нему. С минуту он длил это сладострастное ожидание, отдаляя наслаждение, которое ждало его здесь, так близко, и которое теперь ни Жак, ни Жером, ни Грегори - никто на свете не мог у него отнять. А затем стремление погрузить свое лицо в ее волосы, прижать к своей груди эту упругую теплую спину, слиться своим телом с другим телом стало таким властным, что улыбка застыла на его лице. Задерживая дыхание, он осторожно приподнял край простыни и, плавным, но сильным движением скользнув в кровать, медленно улегся рядом с Анной. Она подавила короткий глухой крик и, повернувшись на другой бок, очнулась от сна в объятиях Антуана. XXIV Проснувшись рано утром, Жак, казалось, снова обрел бодрость. "Если я поеду сегодня с пятичасовым вечерним поездом, то нельзя терять времени", - подумал он, спрыгнув с кровати. Но едва он встал, как почувствовал, что на душе у него неспокойно, - вчерашние события преследовали его. Он быстро оделся и сошел вниз, чтобы позвонить по телефону Антуану. Фонтанен был еще жив; коматозное состояние могло продлиться еще сутки, а может быть, и больше. Никаких оснований для надежды не было. Жак предупредил брата, что не сможет увидеться с ним, потому что уезжает в Швейцарию в этот же день. Затем возвратился к себе, расплатился за комнату и отправился сдать свой чемодан в камеру хранения на Восточном вокзале. Целый день он торопился, чтобы успеть выполнить все дела, которые оставалось сделать до отъезда: с полдюжины визитов к разным "типам", адреса которых дал ему Ричардли. Во всех левых кругах назревало широкое движение, имевшее целью преградить путь угрозе войны. Союз между различными партиями казался делом решенным. Новости в этом отношении были более чем утешительными. А между тем тревога не покидала Жака и незаметно овладевала им, как только он оставался один. Он ощущал какой-то необъяснимый упадок духа. Весь в поту, он лихорадочно носился по Парижу, беспрестанно меняя свои планы и маршруты, обрывая разговоры при встречах, отказываясь в последнюю минуту от какого-либо визита, ради которого он проделал получасовой путь. Улицы, дома, прохожие, даже его товарищи - все казалось ему безобразным и враждебным. Ему чудилось, что он всюду наталкивается на решетку, словно животное в клетке. И даже несколько раз его вдруг охватывало чувство физического недомогания: в течение нескольких секунд, оглушенный, с влажными от пота руками и стеснением в груди, которую сжимало, как тисками, вынужден он был бороться против внезапного и необъяснимого чувства страха, перебивавшего ему дыхание... "Что со мной?" - думал он. Тем не менее к четырем часам самое необходимое было сделано; он мог уехать. Ему не терпелось поскорее попасть в Женеву, и в то же время он испытывал странную боязнь расстаться с Парижем. "Если я подожду до ночного поезда, - подумал он вдруг, - у меня будет время побывать в "Юманите", в кафе "Круассан" и "Прогресс", сходить на улицу Клиши и собрать кое-какие сведения об этой истории с арсеналами..." (Действительно, в шесть часов в баре на улице Клиши должно было состояться собрание, организованное федерацией профсоюза моряков, и Жак рассчитывал встретить там агитаторов, которые на следующий день должны были отправиться в некоторые западные порты, где подготовлялись стачки. Жаку небесполезно было бы получить кое-какие сведения по этому вопросу.) Еще одна мысль мучила его с утра: приезд Даниэля. Конечно, Жак мог уехать, не повидавшись с ним. Но Даниэль, несомненно, узнает, что Жак был в Париже "Если бы только я мог встретиться с ним не в клинике!.." И внезапно он решился: "Останусь до ночного экспресса Приду в Нейи после обеда и увижу Даниэля, а в это время маловероятно встретить там ее." Верный своему плану, в половине девятого он вышел из "Прогресса". Он зашел туда на всякий случай после собрания на улице Клиши, и ему посчастливилось застать в кафе Бюро, редактора, который собирал для "Юманите" все сведения, касавшиеся западных арсеналов. Теперь оставалось посетить Нейи. "Завтра я буду в Женеве", - подумал он, чтобы придать себе твердости. Когда он спускался по маленькой винтовой лестнице, соединявшей антресоли с залом кафе, чья-то рука вдруг опустилась ему на плечо: - Так ты в Париже, малыш? Даже в полумраке по басу и по произношению жителя парижского предместья нетрудно было узнать Мурлана. Это был смуглый старик, похожий на Христа, со слишком длинными волосами, одетый зимой и летом в одну и ту же блузу типографского рабочего. В героические дни дела Дрейфуса Мурлан основал боевой листок, который еженедельно печатался на гектографе и усиленно ходил по рукам. В дальнейшем "Знамя" превратилось в небольшой революционный печатный орган, который Мурлан продолжал выпускать с помощью нескольких добровольных сотрудников. Жак время от времени посылал ему то какой-нибудь отчет, то перевод иностранной статьи. Дух этой газеты отличался твердой принципиальностью, которая привлекала Жака. Во имя подлинного социалистического учения Мурлан критиковал официальных деятелей партии, в частности, группу Жореса - "социал-оппортунистов", как он их называл. К Жаку он относился дружески. Он любил молодых, "малышей", за их пыл и твердость. Не обладавший широкой образованностью, но одаренный парадоксальным умом и многоречивым юмором, который он умело подчеркивал интонациями старого парижского рабочего, он в течение многих лет боролся - в одиночку или почти в одиночку - за существование своей газеты. Его побаивались: прочно окопавшись на своих ортодоксальных позициях, он был силен тем, что вел безупречную жизнь бедняка-социалиста, до конца преданного революционному делу, и безжалостно нападал на партийных политиканов, разоблачая их малейшие ошибки, выводя на чистую воду их компромиссы, причем его стрелы всегда попадали в цель Те, кого он "чистил", мстили ему, распространяя на его счет самые злостные слухи. Он когда-то содержал книжную лавочку с социалистической литературой в Сент-Антуанском предместье, и враги обвиняли его в том, что он продавал там по преимуществу порнографические книжонки. Вполне могло быть и так. Его частная жизнь была сомнительной. В маленькой квартирке на улице Рокет, где помещалась редакция незапятнанного "Знамени", постоянно толклись девицы легкого поведения, приходившие туда, по-видимому, из соседних притонов на улице Лапп. Они приносили ему сладости, на которые он был очень падок. Они громко разговаривали, ссорились между собой, иногда дело доходило до драки. Тогда Христос вставал, клал свою трубку, хватал каждую фурию за руку и выкидывал их на лестницу, после чего продолжал беседу с того места, на котором она была прервана. Сегодня он казался озабоченным. Он проводил Жака на улицу. - Ни одного су в кассе, - сказал он, выворачивая разом оба кармана своей черной блузы. - Если до четверга я не достану нескольких бумажек, которые мне необходимы, то следующий номер так и останется лежать в столе. - Однако, - сказал Жак, - я видел, что тираж у вас увеличился. - Подписчики все прибывают, малыш! Дело только в том, что они не платят... Прекратить им высылку газеты? Я не поколебался бы, если бы управлял коммерческим предприятием. Но какие цели я преследую? Пропаганду. Итак, что же делать? Сократить расходы? Я все делаю сам! Вначале я выделил себе из кассы сто франков в месяц. Я никогда не осмеливался брать больше, чем мои сто монет... Я питаюсь коркой хлеба, словно какой-нибудь цыган. Я весь в долгах. И это тянется вот уже восемнадцать лет... Но поговорим серьезно, - сказал он. - Что думают в Швейцарии обо всех этих скверных слухах?.. Я-то старый волк, меня не удивишь... Я уже всякого навидался... Это мне напоминает восемьдесят третий год... Мне было только двадцать лет, но я уже ходил каждый вечер в редакцию "Восстания"{502}, - той первой газеты, которая выходила в Швейцарии... Ты ведь не знал эту газету?.. Ты, может быть, даже не знаешь, что в восемьдесят третьем году Англия, Германия, Австрия и Румыния, эти четыре ражие шлюхи, хотели разжечь европейскую войну против России?..{502} И комар носа не подточил бы... С тех пор ничего не изменилось!.. Опять те же штучки!.. Тогда тоже говорили: "отечество", "честь нации"... А что за этим скрывалось! Промышленное соперничество, борьба за рынки, комбинации крупных финансистов... Ничего не изменилось с тех пор, кроме одного: у нас нет больше Кропоткина...{502} В восемьдесят третьем году Кропоткин неистовствовал, как черт... Он призвал к ответу большие военные заводы - Анзена, Круппа, Армстронга и всю клику, - которые подкупили европейскую печать, чтобы добиться своего... Как он их пробирал!.. Я разыскал его статьи... Ничего не изменилось! Три из них я напечатаю в следующем номере... Кропоткин!.. Ты прочтешь это, малыш; вы все извлечете оттуда пользу!.. Глаза у него блестели, видна была хватка старого борца. Он уже забыл, что для того, чтобы напечатать подготовленный номер, ему нужны триста восемьдесят франков, а у него нет ни единого сантима. Жак наконец расстался с ним. "Следовало бы включить "Знамя" в план общего выступления против войны", - подумал он. Он решил поговорить об этом в Женеве и, если окажется возможным, послать Мурлану кое-какую субсидию. Жак еще не обедал. Прежде чем сесть у Биржи о метро и направиться в сторону Шамперре, он зашел проглотить бутерброд в кафе "Круассан". Многие редакционные работники "Юманите", следуя примеру своего патрона, стали постоянными посетителями этого кафе-ресторана на углу улицы Монмартр. В своем любимом углу возле окна вместе с тремя друзьями обедал Жорес. Проходя мимо, Жак поздоровался с ним. Однако патрон, склонившись над тарелкой, ничего не видел; мрачный, вобрав шею до самой бороды в крутые плечи, он предоставил вести разговор своим соседям и с рассеянной жадностью поглощал порцию баранины с фасолью. Его портфель, толстый портфель, набитый бумагами, который он всюду таскал за собой, возвышался возле него на краю стола; а сверху были нагромождены газеты, брошюры и книги. Жак знал, что Жорес неутомимый читатель. Он вспомнил о случае, рассказанном накануне Стефани, который слышал это от Мариуса Муте{503}. Муте не так давно был в поездке вместе с Жоресом и удивился, застав его погруженным в чтение... русской грамматики! А Жорес сказал ему как нечто само собой разумеющееся: "Ну да. Надо торопиться изучить русский язык. Быть может, завтра России суждено сыграть выдающуюся роль в жизни Европы!" Жак, сидевший против света, издали наблюдал за Жоресом. "Слушает ли он когда-нибудь то, что говорят другие?" - подумал он. Этот вопрос Жак несколько раз задавал себе при виде Жореса. Когда патрон случайно замолкал и молча пережевывал пищу, он, казалось, внимал только аккордам какой-то внутренней музыки. Внезапно Жак увидел, как Жорес поднял голову, выпятил грудь, быстро провел салфеткой по губам и заговорил. Его глубоко посаженные глаза то вспыхивали, то угасали с необычайной быстротой. Окаймленный бородою, широко раскрытый рот, с опущенными углами, напоминал раструб громкоговорителя или черную дыру на античных трагических масках. Казалось, он не обращался ни к кому из сидевших за столом, а думал вслух и направлял свою речь против кого-то отсутствующего, как человек, для которого мысль и борьба мнений тесно связаны между собой и ум которого находит себе пищу только в споре. Нельзя было различить отдельных слов, ибо Жорес говорил тихо, - по крайней мере, настолько тихо, насколько позволял ему его голос оратора, звучный, как барабан; но Жак прекрасно различал среди гула, стоявшего в зале, особенный тембр этого голоса: своего рода жужжание, приглушенную вибрацию, подобную звукам, доносящимся к зрителям из оркестра, - она сопровождала в качестве аккомпанемента певучее парение фраз. Эти знакомые звуки вызывали у Жака тысячи воспоминаний о митинговой лихорадке, о словесных сражениях, овациях обезумевшей от восторга толпы... Увлеченный своей импровизацией, Жорес отставил наполовину еще полную тарелку и наклонился вперед, словно буйвол, готовый к нападению. Отмечая ритмическое движение фраз, его руки, сжатые в кулаки, поднимались и вновь опускались на край стола без усилия, но с размеренным звуком молота, забивающего сваю. И когда Жак, заторопившись ввиду позднего часа, вышел из зала, Жорес все еще говорил, отбивая такт кулаками по мрамору столика. Образ Жореса, представший перед глазами Жака, вернул ему бодрость духа, и он все еще ощущал это благотворное влияние, когда подходил к воротам клиники на бульваре Бино. "Клиника Бертрана". Это здесь... Было уже совсем темно. Жак прошел через сад, не замедляя шага, но не смея взглянуть на фасад здания. Старая привратница сообщила ему дрожащим голосом, что бедный больной еще жив и что сын его приехал в середине дня. Жак попросил старушку вызвать к нему Даниэля. Но она не могла отлучиться из привратницкой, где в этот поздний час никого больше не было. - Дежурная сиделка сообщит ему о вашем приходе, - сказала привратница. - Можете подняться прямо на третий этаж. После короткого размышления Жаку пришлось решиться на этот шаг. На площадке второго этажа - ни души; длинный белый коридор, слабо освещенный, безмолвный. На третьем этаже - опять тишина, такой же коридор, полный неясных отблесков, бесконечный и пустынный. Нужно было отыскать сиделку. Жак подождал несколько минут, а затем двинулся по коридору. Он уже больше не испытывал тревоги, напротив - скорее некоторое любопытство, которое толкало его на риск. Он не заметил сидящей фигурки, скрытой в оконной нише. Когда он подошел ближе, она обернулась и быстро встала. Это была Женни. Ожидал ли он этой встречи? "Начинается... - подумал он, не испытывая удивления. И тотчас же мысленно добавил: - Она сегодня без шляпы... Совсем как прежде..." Инстинктивным движением девушка подняла руку, чтобы поправить волосы, зная, что они в беспорядке. Ее доверчиво открытый лоб создавал впечатление душевной чистоты и даже кротости. Несколько мгновений они оба с бьющимся сердцем стояли друг против друга. Наконец Жак произнес грубым от волнения голосом: - Прошу меня извинить... Привратница мне сказала... Он был поражен ее бледностью, видом побелевших губ и заострившегося носа. Она устремила на него напряженный, ничего не выражающий взгляд, где можно было прочесть одно лишь желание - не ослабеть, не отвести глаз. - Я пришел справиться о здоровье... - Женни выразительным жестом дала понять, что не оставалось больше никакой надежды. - ...и повидать Даниэля, - добавил Жак. Она сделала над собой усилие, точно пытаясь проглотить лекарство, пробормотала несколько невнятных слов и быстро направилась к маленькой приемной. Жак пошел за ней, но сделал всего несколько шагов, а затем остановился посреди коридора. Женни открыла дверь. Жак думал, что она вызовет Даниэля. Но она держала дверь широко открытой и, стоя вполоборота к нему, с опущенными глазами и суровым выражением лица, не двигалась с места. - Мне бы не хотелось... беспокоить... - пробормотал Жак, сделав шаг вперед. Женни ничего не ответила, не подняла глаз. Она как будто ждала, сдерживая раздражение, чтобы он вошел в комнату. И как только он переступил порог, она захлопнула за ним дверь. На диване в глубине комнаты сидела г-жа де Фонтанен рядом с молодым человеком в военной форме. На полу лежала каска, портупея, сабля. - Это ты! Даниэль вскочил с места. Радостное удивление засветилось в его глазах. Застыв на месте, он рассматривал, плохо узнавая, этого коренастого Жака с выдающимся подбородком, который лишь отдаленно напоминал товарища его детских лет. И Жак тоже на миг остановился, глядя на высокого унтер-офицера с загорелым лицом и коротко остриженной головой, который наконец решился подойти к нему, как-то неловко, неожиданно звякнув шпорами и стуча сапогами. Даниэль схватил друга за руку и потащил к матери. Не выказав ни малейшего удивления или неудовольствия, г-жа де Фонтанен вскинула на Жака утомленный взгляд и протянула ему руку; спокойным голосом, таким же равнодушным, как и ее взгляд, она произнесла, как будто рассталась с ним лишь накануне: - Здравствуйте, Жак. С непринужденным и вместе с тем учтивым изяществом, которое Даниэль унаследовал от отца, он склонился к г-же де Фонтанен. - Прости, мама... Мне хотелось бы на минуту спуститься вниз с Жаком... Ты не возражаешь? Жак вздрогнул. Теперь он узнавал Даниэля - всего целиком - по его голосу, по смущенной полуулыбке, приподнимавшей левый уголок рта, по его прежней манере ласково, почтительно произносить слово "ма-ма", растягивая слоги... Госпожа де Фонтанен приветливо взглянула на обоих юношей и слегка кивнула головой: - Ну конечно, мой мальчик, иди... Мне сейчас ничего не нужно. - Пойдем в сад, - предложил Даниэль, положив руку на плечо Жака. Невольно он повторил этот жест, привычный ему в детстве, - сейчас, как и прежде, он оправдывался разницей их роста; ведь Даниэль всегда был выше Жака, а из-за военной формы казался особенно высоким. Его гибкий торс, затянутый в темный мундир с белым воротничком, составлял контраст с нижней частью тела, утонувшей в складках широких красных штанов, и ногами, которые казались толстыми из-за кожаных краг. Подбитые гвоздями подошвы скользили по кафельным плиткам коридора. Эти солдатские шаги непочтительно нарушали тишину уснувшего уже здания. Даниэль почувствовал это и смущенно молчал, опираясь на друга, чтобы не поскользнуться. "А где Женни?" - спрашивал себя Жак. Снова он почувствовал сжатие в груди, как будто ощущение страха. Он шел, напрягая шею, опустив глаза. Когда они дошли до лестницы, Жак невольно оглянулся, стараясь проникнуть взглядом в глубь пустынного коридора, и разочарование, смешанное с досадой, тайно овладело им. Даниэль остановился у верхней ступеньки: - Так, значит, ты в Париже? Радостный тон подчеркивал грустное выражение его лица. "Женни ничего не сказала ему обо мне", - подумал Жак. - Я уже должен был уехать, - ответил он с живостью. - Сейчас отправляюсь на вокзал. - Разочарование Даниэля было настолько явным, что Жак поспешил добавить: - Я отложил свой отъезд, только чтобы повидаться с тобой... Мне нужно завтра быть в Женеве. Даниэль пристально смотрел ему в лицо задумчивым и робким взглядом, полным недоумения. В Женеве? Жизнь Жака оставалась для него тревожной загадкой. Он еще не решался задавать вопросы. Сдержанность друга смущала его. Не желая быть навязчивым, он убрал руку с его плеча, взялся за перила и начал спускаться вниз. Вся его радость внезапно улетучилась. К чему эта неожиданная встреча, которая пробудила в нем такую огромную жажду общения, если Жак так скоро уедет, если приходится опять расставаться с ним? Сад, только что политый и освещенный кое-где между деревьев шарами электрических фонарей, был пуст и дышал свежестью. - Ты куришь? - спросил Даниэль. Он вытащил из кармана папиросу и нетерпеливо зажег ее. Пламя спички на минуту осветило его лицо. Особенно сильно его изменило то, что на свежем воздухе, в Вогезах, он утратил тот бледный, матовый цвет кожи, который некогда создавал такой странный контраст с черным цветом глаз, волос и тонкой полоской усов над верхней губой. Держась рядом, они молча углубились в боковую аллею, в конце которой были расставлены полукруглые белые садовые стулья. - Сядем здесь, хочешь? - предложил Даниэль и, не дожидаясь ответа, тяжело опустился на стул. - Я весь разбит. Жуткая поездка... - На несколько секунд он погрузился в воспоминания о тяжелом дне, проведенном в душном, тряском вагоне, где он сидел, не вставая с места, закуривая одну папиросу за другой, не отрывая глаз от движущегося за окном пейзажа, перебирая в уме ряд возможных и одинаково мучительных предположений, в то время как непредвиденные события развертывались вдали. Он повторил: "Жуткая..." Затем, указывая кончиком зажженной папиросы на окно палаты, где лежал в агонии его отец, он мрачно добавил: - Рано или поздно этим должно было кончиться!.. От мокрого чернозема с политых клумб поднимались в темноте крепкие испарения, а время от времени к сидящим в аллее юношам долетало легкое, как вздох, дуновение ветерка, принося с собой горьковатый, обманчиво-сладкий лекарственный запах. Но он исходил не из больничных лабораторий, - это пахло небольшое лаковое деревцо, притаившееся где-то среди чащи. Жак, обуреваемый мыслями о войне и еще острее сознавая ее возможность в присутствии военного, спросил: - Ты легко получил отпуск? - Очень легко. А что? - Так как Жак молчал, Даниэль добавил со спокойной уверенностью: - Мне дали четыре дня и обещали продлить срок. Но это не понадобится... Твой брат был здесь, когда я приехал, он откровенно сказал мне, что не осталось ни малейшей надежды. - Он умолк, затем резко продолжал: - Пожалуй, так оно и лучше. - Он снова вытянул руку в направлении больницы. - Это ужасно, но при создавшемся положении вещей никто не может пожелать, чтобы он остался в живых. Я знаю, что смерть его ничего не исправит, - продолжал он жестко. - Но, по крайней мере, она положит конец одной истории... последствия которой были бы ужасны... для мамы... для него самого... для всех нас... - Он слегка повернулся лицом к Жаку. - Моего отца должны были со дня на день арестовать, - произнес он каким-то сухим, сдавленным голосом, похожим на рыдание. Закрыв глаза, он немного откинулся назад. Падавший сквозь листву свет плафона на минуту осветил его прекрасный лоб, верхняя линия которого образовала две правильные четверти круга, разделенные посредине мысом волос. Жаку хотелось что-нибудь сказать ему, но замкнутая жизнь и товарищеские отношения с политическими деятелями давно отучили его от сердечных излияний. Он придвинулся к Даниэлю и тронул его за плечо. Под ладонью он ощутил шершавое сукно мундира. Своеобразный запах шерсти, нагретой и промасленной кожи, табака и конюшни исходил от Даниэля и при малейшем его движении примешивался к ночным ароматам уснувшего сада. Жак не видел друга целых четыре года. Несмотря на письма, которыми они обменялись после смерти г-на Тибо, несмотря на многократные приглашения Даниэля, Жак никак не мог решиться на поездку в Люневиль. Он опасался личной встречи. Сердечная, но очень редкая переписка казалась ему единственным подходящим способом общения при теперешнем состоянии их дружбы. Эта глубоко укоренившаяся дружба вовсе не умерла: Даниэль и Антуан оставались, в сущности, единственными привязанностями Жака. Но это был кусочек прошлого, того прошлого, от которого Жак добровольно оторвался и всякое возвращение к которому было ему тягостно. - В Люневиле не говорят о войне? - спросил Жак, желая нарушить молчание. Даниэль не выказал особого удивления. - Говорят, конечно! Офицеры каждый день говорят о войне... В этом весь смысл существования этих господ... В особенности на востоке! - Он улыбнулся. - А я только и знаю, что отсчитываю дни. Семьдесят три... семьдесят два... уже завтра семьдесят один... До остального мне дела нет. В конце сентября я буду свободен. Новый луч света скользнул в эту минуту по его лицу. Нет, Даниэль не так уж сильно изменился. На этом правильном овальном лице, которому чистота линий придавала известный оттенок торжественности (в особенности когда его омрачали усталость и горе, как в этот вечер), улыбка сохранила все свое прежнее очарование: медленная, подступающая откуда-то издалека улыбка, которая приподнимала вкось верхнюю губу, постепенно обнажая блестящий ряд зубов... Улыбка застенчивая - и вместе с тем вызывающая... В прежние годы, еще в детстве, Жак влюбленным взглядом ловил на губах своего друга эту волнующую и неотразимую улыбку; и даже сейчас он почувствовал, как его заливает нежная теплота. - Представляю себе, как ты должен страдать от этой жизни в казармах! - сказал Жак осторожно. - Нет... не слишком... Скупые фразы, которыми они обменивались, падали в окружающую тишину, как те канаты, которые моряки бросают с одного судна на другое и которые десять раз падают в воду, прежде чем удается схватить их на лету... После довольно длительной паузы Даниэль повторил: - Не слишком... Вначале - да: меня изводили наряды на уборку навоза, на чистку отхожих мест и плевательниц... Теперь я унтер-офицер, и жизнь стала сноснее... У меня там даже есть приятели: лошади, товарищи... И в конечном счете я доволен, что прошел эту школу. Жак уставился на него таким отчужденным, таким презрительным взглядом, что Даниэль едва сдержался, чтобы не дать волю раздражению. Неподатливость Жака, его скрытность, даже его вопросы словно подчеркивали какое-то превосходство, и это глубоко оскорбляло Даниэля. Тем не менее привязанность взяла верх. Он чувствовал, что его отдаляет от Жака не поверхностное разногласие, которое можно было объяснить длительным перерывом дружбы, а все то, чего он не знал о Жаке... Все то, что оставалось для него непонятным... в прошлом беглеца... Вернуть его доверие... Даниэль внезапно нагнулся и изменившимся голосом - нежным, вкрадчивым голосом, который как будто взывал к их былой привязанности, прошептал: - Жак... Конечно, он ждал ответа, порыва, сердечного слова, хоть какого-нибудь поощряющего жеста... Но Жак инстинктивно откинулся назад, как бы отстраняясь от него. Даниэль решил поставить на карту все: - Объясни же мне наконец! Что произошло четыре года назад? - Ты сам прекрасно знаешь. - Нет! Я никогда не мог хорошенько понять! Почему ты уехал! Почему ты меня не предупредил? Хотя бы на условии сохранить тайну... Почему ты долгие годы не давал мне о себе знать, как ты мог это сделать? Жак втянул голову в плечи. Он с упрямым видом смотрел на Даниэля. Сделав неопределенный усталый жест, он сказал: - Стоит ли возвращаться ко всему этому? Даниэль взял его за руку. - Жак! - Нет. - Что? Неужели же действительно нет? Неужели я так и не узнаю, что заставило тебя... так поступить? - Ах, оставь, - сказал Жак, высвобождая руку. Даниэль умолк и медленно выпрямился. - Когда-нибудь, со временем... - пробормотал Жак с непреодолимым, казалось, безразличием, и тут же, внезапно повысив голос, в бешенстве закричал: - "Так поступить"!.. Честное слово, можно подумать, что я совершил преступление!.. - И одним духом выпалил: - Да нужно ли объяснять? Неужели ты действительно не способен понять, как это человек в один прекрасный день может решиться порвать со всем, что его окружает? Уехать, никого не поставив в известность?.. Ты что ж, этого не понимаешь? Не понимаешь, что человек может не захотеть, чтобы его держали в цепях и калечили? Что он может осмелиться хоть раз в жизни быть самим собой, заглянуть к себе в душу, увидеть там все, что до сих пор люди считали самым ничтожным, самым презренным, и сказать наконец: "Вот это и есть я!" Осмелиться крикнуть всем окружающим: "Обойдусь и без вас!.." Как, ты действительно не способен это понять? - Да нет, я понимаю... - пробормотал Даниэль. Сначала, слыша этот несдержанный, настойчивый, тревожный голос, который так напоминал о прежнем Жаке, Даниэль не мог подавить невольной, хотя и едва уловимой радости. Но вскоре он безошибочно различил в решительном тоне друга что-то деланное: вспышка Жака была, в сущности, уверткой... Тогда он понял, что Жак ни за что не пойдет на откровенный разговор, который был бы избавлением для них обоих. От выяснения причин бегства Жака приходилось отказаться. А значит, придется отказаться и от их дружбы, той неповторимой дружбы, которой они когда-то так гордились. Даниэль ясно почувствовал это, и сердце его сжалось. Но сегодня у него и без того было достаточно горя. Несколько минут они просидели молча, неподвижно, даже не глядя друг на друга. Наконец Даниэль подобрал под себя вытянутые ноги и провел рукой по лбу. - Мне надо все-таки вернуться наверх, - пробормотал он. Голос его был совершенно беззвучен. - Да, - согласился Жак, тотчас же встав. - Мне тоже пора идти. Даниэль, в свою очередь, поднялся. - Спасибо, что пришел. - Извинись за меня перед матерью за то, что я так задержал тебя... Каждый ждал, что другой сделает первый шаг. - Когда ты едешь? - В двадцать три пятьдесят. - П.Л.С.?* ______________ * Экспресс "Париж-Лион-Средиземное море". - Да. - А машину найдешь? - Зачем?.. Поеду трамваем... Оба замолчали, стыдясь, что им приходится так разговаривать. - Я провожу тебя до ворот, - сказал Даниэль, углубляясь в аллею. Они прошли через сад, не обменявшись больше ни словом. Когда они выходили на бульвар, у ворот остановилась машина. Из нее выпрыгнула молодая женщина без шляпки, за ней - пожилой мужчина. У них были взволнованные лица. Они торопливо прошли мимо юношей, которые с минуту смотрели им вслед, - скорее из желания отвлечься, чем из любопытства. Стремясь ускорить прощание, Жак протянул руку; Даниэль молча пожал ее. На секунду, пока их руки оставались сплетенными, они взглянули друг на друга. Даниэль даже робко улыбнулся, и у Жака едва достало сил ответить ему улыбкой. Он решительно шагнул за ворота и пересек широкий, залитый электричеством тротуар. Но прежде чем сойти на мостовую, он обернулся. Даниэль стоял на прежнем месте. Жак увидел, как он поднял руку, повернулся на каблуках и исчез в темноте под деревьями. Вдали, за листвой, виднелись освещенные окна больницы... Женни... Не дожидаясь трамвая, Жак двинулся к центру Парижа, - к поезду, к Женеве, - почти бегом, словно дело шло о спасении его жизни. XXV В большой гостиной с лакированными ширмами (Антуан раз навсегда запретил Леону впускать кого бы то ни было в его маленький кабинет) сидела и скучала г-жа де Батенкур. Окна были открыты. День склонялся к вечеру, в воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения. Анна повела плечами, и ее легкое вечернее манто упало на спинку кресла. - Придется подождать, бедненький мой Феллоу, - сказала она вполголоса. Уши болонки, лениво раскинувшейся на ковре, слегка задрожали. Анна купила этот клубок светлого шелка на выставке тысяча девятисотого года и упорно таскала повсюду свою одряхлевшую диковинку с испорченными зубами и сварливым характером. Внезапно Феллоу поднял голову, и Анна выпрямилась: оба они узнали быстрые шаги Антуана, его манеру резко открывать и закрывать двери. Действительно, это был он. Лицо его выражало привычную профессиональную озабоченность. Легким поцелуем он коснулся волос Анны, затем ее затылка. Она вздрогнула. Подняла руку и медленно провела пальцами по его красивому квадратному лбу, властным выпуклостям надбровий, вискам, щеке. Затем на мгновение задержала в своей ладони его челюсть, крепкую челюсть Тибо, которая ей нравилась и одновременно внушала страх. Наконец подняла голову, встала и улыбнулась: - Да взгляните же на меня, Тони... Не так, ваши глаза повернуты ко мне, но взгляд где-то блуждает... Ненавижу, когда вы напускаете на себя вид великого человека! Он взял ее за плечи и держал перед собой, сжимая руками выступы лопаток. Затем слегка отодвинулся, не отнимая рук, и оглядел ее сверху донизу взглядом собственника. Сильнее всего привязывало его к Анне не то, что она до сих пор сохранила свою красоту, но то, что она, казалось, была создана природой нарочно для любви. Она отдавалась его пытливому взору, обратив на него глаза, полные жизни и радости. - Я только переоденусь и затем поступаю в полное ваше распоряжение, - промолвил он, тихонько отстраняясь и снова усаживая Анну в кресло. Теперь он по вечерам так часто облачался в смокинг, что ему пришлось потратить не более пяти минут на то, чтобы принять душ, побриться, надеть крахмальную рубашку, белый жилет - все заранее приготовленные вещи, которые Леон протягивал ему одну за другой неловкими движениями церковного служки. - Соломенную шляпу и автомобильные перчатки, - сказал он вполголоса. Перед тем как выйти из комнаты, он беглым взглядом осмотрел себя в зеркале с головы до ног и поправил манжеты. С недавних пор он научился не пренебрегать тем дополнительным чувством удобства и приятным расположением духа, которые доставляют человеку тонкое белье, хорошо прилаженный воротничок, отлично скроенный костюм. Ему казалось теперь вполне законным, даже необходимым по соображениям гигиены, разрешать себе после трудового дня провести вечер в безделье и дорогостоящих развлечениях; и он радовался, что может разделить свой досуг с Анной, хотя был вполне способен, как это порою и случалось, эгоистически наслаждаться им в одиночестве. - Где мы будем обедать, Тони? - спросила она, когда Антуан помогал ей надеть манто, мимоходом целуя ее в голую шею. - Только не в Париже... Сегодня так жарко... А не отправиться ли нам в Марли, к Пра? Или лучше поедем в "Петух". Там будет веселее. - Это далеко... - Ну так что ж? Ведь за Версалем дорогу только что отремонтировали. У нее была особая манера произносить фразы, вроде: "А не сделать ли нам то-то?", "А не поехать ли туда-то?" - каким-то безмятежным тоном, нежным и немного усталым; поглядывая на него с невинным видом, она придумывала самые невероятные затеи, не считаясь с расстоянием, временем, усталостью или вкусами Антуана, не считаясь и с тратами, которых требовали ее прихоти. - Ну что ж, пусть будет "Петух", - весело сказал Антуан. - Феллоу, вставай! - Он нагнулся, взял собачонку под мышку, открыл дверь и пропустил Анну вперед. Она остановилась. От синего манто, кремовых тонов платья, черного лака ширм ее матовая кожа брюнетки светилась особенным приглушенным блеском. Повернувшись к Антуану, она без малейшего стеснения оглядела его. Потом прошептала: "Мой Тони..." - так тихо, что, казалось, слова эти не предназначались для него. - Ну, идем, - сказал он. - Идем... - вздохнула она с таким видом, словно, выбрав этот ресторан, находившийся в сорока пяти километрах от Парижа, сделала еще одну уступку капризам деспота. И, шумя оборками платья из тафты, она с высоко поднятой головой, упругим шагом весело переступила через порог. - Когда ты идешь, - шепнул ей на ухо Антуан, - ты похожа на красивый фрегат, выходящий в открытое море. Хотя машина была мощная и ее интересно было вести, Антуану уже не доставляло удовольствия управлять самому; но он знал, что Анна ничего так не любила, как эти прогулки с ним вдвоем, без шофера. Солнце уже село, но было все еще жарко. Проезжая через лес, Антуан выбирал боковые дороги, которыми мало пользовались, держался прямо под высокими деревьями. В опущенные окна автомобиля врывался теплый, пахнущий листвой воздух. Анна болтала. В связи со своей недавней поездкой в Берк она заговорила о муже, что делала довольно редко. - Представь себе, он не хотел меня отпускать! Просил, угрожал, был просто отвратителен. Все же он проводил меня на вокзал, но не преминул напустить на себя вид мученика. И на перроне, когда поезд отходил, у него хватило наглости сказать: "Значит, вы никогда не переменитесь?" Тогда с площадки вагона я бросила ему такое "нет"! "Нет", означавшее самые ужасные вещи!.. И это правда, я не переменюсь: я его не выношу, тут уж ничего не поделаешь! Антуан улыбался. Он не прочь был видеть ее разгневанной. Иногда он говорил ей: "Люблю, когда ты смотришь злодейским взглядом". Он вспомнил Симона де Батенкура, приятеля Даниэля и Жака, его козлиную мордочку, бесцветные, как мочало, волосы, кроткий, немного унылый вид; в общем, Симон был довольно антипатичен. - Подумать только, что он мне нравился, этот болван, - продолжала Анна. - И, может быть, как раз из-за этого... - Из-за чего? - Из-за его глупости... Из-за того, что у него было в жизни так мало любовных приключений... Меня это словно освежало, - все-таки перемена. И как будто подходящий случай начать жить заново... Да, порою бываешь такой идиоткой! Она вспомнила о своем решении чаще говорить о себе, о своем прошлом; сейчас представился удобный случай, сейчас - или никогда. Она устроилась поудобнее, положила голову на плечо Антуана и, устремив взгляд на дорогу, предалась воспоминаниям: - Иногда я встречалась с ним в Турени на охоте. Я заметила, что он поглядывает на меня, но заговорить он не решался. Однажды вечером, возвращаясь с прогулки, я встретила его в лесу. Он шел пешком, почему - не знаю. Я была одна. Я велела остановить машину и предложила подвезти его в Тур. Он покраснел как рак. Сел в машину. Все - не говоря ни слова. Наступала ночь. И внезапно, уже в черте города... Антуан слушал рассеянно, его внимание было поглощено дорогой, стуком мотора. Анна... После него она будет любить других, верная своей судьбе. Он не строил себе иллюзий насчет продолжительности их связи. "Любопытно, - думал он, - как это меня всегда влекло к таким эмансипированным, темпераментным женщинам..." Часто он задавал себе вопрос, не является ли это смешение товарищеского чувства и влюбленности, которым он удовлетворялся в своих отношениях с любовницами, неполноценной формой любви. Недостаточной, может быть, даже довольно убогой. "Ты смешиваешь любовь с вожделением", - сказал ему как-то Штудлер. Полная или неполная, но эта форма ему подходила и вполне удовлетворяла его. Она оставляла нетронутой его силу хорошего работника, которому нужна свобода, чтобы он мог целиком посвятить себя своему призванию. И ему снова пришел на ум недавний разговор с Штудлером. Халиф процитировал ему слова одного своего знакомого, молодого писателя, некоего Пеги: "Любить - значит признавать правоту любимого человека, когда он не прав". Эта формула сильнейшим образом шокировала Антуана. В такой все попирающей, самозабвенной, одуряющей форме любовь всегда вызывала у него недоумение, ужас и даже нечто вроде отвращения... Автомобиль проехал по мосту, пересек Сену и начал лихо взбираться на Сюренский холм. - Здесь есть маленькая харчевня, где можно поесть жареной рыбы, - внезапно промолвила Анна, вытянув руку. (В свое время именно сюда возил ее Делорм, бывший студент-медик, ставший аптекарем в Булони, который в течение нескольких лет до самой этой зимы, до тех пор, пока Анна не отучилась наконец от наркотика, оплачивал благосклонность этой неожиданно дарованной ему любовницы, поставляя ей морфий.) Опасаясь, как бы Антуан не задал неудобного вопроса, она принужденно засмеялась. - Туда стоит зайти ради хозяйки! Толстая тетка в бигуди и с постоянно спущенными чулками... Я бы предпочла ходить босой, чем носить чулки штопором. А ты? - Поедем как-нибудь в воскресенье, - предложил Антуан. - Только не в воскресенье. Ты же отлично знаешь, что я терпеть не могу воскресений. На улицах без конца толпятся люди под предлогом, что они отдыхают! - Да, это, в общем, очень удобно, что шесть дней из семи другие работают, - насмешливо заметил Антуан. Она не почувствовала упрека и рассмеялась: - Бигуди. Обожаю это слово. Его произносишь - и во рту словно раздается звук кастаньет. Когда у меня будет другая собака, я назову ее Бигуди... Но у меня никогда не будет другой собаки, - прибавила она решительно. - Когда Феллоу состарится, я отравлю его. И никем не заменю. Молодой человек улыбнулся, не поворачивая головы. - У вас хватило бы мужества отравить Феллоу? - Да, - сказала она. - Но только тогда, когда он станет совсем старым и больным. Он окинул ее беглым взглядом. Ему припомнились странные слухи,