротивляясь. - Отворите мне дверь, - бросил он Антуану, который подбежал, чтобы помочь ему. Антуан последовал за ними, поддерживая голову Николь. С ее уст слетел какой-то жалобный шепот. Он разобрал отдельные слова: - Ты мне никогда не простишь... Это я, я одна виновата... Из-за меня она родилась калекой... Ты так долго сердился на меня за это!.. И теперь это опять моя же вина... Если бы я сразу сообразила и принялась за ней ухаживать... Они вошли в комнату, где Антуан увидел большую неубранную кровать. Должно быть, молодая женщина, настороженно поджидавшая врачей, соскочила с постели, несмотря на все запреты. Теперь она схватила руку Антуана и с отчаянием вцепилась в нее: - Прошу вас... Феликс ни за что не простит мне... Он не в силах будет простить, если... Испробуйте все средства! Спасите ее, я вас умоляю!.. Муж осторожно уложил ее и прикрыл одеялом. Она выпустила руку Антуана и замолкла. Эке склонился над ней. Антуан поймал их встретившиеся взгляды: изнемогающий, потерянный у женщины, суровый у мужчины. - Я запрещаю тебе вставать, слышишь? Она закрыла глаза. Тогда он склонился еще ниже, коснулся губами ее волос и запечатлел на одном из сомкнутых век поцелуй, который словно скреплял некий договор и был похож на заранее дарованное прощение. Затем он увел Антуана из комнаты. Когда они снова встретились с Патроном в детской, куда его провел Штудлер, Филип уже снял пиджак и надел белый передник. Совершенно спокойный, с каменным лицом, как будто на свете не было никого, кроме него и этого ребенка, он тщательно и методически осматривал его, хотя и понял с первого же взгляда, что всякое лечение бесполезно. Эке молча, с лихорадочно трясущимися руками вглядывался в лицо профессора. Осмотр длился минут десять. Покончив с этим, Филип поднял голову и отыскал глазами Эке. Тот стал неузнаваем: мрачное лицо, застывший взгляд под покрасневшими, набухшими веками, точно иссохшими от ветра и песка. В его невозмутимости было что-то трагическое. Окинув его быстрым взглядом, Филип понял, что притворяться не к чему, и тотчас отказался от новых предписаний, которые намеревался было сделать из жалости к отцу. Он отвязал передник, быстро вымыл руки, надел пиджак, поданный сиделкой, и вышел из комнаты, не взглянув на кроватку. За ним последовал Эке, потом Антуан. В передней трое мужчин переглянулись. - Благодарю все-таки, что пришли, - отчетливо произнес Эке. Филип неопределенно пожал плечами, и губы его издали какое-то хлюпанье, Эке смотрел на него сквозь стекла пенсне. Взгляд его стал сперва строгим, затем презрительным, почти ненавидящим. Потом этот злой огонек погас. Он пробормотал извиняющимся тоном: - Знаете, всегда ведь надеешься на невозможное. Филип сделал было какое-то движение, потом словно раздумал и неторопливо снял с вешалки шляпу. Но вместо того чтобы выйти, он приблизился к Эке и, после краткого колебания, неуклюжим жестом положил ему руку на плечо. Снова наступило молчание. Затем, точно опомнившись, Филип отступил на шаг, слегка кашлянул и наконец решился уйти. Антуан подошел к Эке. - Сегодня у меня приемный день. Я приеду вечером, часам к девяти. Эке стоял неподвижно, с бессмысленным выражением смотря на открытую дверь, через которую, вместе с Филипом, ушла его последняя надежда; он только качнул головой, чтобы показать, что слышал Антуана. Филип в сопровождении Антуана быстро спускался по лестнице, не произнося ни слова. На второй площадке он остановился, полуобернулся, проглотил слюну с обычным хлюпающим звуком и сказал еще более гнусавым, чем обычно, голосом: - Мне следовало все-таки дать какое-нибудь предписание, не правда ли? Ut aliquid fieri videatur*. Но... у меня духу не хватило. ______________ * Чтобы казалось, что кое-что делается (лат.). Он помолчал, спустился еще на несколько ступенек и пробормотал, на этот раз даже не обернувшись: - Я не такой оптимист, как вы. Это может протянуться еще день или два. Дойдя до нижней площадки, где было довольно темно, они встретили двух дам, которые только что вошли в дом. - Ах, господин Тибо! Антуан узнал г-жу де Фонтанен. - Ну что? - спросила она деланно бодрым тоном, стараясь не выдать своего беспокойства. - Мы как раз идем узнать, как обстоит дело. Вместо ответа Антуан медленно покачал головой. - Нет, нет! Разве можно говорить с уверенностью? - вскричала г-жа де Фонтанен с упреком, словно жест Антуана вынуждал ее заклясть как можно скорее злую судьбу. - Не надо терять надежду, доктор, не надо терять надежду! Это невозможно, это было бы слишком ужасно! Правда, Женни? Только тогда Антуан заметил девушку, стоявшую несколько поодаль. Он поспешил извиниться за невнимание. Она, казалось, была в смущении, в нерешительности, но все же протянула ему руку. Антуан заметил растерянное выражение ее лица и нервное подергивание век, но, зная, как сильно любила Женни свою кузину Николь, он этому не удивился. "Как странно она изменилась", - подумал он все же, догоняя Патрона. В его воспоминании, где-то далеко, возник силуэт молоденькой девушки в светлом платье летним вечером в саду. Эта встреча пробудила в нем какое-то мучительное чувство. "Бедный Жак, наверно, не узнал бы ее теперь", - подумал он. Филип угрюмо забился в угол автомобиля. - Я еду в Школу, - сказал он, - и по дороге завезу вас домой. Пока они ехали, он не произнес и двух слов. Но когда Антуан стал прощаться с ним на углу Университетской улицы, он наконец стряхнул с себя оцепенение: - Да, кстати, Тибо... Вы ведь отчасти специалист по детям, отсталым в смысле развития речи... На днях я к вам направил одну даму, госпожу Эрнст... - Сегодня она должна быть у меня. - Она приведет к вам своего мальчика; ему лет пять или шесть, но говорит он как годовалый. Некоторых звуков, по-видимому, даже вовсе не произносит. Но если ему сказать, чтоб он прочитал молитву, он опускается на колени и читает "Отче наш" с начала до конца, почти безукоризненно артикулируя каждое слово. В остальном он, кажется, довольно смышлен. Я думаю, этот случай вас заинтересует... V Леон появился в передней, едва заслышав, как в замке повернулся хозяйский ключ. - Мадемуазель де Батенкур уже дожидается... - На лице его появилась привычная мина, выражающая сомнение, и он добавил: - Кажется, она с гувернанткой. "Она вовсе не Батенкур, - поправил мысленно Антуан, - ведь ее отец Гупийо: "Универсальные магазины двадцатого века"... Он прошел к себе в спальню, чтобы переменить воротничок и пиджак. Он придавал некоторое значение внешности и всегда одевался с изысканной простотой. Затем направился в кабинет, убедился, окинув его беглым взглядом, что все в порядке, и, полный готовности начать свою послеполуденную работу, быстро приподнял портьеру и открыл дверь в приемную. Навстречу ему поднялась стройная молодая женщина. Он узнал англичанку, которая еще весной приходила с г-жой де Батенкур и ее дочерью. (В его памяти при этом невольно всплыла одна мелкая черточка, поразившая его: когда визит уже заканчивался и он, сидя за письменным столом, писал рецепт, он случайно поднял глаза на г-жу де Батенкур и на мисс, одетых в легкие платья и стоявших очень близко друг к другу в амбразуре окна; он не мог забыть огонька, замеченного им в глазах прекрасной Анны, когда ласкающим движением пальцев, не затянутых в перчатку, она поправила прядь волос на гладком виске учительницы.) Англичанка непринужденно кивнула головой и пропустила девочку вперед. Антуан, посторонившись, чтобы дать им дорогу, был на мгновение окутан свежим ароматом, исходившим от этих двух тел, юных и холеных. Обе были стройные блондинки с прелестным цветом лица. У Гюгеты пальто было перекинуто через руку; хотя ей не исполнилось еще четырнадцати лет, она была так высока ростом, что короткое детское платьице без рукавов, которое выставляло напоказ роскошно позолоченное летним солнцем девичье тело, казалось на ней странным. Белокурые волосы теплого оттенка завивались в зыбкие локоны и почти весело обрамляли лицо, которому нерешительная улыбка и несколько медлительный взгляд широко расставленных глаз придавали скорее грустное выражение. Англичанка обернулась к Антуану. Румянец на ее щеках запылал ярче, когда она принялась объяснять на французском языке, мелодичном, как птичья трель, что г-жа де Батенкур завтракает в гостях и велела прислать за ней машину, она скоро прибудет. Антуан подошел к Гюгете, слегка хлопнул ее по плечу и повернул лицом к свету. - Ну-с, как наше здоровье? - спросил он рассеянно. Девочка качнула головой и улыбнулась словно нехотя. Антуан быстро осмотрел окраску губ, десен, слизистой оболочки век, но, в сущности, он думал при этом совсем о другом. Только сейчас, в приемной, он заметил, что девочка (в которой должно было быть столько естественной грации) как-то неуклюже поднялась с кресла, а когда направилась к нему, ее движения казались чуть-чуть скованными. Затем, когда он хлопнул ее по плечу, от его внимательного взгляда не ускользнули ее неуловимая гримаска и легкое движение назад. Девочку он видел всего лишь второй раз: он не был постоянным врачом этой семьи. Надо полагать, что настояния мужа, Симона де Батенкур, когда-то дружившего с Жаком, побудили прекрасную г-жу де Батенкур вторгнуться весной к Антуану, чтобы посоветоваться с ним насчет физического развития дочери, которую, как она выражалась, изнурял слишком быстрый рост. Тогда Антуан не обнаружил никаких болезненных явлений. Но так как общее состояние показалось ему подозрительным, он прописал строгий режим и взял с матери обещание, что девочку будут приводить к нему каждый месяц. С тех пор он не видал ее больше ни разу. - Ну что же, - сказал он, - снимайте-ка с себя все это... - Мисс Мэри, - позвала Гюгета. Антуан, сидя за письменным столом, с нарочито спокойным видом просматривал июньские записи. Он не отметил еще ни одного симптома, на который стоило бы обратить особое внимание, но у него уже возникло подозрение. Однако, хотя такие беглые впечатления часто давали ему возможность обнаружить еще ничем не проявившуюся болезнь, он никогда не позволял себе слишком быстро им доверяться. Развернув рентгеновский снимок, сделанный еще весною, он неторопливо рассматривал его. Затем встал. Тем временем гувернантка раздевала Гюгету, полусидевшую в ленивой позе на ручке кресла посреди комнаты. Когда, желая помочь мисс, она пыталась развязать какой-нибудь шнурок или расстегнуть крючок, это выходило у нее так неловко, что англичанка отводила ее руку; дошло даже до того, что, потеряв терпение, она сухо ударила ее по пальцам. Эта грубость, а также печать замкнутости на ангельском личике Мэри навели Антуана на мысль, что эта красивая девушка не любит ребенка. К тому же и у Гюгеты был такой вид, точно она побаивается гувернантки. Он подошел ближе. - Благодарю вас, - сказал он, - этого достаточно. Девочка подняла на него чудесные голубые глаза, ясные, лучистые. Сама не зная почему, она почувствовала расположение к этому доктору. (Вообще, несмотря на властное и сухое выражение лица, Антуан редко производил на больных впечатление сурового человека; даже самые молодые, наименее проницательные, никогда на этот счет не ошибались: эта складка на его лбу, этот сосредоточенный, настойчивый взгляд, эта крепкая, всегда сжатая челюсть представлялись им всегда только ободряющими признаками прозорливости и силы. "Больные, - с демонической усмешкой говаривал Патрон, - в сущности, хотят лишь одного: чтобы их принимали всерьез...") Антуан начал с легкого выстукивания и выслушивания. В легких ничего не обнаружилось. Он продолжал свой осмотр методически, как Филип. С сердцем тоже все обстояло благополучно. "Поттова болезнь, - подсказывал ему тайный голос, - Поттова болезнь?.." - Нагнитесь, - внезапно сказал он. - Или нет, лучше поднимите что-нибудь... например, вашу туфлю. Она согнула колени, чтобы не сгибать спины. Плохой признак. Он еще надеялся, что ошибся; ему не терпелось узнать наверное. - Станьте прямо, - продолжал он. - Скрестите руки. Так. Теперь нагнитесь... Сгибайтесь... Еще... Она выпрямилась. Ее губы с очаровательной медлительностью разомкнулись, приоткрывшись в ласковой улыбке. - Мне больно, - прошептала она, словно извиняясь. - Хорошо, - сказал Антуан. Одно мгновение он смотрел на нее невидящими глазами. Затем взглянул по-настоящему и улыбнулся. Стоя таким образом, раздетая, с туфлей в одной руке, устремив на Антуана удивленно-ласковый взгляд своих огромных глаз, она была забавна и соблазнительна. Уже устав стоять, она оперлась о спинку стула. Рядом с гладкой атласной белизной торса плечи, руки и округлые бедра цвета спелого абрикоса казались почти темными; этот загар наводил на мысль о теплой горячей коже. - Ложитесь сюда, - велел он ей, разостлав на кушетке простыню. Он больше не улыбался, снова отдавшись своим тревожным мыслям. - Растянитесь на животе. Во всю длину. Решительный момент наступил. Антуан стал на колени, прочно уселся на пятки и вытянул руки вперед, чтобы свободнее действовать пальцами. Секунды две он не двигался, как бы сосредоточиваясь. Озабоченный взор его рассеянно пробежал от лопаток до затененного выгиба поясницы вдоль вытянувшейся перед ним жесткой и мускулистой спины. Затем, положив руку на теплую, слегка вздрогнувшую шею, он надавил двумя испытующими пальцами на позвоночник и, стараясь, чтобы давление все время было равномерно, пересчитывая один за другим отдельные позвонки, стал медленно перебирать косточки этих четок. Внезапно ее тело судорожно вздрогнуло; Антуан едва успел отдернуть руку. Смеющейся, полузаглушенный подушками голос безо всякой робости бросил ему: - Вы же мне делаете больно, доктор! - Да неужели? Где же? - чтобы сбить ее с толку, он стал ощупывать другие места. - Тут? - Нет. - Тут? - Нет. Тогда, желая окончательно убедиться в том, что никаких сомнений не остается, он наконец спросил ее: - Тут? И придавил указательным пальцем больное место позвоночника. У девочки вырвался легкий крик, сейчас же перешедший в принужденный смех. Наступила пауза. - Повернитесь, - сказал Антуан, и голос его зазвучал неожиданно ласково. Он ощупал шею, грудь, подмышки. Гюгета, стиснув зубы, не жаловалась. Но когда он надавил на нервные узлы паха, у нее вырвался легкий стон. Антуан поднялся с колен; вид у него был совершенно бесстрастный. Но глаза старались не встретиться со взглядом девочки. - Ну, я оставляю вас в покое, - сказал он, словно в шутку сердясь на нее. - Ужасная недотрога! Кто-то постучал в дверь. И она тут же открылась. - Это я, доктор, - произнес теплый голос, и в комнату вошла прекрасная Анна. - Простите, пожалуйста. Я самым позорным образом опоздала... Но вы живете в совершенно невозможном квартале. - Она засмеялась. - Надеюсь, вы меня не дожидались? - прибавила она, ища глазами дочь. - Ты смотри не простудись! - заметила она без малейшей нежности в голосе. - Мэри, дорогая, будьте так добры, накиньте ей что-нибудь на плечи. В ее голосе, низком контральто, глубокие и нежные интонации безо всякого перехода чередовались с другими, более жесткими. Она подошла к Антуану. В гибкости ее фигуры было что-то вызывающее. Но за всей этой живостью неизменно чувствовалась некоторая сухость, свидетельствовавшая о сильном упрямстве, сглаженном и смягченном долгой привычкой прельщать именно кротостью. Ее окутывал аромат мускуса, казалось, слишком тяжелый, чтобы распространяться в воздухе. Непринужденным жестом она протянула руку в светлой перчатке, на которой позвякивали тонкие браслеты. - Здравствуйте! Ее серые глаза заглядывали глубоко в глаза Антуана. Он увидел ее полуоткрытый рот. Кожа на висках под темными завитками волос была покрыта еле заметными морщинками, отчего ткани около век казались чуть-чуть дряблыми. Он отвел глаза. - Довольны ли вы, доктор? - спросила она. - Долго еще продлится ваш осмотр? - Гм... на этот раз я его уже кончил, - промолвил Антуан с застывшей улыбкой на губах; и, обернувшись к англичанке, добавил: - Вы можете одеть мадемуазель. - Сознайтесь, что я привела ее к вам в прекрасном состоянии! - вскричала г-жа де Батенкур, усаживаясь по своей привычке спиной к свету. - Говорила она вам, что мы провели... Антуан подошел к умывальнику и, повернув из вежливости голову в сторону г-жи де Батенкур, принялся намыливать руки. - ...что мы провели ради нее два месяца в Остенде? Впрочем, это и без того видно: и загорела же она! А видели бы вы ее шесть недель тому назад! Не правда ли, Мэри? Антуан размышлял. На этот раз ясно обозначился туберкулез: он затронул самый фундамент здания, - основательно подточил позвоночник. Конечно, легко было сказать: "Беда поправимая..." Но на самом деле он этого не думал. Несмотря на то, что внешне все было как будто благополучно, общее состояние внушало опасения. Все железы распухли. Гюгета была дочерью старого Гупийо, и дурная наследственность могла иметь в будущем серьезные последствия. - Говорила она вам, что получила третий приз за загар на конкурсе в "Палас" и награду на конкурсе в казино? Она слегка шепелявила, чуть-чуть, ровно настолько, чтобы это придавало ее опасному очарованию успокоительный оттенок наивности. Глаза серо-зеленого цвета, странного у брюнетки, на мгновение вспыхивали безо всякой причины слишком ярким блеском. Еще в первую их встречу Антуан вызвал в ней чувство глухой досады Анна де Батенкур любила возбуждать влечение в мужчинах и даже в женщинах. Впрочем, с годами ей все реже удавалось извлекать из этого что-либо реальное, но чем платоничнее было получаемое ею удовольствие, тем ревностнее старалась она создать вокруг себя такую чувственную атмосферу. Поведение Антуана крайне раздражало ее потому, что, хотя в его внимательном и веселом взгляде, обращенном на нее, сквозило некоторое желание, видно было также, что желание это ему ничего не стоит подавить и оно ничуть не нарушает ясности его суждений. Она прервала свою речь, промолвив с горловым смешком: - Извините меня, я просто задыхаюсь в этом манто - И, продолжая сидеть, не спуская глаз с молодого человека, она плавным движением, от которого зазвенела у нее на шее золотая цепочка от часов, сбросила с себя пышный мех, покрывший стул, на котором она сидела. Ее грудь облегченно затрепетала; вырез корсажа открыл гибкую шею, еще молодую и, если можно так выразиться, непокорную: на ней горделиво сидела маленькая головка с орлиным профилем, которую шляпа прикрывала, как шлем. Антуан между тем, слегка согнувшись, медленно вытирал руки и, рассеянный, озабоченный, заранее представлял себе воспаление костной ткани, размягчение, затем быстрое разрушение подточенного позвоночника. Необходимо было как можно скорее попытаться сделать единственное, что еще оставалось: заключить больную в гипсовый корсет на долгие месяцы, может быть, на годы... - Этим летом в Остенде было очень весело, доктор, - продолжала г-жа де Батенкур, несколько повышая голос, чтобы Антуан ее услышал. - Съехалась масса народу. Даже слишком много. Прямо ярмарка. Она засмеялась. Затем, видя, что врач не обращает на нее внимания, стала постепенно понижать голос и перевела ласковый взгляд на мисс Мэри, которая одевала Гюгету. Но она не умела долго выдерживать роль зрительницы: ее всегда тянуло вмешаться в дело. Она поспешно встала, поправила складку на воротничке, беглым движением руки привела в порядок корсаж и, как-то непринужденно склонившись к самому лицу англичанки, сказала ей вполголоса: - Знаете, Мэри, мне больше нравится шемизетка, которую сделали у Хедсона; нужно будет дать ее Сюзи как модель... Да держись же ты прямо! - вскричала она с раздражением. - Постоять не можешь! Ну, как тут проверишь, хорошо ли сидит на тебе платье? - и гибким движением она повернулась к Антуану. - Вы не представляете себе, доктор, как ленива эта дылда! Я всегда была подвижна, как ртуть; просто не выношу этого. Глаза Антуана встретились с чуть-чуть вопросительным взглядом Гюгеты и, как он ни старался сдержаться, загорелись понимающим, сообщническим огоньком, заставившим девочку улыбнуться. "Так, - отметил он про себя. - Сегодня понедельник. Нужно, чтобы в пятницу или в субботу она была уже в гипсе. Потом будет видно. Потом?.." Некоторое время он размышлял. Ему ясно представилась терраса одного из санаториев в Берке{561} и среди прочих "гробов", выстроенных в ряд под ласковым соленым ветром, тележка подлиннее других и в ней, на матрасе без подушки, - запрокинутое лицо больной и эти же прекрасные глаза, синие, живые, устремленные на дюны, замыкающие горизонт. - В Остенде, - объясняла г-жа де Батенкур, все еще сердясь на лень своей дочери, - были устроены уроки танцев по утрам в казино. Я хотела, чтобы она ходила туда. Так вот, после каждого танца эта девица в изнеможении валилась на диванчик, хныкала, старалась обратить на себя всеобщее внимание. Все ее страшно жалели... - Она пожала плечами. - А я терпеть не могу этих нежностей! - горячо вырвалось у нее. И взгляд, устремленный на Антуана, был так неумолим, что ему внезапно вспомнились ходившие в свое время слухи, будто старый Гупийо, который под конец жизни сделался ревнив, умер от яда. Она прибавила негодующим тоном: - Это становилось так смешно, что я вынуждена была уступить. Антуан окинул ее недоброжелательным взглядом. Внезапно он принял твердое решение. С этой женщиной он не станет вести серьезного разговора: пусть она себе спокойно уходит, а он спешно вызовет ее мужа. Гюгета не дочь Батенкура, но Антуан помнил, что Жак всегда говорил о Симоне: "В башке у него пусто, а сердце золотое". - Ваш муж в Париже? - спросил он. Госпожа де Батенкур решила, что он наконец соглашается придать разговору более светский характер. Мог бы поторопиться! Она хотела попросить его кое о чем, и для этого ей нужно было завоевать его расположение. Она засмеялась и призвала англичанку в свидетельницы. - Вы слышите, Мэри? Нет, мы осуждены оставаться в Турени до февраля, из-за охотничьего сезона! Мне удалось вырваться сюда на этой неделе, в перерыве между двумя партиями гостей, но в субботу у меня опять полон дом. Антуан ничего не ответил, и это молчание рассердило ее окончательно. Приходилось отказаться от мысли приручить этого дикаря. Она находила, что он просто смешон с этим своим отсутствующим видом и к тому же дурно воспитан. Она прошла через всю комнату за своим манто. "Отлично, - подумал Антуан, - сейчас я пошлю телеграмму Батенкуру; адрес у меня есть. Он может быть в Париже завтра, самое позднее - послезавтра. В четверг - рентген. И для полной уверенности консультация с Патроном. В субботу мы заключим ее в гипс". Гюгета, сидя в кресле, надевала перчатки с видом примерной девочки. Г-жа де Батенкур, утопая в мехах, поправляла перед зеркалом свою шляпу из перьев золотистого фазана, напоминавшую шлем валькирии. Довольно кислым тоном она спросила: - Ну что же, доктор? Никаких предписаний? Что вы велите ей делать? Нельзя ли ей будет иногда ездить на охоту с мисс в английском шарабане? VI Проводив г-жу де Батенкур, Антуан вернулся в кабинет и открыл дверь в приемную. Вошел Рюмель походкой человека, который не может терять даром ни минуты. - Я заставил вас ждать, - сказал, извиняясь, Антуан. Тот ответил жестом вежливого протеста и протянул руку как хороший знакомый. Он как бы говорил: "Здесь я всего-навсего пациент". На нем был черный сюртук с шелковыми отворотами, в руке он держал цилиндр. Его представительная осанка вполне гармонировала с этим официальным облачением. - Ого! - весело заметил Антуан. - У вас такой вид, словно вы приехали прямо от президента республики. Рюмель засмеялся довольным смехом. - Не совсем, мой друг. Я из сербского посольства: был завтрак в честь миссии Даниловского, которая на этой неделе остановилась проездом в Париже. А сейчас - новая обуза: министр посылает меня встречать королеву Елизавету{563}, которой, к сожалению, вздумалось объявить, что в пять часов она посетит выставку хризантем. Впрочем, я с ней знаком. Она очень простая и милая. Обожает цветы и терпеть не может никаких церемоний. Я могу ограничиться несколькими приветственными словами без всякой официальности. Он улыбнулся с каким-то отсутствующим видом, и Антуану пришло в голову, что он обдумывает свое приветственное слово, которое должно быть и почтительным, и галантным, и остроумным. Рюмелю было уже за сорок. Львиная голова с густой белокурой гривой, откинутой назад и обрамляющей полноватое лицо, похожее на лицо древнего римлянина; воинственные, лихо закрученные усы; голубые глаза, живые и пронзительные. "Не носи этот хищник усов, - думал иногда Антуан, - у него был бы бараний профиль". - Ах, этот завтрак, мой друг! - Он сделал паузу, полузакрыл глаза и слегка покачал головой. - Двадцать или двадцать пять человек за столом, все сановники, важные особы, и что же? В лучшем случае найдется двое-трое умных людей. Просто ужасно!.. Но все-таки я, кажется, обделал одно дельце. Министр ничего не знает. Боюсь, как бы он мне его не испортил: он совсем как собака, вцепившаяся в кость... Сочный голос и тонкая улыбка, как бы продолжающая каждое произнесенное слово, придавали его речи известную остроту, всегда, впрочем, одинаковую. - Вы разрешите? - прервал его Антуан, подходя к письменному столу. - Мне нужно только послать одну срочную телеграмму. - Я вас слушаю. Как вы себя чувствуете после этой сербской трапезы? Рюмель не ответил на вопрос, словно не расслышал его. Он продолжал непринужденно болтать. "Стоит ему начать говорить, - подумал Антуан, - как он сразу же теряет вид занятого человека..." И пока он набрасывал телеграмму Батенкуру, до его рассеянного слуха долетали обрывки фраз: - ...с тех пор как Германия начала шевелиться... Сейчас они собираются открыть в Лейпциге памятник событиям тысяча восемьсот тринадцатого года{564}. Тут уж не обойдется без шума. Они пользуются любым предлогом... Все к тому идет, друг мой, и очень быстро! Подождите годика два-три... Все к тому идет!.. - К чему? - спросил Антуан, поднимая голову. - К войне? Он весело поглядел на Рюмеля. - Разумеется, к войне, - ответил тот серьезно. - Прямо к ней и идем. Рюмель страдал безобидной манией: он давно уже предсказывал, что в ск