юцию! Жак смеялся от радости. - Ну, это пока откладывается! Откладывается до завтра, дедушка! Сияющий, отправился он на вокзал, где без труда получил билет третьего класса до Берлина. На перроне его ожидал сюрприз: там находились Ванхеде и Митгерг. Зная, в котором часу он едет, они пришли пожать ему руку на прощанье. Ванхеде потерял шляпу; лицо у него было бледное, печальное и словно помятое. Митгерг, наоборот, красный и взбешенный, сжимал в карманах кулаки. Его арестовали, осыпали ударами, повели к полицейским машинам, и лишь в последний момент, благодаря сумятице, ему удалось скрыться. Он рассказывал о своем приключении наполовину по-французски, наполовину по-немецки, отчаянно брызгая слюной и тараща возмущенные глаза за стеклами очков. - Не оставайтесь тут, - сказал им Жак, - незачем нам троим привлекать к себе внимание. Ванхеде зажал руку Жака между своими ладонями. На его словно бы безглазом лице нервно мигали бесцветные ресницы. Он прошептал ласковым и просительным тоном: - Будьте осторожны, Боти... Жак рассмеялся, чтобы скрыть волнение: - В среду в Брюсселе! В этот же самый час на улице Спонтини в своей маленькой гостиной на втором этаже стояла Анна, совсем одетая, готовая к выходу; напряженно глядя перед собой, она прижимала к щеке телефонную трубку. Антуан уже потушил свет и собирался заснуть, прочитав предварительно все газеты. Заглушенный звонок телефона, который Леон каждый вечер ставил ему на ночной столик, заставил его подскочить. - Ты, Тони? - прошептал издалека нежный голос. - Ну? Что случилось? - Ничего... - Да нет же! Говори! - с беспокойством настаивал он. - Ничего, уверяю тебя... Решительно ничего... Я только хотела услышать твой голос... Ты уже лег? - Да! - Ты спал, дорогой? - Да... Нет, еще не спал... Почти... Правда, ничего серьезного? Она засмеялась: - Да нет же, Тони... Как мило, что ты так забеспокоился!.. Говорю тебе, мне хотелось услышать твой голос... Ты разве не понимаешь, что внезапно может так страшно, страшно захотеться услышать чей-то голос?.. Опершись на локоть, болезненно щурясь от света, он терпеливо ждал, всклокоченный и раздраженный. - Тони... - Ну? - Ничего, ничего... Я люблю тебя, мой Тони. Мне так хотелось бы, чтобы сегодня вечером, сейчас, ты был подле меня... На несколько секунд, показавшихся ей бесконечными, воцарилось молчание. - Помилуй, Анна, я же тебе объяснил... Она тотчас же прервала его: - Да, да, я знаю, не обращай внимания... Доброй ночи, любимый. - Доброй ночи. Он первый повесил трубку. Этот звук отозвался во всем ее теле. Она закрыла глаза и еще в течение целой минуты прижимала ухо к трубке, надеясь на чудо. - Я просто идиотка, - произнесла она наконец почти вслух. Вопреки всякому здравому смыслу она надеялась - она была даже уверена, - что он скажет: "Иди скорее к нам... Я сейчас буду тоже". - Идиотка!.. Идиотка!.. Идиотка!.. - повторяла она, швыряя на столик сумочку, шляпу, перчатки. И внезапно простая, тайная и ужасная правда встала перед нею: она мучительно нуждалась в нем, а ему она нисколько не была нужна! XLVIII Около восьми часов утра Жак, всю ночь не сомкнувший глаз, вышел из вагона на вокзале в Гамме, чтобы купить немецкие газеты. Пресса единодушно осуждала Австрию за то, что она официально объявила себя "в состоянии войны" о Сербией. Даже правые газеты, пангерманская "Пост" или "Рейнише цейтунг", орган Круппа, выражали "сожаление" по поводу резко агрессивного характера австрийской политики. Набранные жирным шрифтом заголовки возвещали о срочном возвращении кайзера и кронпринца. Как ни парадоксально, большая часть газет, - отметив, что император, едва вернувшись в Потсдам, имел длительное и важное совещание с канцлером и начальниками генеральных штабов армии и флота, - возлагала большие надежды на то, что его влияние будет содействовать сохранению мира. Когда Жак возвратился в купе, его спутники, запасшиеся, как и он, утренними газетами, обсуждали последние новости. Их было трое: молодой пастор, чей задумчивый взгляд чаще устремлялся к открытому окну, чем к газете, лежавшей у него на коленях, седобородый старик, по всей видимости еврей, и мужчина лет пятидесяти, полный и жизнерадостный, с начисто выбритыми головой и лицом. Он улыбнулся Жаку и, приподняв развернутый номер "Берлинер тагеблатт", который держал в руках, спросил по-немецки: - А вы тоже интересуетесь политикой? Вы, верно, иностранец? - Швейцарец. - Из французской Швейцарии? - Из Женевы. - Вы оттуда лучше видите французов, чем мы. Каждый из них в отдельности очарователен, не правда ли? Почему же как народ они так невыносимы? Жак уклончиво улыбнулся. Разговорчивый немец поймал на лету взгляд пастора, затем взгляд еврея и продолжал: - Я очень часто ездил во Францию по торговым делам. У меня там много друзей. Я долго верил, что миролюбие Германии преодолеет сопротивление французов и мы в конце концов поймем друг друга. Но с этими горячими головами ничего не поделаешь: в глубине души они думают только о реванше. И это объясняет всю их теперешнюю политику. - Если Германия так жаждет мира, - осторожно заметил Жак, - почему она не докажет это более убедительно именно сейчас и не утихомирит свою союзницу Австрию? - Да она это и делает... Читайте газеты... Но если бы Франция, со своей стороны, не стремилась к войне, разве стала бы она поддерживать в настоящий момент русскую политику? В этом отношении весьма показательны речи Пуанкаре в Петербурге. Мир и война находятся сейчас в руках Франции. Если бы завтра Россия перестала рассчитывать на французскую армию, ей, хочешь не хочешь, пришлось бы вести переговоры в миролюбивом духе; а тогда сразу отпала бы всякая угроза войны! Пастор согласился с этим. Старик тоже. Он в течение нескольких лет был профессором права в Страсбурге и терпеть не мог эльзасцев. Жак любезным жестом отказался от предложенной ему сигары и, решив из осторожности не принимать участия в споре, сделал вид, будто целиком углубился в чтение своих газет. Слово взял профессор. У него оказался весьма поверхностный и пристрастный взгляд на бисмарковскую политику после 70-го года. Он не знал - или делал вид, что не знает, - о стремлении старого канцлера окончательно доконать Францию, нанеся ей новое военное поражение, и, казалось, желал помнить только о попытках Империи сблизиться с Республикой. Он перевел разговор в плоскость истории. Все трое были в полном согласии друг с другом. Впрочем, мысли, которые они высказывали, разделялись подавляющим большинством немцев. Было очевидно, что, с их точки зрения, Германия вплоть до самого последнего времени только тем и занималась, что делала французскому народу самые великодушные уступки. Даже и Бисмарк дал доказательство своих миролюбивых намерений, допустив - что было несколько рискованно - быстрое возвышение побежденной нации, которому он мог так легко помешать, - стоило лишь погасить лихорадку колониальных завоеваний, охватившую французов на другой же день после устроенного им разгрома. Тройственный союз? Он никому не угрожал. Сначала это был вовсе не военный союз, а только охранительный договор солидарности, заключенный тремя монархами, которых в равной степени беспокоило назревавшее в Европе революционное брожение. Между 1894 и 1909 годами пятнадцать лет подряд, и даже после заключения франко-русского союза, Германия искала сотрудничества с Францией для разрешения политических вопросов, в особенности вопросов, связанных с Африкой. В 1904 и 1905 годах правительство Вильгельма II неоднократно и в духе полнейшей искренности делало конкретные предложения, которые могли бы привести к согласию. Но Франция всегда отталкивает протянутую кайзером руку! Она отвечала на самые выгодные предложения только недоверчивым и оскорбительным отказом или угрозами! Если Тройственный союз изменил свой характер, виновата в этом Франция, которая своим непонятным военным союзом с царизмом и поведением своих министров - прежде всего Делькассе - ясно показала, что ее внешняя политика направлена против Германии, что целью себе она ставит окружение центральных держав. Тройственный союз вынужден был сделаться оборонительным оружием в борьбе против успехов Тройственного согласия, ибо Тройственное согласие на глазах у всего мира превратилось в заговор завоевателей. Да, завоевателей! Это вовсе не слиткам сильное выражение, его оправдывают факты: благодаря Тройственному согласию Франция смогла захватить огромную марокканскую территорию; благодаря Тройственному согласию Россия смогла организовать Лигу балканских держав, которая в один прекрасный день даст ей возможность без особого риска дойти до ворот Константинополя; благодаря Тройственному согласию Англия смогла сделать несокрушимым свое всемогущество на морях земного шара! Единственным препятствием этой политике бесстыдного империализма служит германский блок. Чтобы окончательно утвердить свою гегемонию, Тройственному согласию остается только расколоть этот блок. И вот представился удобный случай. Франция и Россия тотчас же ухватились за него. Используя возбуждение на Балканах и неосторожную политику Вены, они стремятся теперь к тому, чтобы Германия осудила Австрию, в надежде поссорить Берлин с его единственным союзником и наконец-то довести до вожделенного конца свои десятилетние старания изолировать Германию, окружив ее враждебными европейскими державами. По крайней мере, таково было мнение пастора и еврея-профессора. Что касается толстого немца, то он полагал, что цели Тройственного согласия были еще более агрессивны: Петербург стремится уничтожить Германию, Петербург хочет войны. - Всякий сколько-нибудь мыслящий немец, - говорил он, - поневоле мало-помалу теряет всякую надежду на мир. Мы были свидетелями того, как Россия строила Польше стратегические железные дороги, как Франция увеличивала численность и вооружение армии, как Англия подготовляла морское соглашение с Россией. Какой иной смысл могут иметь все эти приготовления, кроме того, что Тройственное согласие хочет укрепить свое могущество военной победой над Тройственным союзом?.. Нам не избежать войны, к которой они стремятся... Если не теперь, так в тысяча девятьсот шестнадцатом, самое позднее - в тысяча девятьсот семнадцатом году... - Он улыбнулся. - Но Тройственное согласие строит себе опасные иллюзии! Германская армия готова ко всему!.. Нельзя безнаказанно затрагивать военную мощь Германии! Старый профессор тоже улыбался. Пастор одобрительно кивнул с серьезным видом. По этому последнему пункту они находились в полнейшем горделивом согласии между собой. В Берлине Жак бывал неоднократно. "Выйду на станции Зоо, - подумал он. - В западной части я меньше всего рискую встретиться со старыми знакомыми". До таинственного свидания на Потсдамерплац оставалось около двух часов, и он решил искать убежища у Карла Фонлаута, жившего как раз на Уландштрассе. Этот друг Либкнехта, надежный товарищ, на которого можно было вполне положиться, был зубным врачом, и Жак имел все шансы в этот час застать его дома. Его провели в гостиную, где ожидали два пациента: старая дама и молодой студент. Когда Фонлаут открыл дверь, чтобы пригласить даму, он окинул Жака быстрым взглядом, ничем себя не выдав. Прошло двадцать минут. Снова появился Фонлаут и ввел в кабинет студента. Затем он тотчас же появился опять, один. - Ты? Хотя он был еще молод, седая, почти совсем белая прядь прорезала его каштановые волосы. Все тот же знакомый Жаку огонь мерцал в его глубоко сидящих глазах с золотыми искорками. - Поручение, - пробормотал Жак. - Я только что с поезда. Мне нужно ждать не менее часа. Никто не должен меня видеть. - Я предупрежу Марту, - сказал Фонлаут, не проявляя удивления. - Пойдем. Он провел Жака в комнату, где у окна, против света, сидела и шила женщина лет тридцати. Комната была только что прибрана. В ней находились две одинаковые кровати, стол, заваленный книгами, корзинка на полу, в которой спали сиамский кот и кошка. Жаку внезапно представилась подобная же комната, дышащая миром и сосредоточенной внутренней жизнью, где бы он сам и Женни... Не торопясь г-жа Фонлаут воткнула иголку в шитье и встала. Ощущение какой-то особенной энергии и спокойствия исходило от ее плоского лица, увенчанного белокурыми косами. Жак часто встречал ее на собраниях социалистов Берлина, куда она всегда сопровождала своего мужа. - Оставайся, сколько пожелаешь, - сказал Фонлаут. - Я пойду работать. - Не выпьете ли чашку кофе? - предложила молодая женщина. Она принесла поднос и поставила его перед Жаком. - Наливайте себе без церемоний... Вы из Женевы? - Из Парижа. - А! - сказала она, заинтересованная. - Либкнехт считает, что сейчас многое зависит от Франции. Он говорит, что у вас большинство пролетариата решительно против войны. И что, на ваше счастье, у вас в правительстве имеется один социалист. - Вивиани? Это бывший социалист. - Если бы Франция захотела, какой великий пример она могла бы показать всей Европе! Жак описал ей демонстрацию на бульварах. Он без всяких усилий понимал все, что она ему говорила, но объяснялся по-немецки немного медленно. - У нас тоже вчера дрались на улицах, - сказала она. - Около сотни раненых, шестьсот или семьсот арестованных. И нынче вечером опять начнется... Во всех кварталах. А в девять часов все соберутся у Бранденбургских ворот. - Во Франции, - сказал Жак, - нам приходится бороться с невероятной апатией средних классов... В комнату вошел Фонлаут. Он улыбнулся. - В Германии тоже... Всюду апатия... Поверишь ли, что, несмотря на неминуемую опасность, никто в рейхстаге еще не потребовал созыва комиссии по иностранным делам?.. Националисты чувствуют, что их поддерживает правительство, и начали в своей прессе неслыханно яростную кампанию! Каждый день они требуют ввести осадное положение в Берлине, арестовать всех вождей оппозиции, запретить пацифистские митинги!.. Пусть себе стараются! Сила не на их стороне... Повсюду, во всех городах Германии пролетариат волнуется, протестует, угрожает... Это просто великолепно... Мы вновь переживаем октябрьские дни тысяча девятьсот двенадцатого года, когда вместе с Ледебуром{91} и другими мы поднимали рабочие массы возгласом: "Война войне!.." Тогда правительство поняло, что война между капиталистическими державами немедленно вызовет революционное движение по всей Европе. Оно испугалось, затормозило свою политику. Мы и на этот раз одержим победу! Жак поднялся с места. - Ты уже собираешься уходить? Жак ответил утвердительным кивком и попрощался с молодой женщиной. - Война войне! - сказала она, и глаза ее заблестели. - И на этот раз мы добьемся сохранения мира, - заявил Фонлаут, провожая Жака до передней. - Но надолго ли? Я тоже начинаю думать, что всеобщая война неизбежна и что революция не совершится, пока мы не пройдем через это... Жак не хотел расставаться с Фонлаутом, не спросив его мнения по одному из наиболее занимавших его вопросов. Он прервал Фонлаута: - А есть ли у вас какие-нибудь точные данные относительно сговора между Веной и Берлином? Какую комедию разыгрывают они перед всей Европой? Что произошло за кулисами? Как по-твоему - было тут сообщничество или нет? Фонлаут лукаво улыбнулся. - Ах ты, француз! - Почему француз? - Потому что ты говоришь: "Да или нет..." То или это... У вас какая-то мания все сводить к ясным формулам! Как будто ясно выраженная мысль заведомо правильная!.. Жак, смущенный, в свою очередь, улыбнулся. "В какой мере обоснована эта критика? - задавал он себе вопрос. - И в какой мере может она относиться ко мне?" Фонлаут снова принял серьезный вид. - Сообщничество? Как сказать... Сообщничество открытое, циничное - в этом нельзя быть уверенным. Я бы сказал: и да и нет... Конечно, в том удивлении, которое выказали наши правители в день ультиматума, была доля притворства. Но только известная доля. Говорят, что австрийский канцлер провел нашего. Так же как он провел все правительства Европы, и что наш Бетман-Гольвег просто-напросто действовал с непростительным легкомыслием. Говорят, что Берхтольд сообщил нашей Вильгельмштрассе только выхолощенное резюме ультиматума и, чтобы заблаговременно добиться от Германии поддержки австрийской политики перед правительствами других держав, обещал, что текст будет умеренным. Бетман ему поверил. Германия втянулась в эту историю крайне доверчиво и крайне неосторожно... Когда Бетман, Ягов и кайзер узнали наконец точное содержание ультиматума, - я слышал из самых достоверных источников, - они были совершенно сражены. - А какого числа они это узнали? - Двадцать второго или двадцать третьего. - В этом-то все и дело! Если двадцать второго, как меня уверяли в Париже, то Вильгельмштрассе еще успела бы оказать давление на Вену до вручения ультиматума. А она этого не сделала! - Нет, правда, Тибо, - сказал Фонлаут, - я думаю, что Берлин был захвачен врасплох. Даже двадцать второго вечером было уже слишком поздно; слишком поздно для того, чтобы добиться от Вены изменения текста; слишком поздно для того, чтобы дезавуировать Австрию перед другими правительствами. И вот у Германии, скомпрометированной против ее воли, оставалось лишь одно средство спасти свой престиж: принять непримиримую позу, чтобы устрашить Европу и выиграть путем запугивания рискованную дипломатическую игру, в которую она, вольно или невольно, была втянута... По крайней мере, так говорят... И уверяют даже, - это тоже из очень осведомленного источника, - будто до вчерашнего дня кайзер думал, что мастерски разыграл партию, ибо был уверен, что обеспечил нейтралитет России. - Ну нет! Уже наверное Берлин был отлично осведомлен о воинственных замыслах Петербурга! - Как утверждают, правительство только вчера поняло, что зашло в опасный тупик... Поэтому, - добавил он, как-то молодо улыбаясь, - демонстрации, которые произойдут сегодня, имеют исключительное значение: народное предупреждение может оказать решающее влияние на правительство, которое колеблется!.. Ты придешь на Унтер-ден-Линден? Жак отрицательно покачал головой и расстался с Фонлаутом без всяких дальнейших объяснений. "Французская мания?.. - размышлял он, спускаясь по лестнице. - Ясная мысль - верная мысль?.. Нет, не думаю, чтобы в отношении меня это было справедливо... Нет... Для меня идеи - ясные или неясные - это, увы, всегда лишь временные точки опоры... Как раз в этом моя основная слабость..." XLIX Ровно в шесть часов Жак входил в "Ашингер" на Потсдамерплац; это была одна из главных дешевых столовых для бедного населения, которые имеют свои филиалы в каждом квартале Берлина. Он заметил Траутенбаха, сидящего в одиночестве за столом, на котором стояла миска с супом из овощей. Немец был, казалось, погружен в чтение газеты, сложенной вчетверо и в таком виде приставленной к графину. Но его светлые глаза внимательно следили за дверью. Он не выказал ни малейшего удивления. Молодые люди небрежно пожали друг другу руки, словно они расстались только вчера. Затем Жак уселся и заказал порцию супа. Траутенбах был белокурый еврей, почти рыжий, атлетического сложения; слегка вьющиеся, коротко подстриженные волосы не скрывали лба, похожего на лоб барашка. Кожа у него была белая, усеянная веснушками, толстые выпуклые губы - лишь немного розовее лица. - Я боялся, чтобы мне не прислали кого-нибудь другого, - прошептал он по-немецки. - Для такой работы швейцарцы, по-моему, мало пригодны... Ты явился как раз вовремя. Завтра было бы уже слишком поздно. - Он улыбнулся с деланной небрежностью, играя горчичницей, словно говорил о каких-то безразличных вещах. - Это операция деликатная, по крайней мере для нас, - добавил он загадочно. - Тебе ничего не придется делать. - Ничего? - Жак почувствовал себя задетым. - Только то, что я тебе скажу. И тем же приглушенным тоном, с той же легкой улыбкой, прерывая от времени до времени свою речь деланным смешком, чтобы ввести в заблуждение тех, кто, может быть, за ними следил, Траутенбах кратко объяснил ему суть предстоящего дела. По личной склонности он специализировался в качестве тайного руководителя своего рода международной революционной разведывательной службы. И вот несколько дней тому назад он узнал, что в Берлин прибыл австрийский офицер, полковник Штольбах, которому, как предполагали, дано было тайное поручение к военному министру; имелись все основания считать, что целью этого приезда было в данный момент уточнение условий сотрудничества между генеральными штабами Австрии и Германии. У Траутенбаха возник смелый план выкрасть у полковника его бумаги, и, для того чтобы выполнить это, он обеспечил себе помощь двух соучастников-специалистов: "Знатоки дела, - сказал он с многозначительной улыбкой, - я за них отвечаю, как за себя самого". Последняя деталь нимало не удивила Жака. Он знал, что Траутенбах долго жил среди берлинских социальных подонков и сохранил в этой подозрительной среде связи, которые уже не раз использовал в интересах дела. Сегодня вечером Штольбах должен был в последний раз встретиться с министром. В отеле, где он остановился, он объявил, что сегодня ночью возвращается в Вену. Следовательно, нельзя было терять времени: бумаги надо было захватить в промежуток между моментом, когда Штольбах выйдет из министерства, и моментом, когда он сядет в поезд. Разумеется, Жак не должен был принимать никакого участия в этой краже. (И он вынужден был признаться себе, что его это даже обрадовало.) Его роль сводилась к тому, чтобы получить бумаги, немедленно вывезти их из Германии и передать Мейнестрелю, с которым Траутенбах уже в течение нескольких лет поддерживал личную связь. Пилот же либо передаст эти документы руководителям Интернационала, которые соберутся завтра в Брюсселе, либо нет, - в зависимости от их важности. Поэтому Жак должен был заранее запастись билетом в Бельгию и находиться вечером, начиная с десяти часов, на вокзале Фридрихштрассе, в зале для пассажиров третьего класса; ему следовало улечься там на скамейку и сделать вид, что он крепко спит. Пакет, завернутый в газету, будет незаметно положен у его изголовья пассажиром, который тотчас же исчезнет, не сказав ему ни слова. Эти последние указания были повторены дважды. - Выпьем еще по стакану пива, - сказал затем Траутенбах, - и разойдемся. Жак слушал молча. Он испытывал некоторое смущение. Это похищение документов - как бы оно ни было полезно - ему совсем не нравилось. Принимая поручение, он не думал, что будет замешан в такого рода предприятие. Сперва он было обрадовался тому, что от него требуется такая несущественная помощь. Но в то же время он ощутил некоторое разочарование и даже обиду оттого, что вся его деятельность сведется к пассивной роли укрывателя и передатчика... Прежде чем расстаться с Траутенбахом, он задал ему тот же вопрос, что и Фонлауту: имеет ли место, по его мнению, сговор между австрийским и германским правительствами? - Соглашение между Берхтольдом и Бетманом? Не знаю, право... Но что вполне возможно, так это сговор между австрийским генеральным штабом и нашим. Возможно даже, что нашего канцлера обвели вокруг пальца и австрийский министр, и наш генеральный штаб одновременно. - Эх, - сказал Жак, - если бы получить доказательства, что немецкая военная партия с самого начала стакнулась с австрийским генеральным штабом!.. Если бы можно было с полным правом утверждать, что германская политика приняла свое теперешнее направление благодаря тайным проискам ваших генералов, что благодаря им Германия старается уклониться от английских предложений об арбитраже!.. (Чтобы оправдать в собственных глазах свое участие в похищении бумаг, он бессознательно стремился убедить себя в том, что эти документы могут оказать общему делу какую-то исключительную помощь.) - Я тоже думаю, что это может иметь серьезнейшие последствия... Даже самый патриотически настроенный из наших социалистических вождей без колебаний восстал бы против правительства. Вот почему нам важно сунуть свой нос в бумажонки полковника!.. Сиди, - добавил Траутенбах, вставая. - Я ухожу первый. В половине одиннадцатого - на вокзале. А пока будь осторожен, избегай участия в сборищах. Улицы кишат полицейскими... Угроза демонстраций, предполагавшихся в этот вечер, не помешала военному министру довести до конца последнюю длинную и решающую беседу, которую он пожелал иметь с официальным посланцем австрийского генерального штаба полковником графом Штольбах фон Блюменфельд. Аудиенция, протекавшая в исключительно сердечной атмосфере, окончилась около четверти десятого. Его высокопревосходительство был даже настолько любезен, что проводил посетителя до площадки парадной лестницы. Там в присутствии служителей, стоящих на своих постах, и дежурного адъютанта министр протянул руку полковнику, который с низким поклоном пожал ее. Оба были в штатском. У них были усталые, озабоченные лица. Они обменялись взглядом, полным невысказанных намеков. Затем, зажав под мышкой тяжелый желтый портфель, полковник, предшествуемый адъютантом, начал спускаться по широким ступеням, покрытым красным ковром. Дойдя до последней ступеньки, он обернулся. Его высокопревосходительство простер свою любезность до того, что проводил его взглядом и дружески кивнул ему на прощание. Во дворе его ожидала министерская машина. Покуда Штольбах закуривал сигару и устраивался в глубине автомобиля, адъютант, наклонившись к шоферу, объяснял ему, как надо ехать, чтобы избежать встреч с демонстрациями и без всяких инцидентов довезти полковника до отеля на Курфюрстендамм, в котором он остановился. Ночь была теплая. Прошел дождь, но после короткого и сильного ливня атмосфера не освежилась, на улицах было парно, как в бане. В предвидении возможных беспорядков свет в магазинах погасили; и хотя еще не было десяти часов, Берлин уже имел тот торжественный, мрачный вид, который он обычно принимал лишь поздно ночью. Взгляд полковника рассеянно блуждал вдоль широких проспектов столицы. Он с удовлетворением думал о практических результатах своей поездки и о докладе, который сделает завтра в Вене генералу фон Гетцендорфу. Садясь в автомобиль, он машинально положил портфель на сиденье подле себя. Теперь же, спохватившись, он взял его в руки и переложил к себе на колени. Это был отличный новый портфель рыжеватой кожи с никелированной застежкой, портфель обычного типа, но высокого качества и вполне достойный переступить вместе с ним порог министерского кабинета; прибыв в Берлин, он купил его в магазине кожевенных товаров на Курфюрстендамм, имея в виду взятую на себя миссию. Когда машина остановилась перед отелем, швейцар выбежал навстречу полковнику и с поклонами провел его к дверям в холл. Штольбах остановился у конторки и велел принести в свой номер легкий ужин, а также приготовить счет, так как он намеревался выехать из Берлина ночным скорым. Затем быстрым, несмотря на свою плотную фигуру, шагом он прошел к лифту и велел поднять себя на второй этаж. В огромном коридоре, ярко освещенном и пустынном, на скамейке у двери в людскую сидел какой-то служитель. Штольбах его раньше не видел - вероятно, он заменял коридорного. Человек тотчас же встал и, опередив полковника, открыл перед ним дверь в его апартаменты, повернул выключатель и опустил деревянную штору. Номер представлял собой комнату в два окна, с высоким потолком, оклеенную черными с золотом обоями; она сообщалась с туалетной комнатой, выложенной голубыми изразцами. - Господину полковнику что-нибудь понадобится? - Нет. Чемодан уже уложен. Я хотел бы только принять ванну. - Господин полковник уезжает сегодня ночью? - Да. Равнодушный взгляд лакея скользнул по портфелю, который полковник, войдя в комнату, положил на стул у двери. Затем, покуда Штольбах, бросив шляпу на кровать, вытирал носовым платком пот со своего гладкого затылка, слуга прошел в ванную и открыл краны. Когда он возвратился в комнату, чрезвычайный уполномоченный австрийского генерального штаба стоял в сиреневых шелковых кальсонах и в носках. Лакей поднял с ковра запыленные ботинки. - Сию минуту я принесу их обратно, - сказал он, выходя из комнаты. Ванную комнату отделяла от людской только тонкая перегородка. Лакей приложил ухо к стене и прислушался, протирая ботинки шерстяной тряпкой. Он улыбнулся, услышав, как грузное тело полковника с громким плеском погрузилось в ванну. Затем вынул из стенного шкафчика прекрасный новый портфель рыжей кожи с никелированной застежкой, набитый старыми бумагами; завернул его в газету, сунул под мышку и, взяв в одну руку ботинки, подошел к дверям номера и постучал. - Войдите! - крикнул Штольбах. "Сорвалось", - тотчас же сказал себе слуга. Действительно, полковник оставил дверь ванной комнаты широко открытой, и из номера была хорошо видна часть ванны, из которой торчал розовый лысый череп. Не пытаясь ничего предпринять, слуга поставил ботинки на пол и вышел со своим пакетом из номера. Полковник, погруженный до подбородка в теплую воду, с наслаждением плескался в ванне, как вдруг потух свет. И комната и ванная одновременно погрузились во мрак. Несколько минут Штольбах терпеливо ждал. Видя, что тока не дают, он стал ощупывать стену, нашел звонок и яростно надавил кнопку. Во мраке комнаты раздался голос лакея: - Господин полковник изволили звонить? - Что там произошло? В отеле испортилось электричество? - Нет. Людская освещена... Наверно, в номере перегорела пробка. Сейчас поправлю... Сию минутку будет свет. Прошло некоторое время. - Ну? - Прошу прощения у господина полковника... Я ищу предохранитель. Я думал, он тут, подле двери... Полковник высунул голову из воды и таращил глаза в сторону погруженной во мрак комнаты, откуда до него доносилась возня слуги. - Не нахожу, - снова раздался голос из темноты. - Прошу прощения у господина полковника... Я посмотрю снаружи. Предохранитель, наверно, в коридоре... Слуга быстро вышел из комнаты, побежал в людскую, спрятал в укромном месте портфель полковника и поспешно дал ток. Через три четверти часа, когда полковник граф Штольбах фон Блюменфельд был уже старательно вытерт мохнатым полотенцем, надушен, одет, когда он уже выпил чай, съел ветчину, фрукты и зажег сигару, он взглянул на часы, и хотя было еще рано - полковник не любил торопиться, - позвонил в контору, чтобы прислали за его чемоданом. - Нет, это я возьму сам, - сказал он человеку, пришедшему за багажом, когда тот хотел было взять желтый портфель, лежавший на стуле у дверей. Он взял портфель из рук слуги, проверил беглым взглядом, заперта ли застежка, с важностью сунул его под мышку и вышел из номера, убедившись предварительно, что ничего не забыл, - он всегда любил порядок. Прежде чем спуститься вниз, он стал искать коридорного, чтобы дать ему на чай. Коридор был пуст. Он толкнул дверь в людскую. Никого нет, слуги нигде не видно. - Тем хуже для этого дурака, - пробурчал полковник. И отправился на вокзал, чтобы сесть в венский экспресс. Почти в тот же самый час женевский студент Эберле (Жан-Себастьен) садился на вокзале Фридрихштрассе в поезд, отходящий в Брюссель. С ним не было никакого багажа - только пакет, похожий на завернутую в бумагу толстую книгу. У Траутенбаха хватило времени взломать замочек, завернуть документы в газету, перевязать их бечевкой и уничтожить красивый портфель рыжеватой кожи, который мог послужить уликой. "Если бы меня захватили на германской территории с этим пакетом под мышкой..." - говорил себе Жак. Но он находил смехотворным, что в этом состоял весь риск его "миссии", и потешался над собой, закрывая глаза на опасность. "Стоило из-за таких пустяков волновать Женни!" - с возмущением думал он. Все же в дороге он прошел в уборную, вскрыл пакет и рассовал бумаги, как мог, по карманам и за подкладку, чтобы избежать расспросов со стороны таможенных чиновников. В порядке дополнительной предосторожности он вышел на одной из последних немецких станций и купил ящик с сигарами, чтобы у него нашлось что предъявить на границе. Несмотря на это, во время таможенного осмотра он пережил несколько неприятных минут. И только получив полную уверенность в том, что поезд наконец-то мчится по бельгийским рельсам, он заметил, что весь покрыт потом. Он забился в свой угол, скрестил руки на тщательно застегнутом пиджаке и с наслаждением погрузился в сон. L Весь шестиэтажный Народный дом в Брюсселе гудел сверху донизу, как гнездо шершней. С утра Международное бюро Социалистического Интернационала собралось на чрезвычайное заседание. Эта настойчивая попытка дать отпор империалистической политике правительств собрала в бельгийской столице не только всех вождей социалистических партий Европы, но и значительное количество активистов, съехавшихся отовсюду и решивших придать международное значение митингу протеста, который должен был состояться сегодня, в среду вечером, в цирке. На деньги, которые Мейнестрель смог предоставить в распоряжение группы (никто никогда не узнал, из каких источников Пилот и Ричардли пополняли секретные фонды "Локаля"), около десятка ее членов прибыло в Брюссель. Местом своих собраний они избрали "Таверну Льва", ресторанчик на улице Рынка, близ бульвара Ансбах. Там Жак и встретился со своими друзьями и передал Мейнестрелю пакет с документами Штольбаха. (Пилот тотчас же ушел в гостиницу и заперся у себя в номере для предварительного осмотра добычи. Жак должен был зайти к нему немного позже.) Появление Жака встречено было радостными восклицаниями. Кийеф, первым заметивший его, тотчас же возвысил голос: - Тибо! Какая приятная встреча!.. Ну, как дела? Становится жарковато? Здесь были все завсегдатаи "Локаля": Мейнестрель с Альфредой, Ричардли, Патерсон, Митгерг, Ванхеде, Перинэ, аптекарь Сафрио, и Сергей Павлович Желявский, и пузатенький папаша Буассони, и "азиатский философ" Скада, даже молоденькая Эмилия Картье, розовая и белокурая, в косынке сестры милосердия; Кийеф всю дорогу в Брюссель пытался заставить ее снять косынку "из-за жары". Жак улыбался, пожимал протянутые руки, счастливый, - счастливее, чем мог подумать сам, - что внезапно вновь обрел в этом бельгийском ресторанчике дружественную атмосферу женевских сборищ. - Ну что? - сказал Кийеф, полагавший, что Жак приехал из Франции. - Вчера они все-таки оправдали твою госпожу Кайо... Что будешь пить? Ты тоже любитель их пива? (Что касается его самого, то он презирал это "пойло для северян" и оставался верен сухому вермуту.) Шумная веселость Кийефа служила прекрасным выражением того более или менее общего всем оптимизма, который еще царил в течение последних дней в Женеве; дискуссии в "Говорильне", где Мейнестрель стал теперь появляться реже, не выходили за рамки отвлеченных умствований на темы интернационализма. И различные проявления пацифизма по всей Европе отмечались там с энтузиазмом, которого не могли поколебать даже самые неутешительные новости. Приезд группы в Брюссель, первые встречи с другими европейскими делегациями, присутствие официальных вождей - весь торжественный характер этого единения против войны являлся для большинства из них доказательством международной солидарности, активной и уверенной в победе. Правда, утренние телеграммы известили об объявлении Австрией войны Сербии и даже об обстреле Белграда, начатом минувшей ночью. Но они легко дали себя убедить, основываясь на австрийской ноте, что несколько снарядов попало лишь в белградскую крепость и что этот обстрел не имеет существенного значения: это только предупреждение, скорее символическая демонстрация, чем прелюдия к настоящим военным действиям. Перинэ усадил Жака рядом с собою. Он провел все утро в баре "Атлантик", где собиралась французская делегация, и принес оттуда отголоски последних парижских новостей. Он рассказывал, что накануне социалистическая фракция палаты, во главе с Жоресом и Жюлем Гедом, имела на Кэ-д'Орсе длительную беседу с заместителем министра. В результате этого визита депутаты-социалисты опубликовали декларацию, в которой они совершенно твердо заявляли, что "только Франция может распоряжаться судьбами Франции" и что ни при каких обстоятельствах страна не может быть "ввергнута в чудовищный конфликт по причине тайных договоров, которые всегда истолковываются более или менее произвольно"; потому они требовали "в кратчайший срок созыва палаты, несмотря на парламентские каникулы". Итак, французские социалисты намеревались вести борьбу на парламентской почве. На Перинэ произвели самое благоприятное впечатление воодушевление, спокойствие и непоколебимая надежда, которыми полны были члены делегации. Жорес даже больше, чем другие, проявлял упорную веру в благополучный исход. С гордостью цитировали его последние словечки. Многие слышали, как он говорил Вандервельде: "Увидите, это будет как во времена Агадира. То лучше, то хуже, но нет ни малейшего сомнения, что все уладится". Передавали также, как пикантное доказательство его оптимизма, что патрон, у которого после завтрака выдался свободный часок, спокойно отправился смотреть в музее картины Ван-Эйков. - Я его видел, - говорил Перинэ, - и уверяю вас, что он совсем не похож на отчаявшегося человека! Он прошел мимо меня совсем близко со своим тяжелым портфелем, который оттягивал ему плечо, в своей круглой соломенной шляпе, в своем черном пиджаке... Он шел под руку с каким-то незнакомым мне типом. Потом я узнал, что это немец Гаазе... Так вот, слушайте... Как раз в тот момент, когда они проходили мимо моего столика, немец остановился, и я услышал, как он с сильным акцентом сказал по-французски: "Кайзер не хочет войны. Не хочет. Он слишком страшится возможных последствий!" Тогда Жорес повернул голову и, сверкая глазами, с улыбкой ответил: "Ну что ж, сделайте так, чтобы кайзер оказал энергичное давление на австрийцев. А уж мы, во Франции, сумеем заставить наше правительство воздействовать на русских!" Совсем рядом с моим столиком... Я слышал их обоих так, как вы слышите меня. - Воздействовать на русских... Это было бы как раз вовремя! - пробормотал Ричардли. Жак встретился с ним взглядом, и у него появилось ощущение, что Ричардли, - который в данном случае отражал, наверное, образ мыслей Мейнестреля, - весьма далек от того, чтобы разделять общий оптимизм. Это впечатление было тотчас же подкреплено самим Ричардли, ибо, наклонившись в сторону Жака, он тихо добавил вопросительным тоном: - Невольно задаешь себе вопрос: а вдруг Франция, а вдруг те, кто управляет Францией, согласившись на то, чтобы Россия объявила мобилизацию, и на то, чтобы Россия ответила на австрийскую провокацию провокацией и на германский ультиматум пренебрежительным молчанием, тем самым уже дали согласие на войну! - Да ведь мобилизация в России только частичная, - заметил Жак не слишком уверенным тоном. - Частичная? А какая разница между такой мобилизацией и всеобщей, но только временно маскируемой? Внезапно раздался резкий голос Митгерга, сидевшего на скамейке в глубине комнаты рядом с Харьковским и Ричардли: - Россия? Она проводит настоящую мобилизацию, будьте уверены! Россия в полно