дел отца каждый день, сегодня он отметил резкие перемены, происшедшие с ним. Кожа была прозрачно-желтоватая, блестела, как полированная, а это дурной знак. Отечность увеличилась, под глазами набрякли мешки. Нос, напротив, туго обтянуло кожей, и стал ясно виден хрящ, что странно меняло выражение лица. Больной шевельнулся. Мало-помалу лицо его оживилось. У него уже не было обычного хмурого вида. Он то и дело подымал ресницы, и сквозь них поблескивал яркий, расширенный зрачок. "Двойная доза начинает действовать, - подумал Антуан, - сейчас на него найдет стих красноречия". И впрямь, г-н Тибо ощущал некую разрядку: потребность отдохнуть, тем более восхитительную, что он не чувствовал ни боли, ни сопровождавшей ее усталости. Однако он не перестал думать о смерти, но так как перестал верить в нее, ему хотелось, даже приятно было поговорить на эту тему. Сказывалось возбуждающее действие морфия, и больной не устоял перед искушением разыграть для самого себя, а также и для сына, спектакль назидательного прощания с жизнью. - Ты меня слушаешь, Антуан? - вдруг спросил он. Спросил торжественным тоном. И потом без всяких предисловий: - В завещании, которое ты найдешь после моей смерти... (Чуть заметная пауза, так делает придыхание актер, ожидающий ответной реплики.) - Ну, Отец, - благодушно перебил его Антуан. - Я не думал, что ты так уж торопишься умирать! - Он рассмеялся. - Как раз наоборот, я только что говорил, что тебе не терпится выздороветь! Довольный словами сына, старик поднял руку. - Дай мне договорить, дружок. Возможно, с точки зрения науки я и не безнадежный больной. Но у меня самого такое чувство, будто... будто я... Впрочем, смерть... Та малость добра, которую я пытался сделать на этой земле, мне зачтется там... Да... И если день уже настал (быстрый взгляд в сторону Антуана с целью убедиться, что с его губ не исчезла скептическая усмешка)... что ж тут поделаешь? Будем надеяться... Милосердие божие безгранично. Антуан молча слушал. - Но я тебе вовсе не это собирался сказать. В конце моего завещания я упоминаю ряд лиц... Старые слуги... Так вот я хочу обратить твое внимание, дружок, на этот пункт. Он составлен уже несколько лет назад. Возможно, я был не слишком... не слишком щедр. Я имею в виду господина Шаля. Он человек славный и многим мне обязан, это бесспорно, даже всем обязан. Но это еще не причина, чтобы его усердие осталось без награды, пусть даже слишком щедрой. Говорил он отрывисто, так как его бил кашель, в конце концов принудивший его замолчать. "Очевидно, болезнь прогрессирует довольно быстро, - думал Антуан, - кашель усиливается, тошноты тоже. Должно быть, новообразование недавнего происхождения начало ползти снизу вверх... Легкие, желудок... Достаточно любого осложнения, и мы будем бессильны..." - Я всегда, - продолжал Оскар Тибо - под воздействием наркотика мысль его то прояснялась, то теряла логическую нить, - я всегда гордился тем, что принадлежу к классу состоятельных людей, на коих во все времена религия, отчизна... Но богатство накладывает, дружок, известные обязательства. - Мысль его снова вильнула в сторону. - А ты, а у тебя пагубная тяга к индивидуализму, - вдруг заявил он, бросив на Антуана сердитый взгляд. - Конечно, ты переменишься, когда повзрослеешь... когда состаришься, - уточнил он, - когда ты, и ты тоже создать семью... Семья, - повторил больной. Это слово, которое он неизменно произносил с пафосом, сейчас пробудило в нем неясные отзвуки, вызвало в памяти отрывки из собственных прежних речей. Но связь мыслей снова распалась. Он торжественно повысил голос. - И впрямь, дружок, если мы признаем, что семья обязана оставаться первичной ячейкой общественного организма, не следует ли... не следует ли строить ее таким образом, чтобы она переросла в... плебейскую аристократию... откуда отныне будет черпаться элита? Семья, семья... Ответь-ка мне, разве не мы тот стержень, вокруг которого... которого вращается современное буржуазное государство? - Совершенно с тобой согласен, Отец, - мягко подтвердил Антуан. Старик, казалось, даже не слушает. Постепенно он оставил ораторский тон, направление мысли стало яснее. - Ты еще одумаешься, дружок! Аббат тоже на это рассчитывает. Одумаешься и откажешься от определенного круга идей, и я от души хочу, чтобы это случилось как можно раньше... Больше того, мне хотелось бы, чтобы это уже совершилось, Антуан. В минуты расставания с этим миром что может быть для меня мучительнее, чем мысль, что мой родной сын... Разве с таким воспитанием, какое получил ты, ты, проживший всю свою жизнь под этим кровом, разве тебе не следовало бы... Короче, религиозное рвение! Более крепкая вера, соблюдение хотя бы части обрядов! "Если бы он только догадывался, как все это далеко отошло от меня..." - подумал Антуан. - Как знать, не спросит ли с меня бог... не взыщет ли... - вздохнул старик. - Увы, свой долг христианина мне легче было бы выполнить с помощью твоей матери, этой святой женщины, которая ушла от нас... слишком рано! На ресницах его блеснули две слезинки. Антуан видел, как сползли они с век и покатились по щекам. Этого он не ожидал, и сердце его уколола жалость; и жалость эта росла по мере того, как он вслушивался в связную теперь речь отца, в тихий, домашний, настойчивый, доныне незнакомый ему голос: - И во многом другом должен я отчитаться. Смерть Жака. Несчастное дитя... Выполнил ли я свой долг до конца?.. Я хотел быть твердым. А был жестоким. Господи, я сам обвиняю себя в том, что был жесток с собственным ребенком... Никогда мне не удавалось завоевать его доверие. И твое тоже, Антуан... Не надо, не возражай, это же правда. Так возжелал господь бог, он не даровал мне доверия собственных моих детей... У меня было два сына. Они меня уважали, боялись, но с самого раннего детства меня сторонились... Гордыня, гордыня! Моя, их... Но разве я не сделал всего, что должен был сделать? Разве не вверил их с самого нежного возраста попечению святой церкви? Разве не следил за их учением, за их воспитанием? Неблагодарные... Господи, господи, будь моим судией, неужели же то моя вина? Жак всегда восставал против меня. До последнего своего дня, даже на пороге смерти! И однако! Разве я мог дать ему согласие на... на это?.. Нет и нет... Он замолк. - Прочь, непокорный сын! - вдруг крикнул он. Антуан удивленно взглянул на отца. Однако эти слова были адресованы не ему. Значит, начинается бред? Больной, казалось, был вне себя, нижняя челюсть его угрожающе выдвинулась, лоб заблестел от пота, он даже вскинул обе руки. - Прочь! - повторил он. - Ты забыл все, чем обязан мне, твоему отцу, его имени, его положению! Спасение души! Честь семьи! Есть такие поступки... такие поступки, которые касаются не только нас одних! Которые позорят все традиции! Я тебя сломлю! Прочь! - Кашель мешал ему. Он долго не мог наладить дыхания. Потом проговорил глухим голосом: - Господи, не знаю, простил ли ты прегрешения мои... Что ты сделал с сыном своим? - Отец, - попытался остановить его Антуан. - Я не сумел его уберечь... от чужого влияния! От махинаций гугенотов! "Ого, уже до гугенотов дошло!" - подумал Антуан. (Но такова была маниакальная идея старика, и никто так толком и не понимал, откуда она взялась. Вероятно, - так, по крайней мере, предполагал Антуан, - сразу же после исчезновения Жака, в самом начале розысков, из-за чьей-то оплошности г-ну Тибо стало известно, что в течение всего минувшего лета Жак поддерживал самые тесные связи с Фонтаненами в Мезоне. Именно с этих пор старик, не слушая ничьих увещеваний, ослепленный своей ненавистью к протестантам, а возможно, не забыв бегства Жака в Марсель в обществе Даниэля и, очевидно, путая далекое прошлое с настоящим, упорно перекладывал на Фонтаненов всю ответственность за происшедшую трагедию.) - Куда ты? - снова крикнул он и попытался приподняться. Он открыл глаза и, видимо, успокоенный присутствием Антуана, обратил к нему затуманенный слезами взгляд. - Несчастный, - пробормотал он. - Его, дружок, гугеноты заманили... Отняли его у нас... Это все они! Это они толкнули его на самоубийство... - Да нет, Отец, - воскликнул Антуан. - К чему мучить себя мыслью, что он непременно... - Он убил себя! Уехал и убил себя!.. (Антуану почудилось, что старик шепотом добавил: "Проклятый!" Но он мог и ошибиться. Почему "проклятый"? Это же действительно бессмысленно.) Конца фразы он не расслышал - ее заглушили отчаянные, почти беззвучные рыдания, перешедшие в приступ кашля, но и кашель быстро утих. Антуан решил, что отец засыпает. Он сидел, боясь шелохнуться. Прошло несколько минут. - Скажи-ка! Антуан вздрогнул. - Сын тети... ну помнишь? Да, да, сын тети Мари из Кильбефа. Хотя ты не мог его знать. Он ведь тоже себя... Я был еще совсем мальчишкой, когда это случилось. Как-то вечером из ружья, после охоты. Так никто никогда и не узнал... - Тут г-н Тибо, увлеченный своими мыслями, ушедший в воспоминания, улыбнулся. - ...Она ужасно досаждала маме песенками, все время пела... Как же это... "Резвая лошадка, гоп, гоп, мой скакун..." А дальше как? В Кильбефе во время летних каникул... Ты-то не видел таратайки дядюшки Никэ... Ха-ха-ха!.. Однажды весь багаж прислуги как опрокинется... Ха-ха-ха!.. Антуан резко поднялся с места; эта веселость была ему еще мучительнее, чем слезы. В последние недели, особенно после уколов, нередко случалось, что старик в самых непримечательных, казалось бы, подробностях вспоминал былое, и в его уже ничем теперь не занятой памяти они вдруг ширились, как звук в завитках полой раковины. Он мог несколько дней подряд возвращаться к ним и хохотал в одиночестве, как ребенок. С сияющим лицом он повернулся к Антуану и запел, вернее, замурлыкал странно молодым голосом: Резвая лошадка, Гоп, гоп, мой скакун, Ла... ла... как же сладко... Ла... ла... ла... табун! - Эх, забыл дальше, - досадливо вздохнул он. - Мадемуазель тоже хорошо эту песенку помнит. Она ее пела малышке... Он уже не думал больше ни о своей смерти, ни о смерти Жака. И пока Антуан сидел у его постели, старик, без устали вороша свое прошлое, вылавливал из него воспоминания о Кильбефе и обрывки старой песенки. III Оставшись наедине с сестрой Селиной, он сразу обрел свою обычную степенность. Потребовал овощного супу и без протестов дал накормить себя с ложечки. Потом, когда они вместе с сестрой прочитали вечерние молитвы, он велел потушить верхний свет. - Будьте любезны, сестра, попросите Мадемуазель зайти ко мне. И соблаговолите также созвать прислугу, я хочу с ними поговорить. Мадемуазель де Вез, недовольная, что ее требуют в неурочный час, мелко семеня, переступила порог спальни и остановилась в дверях, чтобы передохнуть. Как ни старалась она поднять глаза к постели, ей это не удавалось, мешала согнутая спина, и она видела только ножки мебели, а в тех местах, куда падал свет, потертый ворс ковра. Монахиня хотела было пододвинуть ей кресло, но Мадемуазель отступила на шаг, она предпочитала простоять на одной ноге на манер цапли хоть десять часов подряд, лишь бы не прикоснуться своими юбками к этим сиденьям, верным рассадникам микробов! Обе служанки боязливо жались одна к другой, две еле различимые в полумраке фигуры, лишь временами на них падал отсвет разгоревшегося в камине огня. Несколько секунд г-н Тибо собирался с мыслями. Ему было мало спектакля, разыгранного в честь Антуана, старика терзало неотступное желание добавить к нему еще одну сцену. - Я чувствую, что мой конец уже недалек, - начал он, покашливая, - и я решил воспользоваться минутой затишья среди моих страданий... среди моих мук, посланных мне свыше... дабы сказать вам последнее прости. Сестра, складывавшая полотенца, от удивления замерла на месте. Мадемуазель и обе служанки растерянно молчали. В мозгу г-на Тибо мелькнула мысль, что сообщение о его скорой кончине никого, в сущности, не удивило, и он поддался на миг чувству жестокого страха. К счастью для него, сестра, самая смелая из всей четверки, воскликнула: - Но, сударь, вам с каждым днем делается все лучше, зачем же говорить о смерти? Вот доктор вас услышит. При этих словах г-н Тибо ощутил, как крепнет его нравственная энергия. Он насупил брови и, махнув непослушной рукой, призвал болтушку к молчанию. Затем продолжал, словно читая наизусть: - Готовясь предстать перед небесным судией, я прошу прощения. Прощения у всех. Порой я без должной снисходительности относился к ближнему своему. Возможно, суровость моя оскорбляла привязанность тех... тех, кто жил в моем доме. Признаю это... Я ваш должник... Должник всех вас... Вас, Клотильда и Адриенна... В особенности вашей матери, которая сейчас прикована... которая, подобно мне, прикована сейчас к ложу страданий... и которая в течение четверти века давала вам великий пример служения... И в отношении вас, Мадемуазель, вас, которая... Но тут Адриенна вдруг так отчаянно зарыдала, что больной встревожился и сам чуть было не расплакался. Он всхлипнул, но удержался и продолжал, выделяя голосом каждое слово: - ...вы, которая принесли в жертву ваше скромное существование, дабы занять свое место у нашего осиротевшего очага... дабы следить, чтобы не погас светильник... наш семейный светильник... Кто был более, чем вы, достоин... заменить детям ту... которую вы воспитали? В паузах между фразами из темноты доносилось дружное женское всхлипывание. Спина старушки согнулась сильнее обычного, голова непрерывно покачивалась, губы тряслись, и в тишине казалось, будто она слегка причмокивает. - Благодаря вам, благодаря вашим неусыпным заботам наша семья смогла продолжать идти своей дорогой... своей дорогой под взором господним. Перед лицом всех приношу вам свою благодарность; и к вам, Мадемуазель, обращаюсь я с последней своей просьбой. Когда наступит роковой час... - Потрясенный собственными словами, Оскар Тибо был вынужден замолчать, чтобы побороть свой страх, сделать паузу, поразмыслить о своем теперешнем состоянии, прочувствовать благотворную передышку после укола. Он продолжал: - Когда пробьет роковой час, препоручаю вам, Мадемуазель, прочесть вслух ту самую чудесную молитву, помните "Отходную к... к светлой кончине", которую... - помните? - мы с вами читали... у одра моей бедной жены... в этой же самой спальне... под этим же самым распятием... Взгляд его пытался проникнуть в темноту. Эта спальня красного дерева, обитая голубым репсом, уже давно была его. В этой спальне некогда в Руане на его глазах один за другим скончались его родители. Спальня последовала за ним в Париж, она стала его, когда он был еще совсем молодым человеком. Потом она стала супружеской спальней... Холодной мартовской ночью здесь появился на свет Антуан. Потом, через десять лет, тоже ночью, но зимней, его жена, дав жизнь Жаку, скончалась здесь; покойница лежала на этой широкой постели, усыпанной фиалками; изошла кровью... Голос его дрогнул: - ...и, надеюсь, наша святая, наша возлюбленная подруга... пошлет оттуда мне свою помощь, уделит своего мужества... своего смирения, которое она проявляла столько раз... да... да... - Он закрыл глаза и неловко сложил руки. Казалось, он опит. Тут сестра Селина махнула служанкам, чтобы они разошлись без шума. Прежде чем покинуть спальню хозяина, они пристально посмотрели на него, словно постель была уже ложем смерти. Из коридора еще доносились рыдания Адриенны и приглушенная болтовня Клотильды, которая вела под руку Мадемуазель. Они не знали, куда им приткнуться. Кое-как добрались до кухни и уселись там в кружок. Они плакали. Клотильда заявила, что следовало бы бодрствовать всю ночь, чтобы при первом же зове больного бежать за священником, и, не теряя зря времени, стала молоть кофе. Одна только монахиня не потеряла присутствия духа, - сказывалась привычка. Для нее такое безмятежное состояние больного было вернейшим доказательством того, что умирающий глубинным своим инстинктом по-настоящему не верит - и часто напрасно не верит - в неминуемую смерть. Вот почему, прибрав комнату и прикрыв вьюшку, она спокойно приготовила раскладную кровать, на которой спала Здесь же, в спальне. И через десять минут в темной комнате монахиня, не обменявшись с больным ни словом, мирно и незаметно, как и каждый вечер, перешла от молитвы ко сну. А г-н Тибо не спал. Двойная порция морфия, хоть и давала блаженную передышку, гнала прочь сон. Сладостная неподвижность, полная мыслей, планов. Казалось, посеяв страх в сердцах близких, он тем самым окончательно очистился от собственной боязни. Правда, мерное дыхание спящей сиделки немного его раздражало, но он с удовольствием думал о том, что после выздоровления он ее рассчитает, конечно, отблагодарив, - например, внесет известную сумму в дар их общине. А сколько? Там посмотрим... Уже скоро. Ах, как же ему не терпелось снова начать жить! Как-то там управляются без него со всеми благотворительными делами? Обгоревшее полено рухнуло в золу. Он приоткрыл один глаз. Огонь, возвращаясь к жизни, но еще нерешительный, бросал на потолок пляшущие тени. И вдруг он увидел себя, как он с горящей свечой в руках дрожа пробирается в Кильбефе по сырому коридору, где круглый год пахло серой и яблоками; и перед ним рождаются длинные тени и точно так же пляшут на потолке... А эти страшные черные пауки, - вечерами их было полно в чуланах у тети Мари!.. (Между тогдашним боязливым мальчуганом и теперешним стариком в его глазах было такое полное тождество, что лишь усилием воли он отличал их одного от другого.) Часы пробили десять. Потом половину одиннадцатого. - Кильбеф... Таратайка... Птичий двор... Леонтина... Эти воспоминания, волею случая всплывшие из недр его памяти, упорно кружили на поверхности и отказывались погружаться на дно. Мотив старой песенки звучал как прерывистый аккомпанемент к этим ребяческим воспоминаниям. По-прежнему он не мог досчитаться всех слов, вот только начало понемногу складывалось, и из темноты упрямо лез припев. Резвая лошадка, Трильби, мой скакун, Моей любви ты служишь, Как целый табун! . . . . . . . . . . . . . . Гоп, гоп! Трильби, вперед! Гоп, гоп! Любимая ждет! Часы пробили одиннадцать раз. ...Резвая лошадка, Трильби, мой скакун... IV На следующий день часа в четыре Антуан, спешивший от одного пациента к другому, случайно проходил мимо дома и решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы зайти узнать о состоянии отца. Утром он нашел, что г-н Тибо заметно ослабел. Температура держалась. Означало ли это, что начинается осложнение? Или просто ухудшилось общее состояние? Антуан не хотел, чтобы больной его видел, этот неурочный визит мог его встревожить. Коридором он прошел в ванную. Сестра Селина была там. Понизив голос, она успокоила Антуана. Пока что день идет не слишком дурно. Сейчас г-н Тибо находится под действием укола. (Пришлось удвоить дозы морфия, чтобы больной смог переносить боли.) Из-за полузакрытых дверей спальни доносилось какое-то бормотание, мурлыканье. Антуан прислушался. Монахиня пожала плечами. - Он не унимался, пока я не согласилась привести ему Мадемуазель, он хочет, чтобы она ему, уж не знаю какой, романс спела. С утра только об этом и говорит. Антуан на цыпочках приблизился к двери. Тишину нарушал жиденький голос старушки Мадемуазель: Резвая лошадка, Трильби, мой скакун, Моей любви ты служишь, Как целый табун! Для моей Розины поскорей, Для ее испанских очей Гоп, гоп! Быстрей скачи, Она ждет нас с тобой в ночи! Тут Антуан услышал голос отца, и он, этот голос, подобный дребезжащему жужжанию шмеля, подхватил: Она ждет нас с тобой в ночи. Тут снова вступила дрожащая флейта Мадемуазель: Смотри, какой цветочек Сверкает так светло, - Сорвем его, дружочек, Венчаем ей чело. Сорву-то я, а сжуешь ты (Вкусы ведь у каждого свои). - Вот оно! - торжествующе воскликнул г-н Тибо. - А тетя Мария еще пела: "Ля-ля-ля, сжуешь ты! Ля-ля-ля, сжуешь ты!" И оба дуэтом подхватили припев: Гоп, гоп! Быстрей скачи, Она ждет нас с тобой в ночи! - Пока он поет, - шепнула сестра, - он ни на что не жалуется. Антуан вышел с тяжелым сердцем. Когда он проходил мимо каморки консьержа, его окликнули: почтальон принес несколько писем. Антуан рассеянно взял корреспонденцию. Мыслями он был там, наверху. Резвая лошадка, Трильби, мой скакун... Он сам дивился тому, какие чувства возбуждал в нем сейчас больной. Когда годом раньше стало ясно, что Оскар Тибо обречен, Антуан, считавший, что никогда не испытывал в отношении его горячих чувств, вдруг обнаружил в своей душе любовь к отцу, даже бесспорную, озадачивавшую и, как ему самому казалось, совсем недавнего происхождения; и вместе с тем она походила на очень давнюю нежность, только она ожила перед лицом непоправимого. И чувство это еще усугублялось привязанностью врача, который долгие месяцы выхаживает своего уже обреченного пациента, один лишь знает, что ему уже вынесен приговор и надо поэтому как можно незаметнее подвести его к концу. Антуан уже сделал несколько шагов по тротуару, как вдруг взгляд его упал на конверт, - он так и держал письма в руке. Он остановился как вкопанный: "Господину Жаку Тибо, 4-бис, Университетская улица". Еще до сих пор приходил время от времени на имя Жака каталог или проспект от книготорговца. Но письмо! Этот голубенький конверт, этот мужской, - а может, женский? - почерк, беглый, вытянутый, какой-то высокомерный. Антуан повернул к дому. Надо сначала все обдумать. Он прошел к себе в кабинет. Но не сел, решительным движением распечатал конверт. С первых же строчек он почувствовал, что его как будто подхватило. "1-бис, площадь Пантеона, 25 ноября 1913 года Милостивый государь! Я прочел Вашу новеллу..." "Какую новеллу? Неужели Жак пишет?" И тут же уверенность: "Жив!" Строчки плясали перед глазами. Антуан лихорадочно поискал взглядом подпись: Жаликур. "Я прочел Вашу новеллу с живейшим интересом. Впрочем, Вы, очевидно, догадываетесь, что старому воспитаннику нашей alma mater, каким являюсь я, трудно принять безоговорочно..." "Ага! Жаликур! Вальдье де Жаликур. Профессор. Академик!" Антуан отлично знал это имя, в его библиотеке даже было две-три книжки Жаликура. "Впрочем, Вы, очевидно, догадываетесь, что старому воспитаннику нашей alma mater, каким являюсь я, трудно принять безоговорочно Вашу манеру как романиста, что противоречит и моему классическому образованию, и, вообще говоря, личным моим вкусам. Поэтому я не могу со спокойной совестью подписаться ни под формой, ни под содержанием. Однако должен признать, что эти страницы, даже там, где они граничат с преувеличениями, написаны рукой поэта и психолога. Читая Вас, я то и дело вспоминал, как ответил один мой друг, маститый музыкант, молодому революционному композитору (возможно, он из ваших), который показал ему свой опус, смелый до головокружения: "Унесите скорее прочь все это, сударь, а то, чего доброго, кончится тем, что оно придется мне по вкусу". Жаликур". Антуан почувствовал, что у него дрожат ноги. Он сел. Он не сводил глаз с развернутого листка, лежавшего перед ним на письменном столе. В сущности, тот факт, что Жак жив, не так уж его удивил: лично он не видел, какие причины могли бы толкнуть брата на самоубийство. Одно лишь прикосновение к этому письму сразу пробудило в нем охотничий инстинкт, и сразу в нем снова проснулся нюх ищейки, тот самый нюх, что тремя годами раньше месяцы и месяцы водил его во все концы по следу пропавшего, и его охватила такая любовь к брату, такая огромная, до потери дыхания, потребность увидеть его, что он сидел как пришибленный. Очень часто в последние дни, даже хотя бы нынче утром, он, стиснув зубы, боролся против чувства горечи, охватывавшей его при мысли, что ему одному приходится присутствовать при агонии старика отца. Так тяжело было это бремя, что невольно в душу закрадывалась злоба на брата, убежавшего из дома, покинувшего свой пост в такую минуту. Но это письмо! Мелькнула надежда: найти Жака, рассказать ему все, вызвать его сюда! Не быть больше одному! Он снова взялся за письмо: 1-бис, площадь Пантеона... Жаликур... Быстрый взгляд на стенные часы, еще взгляд в свою записную книжку. "Чудесно. Нынче вечером еще три визита. Один в четыре тридцать на улицу Сакс, этот пропустить нельзя, случай неотложный. Затем подозрение на скарлатину, улица д'Артуа: случай тоже очень серьезный, но о точном времени визита не договаривались. Третий - больная поправляется, можно повременить - Он поднялся. - Первым делом на улицу Сакс. А оттуда сразу же к Жаликуру". В пять часов Антуан был уже на площади Пантеона. Старинный особняк. Лифта нет. (Хотя ему так не терпелось, что он все равно не воспользовался бы лифтом.) Он стал подыматься по лестнице, перескакивая через три ступеньки. - Господина де Жаликура нет дома... Сегодня среда. У него с пяти до шести лекция в Эколь Нормаль... "Спокойно, спокойно, - твердил себе Антуан, спускаясь с лестницы. - Времени как раз хватит, чтобы пойти поглядеть, скарлатина это или нет". Когда пробило пять, он выскочил из такси у подъезда Эколь Нормаль. Ему припомнилось, как после исчезновения брата он ходил сюда к директору; и еще тот летний, далекий уже, день, когда он вместе с Жаком и Даниэлем ждал в этом мрачном здании результатов вступительных экзаменов. - Лекция еще не кончилась. Подымитесь на второй этаж, подождите на площадке. Увидите, когда будут выходить учащиеся. Ни на минуту не стихавший сквозняк со свистом проносился под сводами, на лестнице, в коридорах. Электрические лампочки, скупо развешанные на солидном расстоянии друг от друга, горели тускло, как старинные кенкеты. Все кругом - и плиты пола, и арки, и хлопающие двери, и монументальная темная, сбитая каблуками лестница, и жирные от грязи стены, обклеенные рваными объявлениями, которыми играл ветер, - вся эта помпезность, тишина и мерзость запустения приводили на ум провинциальное, уже упраздненное аббатство. Прошло несколько минут, Антуан ждал не шевелясь. Вдруг рядом раздались шаркающие шаги: это оказался какой-то косматый неопрятный студент, он брел понурясь, раскачивая в руке бутылку вина. Проходя мимо Антуана, он кинул на него пристальный взгляд и скрылся. Снова тишина. И вдруг гул: двери аудитории распахнулись, оттуда с гудением, напоминавшим шум парламентского сборища, выкатывались группами студенты. Они хохотали, перекликались, обгоняли друг друга и потом, толкаясь, рассыпались по ледяным коридорам. Антуан насторожился. (Ясно, профессор выйдет последним.) Когда улей, по-видимому, опустел, он подошел к дверям. В глубине аудитории, обшитой деревянными панелями, уставленной гипсовыми бюстами и скудно освещенной, какой-то седовласый человек стоял, согнувшись над столом, и рассеянно перекладывал бумаги. Это мог быть только г-н де Жаликур. Видимо, он считал, что в аудитории он один. Услышав шаги Антуана, он выпрямился и чуть скривил губы. Профессор был высокого роста, и, когда он оглянулся на стук двери, чтобы разглядеть вошедшего, ему пришлось резко повернуть голову, так как видел он только одним глазом, прикрытым моноклем, толстым, как линза. Разглядев посетителя, он сошел с кафедры и любезным жестом пригласил его приблизиться. Антуан приготовился к встрече со стариком профессором. И удивился, увидев перед собой джентльмена в светлом костюме, - казалось, он сошел не с кафедры, а с верхового коня. Антуан представился. - ...Сын Оскара Тибо, вашего коллеги по Академии... Брат Жака Тибо, которому вы вчера отправили письмо... - И так как Жаликур, вскинув брови, учтиво, но высокомерно промолчал, Антуан спросил напрямик: - Что вам известно о Жаке, сударь? Где он? Кожа на лбу Жаликура нервно заходила, он нахмурился. - Сейчас я вам все объясню, - продолжал Антуан. - Я взял на себя смелость распечатать письмо. Мой брат пропал. - То есть как пропал? - Пропал три года назад! Жаликур резко вытянул шею. Близорукий и пронизывающий глаз, прикрытый моноклем, приблизился почти вплотную к Антуану. Он почувствовал на щеке дыхание профессора. - Да, да, три года назад, - повторил Антуан. - Без всяких объяснений. И не подавал признаков жизни - ни слова ни нашему отцу, ни мне. Никому. Только вам, сударь. Словом, вы понимаете, я примчался... Мы даже не знали, жив он или нет! - Жив. Конечно, жив, раз он напечатал свой рассказ! - Когда? Где? Жаликур ничего не ответил. Его острый, чисто выбритый подбородок с сильным угибом посередине угрожающе вынырнул из-за высоких уголков крахмального воротничка. Тонкие пальцы теребили кончики висячих усов, длинных, шелковистых, белоснежных. Наконец он уклончиво пробормотал: - В конце концов, я тоже ничего не знаю. Рассказ не подписан фамилией "Тибо"; просто я подумал, что таков его псевдоним. - Какой псевдоним? - пробормотал Антуан. Чувство странного разочарования пронзило его. Жаликур, по-прежнему зорко следивший за Антуаном, растрогался и уточнил: - И все же, сударь, думаю, что я не ошибся... Держался он по-прежнему настороже. Не то что он так уж опасался ответственности, просто ему от природы претила любая нескромность, вызывала ужас одна мысль влезать в чью-то частную жизнь. Антуан понял, что необходимо сломать недоверие собеседника, и пояснил: - Дело еще осложняется тем, что вот уже год, как наш отец безнадежно болен. Недуг прогрессирует. Еще несколько недель - и конец. Нас с Жаком у него только двое. Теперь вы понимаете, почему я распечатал ваше письмо? Если Жак жив, если я смогу его увидеть, рассказать ему все, он вернется, я его знаю! Жаликур на мгновение задумался. Лицо его нервически подергивалось. Потом он широким жестом протянул Антуану руку. - Это другое дело, - проговорил он. - От души хотелось бы вам помочь. - Он нерешительно обвел глазами аудиторию, - Здесь беседовать просто невозможно. Не угодно ли вам проводить меня до дому, и мы заглянем ко мне? Они вместе быстрым шагом молча вышли из опустевшего здания, где по-прежнему гулял ветер. Когда они очутились на мирной улице Ульм, Жаликур заговорил более дружественным тоном. - Очень бы хотелось быть вам полезным. Псевдоним показался мне довольно прозрачным: "Джек Боти". Разве нет? К тому же я узнал почерк, я как-то уже получил письмо от вашего брата... Я сообщу вам все, что знаю, хотя знаю не так уж много. Но сначала объясните мне... Почему он ушел? - Почему? Я и сам не мог обнаружить ни одной веской причины. Брат - натура страстная, беспокойная, скажу - даже мечтатель. Все его поступки в той или иной мере способны сбить с толку. Кажется, знаешь его как свои пять пальцев, а он завтра совсем иной, чем был вчера; и так постоянно. Надо вам сказать, сударь, что в четырнадцать лет Жак уже бежал из дома: в один прекрасный день удрал и прихватил с собой приятеля, мы нашли их через три дня на пути в Тулон. В медицине - а я медик - такая патологическая страсть к бегству уже давно описана и классифицирована. На худой конец первое бегство Жака можно было считать проявлением такой патологии. Но теперешнее его исчезновение, длящееся целых три года... И, однако, мы ничего не обнаружили, ничто в жизни Жака не могло объяснить его уход: казалось, он вполне счастлив, спокойно проводил вместе с нами каникулы, блестяще выдержал экзамены в Эколь Нормаль и в начале ноября должен был приступить к занятиям. Одно ясно, бегство не было задумано заранее, потому что он не взял с собой никаких вещей, ушел почти без денег и захватил только бумаги. И ни с одним из друзей не поделился своими планами. Зато послал ректору письмо, извещавшее о том, что учиться он не будет, я сам это письмо видел, оно датировано тем же числом, когда он ушел из дома... Как раз тогда я уезжал на два дня, и во время моего отсутствия Жак исчез. - Но... Ваш брат, если не ошибаюсь, вообще колебался, поступать ли ему в Эколь Нормаль или не поступать? - Вы так думаете? Жаликур не поддержал разговора, и Антуан не стал настаивать. Всякий раз, как он вспоминал эти трагические дни, его охватывало волнение. Тогдашняя поездка, о которой он только что упомянул, была путешествием в Гавр: Рашель, "Романия", боль разлуки. А в тот день, когда Антуан еле живой вернулся в Париж, все в доме было вверх ногами: накануне ушел брат, отец бушевал, упрямился, известил полицию, вопил: "Он покончит с собой!" - однако ничего больше выудить из него не удавалось. Семейная драма срослась с драмой любовной. Впрочем, теперь Антуан должен был признать, что эта встряска оказалась для него спасительной. Упорное стремление найти след беглеца прогнало иное наваждение. В госпитале работы было по горло, и все свободное время Антуан бегал по канцеляриям префектуры, в морг, в частные агентства. Приходилось со всем справляться одному: с болезненной, все усложняющей тревогой отца, с отчаянием Жиз, дошедшей до такого состояния, что он опасался за ее здоровье, с визитами друзей, с ежедневной почтой, расспросами агентов, брошенных во всех направлениях, даже за границу, и то и дело подававших ложные надежды. А в результате эта жизнь на износ в тот момент спасла самого Антуана. И когда после долгих месяцев напрасных трудов пришлось отказаться от розысков, оказалось, что он уже привык жить без Рашели. Шагали они быстро, однако это не мешало Жаликуру поддерживать беседу. Молчание не входило в кодекс его вежливости. Говорил он на разные темы и на все одинаково легко и дружественно. Но чем становился он любезнее, тем больше, как казалось Антуану, он клал расстояние между собой и собеседником. Они дошли до площади Пантеона. Не замедляя шага, Жаликур поднялся на пятый этаж. На лестничной площадке старый джентльмен подобрался, снял шляпу и, сделав шаг в сторону, пропустил первым Антуана так, словно дверь вела в Галерею зеркал. В прихожей приятно пахло овощами, очевидно, готовили рагу. Жаликур, не задерживаясь, церемонно провел гостя через гостиную, примыкавшую к рабочему кабинету. Маленькая квартирка была забита инкрустированной мебелью, пуфами, обтянутыми штофом, безделушками, старинными портретами. Рабочий кабинет - темная тесная комната казалась слишком низкой, так как вся задняя стена была занята роскошным гобеленом, изображавшим встречу царицы Савской с Соломоном; гобелен не умещался целиком на стене; пришлось подвернуть края, и персонажи значительно выше человеческого роста очутились без лодыжек и упирались в потолок своими диадемами. Жаликур пригласил Антуана сесть. А сам опустился на плоские и порядком выгоревшие подушки бержерки, стоявшей против письменного стола из красного дерева, где все валялось вперемежку, - тут он работал. Между двух подушек, на фоне темно-оливкового плюша его закинутая назад голова, костистое лицо, крупный горбатый нос, срезанный лоб и особенно белоснежные, словно бы напудренные локоны были вполне под стиль всей обстановки. - Ну-с, - сказал он, крутя перстень, слишком широкий для худого пальца, - ну-с, я поделюсь сейчас с вами тем, что сам постараюсь вспомнить... С вашим братом наши отношения начались через корреспонденцию. В то время - должно быть, года четыре-пять назад - ваш уважаемый брат, очевидно, готовился поступать в университет. Припоминаю, он писал мне о моей книге, которая как раз вышла в свет в те далекие времена. - Да, - подтвердил Антуан. - "На заре века". - По-моему, письмо сохранилось. Меня поразил его тон. Я ответил, даже пригласил его зайти ко мне, но он не зашел - по крайней мере, в то время. Ждал вступительных экзаменов, чтобы мне представиться: и вот здесь-то начинается вторая фаза наших отношений. Весьма короткая фаза, всего час беседы. Ваш уважаемый брат явился ко мне поздно вечером, явился неожиданно, было это три года назад, как раз перед началом учебного года, другими словами, в первых числах ноября. - Как раз перед самым своим бегством! - Я его принял; я всегда принимаю молодых визитеров. До сих пор помню его лицо, энергичное, страстное, а в тот вечер даже какое-то лихорадочное (Жак показался Жаликуру тогда чересчур экзальтированным и даже чуточку фатоватым). Он не знал, какое решение принять, и пришел посоветоваться со мной: следует ли поступать в высшее учебное заведение и благоразумно окончить курс? Или, может, лучше избрать другой путь? - впрочем, он сам, на мой взгляд, не умел еще хорошенько его определить, и, думаю, дело сводилось к тому, чтобы отказаться от экзаменов, работать как вздумается, писать... - Ничего этого я не знал, - пробормотал Антуан. Ему припомнилась его собственная жизнь в течение месяца, предшествовавшего отъезду Рашели, и он в душе упрекнул себя, что совсем забросил тогда Жака. - Признаться, - продолжал Жаликур чуть кокетливо, но даже и это ему шло, - признаться, я не слишком ясно теперь припоминаю, что ему тогда присоветовал. Должно быть, уговорил его не порывать с университетом. Это было бы естественнее всего. Для юношей его склада все, чему мы там учим, в сущности, вполне безобидно; такие сами инстинктивно выбирают то, что нужно; им присуще - как бы получше выразиться? - ну, что ли, вольнодумство высокого полета, поэтому-то они и не позволяют водить себя на помочах. Университет гибелен лишь для робких и совестливых. Короче, мне тогда показалось, что ваш уважаемый брат пришел просить моего совета просто для проформы, а сам уже принял решение. Вот это-то и свидетельствует о подлинности призвания, раз голос его столь силен. Не так ли? Говорил он со мной об университетском духе как таковом по-юношески резко, о дисциплине, кое о ком из профессоров и даже, если память мне не изменяет, о своей жизни в семье, о жизни общественной. Вас это удивляет? А я очень люблю молодых. Благодаря им я старею не слишком стремительно. Они сразу угадывают под моей личиной профессора литературы старого неисправимого поэта, с которым можно без обиняков обмениваться мыслями, и ваш уважаемый брат, если не ошибаюсь, тоже не отказал себе в этом удовольствии... Мне люба нетерпимость юности. Если юноша бунтует против всех и вся, это хороший знак, особенно если бунт этот у него в крови. Мои ученики, те, что добились чего-то в жизни, все без исключения были из непокорных, из тех, кто, по выражению господина Ренана{42}, моего учителя, входит в жизнь "с кощунством на устах"{42}. Но вернемся к вашему уважаемому брату. Не помню уж, как мы с ним расстались. Помню только, что назавтра, а может быть, на второй день, я получил от него письмецо, которое храню до сих пор. Неискоренимая привычка коллекционера... Он поднялся, открыл стенной шкаф и, подойдя к письменному столу, положил на него папку. - Это не письмо, просто он прислал мне переписанное от руки стихотворение Уитмена и даже не подписался. Но почерк вашего уважаемого брата врезается в память, прекраснейший почерк, не правда ли? Не прерывая монолога, Жаликур развернул листок бумаги и пробежал его глазами. Потом протянул Антуану, а того словно по лицу ударили: этот нервный почерк, простой сверх меры и, однако ж, аккуратный, буквы зак