сь, он на миг задержал руку Жака в своей. - Желаю успеха... - сказал он. (И на этот раз не прибавил: "мальчуган".) Жак вернулся в редакцию. До свидания, которое он назначил Женни, оставалось только полчаса. Из кабинета Жореса выходила группа социалистов, среди которых он узнал Кадье, Компер-Мореля{62}, Вайяна, Самба{62}. Потом он увидел, как они зашли к Галло. Он повернулся и постучал в дверь Стефани; тот был один и стоял, склонясь над столом, заваленным иностранными газетами. Стефани был высокий и худой, со впалой грудью и острыми плечами. Его длинное лицо, обрамленное черными волосами, все время дергалось, что делало его похожим на бесноватого. Этот человек отличался всепожирающей активностью южанина (он был родом из Авиньона). Окончив университет со званием преподавателя истории, он несколько лет был учителем в провинции, прежде чем посвятил себя политической борьбе; те, кто у него учился, не забыли о нем. Жюль Гед устроил его в "Юманите". Жорес, человек могучего здоровья, сторонился болезненных людей; он ценил Стефани, не питая к нему особой симпатии. Все же он предоставил ему руководящий пост в газете и поручал трудные дела. В этот день для связи с социалистической фракцией парламента и административной комиссией партии он выбрал именно его. Жорес старался добиться официального протеста со стороны социалистов - членов парламента против какого бы то ни было вооруженного вмешательства России; он все настойчивее требовал на Кэ-д'Орсе, чтобы Париж отказался от совместного с Петербургом выступления и сохранил полную свободу действий, что позволило бы ему сыграть в Европе роль арбитра-миротворца. Только что Стефани имел длинную беседу с патроном. Он не скрыл от Жака, что тот находился в крайне нервном состоянии. Жорес решил, что завтра "Юманите" выйдет со следующим угрожающим заголовком: "Сегодня утром начнется война". Он составил совместно со Стефани проект воззвания, в котором социалистическая партия от имени трудящихся Франции заявляла всей Европе о своей воле к миру. Стефани запомнил из него целые фразы и цитировал их своим певучим голосом, прохаживаясь большими шагами по комнате. Его птичьи глазки за стеклами очков шныряли во все стороны, а костлявый и горбатый нос выдавался вперед, точно клюв. - "Социалисты призывают всю страну протестовать против политики насилия..." - декламировал он, подняв руку. Сегодня он чувствовал потребность закалить свою веру, повторяя, словно церковную литанию, бодрящие призывы декларации, - это было заметно и производило трогательное впечатление. Днем в редакции был получен аналогичный текст от германских социалистов. Жорес сам перевел его с помощью Стефани: "На нас надвигается война! Мы не хотим войны! Да здравствует примирение народов! Сознательный пролетариат Германии во имя человечества и цивилизации выражает свой самый пламенный протест!.. Он властно предписывает германскому правительству использовать свое влияние на Австрию в интересах мира. Если же ужасная война не может быть предотвращена, он требует, чтобы Германия ни под каким видом не вмешивалась в конфликт!" Жорес желал, чтобы оба манифеста были развешаны друг подле друга в виде двух одинаковых плакатов по всему Парижу, по всем большим городам - и как можно скорее. Все принадлежащие социалистам типографии в ту же ночь должны были перейти исключительно на эту работу. - В Италии тоже работают неплохо, - сказал Стефани. - Группа депутатов-социалистов, съехавшихся в Милане, приняла резолюцию, требующую немедленного и чрезвычайного созыва итальянской палаты депутатов, которая должна заставить правительство публично заявить, что Италия не последует за своими союзниками. Быстрым движением он схватил один из лежавших на столе листков: - Вот вам перевод одного социалистического манифеста, опубликованного в газете Муссолини "Аванти": "Италия может занять только одну позицию: нейтралитет! Потерпит ли итальянский пролетариат, чтобы его снова погнали на бойню? Пусть раздастся единодушный крик: "Долой войну! Ни одного человека! Ни одного гроша!" Этот перевод должен был появиться на первой странице завтрашнего номера "Юманите". - В среду, - продолжал Стефани, - в Брюсселе состоится пленум Международного бюро, а вечером большой митинг протеста под председательством Жореса, Вандервельде{65} от Бельгии, Гаазе{65} и Молькенбура{65} от Германии, Кейр-Харди от Англии, Рубановича{65} от России... Это будет грандиозно... Всех свободных в данный момент активистов во всех странах призывают принять участие в поездке, чтобы этот митинг превратился в мощную всеевропейскую демонстрацию. Надо показать, что пролетариат всего мира восстает против политики правительств! Он ходил взад и вперед, морща нос, кривя губы, терзаясь собственным бессилием, но держался стойко и не желал поддаваться унынию. Дверь открылась, чтобы впустить Марка Левуара. Он был весь красный от волнения. Едва войдя в комнату, он упал на стул: - Кажется, они все хотят ее! - Войны? Он только что вернулся с Кэ-д'Орсе и принес необыкновенную новость: г-н фон Шен будто бы явился в министерство с заявлением, что Германия, желая дать России благовидный предлог для отказа от ее непримиримой позиции, обещает добиться от Австрии формального обязательства не нарушать целостность сербской территории. И посол предложил французскому правительству сделать официальное заявление в печати о том, что Франция и Германия, "полностью солидаризуясь в пламенном желании сохранить мир", действуют совместно и настоятельно советуют Петербургу проявить умеренность. И вот будто бы французское правительство под влиянием Бертело отвергло это предложение и решительно отказалось афишировать хотя бы малейшую солидарность с Германией из опасения оскорбить чувства своей союзницы - России. - Как только Германия делает какое бы то ни было предложение, - заключил Левуар, - на Кэ-д'Орсе кричат: "Это западня!" И так продолжается уже сорок лет! Маленькие глазки Стефани уставились на Левуара с выражением сильнейшей тревоги. Его длинное лицо как будто еще больше вытянулось; как будто его студенистые щеки оттягивала опушенная челюсть. - Страшнее всего подумать, - прошептал он, - что в Европе их всего семь-восемь, ну, может быть, десять, человек, которые и делают историю... Вспоминаешь "Короля Лира": "Да будет проклято время, когда стадом слепцов предводительствует кучка безумцев!.." Пойдем, - внезапно прервал он себя, кладя руку на плечо Левуара. - Надо предупредить патрона. Оставшись один, Жак встал. Пора было идти к Женни. "А завтра вечером я буду в Берлине..." Он думал о порученном ему деле только урывками, но всякий раз с трепетом радости. Впрочем, к радости примешивалась некоторая тревога: страх, что он не сможет выполнить наилучшим образом то, чего от него ожидали. XLVI Хотя часы на здании Биржи не показывали еще половины восьмого, Женни была уже тут. Жак увидел ее издали и остановился. Стройный, неподвижный силуэт вырисовывался на фоне запертой решетки в толчее, которую учиняли газетчики и кондукторы автобусов. В течение целой минуты он стоял на краю тротуара и любовался ею. Застав ее тут, в одиночестве, он вновь переживал одно давнее ощущение. Когда-то, в Мезон-Лаффите, он часто бродил вокруг сада Фонтаненов, чтобы хоть мельком взглянуть на нее. И сейчас ему вспомнилось: однажды на склоне дня он увидел, как она в белом платье выходит из-под тенистых елей и пересекает полосу солнечного света, окруженная загоревшимся на миг лучистым нимбом, словно какое-то видение... Сегодня вечером она не надела траурной вуали. На ней был черный костюм, в котором она казалась еще стройней. В манере одеваться, как и вообще во всем своем поведении, она никогда не руководствовалась желанием нравиться. Ей было важно только свое собственное одобрение (она была слишком горда, чтобы заботиться о мнении других людей, и к тому же слишком скромна, чтобы думать, будто кому-нибудь придет в голову выражать о ней какое-либо мнение). Она любила одежду строгого покроя, отвечающую чисто практическим целям. Правда, она выглядела элегантной, но элегантность ее была немного сухой и суровой, заключалась главным образом в простоте и врожденной изысканности. Когда он подошел к ней, она вздрогнула и с улыбкой приблизилась к нему. Теперь она улыбалась без особых усилий, или, говоря точнее, уголки ее рта начинали как-то неуверенно дрожать, а в глубине светлых глаз зажигался слабый огонек - и Жак ловил его на лету, что каждый раз наполняло его сердце блаженством. Он начал с того, что поддразнил ее: - Когда вы улыбаетесь, у вас такой вид, будто вы подаете милостыню. - Разве? Она не смогла не почувствовать себя слегка уязвленной и тотчас же сказала себе, что он прав, даже начала было преувеличивать: "Это верно, у меня какое-то застывшее, жесткое лицо..." Но ей всегда было неприятно говорить о себе. - Положение все ухудшается, - промолвил он вдруг со вздохом. - Каждое правительство упорствует и угрожает... Все точно стараются проявить как можно больше нетерпимости. Как только Жак подошел, она сразу же заметила его усталый, озабоченный вид. Она вопросительно взглянула на него, ожидая дальнейших объяснений. Но он упрямо тряхнул головой: - Нет, нет... Не надо об этом говорить... К чему? Довольно... Лучше помогите мне забыть обо всем на время этого часового антракта... Давайте пообедаем где-нибудь поблизости, чтобы не терять времени... Я не завтракал, и мне ужасно хочется есть... Пойдемте, - сказал он, увлекая ее за собой. Она последовала за ним. "Если бы мама, если бы Даниэль нас видели!" - подумала она. Эта совместная затея давала их близости, о которой никто еще не знал, некое материальное подтверждение, и оно смущало ее, как провинившуюся девочку. - Почему бы не здесь? - сказал он, показав ей на углу двух улиц довольно убогого вида ресторанчик; через его широко раскрытые двери с тротуара видны были несколько столиков, накрытых белыми скатертями. - Тут нам ничто не помешает. Как вы думаете? Они перешли улицу и вошли в небольшой зал, чистенький и совершенно пустой. В глубине через застекленную дверь кухни виднелись спины двух женщин, сидящих за столом под зажженной висячей лампой. Ни одна из них не обернулась. Жак усталым движением бросил шляпу на диванчик и прошел в глубь помещения, чтобы привлечь внимание содержательниц ресторана. С минуту он стоя терпеливо ждал. Женни подняла на него глаза; и внезапно это лицо, словно постаревшее, с чертами, странно искаженными отсветами кухни, показалось ей лицом чужого человека. В ней возникло ощущение кошмара, ужас маленькой девочки, приведенной похитителем детей в какое-то зловещее место... Эта галлюцинация длилась не более секунды: Жак уже возвращался к ней, и изменившаяся игра теней вернула ему его подлинные черты. - Устраивайтесь поудобнее, - сказал он, помогая ей усесться на диванчик. - Нет, садитесь тут, солнце не будет бить вам в глаза. Для нее было внове чувствовать себя окруженной мужским вниманием, и она блаженно отдавалась этому ощущению. В кухне тем временем женщина, что была помоложе, толстая, рыхлая девица в розовом корсаже, с низким коровьим лбом, наконец-то поднялась с места и направилась к ним со злобным видом потревоженного во время кормления животного. - Можно нам пообедать, мадемуазель? - спросил Жак приветливо. Официантка оглядела его с головы до ног. - Смотря чем. Глаза Жака весело перебегали от нее к Женни и обратно. - У вас найдутся яйца? Да? Может быть, немного холодного мяса? Официантка вынула из-за корсажа какую-то бумажку. - Вот что у нас есть, - буркнула она с таким видом, словно хотела сказать: "Хочешь - бери, хочешь - нет". Но у Жака имелся, казалось, неисчерпаемый запас хорошего настроения. - Великолепно! - объявил он, прочитав вслух меню и взглядом посоветовавшись с Женни. Официантка, не говоря ни слова, повернулась и пошла прочь. - Прелестное создание! - тихо произнес Жак. И, смеясь, уселся напротив Женни, но тотчас же снова вскочил, чтобы помочь ей снять жакетку. "Что, если и шляпу тоже снять? - подумала она. - Нет, я слишком растрепана..." И сразу же она устыдилась своего кокетства и твердым движением сняла шляпу, даже не позволив себе провести рукой по волосам. Официантка со сварливым выражением лица появилась вновь, неся в руках дымящийся супник. - Браво, мадемуазель! - воскликнул Жак, принимая от нее миску. - Вы вам ничего не говорили о супе... Как чудесно пахнет! - И, обратившись к Женни, он спросил: - Можно вам налить? Веселость его была несколько наигранной. Этим первым обедом с глазу на глаз он был смущен почти так же, как Женни. И, кроме того, ему не удавалось избавиться от мыслей о событиях дня. Зеленоватое зеркало за спиной у Женни повторяло каждое ее движение и давало Жаку возможность видеть за живою фигуркой, которая была перед ним, изящное отражение плеч и затылка. Она почувствовала, что он разглядывает ее, и внезапно сказала: - Жак... Я вот все время думаю... а хорошо ли вы меня знаете? Я очень боюсь... Уж не строите ли вы себе... разных иллюзий насчет меня? За улыбкой она старалась скрыть подлинный страх, овладевавший ею каждый раз, когда она задавала себе вопрос: "Удастся ли мне когда-нибудь стать такой, какой он желал бы меня видеть? Не придется ли ему разочароваться во мне?" Он, в свою очередь, улыбнулся: - А если я тоже спросил бы вас: "Хорошо ли вы меня знаете?" - что бы вы мне ответили? Одно мгновение она колебалась. - Вероятно, ответила бы: "Нет". - Но в то же время подумали бы: "Это не имеет значения..." И были бы правы, - все еще с улыбкой продолжал он. В знак согласия она опустила голову. "Да, - думала она, - это значения не имеет... Это придет само собой... Только у родителей могут возникать такие мысли, как та, что пришла мне в голову!" - Мы должны верить в себя, - с силой произнес Жак. Она не ответила. Он наблюдал за нею с некоторым беспокойством. Но выражение счастья, которое совершенно преобразило ее в этот миг, было самым успокоительным ответом. По залу распространился запах кипящего масла. - А вот и наш дикобраз, - шепнул Жак. Официантка в розовом корсаже принесла яичницу. - С салом? - вскричал Жак. - Замечательно!.. Вы сами готовите, мадемуазель? - Ясное дело! - Поздравляю вас! Официантка соизволила улыбнуться и напустила на себя скромный вид. - О, знаете, здесь обеды простые... Приходить надо с утра. К двенадцати не найдешь ни одного свободного столика... А вечером тихо... Кроме парочек... Жак весело переглянулся с Женни. Он, видимо, испытывал истинное облегчение оттого, что ему удалось развеселить эту мрачную особу. - Да, - сказал он, выразительно прищелкнув языком, - вот это яичница! Официантка, польщенная, на этот раз рассмеялась. - Я, - прошептала она, наклонившись к нему и словно поверяя какую-то тайну, - работаю, ни с кем не советуясь. Пускай знатоки скажут свое слово. Она засунула кулаки в карманы своего фартука и удалилась, шевеля бедрами. - Означает ли это приветствие, выраженное в деликатной форме? - смеясь, спросил Жак. Женни, рассеянно слушая, размышляла. Эта маленькая сценка была сущим пустяком, и все же в ней открылись для Женни удивительные вещи. Жак, видимо, обладал даром распространять вокруг себя атмосферу какой-то теплоты; создавать одним словом, улыбкой, интересом, проявленным к людям, такую температуру, в которой легко распускались доверие и симпатия. Женни знала это лучше, чем кто-нибудь другой: подле него самые неподатливые, самые скрытные натуры в конце концов освобождались от наложенного на них заклятия, расправлялись, расцветали. Ничто не могло удивить ее больше, чем подобный дар! В противоположность Жаку, в противоположность Даниэлю, она почти совсем не испытывала любопытства к другим людям. Она жила в своем личном, замкнутом мирке. Заботясь прежде всего о том, чтобы сохранить в неприкосновенности окружающую ее атмосферу, она даже нарочно старалась соблюдать некоторое расстояние между собою и ближними, чтобы с остальным миром соприкасалась только сглаженная поверхность, которую ничто не могло бы задеть или уязвить. "Но может быть, - сказала себе она, думая о брате, - это любопытство, влекущее Жака К любому живому существу, имеет и обратную сторону - некоторое неуменье точно определить свой выбор!" - А способны вы кого-нибудь предпочесть? - вдруг спросила она. - Способны вы привязаться к кому-нибудь больше, чем ко всем другим? И навсегда? Тотчас же она заметила, насколько ее фраза оказалась неловкой, неясной. И покраснела. Он смотрел на нее с недоумением, пытаясь уловить ход ее мыслей. И повторял про себя заданный ему вопрос, стараясь прежде всего честно ответить на него. Ведь ими обоими владело почти суеверное чувство, что обмануть друг друга хоть в чем-то было бы кощунством по отношению к их любви. "Способен ли привязаться к кому-нибудь? - чуть не произнес он вслух. - А моя дружба с Даниэлем?" Но пример был выбран неправильно, ибо эта привязанность не выдержала испытания временем. - До сих пор, может быть, и не был способен, - признался он с некоторой сухостью. - Но что из того? Разве это основание, чтобы сомневаться. - Я и не сомневаюсь, - торопливо пролепетала она. Он был поражен ее взволнованным видом. Слишком поздно понял он, какая осторожность требовалась в обращении с такой чувствительной натурой. Он хотел сказать еще что-то, поколебался и, так как официантка принесла следующее блюдо, удовольствовался тем, что ласково улыбнулся Женни, прося прощения за свою грубость. Она наблюдала за ним. Быстрота, с которой Жак переходил от одной крайности к другой, пугала ее, словно какая-нибудь опасность, но в то же время приводила в восторг, почему - она сама не знала; может быть, ей виделся в этом знак его силы, его превосходства? "Мой варвар", - думала она с гордой нежностью. Тень, омрачавшая ее лицо, рассеялась, и снова она почувствовала, что вся проникнута той внутренней уверенностью в счастье, которая вот уже целых два дня повергала в смятение и обновляла все ее существо. Когда официантка вышла из зала, Жак заметил: - Как еще непрочно ваше доверие... В голосе его не было ни малейшего упрека: только сожаление, - и еще раскаяние, ибо он не забывал, что его поведение в прошлом могло дать Женни все основания для недоверия. Она тотчас же угадала, что его мучит совесть, и, желая изгнать горькие воспоминания, быстро сказала: - Видите ли, я так плохо подготовлена к тому, чтобы доверять... Я не помаю, чтобы когда-либо знала... (Она стала искать слово. И уста ее сами произнесли слова, слышанные от Жака.)... душевный покой. Даже ребенком... Такая уж я есть... - Она улыбнулась. - Или, во всяком случае, такой я была... - Затем вполголоса она прибавила, опустив глаза: - Я еще никому в этом никогда не признавалась! - И, бросив беглый взгляд в сторону кухонной двери, она непроизвольно протянула Жаку через стол обе руки - свои тонкие, теплые, дрожащие ручки. Она чувствовала, что полностью принадлежит ему. И ей хотелось отдаться еще полнее, исчезнуть, раствориться в нем без остатка. Он прошептал: - Я был, как вы... одинок, всегда одинок! И никогда не знал покоя! - Это мне знакомо, - сказала она, ласково отнимая свои руки. - То мне казалось, что я выше других, - и гордость опьяняла меня; то чувствовал себя глупым, невежественным, уродом, - и меня грызло чувство унижения... - Совсем как я. - ...от всего отчужденный... - Как я. - ...словно замурованный в своих странностях... - Я тоже. И без всякой надежды выйти из этого круга, стать похожей на других. - А если я в определенные минуты не отчаивался до конца в самом себе, - продолжал он во внезапном порыве благодарности, - знаете, кому я этим обязан? Одну секунду она испытывала безумную надежду, что он скажет: "Вам!" Но он сказал: - Даниэлю!.. Наша дружба была прежде всего обменом признаниями. Меня спасли привязанность и доверие Даниэля. - Как меня, - прошептала она, - совсем как меня! У меня не было друзей, кроме Даниэля. Им не надоедало объяснять себя друг другу и друг через друга и смотреть друг другу в глаза жадным и радостным взором. Каждый из них ждал, как признания, как последнего доказательства их взаимного понимания, чтобы на его улыбку ответила улыбка другого. Какое это было удивительное и сладостное чудо - ощущать, как другой так легко проникает в тебя своей интуицией, и обнаруживать между ним и собою такое сходство! Им казалось, что этот обмен признаниями неисчерпаем и что в данный момент на свете нет ничего важнее этого взаимного изучения. - Да, это Даниэлю я обязан тем, что не погиб... А также Антуану... - добавил он, немного подумав. Лицо девушки невольно приняло немного холодное выражение, и он тотчас же это заметил. В некотором замешательстве он вопросительно взглянул на нее. - А вы хорошо знаете моего брата? - спросил он наконец, готовый с полной убежденностью произнести Антуану целый панегирик. Она чуть не призналась: "Я его терпеть не могу", - но сказала только: - Мне не нравятся его глаза. - Глаза? Как выразить свою мысль, не обидев Жака? И все же она не хотела скрывать ничего, даже того, что могло быть ему неприятно. Он, заинтригованный, стал настаивать: - Почему вам не нравятся его глаза? Она немного подумала: - У меня такое впечатление... что они не умеют, что они разучились видеть, что хорошо, а что нехорошо... Странное суждение, поставившее Жака в тупик. И тут он вспомнил то, что ему как-то сказал об Антуане Даниэль: "Знаешь, что меня привязывает к твоему брату? Его способность свободно судить обо всем". Даниэля восхищало умение Антуана самым естественным образом рассматривать любой вопрос как таковой, будто он исследовал анатомический препарат, вне каких-либо моральных соображений. Такая направленность ума была весьма привлекательна для потомка гугенотов. Взгляд Жака, казалось, требовал разъяснений. Но Женни противопоставляла этому взгляду такую спокойную, замкнутую маску, что он не осмелился расспрашивать подробнее. "Непроницаема", - подумал он. Официантка в розовом корсаже пришла убрать со стола. Она предложила: - Сыр? Фрукты? По чашечке кофе? - Мне больше ничего, - сказала Женни. - Тогда чашку кофе, только одну. Они подождали, пока подадут кофе, и лишь после этого возобновили прерванный разговор. Жак украдкой разглядывал Женни и снова заметил, насколько выражение ее глаз несхоже с выражением лица, насколько глаза "старше", чем прочие черты, такие юные и словно незавершенные. Он непринужденно наклонился к ней. - Можно мне "осмотреть вам в глаза? - сказал он, улыбаясь, чтобы как-то извинить это разглядывание. - Я хотел бы узнать их... Они такого чистого цвета... честно-голубого цвета, холодно-голубого... А зрачок! Он все время меняет форму... Не двигайтесь, это так увлекательно! Она тоже смотрела на него, но без улыбки, немного устало. - Ну вот, - продолжал он, - когда вы делаете усилие, чтобы быть внимательной, переливчатая голубизна суживается... А зрачок становится все меньше и меньше, пока не превращается в маленькую точку, круглую и четкую, как дырочка, пробитая шилом... Как много воли в ваших глазах! Тут ему пришла в голову мысль, что из Женни вышел бы замечательный товарищ в борьбе. И сразу же на него опять нахлынули все текущие заботы. Он машинально повернул голову, чтобы взглянуть на стенные часы. Внезапно обеспокоенная тем, что он так помрачнел, Женни прошептала: - Жак, о чем вы думаете? Он резким жестом откинул со лба прядь. - Ах, - сказал он, невольно сжимая кулаки, - я думаю о том, что в Европе есть сейчас несколько сот человек, которые ясно разбираются во всем и надрываются ради спасения всех прочих, но не могут добиться, чтобы те, кого они хотят спасти, выслушали их! Это трагично и нелепо! Удастся ли нам преодолеть инертность масс? Смогут ли они вовремя... Он продолжал говорить, и Женни делала вид, что слушает, но она не слышала его слов. Поймав взгляд Жака, устремленный на стенные часы, она уже не могла сосредоточиться и не в силах была справиться со своим сердцебиением. Три дня без него!.. Она боролась с тревогой, которой ни за что не хотела обнаружить, и испытывала мучительную радость оттого, что еще несколько минут он побудет подле нее, живой и близкий, следила за выражением его лица, за тем, как сжимались его челюсти, за тем, как хмурились брови, как блестели его подвижные глаза, - не стараясь вникнуть в то, что он говорит, и теряясь в сумятице слов и мыслей, словно среди разлетающихся снопами искр. Он вдруг умолк. - Вы меня не слушаете!.. Ее ресницы затрепетали, и она покраснела: - Нет... Затем ласковым движением протянула к нему руку, прося прощения. Он взял ее руку, повернул ладонью вверх и прижался к ней губами. Он тотчас же ощутил, как дрогнули все ее мускулы до самого плеча, и с легким смятением, - новым для него смятением, - заметил, что эта маленькая ручка не пассивно отдавалась ему, но страстно прижималась к его губам. Однако время истекало, а ему нужно было сделать ей еще одно признание. - Женни, сегодня я непременно должен сказать вам еще одну вещь... В прошлом году, когда умер мой отец, я отказался слушать разговоры... о деньгах... Я не хотел брать ни гроша... Вчера я изменил свое решение... Он сделал паузу. Она опять выпрямилась, в полном недоумении и стараясь не встречаться с ним взглядом, потрясенная против воли смутными и противоречивыми мыслями, проносившимися в ее мозгу. - Я намерен взять все эти деньги и передать их Интернационалу, чтобы они немедленно же были употреблены на борьбу против войны. Она глубоко вздохнула. Кровь снова прилила к ее щекам. "Зачем он мне все это говорит?" - подумала она. - Вы согласны со мной, не правда ли? Женни инстинктивно опустила голову. С какой задней мыслью подчеркивал он так настойчиво слово "согласны"? Казалось, он предоставлял ей право контроля над его поступками... Она неопределенно кивнула головой и робко подняла глаза. Теперь на лице ее был немой, но вполне осознанный вопрос. - До сих пор, - продолжал он, - благодаря своим статьям я всегда мог зарабатывать себе на жизнь... на самое необходимое... Не важно, я живу среди людей, не имеющих средств; я такой, как они, и это отлично. - Он глубоко вздохнул и снова заговорил очень быстро, тоном, который от некоторого смущения казался почти ворчливым: - Если такая жизнь... скромная... вас не пугает, Женни... то я за нас не боюсь. Это был первый намек на их будущее, на совместное существование. Она опять опустила голову. От волнения и надежды у нее перехватило дыхание. Он подождал, пока она снова выпрямится и, увидев ее растерянное от счастья лицо, сказал просто: - Спасибо. Официантка принесла счет. Он заплатил и еще раз взглянул на часы. - Почти без двадцати. Я даже не успею проводить вас до дому. Женни, не ожидая его приглашения, встала. "Он уедет, - мрачно твердила она про себя. - Где он будет завтра?.. Три дня... Три убийственных дня". Пока он помотал ей надеть жакетку, она внезапно обернулась и пристально посмотрела на него: - Жак... А это - не опасно? - Голос ее дрожал. - Что именно? - спросил он, чтобы выиграть время. Записка Ричардли всплыла в его памяти. Он не хотел ни лгать, ни волновать ее. Он сделал над собою усилие и улыбнулся. - Опасно?.. Не думаю. Выражение ужаса промелькнуло в глазах девушки. Но она поспешно опустила веки и почти тотчас же, в свою очередь, храбро улыбнулась. "Она - совершенство", - подумал он. Без слов, прижавшись друг к другу, дошли они до станции метро. У лестницы Жак остановился. Женни, уже спустившись с первой ступеньки, повернулась к нему. Час разлуки пробил... Он положил обе руки на плечи девушке: - В четверг... Самое позднее - в пятницу... Он смотрел на нее как-то странно. Он готов был сказать ей: "Ты моя... Не будем же расставаться, пойдем со мной!" Но, подумав о толпе, о возможных беспорядках, он промолвил быстро и очень тихо: - Ступайте же... Прощайте... Его губы дрогнули: это была уже не просто улыбка и еще не вполне поцелуй. Затем он внезапно вырвал пальцы из ее рук, бросил на нее последний долгий взгляд и убежал. XLVII Было еще почти светло; в теплом воздухе чувствовалось приближение грозы. Бульвары имели совершенно необычный вид: лавочники спустили железные шторы; большая часть кафе была закрыта; оставшиеся открытыми должны были, по распоряжению полиции, все убрать с террас, чтобы стулья и столы не могли послужить материалом для баррикад и чтобы оставалось больше свободного места на случай, если бы муниципальной гвардии пришлось стрелять. Собирались толпы любопытных. Автомобили попадались все реже и реже; циркулировало лишь несколько автобусов, непрерывно дававших гудки. На бульваре Сен-Мартен, на бульваре Маджента и в районе ВКТ наблюдалось особенное скопление народа. Огромные толпы мужчин и женщин спускались с высот Бельвиля. Рабочие в спецовках, старые и молодые, явившиеся со всех концов Парижа и предместий, собирались все более и более тесными группами. В тех местах, где фасады зданий отступали от тротуаров, у недостроенных домов, на углах улиц отряды полицейских черными роями облепляли автобусы префектуры, готовые по первому требованию везти их, куда понадобится. Ванхеде и Митгерг ожидали Жака в одном из погребков предместья Тампль. На площади Республики, где всякое уличное движение было прервано, стояли, не имея возможности двинуться дальше, огромные волнующиеся массы народа. Жак и его друзья попытались, работая локтями, проложить себе путь через это море людей, чтобы добраться до редакторов "Юманите", которые - Жак это знал - находились у подножия памятника, посредине площади. Но было уже невозможно выйти на свободное место, где выстраивались для участия в шествии ряды демонстрантов. Внезапно головы заколыхались, как трава под ветром, и полсотни знамен, которых до тех пор не было видно, вознеслось над толпой. Без криков, без песен, тяжело ползя но земле, словно расправляющая свои кольца змея, процессия дрогнула и двинулась по направлению к воротам Сен-Мартен. За нею хлынула толпа, подобно потоку лавы, в несколько минут заполнила широкое русло бульвара и, все время разбухая от притоков с боковых улиц, медленно потекла по направлению к западу. Сжатые со всех сторон, задыхаясь от жары, Жак, Ванхеде и Митгерг шли, тесно прижавшись друг к другу, чтобы их не разлучили. Волна несла их вперед, покрывала с головою своим глухим ропотом, на мгновение останавливала, чтобы затем, снова подхватив, бросить вправо или влево, к темным фасадам домов, окна которых были усеяны любопытными. Наступила темнота; электрические шары разливали над этим движущимся хаосом тусклый и какой-то трагический свет. "Ах! - подумал Жак, опьяненный радостью и гордостью, - какое предупреждение! Целый народ поднимается против войны! Массы поняли... Массы ответили на призыв!.. Если бы Рюмель мог это видеть!" Остановка, более длительная, чем предыдущие, пригвоздила их к перистилю театра Жимназ. Впереди раздавались какие-то крики. Казалось, там, у бульвара Пуассоньер, колонна ударилась головой о какое-то препятствие. Прошло пять, десять минут. Жак начал терять терпение. - Пойдем, - сказал он, взяв за руку маленького Ванхеде. Вместе с ворчащим Митгергом они скользили в толпе, то врезаясь в отдельные группы людей, то обходя слишком неподатливые скопления, все время делая зигзаги и все-таки подвигаясь вперед. - Контрманифестация! - сказал кто-то. - Лига патриотов заняла перекресток и преграждает нам путь! Жак, выпустив руку альбиноса, умудрился взобраться на выступающий карниз какой-то лавки, чтобы посмотреть, в чем дело. Знамена остановились на углу Предместья Пуассоньер, подле красного дома редакции "Матэн". Первые ряды обеих групп уже столкнулись, крича и осыпая друг друга ругательствами. Стычка происходила на небольшом пространстве, но зато была яростная: кругом виднелись только угрожающие лица и протянутые кулаки. Полиция, вкрапленная в толпу небольшими отрядами, суетилась на месте, но, казалось, склонна была предоставить все своему естественному течению. Кто-то помахал белым флагом, словно давая сигнал: патриоты запели "Марсельезу". Тогда в один голос, который все крепнул и вскоре покрыл все прочие звуки своим мощным ритмом, социалисты ответили "Интернационалом". Вдруг словно мертвая зыбь подняла и всколыхнула этот муравейник. Неожиданно появляясь справа и слева из боковых улиц, отряды блюстителей порядка под командой полицейских чинов яростно врезались в толпу, чтобы очистить перекресток. Свалка тотчас же усилилась. Пение прекратилось, затем возобновилось опять, прерываемое воплями: "На Берлин!" "Да здравствует Франция!" "Долой войну!". Полиция, проникнув в самую гущу свалки, атаковала сторонников мира, которые стали обороняться... Раздались свистки. Поднимались руки, палки. "Сволочь!.. Дерьмо!" Жак увидел, как два полицейских набросились на демонстранта; он старался вырваться, но полицейские в конце концов бросили его, почти полумертвого, в одну из машин, стоявших по углам улиц. Жак был в ярости оттого, что находится так далеко. Может быть, пробираясь вдоль домов, ему удалось бы добраться до перекрестка? Но он вовремя вспомнил, что ему дано поручение, что надо поспеть на поезд... Сегодня он себе не принадлежал, он не имел права поддаваться минутным порывам! Впереди, на бульварах, раздался какой-то глухой шум. Вдали заблестели каски. Отряд конной муниципальной гвардии рысью приближался к демонстрантам. - Они поскачут на нас! - Спасайся, кто может! Перепуганная толпа вокруг Жака пыталась повернуть назад. Но она была зажата, как в тисках, между приближающимся конным отрядом и гигантским хвостом процессии, который толкал ее в противоположную сторону, закрывая путь к отступлению. Примостившись на своем выступе, как на скале, омываемой волнами бурного моря, Жак уцепился за железный ставень, чтобы его не сбросила вниз эта кипящая у его ног людская волна. Он стал искать глазами своих спутников, но их не было видно. "Они знают, где я, - сказал он себе. - Если им удастся пробраться ко мне, они это сделают... - И тут же с ужасом подумал: - Какое счастье, что я не взял с собой Женни..." У перекрестка фыркали лошади. На земле лежали сбитые с ног пешеходы. Яростные, обезумевшие лица, исцарапанные лбы появлялись и исчезали в этом водовороте. Что же, собственно, происходит? Понять было невозможно... Теперь центр перекрестка был очищен от народа. Сторонники мира вынуждены были отступить перед двойным натиском конной и пешей полиции. Посреди улицы, усеянной палками, шляпами, всевозможными обломками, прохаживались полицейские чины с серебряными нашивками и несколько человек в штатском, видимо, из начальства. Кордон полицейских вокруг них продолжал продвигаться вперед, расширяя очищенное пространство, и вскоре полицейский заслон занял всю ширину бульвара. Тогда, словно стадо, которое кусают за ноги собаки и оно, несколько минут беспорядочно потоптавшись на месте, бросается назад, демонстранты круто повернули и ринулись, как смерч, к Севастопольскому и Страсбургскому бульварам. - Сбор на перекрестке Друо! "Неосторожно будет задерживаться здесь надолго", - подумал Жак. (Он вспомнил, что в случае ареста при нем окажется только удостоверение личности на имя Жана-Себастьена Эберле, женевского студента.) Ему удалось выбраться по улице Отвиль. Он остановился в раздумье. Куда девались Ванхеде и Митгерг? Что ему делать? Снова вмешаться в свалку? А если он будет арестован? Или хотя бы только захвачен водоворотом, зажат между двумя заслонами, вынужден пропустить поезд?.. Который теперь час? Без пяти одиннадцать... Разум повелевал во что бы то ни стало распрощаться с демонстрацией и идти к Северному вокзалу. Вскоре он очутился на площади Лафайет, перед церковью св. Венсан де Поля. Скверик! Женни... Ему захотелось совершить паломничество к их скамейке... Но отряд блюстителей порядка занимал лестницы. Жак умирал от жажды. Вдруг ему вспомнилось, что совсем близко отсюда, на улице Предместья Сен-Дени, есть бар, где собираются социалисты дюнкеркской секции. У него еще было время, чтобы провести там полчаса до поезда. Заднее помещение, где обычно собирались товарищи, пустовало. Но у стойки, вокруг официанта, разливавшего кофе, - старого члена партии, - толпилось с полдюжины посетителей; они обсуждали последние события в этом квартале, где имели место несколько серьезных столкновений. В районе Восточного вокзала полиция грубо разогнала антивоенную демонстрацию. Но она снова собралась перед зданием ВКТ, и тут начался настоящий бунт, так что полиции пришлось атаковать демонстрантов; говорят, что есть много раненых. Ближайшие полицейские участки битком набиты арестованными. Ходят слухи, что начальник городской полиции, руководивший восстановлением порядка на бульварах, получил удар ножом. Один из посетителей ресторана, пришедший из Пасси, рассказывал, будто он своими глазами видел на площади Согласия статую города Страсбурга, разукрашенную трехцветными флагами и окруженную группой членов патриотического союза молодежи, которые жгут там бенгальские огни под охраной блюстителей порядка. Другой, старый рабочий с седыми усами, которому хозяйка зашивала куртку, пострадавшую в свалке, уверял, будто группы, отколовшиеся от демонстрации на бульварах, снова соединились у Биржи и, развернув красное знамя, двинулись к Бурбонскому дворцу с криками: "Долой войну!" - "Долой войну!" - пробурчал официант, разливавший кофе. Он видел 70-й год, был участником Парижской Коммуны. Теперь он сердито замотал головой. - Поздно уже кричать: "Долой войну! Это то же самое, что орать: "Долой дождь!" - когда гроза уже разразилась... Старик, который курил, щуря глаза, рассердился: - Никогда не бывает поздно, Шарль! Видал бы ты, что творилось на площади Республики между восемью и девятью!.. Люди давились, как сельди в бочке! - Я там был, - сказал Жак, подходя к ним. - Ну, если ты там был, паренек, можешь подтвердить мои слова: никогда ничего подобного не бывало. А ведь я на своем веку навидался демонстраций! Я выходил на улицу, когда мы протестовали против казни Феррера{83}: нас было сто тысяч... выходил, когда мы подняли шум из-за порядков на военной каторге и требовали освобождения Руссе; тогда тоже было не меньше ста тысяч... И уж наверное больше ста тысяч на Пре-Сен-Жерве, против закона о трехгодичной службе... Но сегодня вечером!.. Триста тысяч? Пятьсот тысяч? Миллион? Кто может знать? От Бельвиля до церкви святой Магдалины - один сплошной поток, один общий крик: "Да здравствует мир!.." Нет, ребята, такой демонстрации я еще никогда не видел, а я в этом кое-что смыслю! К счастью, полицейские были безоружны, не то при сегодняшних настроениях кровь потекла бы ручьями... Прямо скажу вам: будь мы все посмелее, сегодня весь их строй полетел бы к черту! Эх, упустили случай... Когда на площади Республики все двинулись со знаменами вперед, ей-богу, Шарль, был бы у нас во главе настоящий человек, - знаешь, куда бы все, как один, пошли за ним? В Елисейский дворец - делать револ