й власти царистского Militarismus! И все правительства Европы точно так же находятся сейчас в плену реакционных сил! В плену такого режима, такой системы, которая по природе своей нуждается в войнах. Вот как, Camm'rad! Освобождение славян? Предлог! Царизм только и делал, что угнетал славян. В Польше он их раздавил! В Болгарии он сделал вид, что помогает им освободиться, для того чтобы легче было держать их в угнетении! А правда заключается в том, что здесь возобновляется старая борьба между русским Militarismus и Militarismus Австро-Венгрии! За соседним столиком Буассони, Кийеф, Патерсон и Сафрио завели бесконечный спор о намерениях Берлина, которые становятся все более и более неясными. Почему кайзер, по-прежнему твердя о своем миролюбии, упорно отказывается выступить в качестве посредника, тогда как более или менее твердого совета с его стороны было бы достаточно, чтобы Франц-Иосиф удовольствовался дипломатическим успехом, и без того уже блестящим? Германия вовсе не заинтересована в том, чтобы австрийские войска захватили Сербию. Зачем же подвергать Германию и всю Европу такому риску, если, как утверждают социал-демократы, Берлин не желает войны?.. Патерсон заметил, что в поведении Великобритании тоже не так-то легко разобраться. - Теперь все внимание Европы обратится на Англию, - сентенциозно произнес Буассони. - Объявление войны Австрией делает невозможными двусторонние переговоры между Петербургом и Веной, их сношения смогут поддерживаться лишь через Лондон. Роль англичан как посредников приобретает, таким образом, особую важность. Патерсон, который уже успел повидаться в Брюсселе со своими соотечественниками-социалистами, утверждал, что среди английской делегации вызвал большое беспокойство слух, исходящий из министерства иностранных дел: будто бы влиятельные лица из окружения Грея, опасаясь, что постоянные заявления о нейтралитете могут косвенным образом содействовать воинственным планам центральных держав, убеждают министра принять наконец определенное решение; или хотя бы предупредить Германию, что если английский нейтралитет в случае австро-русского конфликта сам собою подразумевается, то в случае франко-германской войны дело будет обстоять иначе. Английские социалисты, верные идее нейтралитета, опасались, как бы Грей не уступил этому нажиму, тем более что в настоящий момент подобная декларация не вызвала бы в английском общественном мнении такого отрицательного отношения, как на прошлой неделе. Действительно, неслыханная суровость ультиматума и упорство Австрии в стремлении напасть на Сербию возбудили по ту сторону Ла-Манша всеобщее негодование против Вены. Жак, усталый после поездки, довольно рассеянно слушал все эти споры. Удовольствие, которое он испытывал, увидев снова дружеские лица, рассеивалось скорее, чем он того желал. Он встал и подошел к столику, где маленький Ванхеде, Желявский и Скада вполголоса разговаривали между собой. - В настоящее время, - пищал альбинос своим тонким, как флейта, голоском, - люди живут друг подле друга, но каждый для себя, без всякого сочувствия к живущему рядом... Вот это-то и нужно изменить, Сергей... И раньше всего - в человеческих сердцах... Братство - это такая вещь, которую не установишь извне, по закону... - На мгновение он улыбнулся каким-то незримым ангелам, затем продолжал: - Без этого ты, пожалуй, сможешь осуществить какую-то социалистическую систему. Но осуществить социализм - никогда; ты даже не положишь ему начала! Он не видел, что к ним подошел Жак. Внезапно заметив его, он покраснел и замолчал. Скада положил подле своей кружки с пивом несколько растрепанных томиков. (Его карманы всегда бывали набиты журналами и книгами.) Жак рассеянно пробежал глазами заглавия: Эпиктет{106}... Сочинения Бакунина, т.IV... Элизе Реклю{106}: "Анархия и церковь"... Скада наклонился к Желявскому. За стеклами его очков толщиной в полсантиметра его ненормально увеличенные, похожие на шарики глаза выпирали, как два крутых яйца. - А я вот не чувствую никакого нетерпения, - объяснил он, приятно улыбаясь и расчесывая пальцами с методичностью маньяка свои густые курчавые волосы. - Мне революция нужна не для себя. Через двадцать лет, через тридцать, может быть, через пятьдесят, но она будет! Я это знаю! И этого мне довольно, чтобы жить, чтобы действовать... В глубине зала снова заговорил Ричардли. Жак навострил ухо. В пророческих высказываниях Ричардли он старался распознать мысли Пилота. - Война заставит государства покрывать пассив своего баланса девальвацией. Она ускорит их банкротство. И тем самым разорит мелких держателей. Она очень скоро вызовет всеобщую нищету. Она восстановит против капиталистического строя целую кучу новых жертв, и они придут к нам. Она вытеснит ав-то-ма-ти-че-ски... Митгерг перебил его. Буассони, Кийеф, Перинэ - все заговорили разом. Жак перестал слушать. "Я ли изменился, - спросил он себя, - или они?.. - Он плохо разбирался в причинах своего смущения. - Угроза войны застала нашу группу врасплох... разбила ее на части... Каждый реагирует по-своему, сообразно своему темпераменту... Стремление к действию? Да, всеобщее, яростное стремление, но никому из нас не удается его удовлетворить... Наша группа оказалась изолированной, удаленной от центра, без опоры в окружении, без дисциплины... Кто в этом виноват? Может быть, Мейнестрель... Мейнестрель меня ждет", - сказал он себе, взглянув на часы. Он подошел к Альфреде, сидевшей рядом с Патерсоном. - На каком трамвае я могу доехать до твоей гостиницы? - Пойдем, - сказал, вставая, Патерсон. - Мы с Фредой тебя немного проводим. У него как раз было назначено свидание с одним английским социалистом, другом Кейр-Харди. Он взял Жака под руку - Альфреда пошла за ними - и увлек его за двери "Таверны". Он казался сильно возбужденным. Друг Кейр-Харди, лондонский журналист, говорил с ним о материале, который нужно будет собрать в Ирландии для одной партийной газеты. Если дело будет решено, Пату завтра же предстоит отправиться в Англию. Эта перспектива чрезвычайно его волновала: он жил уже пять лет на континенте и за это время ни разу не переезжал через Channel*. ______________ * Точнее: Englich channel (Английский канал) - английское название Ла-Манша. Солнце невыносимо пекло. Мостовая была раскалена. Ни малейшее дуновение ветерка не облегчало знойного оцепенения, навалившегося на город. Без пиджака, с неизменной трубкой в зубах, с фуражкой на голове, в рубахе с расстегнутым воротом, в старых фланелевых брюках на длинных ногах, Патерсон более чем когда-либо походил на путешествующего оксфордского студента. Альфреда шагала рядом. Ее полинявшее платье из голубой бумажной материи обрело нежный оттенок цветущего льна. Черная челка, сморщенный носик, большие кукольные глаза, скромное выражение лица, как у примерной девочки, болтающиеся на ходу руки придавали ей вид подростка. Она слушала, как обычно, не говоря ни слова. Но под конец все же спросила с легкой дрожью в голосе: - А если поедешь, когда ты вернешься в Женеву? Лицо англичанина омрачилось: - Не знаю. Она слегка поколебалась, подняла на него глаза и, тотчас же опустив веки быстрым движением, от которого на щеках ее дрогнула тень ресниц, прошептала: - А ты вернешься, Пат? - Да, - с живостью ответил он. Выпустив руку Жака, он подошел к молодой женщине и дружески положил ей на плечо свою большую руку. - Да, дорогая. Не со-мне-вай-ся! Некоторое время они шли молча. Патерсон вынул изо рта трубку и, не замедляя шага, немного откинув голову, стал рассматривать Жака пристально, как рассматривают какую-нибудь вещь: - Я думаю о твоем портрете, Тибо... Еще два сеанса... два крошечных сеанса, и я бы его закончил... Чертовски не везет этому полотну, друг! - Он залился своим юношеским смехом. Потом, - в это время они как раз проходили через перекресток, - обернулся к Жаку и мальчишеским жестом указал ему низенький домик на углу переулка. - Смотри внимательно: вон там живет юный Уильям Стенли Патерсон. У меня большая bedroom*. Если хочешь, друг, за пачку табаку я тебе уступлю половину. ______________ * Спальня (англ.). Жак еще не снял комнату. Он улыбнулся: - Согласен. - Второй этаж, открытое окно... Комната номер два. Запомнишь? Альфреда, подняв глаза и не двигаясь, смотрела на окно Патерсона. - Теперь нам надо расстаться, - сказал англичанин Жаку. - Видишь вокзал? Улица, где живет Пилот, сейчас же за ним. - Ты ведь меня проводишь? - спросил Жак у молодой женщины, полагая, что она отправится к себе домой вместе с ним. Она вздрогнула и посмотрела на него. Ее зрачки расширились, полные какой-то взволнованной нерешительности. На секунду воцарилось молчание. - Нет. Теперь ты пойдешь один, - небрежно произнес англичанин. - Прощай, друг. LI В течение двух последних недель Мейнестрель повторял "война войне" с тем же пылом, что и другие его товарищи по "Локалю". Но ничто не могло поколебать его уверенности в том, что никакие мероприятия Интернационала против войны не смогут ее предотвратить. - Война нужна для того, чтобы возникла наконец настоящая революционная ситуация, - говорил он Альфреде. - Никто, разумеется, не может сказать, произойдет ли революция в результате этой ситуации, или же в результате следующей войны, или из-за какого-либо иного кризиса. Это зависит от самых разнообразных обстоятельств... В большой мере зависит и от "первых побед". Кто вначале будет иметь преимущество? Германцы или франко-русские войска? Предугадать невозможно... Для нас вопрос заключается не в этом. В данный момент для нас тактика состоит в том, чтобы действовать так, как если бы мы были уверены, что вскоре сможем превратить империалистическую войну в пролетарскую революцию... Всеми средствами обострять нынешнюю предреволюционную обстановку, то есть: объединить усилия всех пацифистски настроенных элементов, откуда бы они ни исходили, и всячески развивать агитационную работу! Вызвать как можно больше волнений! В максимальной степени мешать правительствам проводить их планы. - А про себя он думал: "При условии все же, чтобы не бить дальше цели; чтобы избежать слишком успешных действий, которые рисковали бы отсрочить войну..." Приехав в Брюссель, Мейнестрель нарочно остановился подальше от "Таверны". Он поселился за Южным вокзалом в маленьком домике, скрытом в глубине двора. Проведя два часа у себя в комнате перед документами Штольбаха, он уже не сомневался в сговоре между генеральными штабами обеих германских держав: доказательства, неопровержимые доказательства находились тут, в его руках!.. Добыча, привезенная Жаком, состояла почти целиком из заметок, которые Штольбах делал день за днем в Берлине, во время своих бесед с руководителями генерального штаба и военного министерства; эти заметки, по-видимому, служили ему материалом для тех донесений, которые он посылал в Вену после каждой беседы. Заметки Штольбаха не только проливали яркий свет на состояние переговоров между обоими генеральными штабами в настоящий момент, но, благодаря многочисленным намекам на обстоятельства недавнего прошлого, уточняли всю историю переговоров между Веной и Берлином на протяжении последних недель. Эти ретроспективные разоблачения представляли значительный интерес: они подтверждали подозрения, возникшие у венского социалиста Хозмера, о которых, по его поручению, Бем и Жак сообщили Мейнестрелю в Женеве 12 июля. Они позволяли также восстановить все факты в их последовательности. Не прошло и нескольких дней после сараевского убийства, как Берхтольд с Гетцендорфом стали направлять все усилия на то, чтобы убедить старого императора воспользоваться обстоятельствами, немедленно объявить мобилизацию и раздавить Сербию силой оружия. Но Франц-Иосиф оказался несговорчивым: он возражал, что военное выступление Австрии натолкнулось бы на вето со стороны кайзера. ("Ага, - сказал себе Мейнестрель, - это доказывает, между прочим, что он уже тогда очень ясно представлял себе возможность русского вмешательства и угрозу всеобщей войны!..") Чтобы преодолеть сопротивление своего государя, Берхтольд возымел смелую мысль отправить в Берлин начальника своей собственной канцелярии, Александра Гойоша, с поручением добиться согласия Германии. Как и следовало ожидать, Гойош сперва натолкнулся на отказ кайзера и канцлера, которые действительно опасались реакции со стороны России и вовсе не желали, чтобы Австрия вовлекла их в европейскую войну. Тогда-то на сцену и выступила прусская военная партия. В ней Гойош обрел вполне готового к действию, очень могущественного союзника. Германский генеральный штаб уже с февраля 1913 года отдавал себе полный отчет в опасности со стороны славянских государств и в махинациях, которые Россия и Сербия затевали против Австрии, а следовательно, и против Германии. Он подозревал даже, что Петербург в сообщничестве с Белградом принял более или менее косвенное участие в сараевском убийстве. Но германские генералы считали аксиомой, что Россия ни в коем случае не согласится на немедленную войну и что она не даст вовлечь себя в какую-нибудь авантюру раньше, чем через два года, то есть пока она не завершит программу вооружений. Подстрекаемые Гойошем, руководители германской армии в конце концов убедили Вильгельма II и Бетмана, что при нынешнем положении в Европе непримиримость России вряд ли может вызвать всеобщий конфликт и что тут представляется совершенно неожиданная и блистательная возможность укрепить германский престиж. И вот Гойош добился того, что у Австрии оказались развязаны руки, и привез в Вену обещание со стороны Германии решительно поддержать свою союзницу во всех ее требованиях. Это наконец объяснило загадочную политику Австрии в последние недели. А кроме того, это доказывало, что с данного момента кайзер и его окружение внутренне более или менее согласились если не с неизбежностью, то, во всяком случае, с возможностью всеобщей войны. "Счастье, что я один сунул сюда свой нос, - тотчас же сказал себе Мейнестрель. - Подумать только, что я чуть было не позвал на помощь Жака или Ричардли!" Он стоял, склонившись над кроватью, на которой, за неимением другого места, разложил документы - мелкими, наспех подобранными пачками. Он взял заметки, отложенные направо и относившиеся в основном к событиям начала июля, сунул в конверт и запечатал его, предварительно пометив: "No 1". Потом пододвинул стул и уселся. "А теперь просмотрим-ка еще раз вот это, - решил он, потянув к себе заметки, сложенные слева. - Это все миссия нашего друга Штольбаха... В этом пакете австрийские военные планы: стратегия, технические детали. Не моя область. Положим в конверт номер два... Так... Но меня интересует остальное... Заметки датированы. Таким образом, легко восстановить последовательность, в которой велись собеседования... Цель его миссии? В общем: ускорить германскую мобилизацию... Вот первые листки... Приезд в Берлин, встреча с Мольтке... И так далее... Полковник настаивает, чтобы германский генеральный штаб ускорил подготовку к войне... Но ему отвечают: "Невозможно, канцлер против, а его поддерживает кайзер!" Вот как! Что же означает эта оппозиция со стороны Бетмана?.. Он заявляет: "Слишком рано!" Каковы же его доводы? Во-первых, причины внутриполитического порядка: он мечет громы и молнии против народных демонстраций, нападок со стороны "Форвертс" и так далее... Ага! В сущности, он очень встревожен энергичным противодействием социал-демократии!.. Во-вторых, причины внешнеполитические: прежде всего надо обеспечить Германии одобрение нейтральных стран, в первую голову - Англии... Затем подождать, пока угроза со стороны России усилится: ибо в тот день, когда пред лицом имперского правительства будет стоять "откровенно агрессивная Россия", оно сможет убедить и германских социалистов, и Европу, что для Германии речь идет о "законной защите", что она против воли вынуждена объявить мобилизацию из "простой предосторожности"... Ну конечно! Неумолимая логика!.. Какую же тактику применяют Штольбах и германские генералы, чтобы принудить милейшего Бетмана согласиться?.. Из всех этих заметок ясно становится, как зародилась их комбинация... Надо, значит, без промедления вынудить Россию к какой-нибудь акции, которую можно было бы рассматривать как враждебную. "Например, заставить ее объявить мобилизацию", - подсказывает Штольбах 25-го вечером. На что ему отвечают: "Правильно. Но для этого есть лишь одно хорошее средство, единственное, и оно зависит от Австрии: австрийская мобилизация..." Они не такие дураки, какими кажутся, эти генералы! Они очень хорошо поняли, что если бы Франц-Иосиф объявил мобилизацию всей своей армии (а это, отмечает Штольбах, "явилось бы угрозой не только по адресу маленькой Сербии, но и по адресу великой России"), царь неизбежно вынужден был бы ответить всеобщей мобилизацией. А перед лицом такого факта, как всеобщая русская мобилизация, кайзер уже не смог бы уклониться от приказа о мобилизации и со своей стороны. И канцлеру нечего было бы возразить, ибо германская мобилизация, как прямое следствие угрозы русского нашествия, может быть оправдана перед всеми - и за рубежом и внутри страны, перед европейским общественным мнением и перед общественным мнением Германии, уже и без того сильно возбужденным против России; она может быть оправдана даже перед социал-демократами... И это очень верно. Зюдекум{113} с присными на всех съездах уши нам прожужжали своей "русской опасностью"! И даже Бебель! Уже в девятисотом он заявлял, что перед лицом угрозы со стороны России он сам возьмется за ружье... В данном случае социалисты оказались бы пойманными на слове. Пойманными в ловушку! Ловушку, ими же самими себе расставленную! Для них будет невозможно - невозможно как для социал-демократов - отказаться от сотрудничества со своим правительством, когда оно намеревается защищать германский пролетариат от казацкого империализма... Прекрасно разыграно! Значит, вскоре надо ожидать всеобщей мобилизации в Австрии... Так вот почему уже через день после своего приезда в Берлин наш друг Штольбах шлет оттуда одну за другой депеши Гетцендорфу, настаивая, чтобы Австрия взяла решительный курс на всеобщую мобилизацию... Браво! Макиавеллевская западня, которую Берлин расставляет России через посредство Австрии! А в это время кайзер и его канцлер безмятежно курят сигары, даже не подозревая о том, какую с ними сыграли штуку!" Привычным жестом Мейнестрель сжал большим и указательным пальцами виски, затем пальцы его быстро скользнули вдоль щек до заостренного кончика бороды. "Отлично, отлично!.. Прямо туда и катятся! Да на всех парах!" Он поспешно собрал разбросанные по одеялу заметки, спрятал их в третий конверт и повторил вполголоса: - Какое счастье, что только я один сунул сюда свой ног! Он откинулся на спинку стула, скрестил руки и несколько мгновений сидел неподвижно. Очевидно было, что документы эти представляют собой "новый факт" неизмеримой важности. Германские социал-демократы, за очень немногими исключениями, даже не подозревали о сговоре между Веной и Берлином. Самые отчаянные хулители кайзеровского режима отвергали мысль, что он настолько глуп, чтобы рисковать европейским миром и судьбами Империи ради защиты австрийского престижа; поэтому они принимали на веру официальные утверждения: они верили, что Вильгельмштрассе была захвачена врасплох австрийским ультиматумом, что ей не были заранее известны ни его точное содержание, ни даже его агрессивный характер и что Германия самым искренним образом пытается сыграть роль посредника между Австрией и ее противниками. Наиболее проницательные, правда, чуяли возможность сговора между генеральными штабами Вены и Берлина. (Гаазе, германский делегат на Брюссельской конференции, с которым Мейнестрель виделся утром, рассказал ему, что в воскресенье он сделал демарш перед правительством и торжественно напомнил от имени партии, что германо-австрийский союз - это союз строго оборонительный; он не скрывал, что у него вызвал некоторое беспокойство услышанный им ответ: "А что, если Россия первая допустит враждебное выступление против нашей союзницы?" И все-таки даже Гаазе был далек от предположения, что всеобщей мобилизации в Австрии суждено стать хорошо насаженной приманкой, которую германская военная партия намеревалась бросить России!) Неопровержимое доказательство сообщничества, которое представили заметки Штольбаха, могло бы стать, если бы оно попало в руки вождей социал-демократии, страшным оружием в их борьбе против войны. И тогда все яростные нападки, которые до того времени направлялись по адресу венского правительства, обрушатся на голову правительства их собственной страны. "Это снаряд такой взрывчатой силы, - говорил себе Мейнестрель, - что, черт возьми, если его хорошо использовать, эффект может превзойти все ожидания... Да, можно предположить все, что угодно, - даже, в конце концов, срыв войны!" В течение нескольких секунд он представлял себе кайзера и канцлера перед лицом угрозы, что это доказательство будет представлено всему свету, - или же под огнем поднятой в прессе кампании, которая могла бы восстановить против германского правительства не только немецкий народ, но и общественное мнение всего мира, - он вообразил их себе стоящими перед дилеммой: либо отдать приказ об аресте всех социалистических вождей и тем самым открыто объявить войну всему германскому пролетариату, всему европейскому Интернационалу (предположение почти невероятное), либо капитулировать перед угрозой со стороны социалистов и поспешно дать задний ход, отказав Австрии в поддержке, обещанной Гойошу. Что же произошло бы тогда? А то, что, лишенная возможности опереться на Германию, Австрия скорее всего не посмела бы упорствовать в своих воинственных планах и ей пришлось бы удовлетвориться дипломатическим торгом... Таким образом, все расчеты капиталистов на большую войну оказались бы опрокинутыми. - Это надо хорошенько обдумать! - прошептал он. Он встал, прошелся по комнате, выпил стакан воды и снова уселся перед разложенными на кровати бумагами. "А сейчас, Пилот, смотри, берегись сделать тактическую ошибку!.. Два выхода: дать бомбе взорваться или спрятать, сохранив для более позднего времени... Гипотеза первая: я передаю эти бумажки кому-нибудь - Либкнехту, например; разражается скандал. Тогда имеются две возможности: скандал не предотвращает войны или же предотвращает ее. Предположим, что он ее не предотвратит, - а это весьма возможно, - что мы выиграем? Разумеется, пролетариат пойдет воевать в полной уверенности, что он обманут... Хорошая пропаганда гражданской войны... Да, но ведь ветер дует в обратную сторону: всюду уже господствует "военный дух". Даже здесь, в Брюсселе, это просто поражает... Вопрос еще, захотят ли соцдемовские вожаки, чтобы бомба взорвалась? Не уверен... Все же допустим, что они опубликуют документы в "Форвертс"... Газета будет конфискована; правительство станет все нагло отрицать; общественное мнение в Германии настроено сейчас таким образом, что правительственные опровержения будут иметь в его глазах больше веса, чем наши обвинения... Предположим теперь, что, вопреки всякому вероятию, Либкнехт, играя на народном негодовании и возмущении всего мира, заставит кайзера отступить и тем самым сумеет предотвратить войну. Разумеется, мощь Интернационала и революционное сознание масс усилятся... Да, но... Но предотвратить войну?.. Упустить наш лучший козырь!.." Несколько секунд он с застывшим лицом размышлял о тяжелой ответственности, которую готов был взять на себя. - Только не это! - сказал он вполголоса. - Только не это!.. Пусть будет хоть один шанс из ста за предотвращение войны - нельзя идти на такой риск! Он упорно размышлял еще несколько секунд: "Нет, нет... Какой стороной ни повернуть вопрос... Сейчас выход может быть лишь один: бомбу надо припрятать..." Он нагнулся и решительным движением вытащил из-под кровати чемоданчик. "Запрем-ка все это... Никому не скажем ни слова... Дождемся удобного момента!" Он предвидел момент, когда с неизбежностью рока в мобилизованные массы начнет проникать деморализация, и тогда, чтобы ускорить эту деморализацию, чтобы усилить ее, неплохо будет нанести решающий удар, обнародовав это бесспорное доказательство махинаций буржуазных правительств. По губам его скользнула мимолетная усмешка - усмешка одержимого: "На чем все держится? Война, революция, может быть, до некоторой степени зависят от этих трех конвертов!" Он взял их и начал машинально взвешивать в своей руке. Кто-то постучал в дверь. - Это ты, Фреда? - Нет, Тибо. - А! Пилот быстро спрятал конверты в чемоданчик и запер его на ключ, прежде чем открыть дверь. Войдя в комнату, Жак прежде всего окинул взглядом весь царивший в ней беспорядок в поисках документов. - Фреда с тобой не вернулась? - спросил Мейнестрель, поддаваясь внезапному чувству недовольства, почти тревоги, которое он, впрочем, тотчас же подавил. - Я не предлагаю тебе сесть, - продолжал он шутливым тоном, указывая на беспорядочную кучу женских платьев и белья, загромождавшую оба имевшихся в комнате стула. - Впрочем, я как раз собирался выйти. Надо бы поглядеть, что они там делают в Народном доме. - А... бумаги? - спросил Жак. Разговаривая, Пилот засунул чемоданчик под кровать. - Мне кажется, что Траутенбах даром потратил время, - спокойно сказал он. - И ты тоже... - Да? Жак был больше поражен, чем огорчен. Мысль, что эти бумаги могут не представлять никакого интереса, даже в голову ему не приходила. Он колебался - расспрашивать подробнее или нет, но под конец все же решился. - А что вы с ними сделали? Мейнестрель движением ноги указал на чемоданчик. - Я думал, что вы намеревались сегодня вечером сообщить обо всем этом на Бюро... Вандервельде, Жоресу?.. Пилот улыбнулся какой-то медленной холодной улыбкой, больше глазами, чем губами, и в этом улыбчивом взгляде, озарившем его мертвенно-бледное лицо, было столько ясности и вместе с тем так мало человечности, что Жак опустил глаза. - Жоресу? Вандервельде? - произнес своим фальцетом Мейнестрель. - Да они не найдут там материала даже для одной лишней речи! - Заметив разочарованный вид Жака, он отбросил саркастический тон и добавил: - В Женеве я, разумеется, внимательнее разберусь во всех этих заметках. Но на первый взгляд ничего существенного нет: стратегические детали, данные о количестве вооруженных сил. Ничего такого, что в настоящий момент могло бы пригодиться. - Он надел пиджак и взял шляпу. - Пойдем вместе? Мы будем идти потихоньку и разговаривать... Какая жара! Никогда не забуду, какое Брюссель в июле... Куда девалась Альфреда? Она сказала, что зайдет за мной... Проходи вперед, я иду за тобой. Пока они шли, он расспрашивал Жака о Париже и ни разу не упомянул о документах. Он волочил ногу больше обычного и грубовато извинился за это перед Жаком. Летом, особенно при сильном утомлении, мускулы ноги болели у него иногда не меньше, чем на другой день после той воздушной аварии. - Я вроде "инвалида войны", - заметил он с коротким смешком. - В свое время такая штука окажется почетной... У дверей Народного дома, когда Жак собрался уходить, он внезапно дотронулся до его рукава: - А ты? Что это с тобой, мой мальчик? - Что со мной? - Ты как-то изменился. Уж не знаю, как сказать... Но очень изменился. Он пристально смотрел на него жестким, темным, проницательным взглядом. На несколько секунд перед глазами Жака возник образ Женни. Он покраснел. Ему противно было лгать, но и объяснять не хотелось. Он загадочно улыбнулся и отвернул голову. - До скорого свидания, - сказал Пилот, не настаивая. - Перед митингом я пойду с Фредой пообедать в "Таверну". Мы займем тебе место подле нас. LII Уже с восьми часов заняты были не только пять тысяч сидячих мест Королевского цирка, но даже пролеты и галерея заполнились демонстрантами, а снаружи, на узких улицах вокруг цирка, кишела огромная толпа народа, по подсчетам восторженных активистов, не менее пяти-шести тысяч человек. Жаку и его друзьям с большим трудом удалось расчистить себе проход и проникнуть в зал. "Официальные" лица, задержавшиеся в Народном доме, где продолжало заседать Бюро Интернационала, еще не прибыли. Передавали, что обсуждение проводит довольно бурно и, вероятно, затянется надолго. Кейр-Харди и Вайян изо всех сил старались добиться от собравшихся делегатов принципиального согласия на превентивную всеобщую стачку и твердого обещания от имени представляемых ими партий, что они будут активно работать у себя на родине над подготовкой к этой стачке, чтобы в случае войны Интернационал мог воспрепятствовать воинственным планам правительств. Жорес энергично поддержал это предложение, и ожесточенная дискуссия по этому поводу велась с самого утра. Сталкивались две противоположные точки зрения - все те же самые. Одни соглашались в принципе на всеобщую забастовку в случае агрессивной войны, но в случае войны оборонительной - говорили они - страна, парализованная стачкой, неизбежно подверглась бы нашествию агрессора; а народ, на который напали, имеет право и даже обязан защищаться с оружием в руках. Большая часть немцев, очень многие бельгийцы и французы думали именно так и лишь искали ясного и не вызывающего сомнений определения, при каких условиях та или иная держава должна считаться нападающей. Другие, опираясь на историю и извлекая убедительные аргументы из статей, появившихся за последние дни во французской, немецкой и русской печати, тенденциозно извращавших факты, утверждали, что война в целях законной самозащиты - это миф. "Правительство, решившее вовлечь свой народ в войну, всегда находит какой-нибудь способ либо подвергнуться нападению, либо выдать себя за жертву нападения, - утверждали они. - И чтобы не допустить такого маневра, необходимо, чтобы принцип превентивной забастовки был провозглашен заранее с тем, чтобы она явилась автоматическим ответом на любую угрозу войны, необходимо, чтобы этот принцип был немедленно принят социалистическими вождями всех стран, принят единогласно и так, чтобы уклониться от его проведения в жизнь было невозможно. Тогда сопротивление войне путем прекращения всякой работы - единственное эффективное сопротивление - может быть в роковой час организовано повсюду и одновременно". Результаты этих прений, решавших, быть может, грядущую судьбу Европы, были еще неизвестны. Жак почувствовал, что кто-то толкает его локтем. То был Сафрио, который заметил его и пробрался к нему. - Я хотел рассказать тебе о замечательном письме, которое Палаццоло получил от Муссолини, - сказал он, вытаскивая несколько сложенных листков, которые были заботливо спрятаны у него на груди под рубашкой. - Самое лучшее я списал... А Ричардли перевел это очень хорошим стилем для "Фанала". Вот увидишь... Кругом царил такой шум, что Жаку пришлось нагнуться к самым губам Сафрио. - Слушай... Сперва вот это: "Фактом войны буржуазия ставит пролетариат перед трагическим выбором: либо восстать, либо принять участие в бойне. Восстание было бы живо потоплено в крови; а бойня маскируется благородными словами, такими, как "долг", "Родина"..." Ты слушаешь?.. Бенито пишет также: "Война между нациями - это самая кровавая форма сотрудничества между эксплуататорскими классами. Буржуазия довольна, когда она может заклать пролетариат на алтаре Отечества!.." И дальше: "Интернационал - вот к чему неотвратимо приведут грядущие события..." Да, - произнес он звонким голосом. - Бенито хорошо сказал: "Интернационал - вот наша цель!" И ты сам видишь: Интернационал уже достаточно силен, чтобы спасти народы! Ты видишь это здесь, сегодня вечером! Единство пролетариата - залог мира во всем мире! Он выпрямился. Глаза его блестели. Он продолжал говорить, но все усиливавшийся шум не давал Жаку разобрать его слова. Толпа, сгрудившаяся в этой удушливой атмосфере, начинала проявлять нетерпение. Чтобы занять ее чем-нибудь, бельгийским активистам пришла в голову мысль запеть свой гимн "Пролетарии, объединяйтесь", который вскоре подхватили все. Каждый голос, сперва неуверенный, находя поддержку в соседе, становился тверже; и не только каждый голос - каждое сердце. Эта песня создавала некую связь, становилась полнозвучным, конкретным символом солидарности. Когда наконец долгожданные делегаты появились в глубине цирка, весь зал поднялся как один человек, и раздался приветственный крик - радостный, дружеский, полный доверия. И внезапно, без всякой подготовки, без всякого сигнала "Интернационал", вырвавшись из груди всех собравшихся, покрыл собою шум приветственных криков и рукоплесканий. Затем по знаку Вандервельде, который председательствовал, пение словно нехотя прекратилось. И пока понемногу устанавливалась тишина, все головы поворачивались к фаланге вождей. Их силуэты знакомы были толпе по фотографиям в партийных органах. Одни указывали на них пальцами другим. Шепотом назывались их имена. Все страны присутствовали на перекличке. В этот роковой час жизни европейского континента вся рабочая Европа была здесь, была представлена на этой маленькой эстраде, к которой устремлялись десять тысяч взглядов, исполненных одной и той же упорной и торжественной надежды. Эта коллективная уверенность, которой каждый заражался от другого, еще усилилась, когда из уст Вандервельде собравшиеся узнали, что Бюро постановило собрать в Париже не позднее 9 августа тот пресловутый конгресс Социалистического Интернационала, который сперва намечался на 23-е в Вене. От имени Социалистической партии Франции Жорес и Гед взяли на себя всю ответственность за его организацию и, призывая на помощь всех прочих, намеревались превратить этот съезд, посвященный вопросу: "Пролетариат и война", - в грандиозную манифестацию. - В момент, когда два великих народа могут быть брошены друг против друга, - воскликнул Вандервельде, - мы являемся свидетелями необычайного зрелища; представители профессиональных союзов и рабочих объединений одной из этих стран, избранные более чем четырьмя миллионами голосов, отправляются на территорию якобы враждебной нации, чтобы побрататься с нею и заявить о своей воле сохранить мир между народами! Тут среди рукоплесканий поднялся Гаазе, социалистический депутат рейхстага. Его мужественная речь, казалось, не оставляла ни малейшего сомнения в искреннем стремлении к сотрудничеству со стороны социал-демократов: - Австрийский ультиматум явился настоящей провокацией... Австрия желала войны... Она, видимо, рассчитывает на поддержку со стороны Германии. Но германские социалисты не считают, что пролетариат связан секретными договорами... Германский пролетариат заявляет, что Германия не должна вмешиваться, даже если в конфликт вступит Россия! Каждая его фраза прерывалась восторженными криками. Ясность и четкость этих заявлений у всех вызвали облегчение. - Пусть противники наши остерегаются! - вскричал он в конце своей речи. - Может случиться, что народы, уставшие от нищеты и угнетения, проснутся наконец и объединятся, чтобы установить социалистическое общество! Итальянец Моргари{122}, англичанин Кейр-Харди, русский Рубанович брали слово один за другим. Пролетарская Европа в один голос клеймила преступный империализм своих правительств и требовала взаимных уступок, необходимых для сохранения мира. Когда выступил вперед, чтобы взять слово, Жорес, овации усилились. Его поступь казалась еще более тяжелой, чем обычно. Этот день утомил его. Он втягивал голову в плечи, растрепавшиеся волосы слиплись от пота на его низком лбу. Когда он медленно взошел по ступенькам и вся его плотная фигура, прочно упиравшаяся ногами в пол, неподвижно стала лицом к публике, он показался каким-то приземистым великаном, который согнул спину, готовый принять удар, вошел корнями в землю, чтобы преградить путь лавинам надвигающихся катастроф. Он возгласил: - Граждане! Голос его каким-то чудом, повторявшимся всякий раз, как он всходил на трибуну, сразу же покрыл эти тысячи разнообразных звуков. Наступила благоговейная тишина, тишина леса перед грозой. Казалось, он на мгновенье ушел в себя, сжал кулак и резким движением снова положил на грудь свои короткие руки. ("Ну точь-в-точь тюлень, произносящий проповедь", - непочтительно говорил Патерсон.) Не торопясь, вначале как будто и не напрягая голоса, не стараясь создать впечатление силы, начал он свою речь; но с первых же слов бас его загудел, как бронзовый колокол, который только начинает раскачиваться, заполнил все пространство, и зал внезапно обрел гулкость звонницы. Жак, наклонившись вперед, положив подбородок на сжатый кулак, устремив взгляд на это поднятое кверху лицо, - казалось, оно всегда смотрит куда-то вдаль, за какие-то пределы, - слушал, не пропуская ни звука. Жорес не сообщал ничего нового. Он, как всегда, разоблачал всю опасность политики захватов и национального престижа, слабость дипломатии, патриотическое безумие шовинистов, бесплодные ужасы войны. Мысль его была проста, словарь довольно ограничен, эффекты речи часто основывались на самых обычных ораторских приемах. И все же эти благородные банальности пронизывали толпу, к которой в этот вечер принадлежал Жак, током высокого напряжения, который бросал ее по воле оратора из стороны в сторону, и она трепетала от братских чувств или от гнева, от возмущения или надежды, трепетала, как струны эоловой арфы. Откуда проистекало это колдовское обаяние Жореса? От его настойчивого голоса, который словно набухал и проходил широкими волнами по этим тысячам напряженно внимающих лиц? От его столь очевидной любви к людям? От его веры? От преисполнявшего его лиризма? От его симфонической души, где каким-то чудом сливалось в единое гармоническое созвучие все: склонность к словесному теоретизированию и четкое понимание, как и когда надо действовать, ясновидение историка и мечтательность поэта, любовь к порядку и революционная воля? В этот вечер, больше чем когда-либо, упрямая уверенность, пронизывающая каждого слушателя до мозга костей, исходила от его слов, от его голоса, от всей его неподвижной фигуры: уверенность в близкой победе, уверенность, что отказ в повиновении со стороны народов уже сейчас заставляет правительства колебаться и что гнусные силы войны не смогут сломить силы мира. Когда после пламенных заключительных слов он наконец сошел с трибуны, с искаженным лицом, весь в поту, содрогаясь от священного исступления, зал стоя приветствовал его. Рукоплескания и топот сливались в оглушительный шум, который перекатывался из конца в конец цирка, словно раскаты грома в горном ущелье. Люди неистово махали шляпами, носовыми платками, газетами, палками. Будто грозовой ветер пробегал по колосящемуся полю. В моменты подобного пароксизма Жоресу достаточно было бы крикнуть, сделать одно лишь движение рукою - и вся эта толпа, выставив лбы, фанатично бросилась бы вслед за ним на штурм любой Бастилии. Шум понемногу упорядочился, подчиняясь некоему ритму. Чтобы разрешить волнение, тисками сжимавшее грудь, стоявшее комом в горле, люди снова запели: Вставай, проклят