тите взор свой к небесам. Взвесив то малое, что вы покидаете, посмотрите, что ждет вас там. Конец убожеству, неравенству, несправедливости! Конец испытаниям, тяжкой ответственности! Конец каждодневным нашим заблуждениям и нескончаемой череде укоров совести. Конец мукам грешника, раздираемого между добром и злом! А обретаете вы покой, устойчивость, высший порядок, царствие божье! Сбросьте с себя все то, что эфемерно и бренно, дабы причалить к незыблемому, вечному! Вы поняли меня, друг мой? Dimitte transitoria, et quaere aeterna...* Вы страшились смерти, ваше воображение рисовало вам что-то ужасное, тьму, а ведь напротив - смерть сулит христианину нечто лучезарное. Она покой, покой отдохновения, покой отдохновения вечного Да что я говорю! Куда там! Это расцвет Жизни, это завершение Единения с бытием! Ego sum resurrectio et vita..** Не только освобождение, забвение, сон, но и пробуждение, расцветение! Умереть - значит возродиться! Умереть - значит воскреснуть в жизни новой, в абсолютном познании, в блаженстве избранных. Смерть, друг мой, это не только вечерняя награда после трудов дневных: она взлет в лучезарность, в зори вечные! ______________ * Отстраните преходящее и ищите вечное (лат.). ** Я есмь воскресение и жизнь (лат.). Господин Тибо, опустив веки, несколько раз кивал головой в знак согласия. На его губах бродила улыбка. В ярком свете памяти возникли минувшие, самые лучезарные часы его жизни. Вот он, совсем крошка, сверкающим летним утром стоит, преклонив колена, у материнской постели, у той самой постели, на которой теперь лежит он, распростертый и умирающий, - вот он вкладывает свои детские ручонки в ладони матери и повторяет вслед за ней первую свою молитву, открывавшую ему небеса: "Добрый Иисусе, иже еси в раю." Вспомнил первое причастие в часовне, когда он дрожал от волнения перед святыми дарами, впервые приблизившимися к его устам... Увидел даже себя женихом в утро троицына дня, после мессы, на обсаженной пионами аллее Дарнетальского сада... Он улыбнулся всей этой свежести. Он забыл свое бренное тело. В эту минуту он не только не боялся смерти, напротив, тревожила его необходимость жить еще на этой земле, как бы мало ни было отпущено ему времени. Он уже не мог больше дышать земным воздухом. Еще чуточку терпения, и все будет кончено. Ему чудилось, будто он обрел свой истинный центр тяжести, находится в самом средоточии себя, наконец проник в глубины своего доподлинного "я", своей личности И именно благодаря этому он испытал такое душевное благорастворение, какого никогда раньше не ведал. А ведь силы его словно распадались, рассеивались и, если так можно выразиться, лежали прахом вокруг него. Ну и что ж? Теперь он уже больше не принадлежит им: они просто останки того земного существа, с каким он окончательно разлучен; и перспектива еще большего распада, уже близкая, доставила ему неизъяснимый восторг, на какой он был еще способен. Святой дух витал над ним. Аббат поднялся со стула. Он хотел возблагодарить господа бога. К его благочестивому делу примешивалась чисто человеческая гордость, он чувствовал то же удовлетворение, что и адвокат, выигравший процесс. Он отчетливо это сознавал и одновременно угрызался. Но сейчас не время было заниматься своими переживаниями: грешник предстанет пред судом божьим. Он опустил голову, сложил руки, поднес их к подбородку и от всей души стал молиться вслух: - О великий боже, настал час! Распростершись ниц перед тобой, о боже правый, боже благий, Отец милосердный, молю тебя о последней милости. О великий боже, настал час! Разреши мне умереть в любви твоей. De profundis*, из глубины мрака, из глубины бездны, где трепетал я от страха, clamavi ad te, Domine!** Господи, взывал к тебе, к тебе обращал крик свой!.. Настал час! На рубеже твоей вечности скоро узрю я лик твой, всемогущий боже. Воззри на раскаяние мое, прими моление мое, не отвергай меня, недостойного! Опусти на меня взгляд твой, и будет он мне прощением. In te, Domine, commendo!*** Вручаю дух свой в руци твои, отдаюсь во власть твою... Настал час! Отец мой, Отец мой, не оставь меня. ______________ * Из бездны... (лат.). ** Взываю к тебе, господи! (лат.). *** Вручаю себя тебе, господи! (лат.). И, как эхо, больной повторил: - Не оставь меня! Наступило долгое молчание. Затем аббат нагнулся над постелью. - Завтра утром я принесу святое мирро... А сейчас, друг мой, вам надлежит исповедоваться, дабы я мог дать вам отпущение грехов. И когда г-н Тибо, с трудом шевеля набрякшими губами, с еще неведомым ему пылом, пробормотал несколько фраз, не так перечисляя грехи свои, как самозабвенно раскаиваясь в них, - священник, склонившись к больному, поднял руки и пробормотал уже давно стершиеся слова: - Ego te absolvo a peccatis tuis... In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti...* ______________ * Отпускаю тебе грехи твои... Во имя отца, и сына, и святого духа... (лат.). Больной замолк. Глаза его были открыты так, словно им суждено было остаться открытыми во веки веков, - в них еще смутно мерцал вопрос, вернее, изумление, они лучились такой чистотой, что Оскар Тибо вдруг стал похож на пастель, висевшую на стене над лампой и изображавшую Жака ребенком. Он чувствовал, как спадают с него последние узы, еще удерживавшие его душу на этой земле, но он упивался этим изнеможением, собственной своей бренностью. Теперь он стал лишь дыханием, которое колеблется, прежде чем замереть навеки. Жизнь продолжалась без него, как продолжает течь река для купальщика, уже достигшего берега. И находился он сейчас не только за пределами жизни, но и почти уже за пределами смерти: он воспарял, воспарял в свете, бьющем оттуда... Кто-то постучал. Аббат, еще продолжавший молиться, осенил себя крестным знамением и направился к двери. Это оказалась сестра Селина, а с ней только что прибывший доктор. - Продолжайте, продолжайте, господин аббат, - сказал Теривье, заметив священника. Взглянув на сестру Селину, аббат отстранился и пробормотал: - Входите, доктор. Я уже кончил. Теривье приблизился к больному. Он решил, как и всегда, взять в разговоре с ним доверительный тон, напустить на себя сердечный вид: - Ну как? Что у нас сегодня вечером не ладится? Небольшой жарок? Ничего, ничего, это действие новой сыворотки. - Он потер руки, поворошил бороду и сказал, беря сиделку в свидетели правоты своих слов. - Скоро вернется Антуан. Ни о чем не беспокойтесь. Сейчас мы вам снимем боли... Эта сыворотка, видите ли... Господин Тибо, устремив глаза в одну точку, молча слушал, как лжет этот человек. Все вдруг стало для него прозрачным: и эти ребяческие объяснения, на удочку которых он попадался столько раз, и попадался по собственной охоте, и эта развязность - все было притворством. Он касался перстами всех и всяческих масок, и он насквозь видел этот зловещий фарс, который с ним разыгрывали столько месяцев подряд. Правда ли, что Антуан скоро вернется? Ничему уже нельзя верить... Впрочем, ему-то что? Все стало безразличным: окончательно, полностью безразличным. Он даже не удивился своей способности так ясно читать чужие мысли. Вселенная образовала некое единое целое, чуждое и герметически замкнутое, и ему, умирающему, не было там места. Он был один. Наедине с тайной. Наедине с богом. До того один, что даже присутствие бога не могло преодолеть этого одиночества! Он не заметил, как веки его смежились. Он не старался теперь отличать явь ото сна. Некий покой, сродни музыке, овевал его. И он позволил себя осмотреть, ощупать, не проявляя ни малейшего нетерпения, пассивный, умиротворенный, отсутствующий - нездешний. III В поезде, увозящем в Париж братьев, уже давно отказавшихся от мысли уснуть, оба они сидели каждый в своем углу, отяжелев от спертого воздуха полутемного купе, и упорно делали вид, что спят, желая оградить, продлить свою отъединенность. Антуан не мог сомкнуть глаз. Тревога об оставленном больном отце сразу ожила, как только они тронулись в обратный путь. Долгие ночные часы под грохот колес, бессонница и усталость отдали его, беззащитного, в полную власть самым страшным фантазиям. Но по мере того, как они приближались к больному, тревога постепенно стихала: скоро он сам на месте сможет все обдумать, сможет действовать. Теперь возникали трудности иного порядка. Как сказать отцу о возвращении беглого сына? Как известить Жиз? Письмо, которое он предполагал отправить сегодня же в Лондон, было не так-то легко написать: надо сообщить Жиз, что Жак жив, что он нашелся, даже вернулся домой, и, однако, помешать ей примчаться в Париж. Когда в купе засуетились пассажиры, когда кто-то отдернул шторку с фонаря, братьям волей-неволей пришлось открыть глаза. Их взгляды встретились. У Антуана екнуло от жалости сердце, когда он увидел лицо Жака, нервное, беспокойное и в то же время такое покорное. - Плохо спал, а? - бросил Антуан, коснувшись колена брата. Жак, даже не сделав над собой усилия ответить на вопрос улыбкой, равнодушно пожал плечами; потом, упершись лбом в вагонное стекло, он погрузился в дремотное молчание и, казалось, не хочет и не может из него выйти. Ранний завтрак в вагоне-ресторане, пока поезд шел и шел через дальние пригороды, окутанные предрассветным сумраком; прибытие, выход на перрон, навстречу холодной зимней ночи уже на исходе; первые шаги по вокзальной площади на буксире у Антуана, искавшего такси; все эти чередующиеся действия, лишь вполовину реальные, как бы затушеванные ночной дымкой, Жак выполнял по необходимости, будто он был ни к чему не причастен. Антуан говорил немного, как раз столько, чтобы избежать неловкости, но говорил, как выражаются в театре, "в сторону", - так что Жаку не приходилось отвечать. Всеми их маневрами Антуан руководил с такой непринужденностью, что возвращение их под отчий кров в конце концов стало казаться самой обыкновенной на свете вещью. Жак очутился на тротуаре Университетской улицы, потом в вестибюле, не слишком отдавая себе отчета во всем происходившем, даже в собственной своей пассивности. И когда выскочивший на шум Леон открыл кухонную дверь, Антуан со своей обычной естественно-невозмутимой манерой, не глядя на слугу, нагнулся над столом, куда складывали почту, и бросил рассеянным голосом: - Добрый день, Леон. А это господин Жак, он вернулся со мной. Надо будет... Но Леон прервал его: - Сударь еще ничего не знает? Сударь не был наверху? Антуан выпрямился и побледнел. - Господину Тибо очень плохо... Доктор Теривье просидел здесь всю ночь... прислуга говорила... Но Антуан уже переступил порог. А Жак так и остался стоять посреди прихожей: прежнее ощущение нереальности, кошмара усиливалось. Он помедлил в нерешительности, потом бросился вдогонку за братом. На лестнице было темно. - Быстрее, - шепнул Антуан, вталкивая Жака в кабину лифта. Стук металлической решетки, щелканье застекленной дверцы, гудение, сопровождающее начало подъема, - все эти такие знакомые звуки, неизменно идущие в одном и том же порядке, теперь снова, после целой вечности забвения, один за другим, проникли в сознание Жака, погрузили его в прошлое. И вдруг одно воспоминание, предельно четкое, обожгло его: уже было раз пленение в этой застекленной клетке, бок о бок с Антуаном, уже была эта молчаливая молитва: возвращение из Марселя после бегства с Даниэлем! - Подожди меня на площадке, - шепнул Антуан. Случай сделал ненужным эту меру предосторожности. Мадемуазель де Вез, без передышки топтавшаяся по всей квартире, услышала стук дверцы лифта. Антуан, наконец-то! Она бросилась в прихожую со всей доступной при ее согбенной спине быстротой. Увидев две пары ног, она замерла на месте и узнала Жака, только когда он нагнулся ее поцеловать. - Боже ты мой, - ахнула она, но как-то вяло (уже третий день Мадемуазель жила в таком смятении, что, случись любая неожиданность, она ничего бы не добавила). Вся квартира была освещена, все двери открыты. На пороге кабинета возник г-н Шаль с растерянным лицом; он с любопытством оглядел Жака, захлопал ресницами и бросил свое вечное: - А-а, это вы? "На сей раз это более чем уместно", - не мог не подумать Антуан и, оставив брата, торопливо направился в спальню. Здесь было темно, тихо. Он толкнул приоткрытую дверь и в первое мгновение увидел лишь свет ночника, потом на подушке лицо отца. Хотя глаза были закрыты, хотя лежал он неподвижно, сомнений быть не могло: жив. Антуан вошел. И как только он вступил в спальню, он заметил, что у постели стоят с таким видом, будто что-то сейчас лишь стряслось, Теривье, Селина, Адриенна и еще одна, новая, пожилая, незнакомая ему монашенка. Теривье шагнул ему навстречу из полумрака, приблизился и увел за собой в ванную комнату. - Я боялся, что ты вовремя не поспеешь, - стремительно заговорил он. - Так вот, старина, произошла закупорка почки. Жидкость не выделяется. Совершенно не выделяется... На беду, уремия приняла спастическую форму. Я провел здесь ночь, не хотел оставлять женщин одних, но если бы ты не приехал, уж совсем было собрался вызвать санитара. За ночь было три приступа, и последний самый сильный. - А когда почка отказала? - Уже сутки. Во всяком случае, сестра заметила это вчера утром. И, понятно, отменила уколы. - Н-да, - протянул Антуан, покачав головой. Они переглянулись. Теривье без труда прочел мысли Антуана: "Если в течение двух месяцев подряд мы смело пичкали больного, у которого осталась всего одна почка, разными ядами, почему же сейчас с запозданием мы стали такие щепетильные..." Теривье нагнул голову и развел руками. - Все-таки, старина, мы же не убийцы... При уремии морфий противопоказан! Ясно, противопоказан... Антуан, не отвечая, кивнул в знак согласия головой. - Ну, я бегу, - проговорил Теривье. - Позвоню после двенадцати. - И вдруг в упор: - Да, кстати, как с братом? В золотистых зрачках Антуана зажегся огонек, Он опустил веки, потом снова их поднял. - Поймал, - сказал он с беглой улыбкой. - Даже сюда привез. Он здесь. Теривье запустил в бороду свою пухлую руку. Он в упор разглядывал Антуана живыми, веселыми глазами, но сейчас было не время да и не место задавать вопросы. К тому же вошла сестра Селина и принесла Антуану халат. Теривье посмотрел на сиделку, потом на своего друга и без обиняков заявил: - Ну, я ухожу. Денек будет нелегкий. Антуан нахмурил брови. - Должно быть, без морфия он ужасно страдает? - спросил он сестру. - Я ставлю ему очень горячие компрессы... И горчичники тоже... - И так как Антуана, очевидно, не совсем убедили ее слова, она поспешила добавить: - Все-таки так ему немножко легче. - Вы хоть добавляете в компрессы опий? Нет? - Он-то отлично знал, что без морфия все равно... Но ни за что на свете он не признался бы вслух, что бессилен. - Моя сумка внизу, - обратился он к сестре. - Я сейчас вернусь. - Подтолкнув Теривье к дверям, он сказал: - Проходи! "Что-то делает Жак?" - думал он, шагая по квартире. Он так и не успел заняться братом. Оба врача быстро спустились с лестницы, не обменявшись ни словом. На последней ступеньке Теривье обернулся, протянул руку. Пожав ее, Антуан вдруг спросил: - Скажи, Теривье... Только откровенно. Каков твой прогноз?.. Теперь все должно пойти быстрее, да? - Безусловно, быстрее, если уремия усилится. Антуан ответил энергичным пожатием руки. Он почувствовал прилив терпения, мужества. Раз это вопрос часов... Да и Жак нашелся. Наверху, в спальне, у постели больного остались только Адриенна с пожилой монашенкой, и они не заметили, что вот-вот начнется приступ. Когда же их внимание привлекло одышливое дыхание больного, кулаки уже судорожно сжались, голова откинулась назад, так как свело шейные позвонки. Адриенна бомбой вылетела в коридор: - Сестра! Никого. Она помчалась в прихожую. - Сестра Селина! Господин Антуан! Скорее! Крик ее услышал Жак, сидевший все это время в кабинете вместе с Шалем; не успев опомниться, он бросился в спальню. Дверь была открыта. Он зацепился за стул. Он ничего не видел. Закрывая свет ночника, вокруг больного суетились какие-то фигуры. Наконец он разглядел лежавшее поперек постели тяжело осевшее тело, руки, хватавшие воздух. Больной соскользнул на самый край матраса; Адриенна с монашенкой старались его приподнять, но ничего не получалось. Жак бросился на помощь, уперся коленом в одеяло и, обхватив отца поперек туловища, не без труда приподнял его, потом уложил на подушки. Он ощутил прикосновение этого горячего тела, слышал прерывистое дыхание, увидел сверху неподвижную маску с белыми глазами без зрачков, глядел на нее в упор и с трудом узнавал знакомое лицо; Жак так и остался в этой позе, согнувшись, стараясь удержать сотрясавшееся от конвульсий тело. Нервические подергивания утихали, восстанавливалось кровообращение. Бессмысленно блуждавшие зрачки появились, уставились в одну точку; постепенно возвратились к жизни глаза, и, казалось, больной заметил молодое лицо, склонившееся над ним. Узнал ли он блудного сына? И даже если настал миг просветления, удалось ли ему отсеять реальное от разорванных видений, заполнявших его бред? Губы его шевельнулись. Зрачки расширились. И внезапно в этих тусклых глазах Жак поймал знакомое по воспоминаниям выражение: раньше, когда отец хотел припомнить забытую дату или имя, взгляд его принимал как раз такое внимательно-туманное выражение, чуть начинал косить. Жак выпрямился, опираясь на кулаки и чувствуя, как ему перехватило горло, машинально пробормотал: - Ну как, Отец? Ну как? Как ты себя чувствуешь, Отец? Веки г-на Тибо медленно опустились. Нижняя губа еле заметно задрожала, а вместе с ней и бородка; потом дрожь, усилившись, распространилась по всему лицу, захватила плечи, грудь: отец рыдал. Из обмякших губ вырывалось бульканье, - так булькает пустая бутылка, опущенная в воду; пожилая монашенка протянула руку и вытерла больному кусочком ваты подбородок. А Жак, не смея шевельнуться, ослепший от слез, все еще стоял, согнувшись над этой зыбящейся массой, и тупо твердил: - Ну, ну, Отец... Как ты себя чувствуешь? А? Как ты себя чувствуешь, Отец? Антуан, вошедший в спальню вместе с сестрой Селиной, замер на пороге, заметив брата. Он не мог понять, что произошло. Впрочем, он и не старался понять. В руке он держал градуированный стакан, чем-то наполовину наполненный. Сестра несла какой-то сосуд, полотенца. Жак выпрямился. Его отодвинули в сторону. Занялись больным, подняли одеяло. Он отошел в самый угол спальни. Никто не обращал на него внимания. Остаться здесь, глядеть на эти муки, слышать крики? Нет... Он подошел к дверям и, переступив порог, сразу почувствовал облегчение. В коридоре было темно. Куда пойти? В отцовский кабинет? Он уже достаточно насладился беседой с г-ном Шалем, который, взгромоздившись на свой высокий стул, сидел ссутулясь, положив руки на колени, с таким видом, будто ждал, когда его прикончат. С Мадемуазель тоже было не легче: согнутая вдвое, с опущенной головой, она бродила из комнаты в комнату, словно потерявшая хозяина собака, увязывалась за любым, кто проходил мимо; словом, такая крохотная, ухитрялась заполнить собой всю пустовавшую квартиру. Единственная запертая комната, где можно укрыться, - это комната Жиз. Ну так что же такого? Жиз ведь в Англии! Шагая на цыпочках, Жак пробрался в комнату Жиз и задвинул засов. И сразу же наступило успокоение. Наконец-то он один после целого дня и ночи этой непрерывной подневольщины! В комнате было холодно. Электричество не действовало. Запоздалый свет декабрьского утра уже пробивался сквозь планки ставен. Как-то не сразу связал Жак это темное убежище с мыслью о Жиз. Он наткнулся на стул, сел и, зябко сложив руки, весь съежившись, ни о чем не думая, застыл в этой позе. Когда Жак очнулся, дневной свет уже просачивался сквозь гардины, и он вдруг узнал их синенькую полоску... Париж... Жиз... За время его сна, оказывается, ожила забытая декорация. Он огляделся. Каждого из этих предметов он касался сотни раз, - тогда еще, в прежней жизни... А где же его фотография? Рядом с портретом Антуана на обоях выделялся квадрат посветлее. Значит, Жиз сняла ее? С досады? Да нет! Увезла с собой! Ясно, увезла с собой в Англию! Ох, значит, придется начинать все сначала... Он встряхнулся, как попавший в сети зверь, который при каждой попытке вырваться запутывается все сильнее. Жиз в Англии. К счастью! И вдруг он почувствовал к ней ненависть. Всякий раз, когда он думал о Жиз, он сразу же падал в своих глазах. Ему так страстно хотелось отделаться от этих воспоминаний, что он вскочил со стула, собравшись бежать прочь из этой комнаты. Да, но он забыл об отце, об этой агонии... Здесь, по крайней мере, он наталкивается только на тень: а это почти одиночество... Он снова отошел в глубь комнаты и присел перед письменным столом. На бюваре отпечатались строчки, он узнал почерк Жиз, ее лиловые чернила... С каким-то непонятным волнением он с минуту пытался разобраться в этих письменах, идущих справа налево. Потом оттолкнул бювар. Глаза его снова наполнились слезами. Ах, забыться, заснуть... Он скрестил на столе руки и уткнулся в них лбом. Лозанна, его друзья, одиночество... Вернуться туда как можно скорее! Вернуться, вернуться... Он очнулся от дремоты, потому что кто-то пытался открыть дверь. За ним явился Антуан. Уже за полдень, надо воспользоваться передышкой и хоть немного поесть. В столовой было накрыто на две персоны. Мадемуазель отослала Шаля домой, - пусть завтракает у себя. А сама она... о, бог мой, "слишком у нее забита голова", чтобы садиться за стол. Жаку есть не хотелось. Зато Антуан жадно ел в полном молчании. Они избегали глядеть друг другу в глаза. Сколько времени прошло с тех пор, как они сидели здесь, за столом, напротив друг друга? События мчались так стремительно, что братьям не хватало даже времени умилиться. - Он тебя узнал? - спросил Антуан. - Не знаю... Снова наступило молчание, Жак оттолкнул тарелку, поднял голову. - Объясни мне, Антуан... Чего можно ждать? Что, в сущности, происходит? - Так вот... Уже полтора суток не работает почечный канал! Понимаешь? - Да, ну и что? - А то... если процесс интоксикации не приостановится... Трудно сказать точно, но, думаю, завтра... А может быть, даже нынче ночью... Жак с трудом удержал вздох облегчения. - А боли? - Ну, боли... - протянул Антуан, и лицо его помрачнело. Он замолчал, так как в столовую вошла Мадемуазель, она сама принесла им кофе. Старушка приблизилась к Жаку, чтобы налить ему чашку, но кофейник так сильно задрожал в ее руке, что Жак невольно потянулся, чтобы подхватить его. При виде этих иссохших, пожелтевших пальцев, с которыми было связано столько детских воспоминаний, у него вдруг захолонуло сердце. Он попытался улыбнуться старушке, но, даже нагнувшись, не мог поймать ее взгляда. Она как должное, ни о чем не спросив, приняла возвращение своего Жако; но в течение трех лет она так часто оплакивала его смерть, что сейчас, когда он появился здесь, еще не решалась открыто глядеть на этот призрак. - Боли... - продолжал Антуан, когда они снова остались вдвоем, - надо ждать, что с каждым разом боли будут все острее. Как правило, уремия ведет к постепенной утрате чувствительности, словом, смерть - довольно спокойная. Но когда она принимает спастическую форму... - Тогда почему же вы отменили морфий? - спросил Жак. - Потому что морфий болей не устранит. А убьет наверняка. Дверь распахнулась, словно от порыва ветра. Показалось и тут же исчезло испуганное лицо горничной... Она хотела позвать Антуана, но с ее губ не слетело ни звука. Антуан бросился за ней следом. Его несла надежда, непроизвольная надежда, и он сам отдавал себе в этом отчет. Жак тоже вскочил с места. Его тоже коснулась та же надежда. После мгновенного колебания он пошел за братом. Нет, это еще не был конец. А только новый приступ, наступивший неожиданно, и более сильный, чем предыдущий. Больной так стиснул челюсти, что еще за дверью Жак услышал скрип зубов. Лицо побагровело, глаза закатились. Дышал он прерывисто, временами дыхание совсем пропадало, и эти паузы казались нескончаемыми, и тогда Жак, сам ни жив ни мертв, тоже с трудом переводя дух, оборачивался к брату. Судорога сводила все мышцы старика, и напрягшееся тело касалось теперь матраса лишь пятками и затылком; тем не менее с каждой минутой тело выгибалось все круче, когда же конвульсии достигли своего апогея, больной застыл в позе трепетного равновесия, зримо выражавшей последний предел напряжения. - Эфиру, - бросил Антуан. Голос его показался Жаку удивительно спокойным. Припадок усиливался. С перекошенных губ срывался прерывистый резкий вой. Голова перекатывалась по подушке справа налево; все тело судорожно металось. - Держи руку, - шепнул Антуан. Сам он схватил больного за левую кисть, а обе сиделки старались удержать беспокойно дергавшиеся ноги, сбивавшие простыни. Борьба длилась несколько минут. Потом постепенно стихло яростное напряжение приступа: движения, похожие на движения человека в эпилептическом припадке, почти прекратились. Голова перестала перекатываться по подушке, мускулы расслабились; сраженное недугом тело вытянулось. Тогда снова начались стоны. - Ой-ой-ой!.. Ой-ой-ой! Жак опустил на кровать руку отца, которую он держал, и тут только заметил, что от нажима его пальцев на коже остались вмятины. Обшлаг ночной рубашки был порван. На воротничке не хватало пуговицы. Жак не мог отвести глаз от этих обмякших, мокрых губ, с которых упорно слетал все тот же стон; "Ой-ой-ой..." И вдруг все вместе - волнения, прерванный завтрак, запах эфира... Ему стало дурно. Чувствуя сам, что побелел как мертвец, он попытался взять себя в руки, выпрямиться, но ему хватило сил только на то, чтобы, шатаясь, добраться до двери. Сестра Селина, которая с помощью старой монашенки начала оправлять постель, вдруг повернулась к Антуану. Приподняв простыню, она показала ему на то место, где бился больной, - там расплывалось большое мокрое пятно, слегка окрашенное кровью. Антуан не пошевелился. Но немного погодя отошел от постели и оперся о каминную доску. Почка снова начала действовать, следовательно, процесс интоксикации задержится, но на сколько времени? Так или иначе, трагический исход неизбежен. Но он отсрочен. И, быть может, на несколько дней... Он взял себя в руки. Не в его обычае было застревать зря на мрачных выводах. Итак, борьба продлится дольше, чем он предполагал. Ничего не поделаешь. И чем дольше затянется борьба, тем важнее как можно лучше организовать уход за больным. Прежде всего беречь имеющихся в его распоряжении помощников. Установить круглосуточное дежурство у постели умирающего, а для этого создать две группы, которые смогут отдыхать по очереди. В качестве подкрепления вызывать Леона. Сам он, Антуан, будет возглавлять обе группы: он не желал уходить из спальни. К счастью, уезжая в Швейцарию, он выговорил себе несколько свободных дней. Если произойдет что-нибудь серьезное с его частными пациентами, то можно будет направить к ним Теривье. Что еще? Предупредить Филипа. Непременно позвонить в госпиталь. А еще? Антуан чувствовал, что забыл что-то очень важное. (Признак усталости: велеть приготовить холодного чаю.) Ах, господи, Жиз! Написать Жиз сегодня же днем. Счастье еще, что Мадемуазель пока не заводила разговоров о том, чтобы вызвать племянницу. Так он стоял у камина, положив обе руки на край мраморной доски, машинально протягивая к огню то одну, то другую ногу. Организовать - уже значило действовать. Он снова обрел обычное равновесие духа. А там, в углу, Оскар Тибо, отданный во власть своих мук, стонал все громче и громче. Обе монахини уселись у его кровати. Воспользоваться передышкой и позвонить в несколько мест. Он уже совсем собрался уйти, но спохватился и подошел к постели взглянуть на больного. Опять одышка, опять это багровеющее лицо... Неужели новый приступ, и так быстро... Где Жак? И тут он услышал в коридоре шум голосов. Дверь отворилась. Вошел аббат Векар в сопровождении Жака. Антуан сразу заметил, что Жак упрямо хмурится, а на бесстрастном лице священника неестественно блестят глаза. Больной стонал теперь почти без перерыва, вдруг он вытянул руки и сжал пальцы с такой силой, что послышался хруст, будто он давил в ладонях орехи. - Жак, - окликнул брата Антуан, протягивая ему пузырек с эфиром. Постояв с минуту в нерешительности, аббат незаметно перекрестился и бесшумно исчез. IV Весь вечер, всю ночь, все следующее утро две группы, созданные Антуаном, аккуратно сменялись у постели больного каждые три часа. В первую группу входил Жак, горничная и пожилая монахиня, во вторую - сестра Селина, Леон и кухарка Клотильда. Сам Антуан еще не отдыхал ни минуты. Приступы следовали теперь один за другим почти без перерыва; налетали они с такой силой, что после каждого припадка те, что ухаживали в это время за больным, усаживались, еле дыша, как и он сам, и только глядели на его муки. Впрочем, и помочь было нечем. В промежутках между судорогами снова начинались сильнейшие невралгические боли, почти в каждом уголке тела гнездилась боль, так что все то время, что проходило от приступа до приступа, старик оглушительно вопил. Сознание страдальца ослабело, и он уже почти не понимал, что происходит вокруг, временами он даже бредил, но чувствительность не пропадала, и он все время жестами указывал то место, где сосредоточивалась боль. Антуан только дивился крепости этого старика, не подымавшегося с постели уже несколько месяцев. Даже монашенки, хотя, кажется, они-то нагляделись на человеческие страдания, - и те недоумевали. По нескольку раз в течение часа они, зная, что только уремия может сломить такое противоестественное сопротивление организма, щупали простыни, и всякий раз постель оказывалась сухой, почка уже сутки не функционировала. В первый же день, как только наступило ухудшение, зашла консьержка и попросила, если можно, закрывать плотнее не только окна, но и ставни, так как во двор доносятся стоны больного, и весь дом в ужасе. Жилица с четвертого этажа, молодая беременная дама, - спальня ее находилась как раз над комнатой умирающего, - до того изнервничалась от этих криков, что среди ночи отправилась к своим родителям и осталась там. Поэтому окон больше не открывали. Теперь в комнате круглые сутки горел ночник у изголовья кровати. От запаха тления, наполнявшего всю комнату, перехватывало дух, хотя в камине, с целью очистить воздух, все время поддерживали огонь. Бывало, что Жак, отяжелев от этой отравленной атмосферы, от этих вечных потемок, сломленный волнением, уже три дня не дававшим ему роздыха, всего на четверть минуты забывался сном, стоя с вытянутой рукой, потом разом приходил в себя и доканчивал начатое движение. В свободные часы, когда им полагалось отдыхать, он спускался в квартиру Антуана, отдавшего ему ключ, и хоть тут он был уверен, что его одиночества никто не нарушит. Он запирался в своей бывшей комнате, бросался, не раздеваясь, на складной диван, но и здесь не находил покоя. Через тюлевые шторы он видел взвихренную завесу снежинок, скрывавшую фасады стоявших напротив домов, смягчавшую уличные шумы. Тогда ему представлялась Лозанна, улица Дез-Эскалье, пансион Каммерцинна, София, друзья. Все мешалось: настоящее и воспоминания, парижский снег и тамошние зимы, жара, наполнявшая эту комнату, и жар, идущий от его маленькой швейцарской печурки, запах эфира, которым пропиталась вся его одежда, и смолистый аромат его паркета из белой сосны... Тогда он вставал, брел на поиски нового убежища, забирался в кабинет Антуана и, пьяный от усталости, валился в кресло, содрогаясь от отвращения, будто он чего-то давно и напрасно ждет с чувством бесплодного и ненасытимого желания, с таким чувством, точно все повсюду стало ему безнадежно чужим. После полудня приступы следовали уже почти без передышки, и положение больного явно ухудшилось. Когда Жак со своим отрядом явился на дежурство, он был потрясен переменами, происшедшими с утра: из-за беспрерывного сокращения мышц, а главное, из-за полного отравления организма и без того отекшее лицо потеряло былые очертания, так что трудно было признать в этом умирающем человеке прежнего Оскара Тибо. Жак хотел расспросить брата, но уход за больным требовал от всех участников усиленного внимания. К тому же и сам он до того измучился, что в теперешнем состоянии полуоцепенения выражать свои мысли связно было для него непосильным трудом. Временами между двумя приступами, не помня себя от жалости, перед лицом этих нескончаемых страданий, он вскидывал на брата вопросительный взгляд, но Антуан только крепче сжимал зубы и отводил глаза. После одного приступа, когда судороги шли волнами нарастающей силы, Жак, весь в поту, поддался внезапному порыву ярости; он шагнул к брату и, схватив его за руку, оттащил в дальний угол спальни. - Антуан! Пойми, так продолжаться не может! В голосе его прозвучал упрек. Антуан отвернулся и пожал плечом жестом бессилия. - Придумай что-нибудь! - продолжал Жак, резко встряхивая руку Антуана. - Надо облегчить его муки! Найти какое-нибудь средство! Надо, слышишь! Антуан пренебрежительно поднял брови и посмотрел на больного, вопившего без передышки. Что еще попробовать? Ванну? Понятно, мысль о ванне уже десятки раз приходила ему в голову. Но выполним ли этот план? Ванная комната расположена в дальнем углу квартиры, рядом с кухней, в самом конце узкого коридорчика, поворачивающего там под прямым углом. Предприятие рискованное... И все же... В течение полусекунды он взвесил все "за" и "против" и не только принял решение, но и разработал в уме план действия. Надо воспользоваться периодом затишья, наступавшим после каждого приступа на три-четыре минуты. А поэтому следует подготовиться заблаговременно. Он поднял голову: - Бросьте все, сестра. Кликните Леона и сестру Селину. Пусть она принесет две простыни; слышите, две... А вы, Адриенна, наполните ванну теплой водой. Тридцать восемь градусов. Понятно? Вы останетесь в ванной комнате и будете следить, чтобы температура воды к нашему приходу была не меньше и не больше тридцати восьми градусов. А Клотильде скажите, чтобы она нагрела в духовке полотенца. И наполните грелку углями. Быстрее. Сестра Селина и Леон, отдыхавшие после своего дежурства, явились незамедлительно и сменили у постели больного Адриенну. Начался новый приступ. Очень сильный, но довольно короткий. Как только приступ кончился, как только дыхание, хотя и не глубокое, наладилось и прекратился хрип, которым теперь сопровождались судороги, - Антуан обвел своих помощников быстрым взглядом. - Сейчас самый подходящий момент, - сказал он. И добавил, обращаясь к Жаку: - Не будем только суетиться; каждая минута дорога. Обе монашенки уже подошли к постели. С простынь поднялось белое облачко талька, и по комнате пронесся запах заживо разлагающегося тела. - Побыстрее разденьте его, - скомандовал Антуан. - А вы, Леон, подкиньте в камин два полена. - Ой-ой-ой, - стонал Оскар Тибо. - Ой-ой-ой!.. С каждым днем струпья расползались все шире, делались все глубже, лопатки, крестец, пятки превратились в сплошные почерневшие раны, липли к простыне, хотя их бинтовали и обильно засыпали тальком. - Подождите-ка, - сказал Антуан. Вынув из кармана перочинный нож, он разрезал ночную сорочку больного сверху донизу. Жак не мог сдержать дрожи, услышав свист лезвия, вспарывающего тугое полотно. Все тело обнажилось. Огромное, обрюзгшее, мертвенно-белое, оно казалось одновременно и одутловатым, и совсем иссохшим. Кисти свисали с тощих, как у скелета, рук, словно две боксерские перчатки. Неестественно длинные ноги превратились в кости, обросшие волосом. Между сосками торчал пучок шерсти, а второй пучок наполовину скрывал пах. Жак отвел глаза. Сколько раз впоследствии он вспоминал эту минуту и нелепую мысль, пришедшую ему в голову, когда он впервые поглядел на этого нагого человека, давшего ему жизнь. Потом, словно в озарении памяти, ему привиделся Тунис, он сам, репортер, с записной книжкой в руках, стоит перед телом, таким же нагим, таким же вздутым, так же поросшим седыми волосами, перед непристойным телом старика-итальянца, почти неправдоподобно огромного, массивного, - его только что вынули из петли и положили прямо на солнце. Разноцветная ребятня с соседних улиц скачет вокруг, визжит. И Жак увидел дочь самоубийцы, почти совсем девочку, которая, рыдая, выбежала во двор и стала разгонять шалунов ударами ноги, а потом набросила на труп охапку сухой травы. Быть может, из стыдливости, быть может, от мух. - Берись, Жак, - шепнул Антуан. Надо было подвести под больного руку и схватить другой конец простыни, которую Антуану и сиделке удалось просунуть до поясницы. Жак повиновался. И вдруг прикосновение к этому покрытому испариной телу до такой степени потрясло его, что его охватил какой-то внезапный трепет, чисто физическое волнение, какое-то утробное чувство, во много раз превосходящее жалость или любовь: эгоистическая нежность человека к человеку. - На самую середину простыни, - командовал Антуан. - Хорошо. Не так сильно. Леон, тяните на себя. А сейчас уберем подушку. Приподымите-ка ему ноги, сестра. Еще немножко. Осторожнее, не сдерите струпьев. Жак, берись за свой угол простыни в головах, я возьмусь за другой. А вы, сестра Селина, и вы, Леон, тоже возьмитесь за углы простыни в ногах. Готовы? Так, хорошо. Приподымем сначала для пробы. Раз, два! Простыня, которую изо всех сил приподымали за четыре угла, натянулась и мучительно медленно оторвала тело от матраса. - Пошло, - почти радостно произнес Антуан. И все остальные испытали ту же радость от сознания, что они что-то делают. Антуан обратился к пожилой монахине: - Накиньте на него, сестра, шерстяное одеяло. А сами ступайте вперед: будете открывать двери... Ну, готовы! Пошли. Тяжело ступая, отряд двинулся вперед, вошел в узкий коридор. Пациент орал во все горло. На мгновение между двух створок дверей кабинета показалось личико г-на Шаля. - Чуть ниже ноги, - тяжело переводя дух, проговорил Антуан. - Так... Передохнем немножко?.. Нет?.. Тогда пошли... Осторожнее, Жак, не зацепись за ключ стенного шкафа... Мужайтесь. Скоро дойдем. Внимание, поворот... - Еще издали он заметил, что в ванной топчется Мадемуазель и обе служанки. - Уйдите, уйдите оттуда, - крикнул он им. - Нас пятерых хватит. А вы, Клотильда и Адриенна, пока перестелите постель и нагрейте ее грелками... Теперь взяли. Так, хорошо. Проходите в дверь боком. Так... Да не кладите вы его, черт побери, на пол. Подымайте! Еще выше! Давайте сначала подымем над ванной... А потом потихоньку опустим. Конечно, вместе с простыней. Держите крепче. Осторожнее. А сейчас понемногу опускайте. Еще чуточку. Так... Эх, черт, она столько воды набухала, что через край перельется. Опускайте... Тяжелое тело, лежавшее в провисшей под ним простыне, медленно погружалось в ванну, вытеснив равный своему объему объем воды, которая, брызнув во все стороны, облила носильщиков, затопила весь пол, выплеснулась даже в коридор. - Готово, - объявил Антуан, отряхиваясь. - Десять минут можно передохнуть. Господин Тибо, несомненно, по