вшей ромашкой. Затем, отодвинув чашку, облокотилась на прохладный мрамор. Через широко распахнутое окно вливался вместе с уличным шумом ослепительный свет, от которого сверкали зеркала, стеклянные этажерки, медные перекладины, красное дерево конторки. Среди всех этих отблесков содержатель кафе прополаскивал графины; вода лилась, напоминая журчанье ручейка. На столах валялись газеты. Женни смотрела по сторонам, не думая ни о чем определенном. Время шло. Навязчивые ребяческие представления, мрачные мысли, внезапные страхи бродили, словно призраки, в ее утомленном мозгу. Она пыталась сосредоточить свое внимание на серой кошке, свернувшейся в клубок на скамеечке рядом с ней. Спала ли эта кошка? Глаза ее были закрыты, но уши двигались. У нее был такой вид, словно она насильно заставляет себя спать. Может быть, и она тоже была подвержена действию этой смутной, носившейся в воздухе тревоги? Кончики ее изогнутых лапок замерли в сладостной неподвижности, которая, однако, казалась притворной. Спала ли она? Или только делала вид, что спит? Кого она хотела обмануть? Может быть, самое себя?.. Смеркалось. Время от времени мужчины в рабочей одежде входили, обменивались с содержателем кафе взглядами соучастников, проходили через зал и взбирались наверх, на антресоли. Когда они открывали дверь, волна шума, отголосков спора на минуту смешивалась с уличным гулом. - Вот и я! Женни вздрогнула: она не заметила, как вошел Жак. Он сел рядом с ней. Лоб его был покрыт крупными каплями пота. Резко тряхнув головой, он откинул прядь волос и вытер лицо. - Хорошая, очень хорошая новость во всем этом хаосе! - сказал он вполголоса. - Нам передали по телефону сообщение, полученное через Брюссель от германских социал-демократов. Они не отказываются от борьбы, наоборот! Жорес прав: эти люди - наши братья, они не струсят! Они переживают там те же тревоги, что и мы. И они более чем когда-либо хотят сохранить связь, чтобы иметь возможность действовать сообща. Но так как в Германии осадное положение, сношения между ними и нами будут очень затруднены. И вот они посылают к нам через Бельгию делегата, Германа Мюллера, который должен приехать завтра и, как видно, облечен широкими полномочиями. Все думают, что он едет договариваться с французскими социалистами относительно немедленного и широкого выступления против сил войны. Понимаете? В "Юма" все надежды сосредоточились сейчас на этом неожиданном посланце, на этой решающей завтрашней встрече Мюллера и Жореса - встрече двух пролетариатов... И, конечно, они выработают вместе окончательные решения! По мнению Стефани, речь идет сейчас о том, чтобы организовать наконец в обеих странах широкое выступление рабочего класса - не меньше. Давно пора! Но никогда не поздно. Всеобщая забастовка может еще спасти все! Он говорил быстро, отрывисто, невольно заражая лихорадочностью своего тона. - Патрон решил опубликовать завтра грозную статью... Нечто вроде "Я обвиняю" Золя... По неопределенно-вопросительному взгляду Женни он увидел, что это сравнение, - которое, впрочем, принадлежало не ему, а Пажесу, секретарю Галло, - не вызвало в ее уме никакого отчетливого представления, и в течение нескольких секунд он с жестокой ясностью ощущал все, что еще разделяло их. - Вы только что говорили с Жоресом? - спросила она наивно. - Нет, сегодня не говорил. Но я стоял на лестнице с Пажесом в тот самый момент, когда Жорес выходил из редакции. Он, как всегда, был окружен группой друзей. Я слышал, как он сказал им: "Все это я вставлю в мою завтрашнюю статью, вот увидите! Я разоблачу всех виновных! На этот раз я хочу сказать все, что знаю!" И, честное слово, мне кажется, он смеялся, этот изумительный человек! Да, он смеялся! У него особенный смех, смех добродушного великана, бодрящий... Затем он сказал: "Но прежде всего идемте обедать. В ближайший ресторан, согласны? К Альберу". Она молчала, устремив на Жака внимательный взгляд. - Вам интересно было бы взглянуть на него вблизи? - спросил он. - Пойдемте в "Круассан", закусим. Я покажу вам Жореса... Я голоден. Имеем же право пообедать и мы с вами! LXIII Было около десяти часов. Большинство завсегдатаев уже ушло из ресторана. Жак и Женни заняли столик справа, где было мало народу. Жорес и его друзья сидели слева от входа, параллельно улице Монмартр, за длинным столом, составленным из нескольких маленьких. - Вы видите его? - спросил Жак. - На скамейке, вон там, посередине, спиной к окну. Посмотрите, он повернулся и говорит с Альбером, содержателем ресторана. - У него не такой уж встревоженный вид, - прошептала Женни с удивлением, восхитившим Жака; он взял ее за локоть и ласково сжал его. - А остальных вы тоже знаете? - Да. Направо от Жореса сидит Филипп Ландрие. Толстяк налево - это Ренодель. Напротив Реноделя - Дюбрейль{230}. Рядом с Дюбрейлем - Жан Лонге{230}. - А женщина? - Это кажется, госпожа Пуассон, жена того субъекта, что сидит напротив Ландрие. Рядом с ней - Амедей Дюнуа{231}. Напротив братья Рену. А вон тот, который только что вошел и стоит около стола, - друг Мигеля Альмерейды{231}, сотрудник "Боннэ руж"... Я забыл, как его... Короткий треск - словно где-то лопнула шина - прервал его слова; за ним почти немедленно вторично раздался тот же звук и звон разбитого стекла. Вдребезги разлетелось зеркало на внутренней стене зала. Секунда оцепенения, затем оглушительный рев. Весь зал, вскочив с мест, обернулся в сторону разбитого зеркала. "Стреляли в зеркало!" - "Кто?" - "Где?" - "С улицы!" Два официанта бросились к дверям и выбежали на улицу, откуда неслись крики. Жак инстинктивно встал и, вытянув руку, чтобы защитить Женни, искал глазами Жореса. На секунду он увидел его. Вокруг патрона стояли его друзья; он один, очень спокойный, остался сидеть на месте. Жак увидел, как он медленно нагнулся, словно искал что-то на полу. Потом Жак перестал его видеть. В эту минуту мимо столика, где сидел Жак, пробежала г-жа Альбер, жена содержателя кафе, с криком: - Кто-то стрелял в господина Жореса! - Побудьте здесь, - шепнул Жак, положив руку на плечо Женни и вынуждая ее снова сесть. Он устремился к столу Жореса, откуда слышались взволнованные голоса: "Доктора, скорее!", "Полицию!". Толпа жестикулировавших людей кольцом оцепила друзей Жореса и не давала подойти ближе. Жак локтями проложил себе путь, обошел вокруг стола и пробрался наконец в угол зала. Наполовину скрытое спиной наклонившегося Реноделя, на обитой клеенкой скамье лежало тело. Ренодель выпрямился и бросил на стол красную от крови салфетку. Жак увидел лицо Жореса: лоб, бороду, полуоткрытый рот, Как видно, он потерял сознание. Он был бледен, глаза его были закрыты. Какой-то человек, один из посетителей ресторана, очевидно, врач, прорвал кольцо. Он уверенно сорвал с Жореса галстук, отстегнул воротничок, схватил свесившуюся руку и нащупал пульс. Несколько голосов покрыли гул: "Тише, тише! Тс-с!.." Все взоры были прикованы к незнакомцу, державшему руку Жореса. Он молчал. Он стоял, низко нагнувшись, но его лицо - лицо ясновидящего - было поднято к карнизу; веки дрожали. Не изменив позы, ни на кого не глядя, он медленно покачал головой. Любопытные потоками вливались с улицы в кафе. Раздался голос Альбера: - Заприте дверь! Заприте окна! Опустите ставни! Толпа, отхлынув, оттеснила Жака на середину зала. Друзья Жореса подняли тело и осторожно понесли, чтобы положить на два наспех составленных стола. Жак пытался увидеть его. Но толпа вокруг раненого становилась все теснее. Он различал только угол белого мраморного стола и две торчавшие подошвы, запыленные, огромные. - Пропустите доктора! Андре Рену привел врача. Двое мужчин вошли в круг, который тут же снова сомкнулся за ними. Раздался шепот: "Доктор... Доктор..." Потянулась бесконечно долгая минута. Воцарилось тревожное молчание. Затем по всем этим склоненным затылкам пробежала дрожь, и Жак увидел, что все те, кто был еще в шляпах, обнажили головы. Два глухо повторяемых слова передавались из уст в уста. - Он умер... он умер... С полными слез глазами Жак обернулся, ища взглядом Женни. Она стояла, готовая броситься на его зов, ожидая лишь знака. Она пробралась к нему и безмолвно ухватилась за его руку. Отряд полицейских ворвался в ресторан и стал очищать зал. Жак и Женни, прижатые друг к другу, оказались захваченными водоворотом, толкавшим и уносившим их к дверям. В ту минуту, когда они были уже у выхода, какому-то человеку, который вел переговоры с полицейскими, удалось проникнуть в кафе. Жак узнал в нем социалиста, друга Жореса, Анри Фабра. Он был бледен как полотно. Он спросил, запинаясь: - Где он? Перевезли его в больницу? Никто не решился ответить. Чья-то рука робко указала в глубь зала. Фабр взглянул туда; в центре пустого пространства под резким светом виднелся ворох черной одежды, распростертой на мраморе, как труп в морге. На улице спешно организованная охрана пыталась рассеять толпу, скопившуюся перед домом и затруднявшую движение на перекрестке. Жак увидел Жюмлена и Рабба; они спорили с полицейскими. Вместе с уцепившейся за него Женни Жак добрался до них. Они шли из редакции и не присутствовали при случившемся, однако именно от них Жак узнал о том, что убийца выстрелил с улицы в упор, через открытое окно, и что после недолгого преследования прохожие задержали его. - Кто это? Где он? - В полицейском комиссариате на улице Майль. - Идемте, - сказал Жак, увлекая Женни. Перед участком образовалась толпа. Жак тщетно предъявлял свое корреспондентское удостоверение: больше никого не пропускали. Они уже хотели отойти, как вдруг из комиссариата выбежал Кадье. Он был без шляпы. Жак перехватил его на бегу. Кадье обернулся и, не узнавая Жака (с которым, однако, он только что разговаривал около редакции "Юманите"), с минуту смотрел на него блуждающим взором. Наконец он пробормотал: - Это вы, Тибо?.. Вот первая пролитая кровь... первая жертва... Чья очередь теперь? - Кто убийца? - спросил Жак. - Какой-то неизвестный. Его фамилия - Виллен. Я видел его. Молодой человек лет двадцати пяти или около того. - Но почему Жореса? Почему? - Очевидно, какой-нибудь "патриот"! Сумасшедший!.. Он высвободил локоть, за который держал его Жак, и убежал. - Вернемся туда, - сказал Жак. Повиснув на руке Жака, молчаливая и напряженная, Женни изо всех сил старалась идти с ним в ногу. Он наклонился к ней. - Вы устали... Что, если бы я усадил вас где-нибудь в спокойном месте? А потом пришел бы за вами... Она изнемогала от волнения, от усталости, но мысль, что в такую минуту они могут расстаться... Не отвечая, она еще крепче прижалась к нему. Он не стал настаивать. Это живое тепло рядом с ним помогало ему бороться с отчаянием; он и сам теперь не хотел оставаться один. Вечер был удушливый. Асфальт распространял зловоние. Все переулки вокруг улицы Монмартр были черны от пешеходов. Движение остановилось. Люди гроздьями висели на окнах. Незнакомые передавали друг другу: "Убили Жореса!" Кордон полицейских почти очистил пространство перед кафе "Круассан" и теперь старался удерживать на расстоянии бушующие волны, вливавшиеся с Бульваров, где новость распространилась с быстротой электрического тока. Когда Жак и Женни подошли к перекрестку, отряд конной жандармерии выехал из улицы Сен-Марк. Взвод прежде всего очистил подступы к улице Виктуар и всю улицу вплоть до Биржи. Затем он развернулся в центре площади и несколько минут гарцевал там, чтобы оттеснить любопытных к домам. Воспользовавшись беспорядком, - более робкие убегали в боковые улицы, - Жак и Женни проскользнули в первый ряд. Их взгляды были прикованы к темному фасаду кафе с закрытыми железными ставнями. Когда отворялась охраняемая полицией дверь, в которую то и дело входили агенты, на минуту становился виден ярко освещенный зал. Два такси и несколько лимузинов с правительственными флажками один за другим прошли сквозь оцепление. Распоряжавшийся охраной лейтенант отдавал честь лицам, выходившим из машин, и они немедленно исчезали в кафе, дверь которого тотчас же снова захлопывалась за ними. Люди осведомленные сообщали: "Префект полиции... Доктор Поль... Префект департамента Сены... Прокурор республики..." Наконец из улицы Виктуар выехала санитарная карета, запряженная маленькой лошадкой, бежавшей мелкой рысцой; колокольчик ее звенел не переставая. Стало немного тише Полицейские остановили карету у входа в "Круассан". Четыре санитара выпрыгнули оттуда на мостовую и вошли в ресторан, оставив заднюю дверцу широко раскрытой. Прошло десять минут. Возбужденная толпа топталась на месте. "Какого черта они возятся там так долго?" - "Надо же проделать все, что полагается, иначе нельзя!" Внезапно Жак почувствовал, что пальцы Женни судорожно впились в его рукав. Обе половинки двери ресторана распахнулись. Все затихли. На тротуар вышел Альбер. Все увидели внутренность кафе, освещенную ярко, как часовня, и кишевшую черными фигурами полицейских. Они расступились и выстроились в ряд, пропуская носилки. Носилки были покрыты скатертью. Их несли четверо мужчин с обнаженными головами. Жак узнал знакомые фигуры: Ренодель, Лонге, Компер-Морель, Тео Бретен. Все стоявшие на площади немедленно обнажили головы. Робкий возглас: "Смерть убийце!" - раздался из окон одного дома и замер во мраке. Медленно, среди тишины, в которой отчетливо раздавался стук шагов, белые носилки проплыли через порог, пересекли тротуар, покачались несколько секунд и внезапно исчезли в глубине кареты. Двое мужчин тотчас же последовали за ними. Полицейский сел рядом с кучером. Затем раздался отчетливый стук захлопнувшейся дверцы. И когда лошадь тронулась с места, а карета, окруженная группой полицейских-самокатчиков, позвякивая, направилась в сторону Биржи, внезапный глухой взволнованный гул покрыл тонкий звон колокольчика и, поднявшись отовсюду разом, вырвался наконец из сотни стесненных сердец: "Да здравствует Жорес!.. Да здравствует Жорес!.. Да здравствует Жорес!.." - Попытаемся теперь добраться до "Юма", - проговорил Жак. Но толпа вокруг них словно приросла к месту. Все глаза оставались прикованными к тайне этого темного фасада, охраняемого полицией. - Жорес умер... - прошептал Жак. И, помолчав, он повторил: - Жорес умер... Я не могу этому поверить... Главное - не могу представить себе, не могу взвесить все последствия... Постепенно плотные ряды раздвинулись; теперь можно было двинуться в путь. - Идемте. Как дойти до улицы Круассан? О том, чтобы пробиться сквозь кордон, охранявший перекресток, или пройти до Больших бульваров через улицу Монмартр, не могло быть и речи. - Обойдем кругом, - сказал Жак. - Пройдем улицей Фейдо и переулком Вивьен! Они вышли из переулка и хотели было выбраться из давки бульвара Монмартр, как вдруг непреодолимый напор толпы закружил их, увлек за собой. Они попали в самую гущу манифестации: колонна молодых патриотов, потрясавших флагами и оравших "Марсельезу", хлынула с бульвара Пуассоньер потоком, который заливал улицу во всю ширину и отбрасывал назад все, что находилось на его пути. - Долой Германию!.. Смерть кайзеру!.. На Берлин!.. Женни, унесенная толпой, почувствовала, что теряет равновесие. Ей показалось, что сейчас ее оторвут от Жака, растопчут. Она вскрикнула от ужаса. Но он обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Ему удалось внести, втолкнуть ее в нишу каких-то ворот, которые были закрыты. Ослепленная пылью, поднявшейся от топота этого стада, оглушенная пронзительными криками и пением, в ужасе от этих ревущих глоток, безумных глаз, страшных лиц, она вдруг заметила почти рядом с собой медную ручку. Собрав остаток сил, она рванулась, протянула руку и уцепилась за эту ручку, показавшуюся ей спасением. Наконец-то! Еще немного - и она бы лишилась сознания. Она закрыла глаза, но ее пальцы не переставали судорожно сжимать медную ручку. Она слышала у самого уха прерывающийся голос Жака, повторявший: - Держитесь крепче... Не бойтесь... Я здесь... Прошло несколько минут. Наконец ей показалось, что шум удаляется. Она открыла глаза и увидела Жака, он улыбался. Человеческий поток все еще плыл мимо них, но не так быстро, отдельными волнами, без криков: скорее любопытные, чем манифестанты. Женни все еще дрожала всем телом и не могла отдышаться. - Успокойтесь, - прошептал Жак. - Видите, это кончилось... Она провела рукой по лбу, поправила шляпу и заметила, что ее вуаль разорвана. "Что я скажу маме?" - подумала она, словно в каком-то полусне. - Попробуем выбраться отсюда, - сказал Жак. - Но можете ли вы идти? Лучше всего для них было бы отдаться течению и затем ускользнуть каким-нибудь переулком. Жак отказался от мысли попасть в "Юманите". Правда, не без легкого и невольного раздражения. Но в этот вечер на нем лежала ответственность за судьбу другого человека: хрупкое, бесконечно дорогое существо находилось на его попечении. Он догадывался, что нервное напряжение Женни дошло до предела, и сейчас думал только о том, как бы довести ее до улицы Обсерватории. Она позволяла поддерживать и вести себя. Она уже не храбрилась, не повторяла больше: "Не беспокойтесь обо мне..." Наоборот, она всей своей тяжестью опиралась на руку Жака с беспомощностью, которая помимо ее воли говорила о том, как сильно она устала. Потихоньку они добрались до площади Биржи, не встретив ни одного такси. Тротуары и мостовые были запружены пешеходами. Казалось, весь Париж вышел на улицу. В залах кинематографов весть о преступлении появилась на экранах во время хода картин, и сеансы были прерваны повсюду. Люди, обгонявшие Жака и Женни, говорили громко и только об одном. Жак улавливал на ходу обрывки разговоров: "Северный и Восточный вокзалы заняты войсками..." - "Чего еще ждут? Почему не объявляют мобилизацию?" - "Теперь понадобилось бы чудо, чтобы..." - "Я телеграфировал Шарлотте, чтобы она завтра же возвращалась с детьми". - "Я сказал ей: "Знаете что! Если бы у вас был сын двадцати двух лет, вы бы, может быть, говорили иначе!" Газетчики сновали между прохожими. - Убийство Жореса! На стоянке площади Биржи не было ни одной машины. Жак усадил Женни на выступ решетчатой ограды. Стоя подле нее с опущенной головой, он опять прошептал: - Жорес умер... Он думал: "Кто примет завтра германского делегата? И кто теперь защитит нас? Жорес - единственный, кто никогда не потерял бы надежды... Единственный, кому правительство никогда не смогло бы заткнуть рот... Единственный, пожалуй, кто мог бы еще помешать мобилизации..." Люди торопливо входили в почтовое отделение, освещенные окна которого бросали отблеск на тротуар. Это здесь он отправил телеграмму Даниэлю в вечер самоубийства Фонтанена, в тот вечер, когда снова увидел Женни... Не прошло еще и двух недель... На видном месте в газетном киоске лежали экстренные выпуски газет с угрожающими заголовками: "Вся Европа вооружается...", "Положение осложняется с каждым часом...", "Министры заседают в Елисейском дворце, обсуждая решения, которых требуют вызывающие действия Германии...". Какой-то пьяный, который проходил, шатаясь, мимо них, крикнул хриплым голосом: "Долой войну!" И Жак заметил, что он в первый раз слышит сегодня этот возглас. Было бы ребячеством делать из этого тот или иной вывод. Тем не менее факт бросался в глаза: ни перед останками Жореса, ни на бульварах, когда патриоты вопили: "На Берлин!", не раздалось ни единого крика возмущения, того крика, который позавчера еще беспрерывно оглашал улицы во время каждой манифестации. На другом конце площади показалось свободное такси. Люди окликали его. Жак побежал, вскочил на подножку, остановил машину перед Женни. Они бросились в авто и безмолвно прижались друг к другу. Оба были во власти одинаковой тоски и тревоги; оба испытывали такое потрясение, словно им только что удалось спастись от смертельной опасности. И эта машина наконец укрыла их от враждебного мира. Жак обнял Женни: он с силой прижимал ее к себе. Несмотря на усталость, он испытывал какое-то странное возбуждение, какую-то жажду жизни, более острую, чем когда бы то ни было. - Жак, - шепнула ему на ухо Женни, - где вы ночуете? - И добавила быстро, словно повторяя давно приготовленную фразу: - Идемте к нам. У нас вы ничем не рискуете. Вы ляжете на диване Даниэля. Он ответил не сразу. Он сжимал в своих пальцах руку девушки, руку, которая была не только покорной и нежной, как обычно, но которая горела, нервно двигалась, жила и, казалось, возвращала ласку. - Хорошо, - сказал он просто. Только спустя несколько мгновений, на нижней площадке лестницы, идя позади Женни мимо застекленной двери швейцарской, он вдруг заметил, что инстинктивно заглушает шаги, и осознал положение вещей, оценил, какое доказательство любви и доверия дает ему Женни: одна в Париже, без ведома г-жи де Фонтанен, без ведома Даниэля, она предложила ему провести ночь у нее в доме... Если он сам почувствовал при этой мысли такую неловкость, то какую мучительную тревогу должна переживать сейчас Женни, думал он. Он ошибался: она действовала обдуманно, сообразуясь с тем, что считала правильным, и не заботилась ни о чем больше. С момента встречи с полицейскими она дрожала за Жака. Надежда, что он согласится укрыться на улице Обсерватории, не покидала ее. И этот план - который показался бы ей совершенно неприемлемым всего неделю назад - так крепко пустил корни в ее уме, что она уже не видела всей его смелости; она испытывала только благодарность к Жаку за то, что он так быстро принял ее предложение. Едва успев войти в квартиру, она решительно сняла шляпу, жакет и занялась хозяйственными делами. Казалось, она больше не чувствовала усталости. Ей хотелось приготовить чай, привести в порядок комнату брата, постелить простыни, чтобы преобразить диван в кровать. Жак протестовал. В конце концов ему пришлось прибегнуть к силе и схватить Женни за руки, чтобы она перестала суетиться. - Пожалуйста, бросьте все это, - сказал он, улыбаясь. - Скоро два часа ночи. В шесть я уйду. Я лягу здесь не раздеваясь. К тому же маловероятно, чтобы я мог уснуть. - По крайней мере позвольте мне дать вам одеяло... - взмолилась она. Он помог ей разложить подушки, включить электрическую лампочку у изголовья. - А теперь вы должны подумать о себе, забыть о том, что я здесь. Спать, спать... Обещаете? Она с нежностью кивнула головой. - Завтра утром, - продолжал он, - я выберусь потихоньку, чтобы не разбудить вас. Я хочу, чтобы вы встали как можно позднее, хорошенько отдохнули... Кто знает, что готовит нам завтрашний день... После завтрака я приду и принесу вам новости. Она снова покорно кивнула головой. - Спокойной ночи, - сказал он. В этой комнате, с которой у него было связано столько светлых воспоминаний, он, стоя, целомудренно обнял ее. Его грудь касалась ее груди. Он сильнее прижал к себе девушку, и она слегка покачнулась; их колени встретились. Одинаковое смущение охватило обоих, но он один понял его значение. - Обнимите меня, - прошептала она, - обнимите меня крепче... Она обвила руками шею Жака и обнимала его с неожиданной страстью, в каком-то опьянении. В своей невинной смелости она была более неосторожной, чем он. Это она заставила его отступить на шаг, к дивану. Не разжимая объятий, они упали на постель. - Обнимите меня крепче, - повторяла она, - еще крепче... Еще... - И, не желая, чтобы он видел ее волнение, она протянула руку к столу и погасила свет. Он пытался овладеть собой, но знал теперь, что Женни не уйдет в свою комнату, что они уже не расстанутся в эту ночь... "И мы тоже... - на секунду вспыхнуло в его сознании, - и мы, как все остальные..." Тень досады, какое-то отчаянье и страх примешивались к его желанию. Задыхаясь, охваченный исступлением, обуздать которое было уже не в его власти, он молча обнимал ее в укрывавшей их темноте. Внезапная судорога пронзила его, он задохнулся, замер... Потом напряжение прошло, он перевел дыхание. С чувством освобождения, смешанным также с каким-то стыдом, с острым ощущением грусти, одиночества, он снова стал самим собой. Почти не сознавая происходящего, словно растворившись в нежности, Женни покоилась в его объятиях. Она хотела лишь одного - чтобы это чудесное мгновение длилось вечно. Она прижималась щекой к сукну куртки, она прислушивалась, и ей казались чудом удары сердца, бившегося так близко от ее собственного. Проникая через открытое окно, молочный свет - что это было, луна - или уже рассвет? - заливал комнату какой-то призрачной дымкой, в которой стены, мебель, все твердые и плотные предметы неожиданно стали прозрачными. Уснуть... После пережитых вместе трагических часов уснуть в объятиях друг друга - в этом была сладостная награда. Он первый незаметно скользнул в сонное забытье. Она услышала, как в последнем поцелуе он прошептал какие-то неясные слова. Затем с невыразимым волнением почувствовала, что он заснул подле нее. Еще с минуту она боролась с усталостью, желая как можно дольше продлить сознание своего счастья, и когда, тесно прижавшись к нему, она тоже погрузилась в сон, у нее было восхитительное ощущение, что еще больше, чем сну, она отдается Жаку. LXIV Он проснулся первым. Медленно возвращаясь к действительности, он несколько минут с восхищением созерцал в утреннем свете это нежное лицо, все такое же юное, несмотря на следы усталости и волнения. Смягчившийся рот, казалось, хотел улыбнуться. На матовой, гладкой, чуть порозовевшей щеке протянулась, словно мазок акварели, прозрачная тень от ресниц. Жак удержался и не коснулся ее губами. Он осторожно скользнул к краю дивана, и ему удалось встать, не потревожив Женни. Встав, он увидел в зеркале свою измятую одежду, землистое лицо, спутанные волосы. Мысль, что девушка может увидеть его таким, заставила его устремиться к двери. Однако, прежде чем исчезнуть, он выбрал в вазе на камине несколько цветочков душистого горошка и положил их, вместо прощания, на только что покинутое им место. Затем на цыпочках вышел из комнаты. Был уже восьмой час: суббота, 1 августа. Новый месяц, летний месяц, месяц каникул. Что принесет он с собою? Войну? Революцию?.. Или мир? День обещал быть прекрасным. Жак вспомнил, что на бульваре Монпарнас, рядом о кафе "Клозри де Лила", есть бани. Перед тем как зайти туда, он купил газеты. Некоторые из них - "Матэн", "Журналь" - вышли в уменьшенном объеме, на одном листке. Экономия военного времени? Уже? В них было множество точных указаний, предназначенных для мобилизованных "на тот случай, если...". Номер "Юманите" появился как обычно. Окаймленный широкой черной полосой, он был полон подробностей об убийстве. Жак удивился, прочитав в нем трогательное послание г-на Пуанкаре к вдове Жореса: "В час, когда национальное единение необходимо более чем когда бы то ни было, я считаю своим долгом выразить вам..." Жак знал, что жена Жореса в отъезде и что друзья решили не делать никаких приготовлений к похоронам до ее возвращения. Письмо, следовательно, было срочно опубликовано в печати самим Пуанкаре. С какой же целью? Громкое воззвание от имени совета министров, подписанное Вивиани, заботливо разъясняло, что Жорес "в эти трудные дни... поддерживал своим авторитетом патриотическую деятельность правительства". Заключительный параграф звучал скрытой угрозой: "В момент серьезных затруднений, переживаемых родиной, правительство, рассчитывая на патриотизм рабочего класса и всего населения, надеется, что оно сохранит спокойствие и не станет увеличивать общественное возбуждение агитацией, которая могла бы вызвать беспорядок в столице". Как видно, правительство опасалось волнений... Какой-то хроникер рассказывал, что министр внутренних дел Мальви, узнав в совете министров об убийстве, спешно покинул Елисейский дворец и поехал в свое министерство, чтобы поддерживать связь с полицейской префектурой. Впрочем, все газеты с единодушием, изобличавшим наличие определенной директивы, настаивали на необходимости объединения и, пользуясь убийством, наперебой прославляли "пример", который "великий республиканец" дал перед смертью "своей партии", одобряли правительство за то, что, "предвидя возможность самых страшных событий, оно приняло необходимые меры предосторожности". Читая все эти рассуждения, можно было подумать, что этот только что замолчавший голос никогда не произносил ни единого слова, которое бы не было направлено на поддержку националистической политики Франции. Маневр был тонкий и коварный. Противника раздавили, и теперь верхом ловкости было искусно завладеть трупом, превратить его в символ преданности правительству, использовать как оружие, и именно как оружие против обезглавленного социализма. "Неужели они дойдут до того, чтобы устроить ему торжественные официальные похороны?" - с отвращением спрашивал себя Жак. Все эти намокшие от пара газеты он скатал в ком и, с яростью отшвырнув его подальше от себя, погрузился в теплую воду ванны. "Смотреть событиям в лицо!" - решил он. Армия "социал-патриотов" росла с такой быстротой, что борьба представлялась теперь невозможной. Журналисты, преподаватели, писатели, ученые, интеллигенция - все наперебой отрекались от независимой критики, чтобы проповедовать новый крестовый поход, подогревать наследственную ненависть к врагу, восхвалять пассивное повиновение, подготовлять бессмысленное жертвоприношение. Даже в левых газетах самая верхушка народных вожаков, те самые, кто вчера еще с высоты своего авторитета заявлял, что чудовищный конфликт европейских государств только перенесет классовую борьбу на международную арену и явится крайним выражением инстинктов собственничества, наживы и конкуренции, - сегодня все они были, видимо, готовы использовать свое влияние в интересах правительства. Правда, некоторые из них стыдливо лепетали еще какие-то извинения: "Увы, наша мечта была слишком прекрасна..." Но все капитулировали, все оправдывали национальную оборону и уже побуждали веривших им рабочих отбросить всякие колебания и присоединиться к делу смерти. Их коллективная измена внезапно освободила поле действия для всяких лживых патриотических россказней и грозила окончательно парализовать в неуверенных сердцах народных масс тот слабый порыв к бунту, который до сих пор был в глазах Жака единственной надеждой на то, чтобы спасти мир. "Да, - размышлял Жак с мучительным чувством бессилия, - удар был мастерски подготовлен... Война возможна лишь тогда, когда народ сделался фанатиком. Прежде всего надо мобилизовать сознание; после этого нетрудно будет мобилизовать людей!" Ему вспомнился один митинг. Кто там говорил? Жорес? Или Вандервельде? Или какой-нибудь другой лидер, которого так жадно, так страстно желая поверить ему, слушал народ? Однажды вечером, стоя на трибуне, оратор сравнил действия отдельных революционеров с работой жителей побережья, которые из поколения в поколение возят тачками щебень и вываливают его на морском берегу. "Волны бушуют! - вскричал он. - Валы вздымают тучу пыли. Но каждая из этих тачек оставляет несколько тяжелых камней, которых не унести волне! И постепенно вырастает плотина! И неизбежно придет время, когда слои камней составят прочную дамбу, с которой уже не сможет справиться побежденный вал, - новую почву, по которой торжествующей поступью пройдут грядущие поколения!.." Благородные метафоры, возбудившие в тот день исступленный восторг слушателей! "Но что значат все эти жалкие усилия перед сегодняшним приливом?" - подумал Жак. Он тотчас устыдился собственного малодушия: "Не поступать, как все... Не позволять отчаянию обезоружить себя! Все делается непоправимым лишь тогда, когда лучшие, в свою очередь, отказываются от борьбы и склоняются перед мифом - перед неизбежностью событий! События - дело наших рук! Надеяться во что бы то ни стало! И действовать! Бороться до конца с тревожными мыслями, с предательской заразой паники! Еще ничего не потеряно!" Он чувствовал себя до ужаса одиноким. Одиноким - потому, что был верен и чист. Одиноким, но как бы защищенным этим трагическим одиночеством. Как ни велико было его смятение, он знал, что он прав, что защищает истину. Нет, никогда он не согласится на отступничество! Не заходя к Женни, он побежал в "Юманите". Здание редакции в это утро напоминало морг. Несмотря на ранний час, лестницы, коридоры были уже переполнены социалистами. На их взволнованных лицах лежал отпечаток двух чувств: скорби и уныния. Имя убийцы переходило из уст в уста: Рауль Виллен... Никто не знал его. Был ли это безумный маньяк? Или агент националистов? Кто вложил оружие в его руки? В полицейском комиссариате он не сумел дать никакого объяснения своему поступку. На листе бумаги, найденном у него в кармане, были написаны следующие загадочные строчки: "Отечество в опасности, надо строго карать убийц". Стефани, как и все сотрудники газеты, провел ночь на ногах. Его лицо посерело. Маленькие черные глазки моргали, воспаленные от слез и бессонницы. Человек десять социалистов теснились в его кабинете. Происходил горячий спор. Утверждали, что фон Шен, германский посол, добиваясь от Франции обещания сохранить нейтралитет и отказать России в военной поддержке, отважился в министерстве иностранных дел на неслыханное предложение: Германия брала на себя обязательство не вступать в войну с Францией в том случае, если французское правительство в качестве гарантии своего нейтралитета разрешило бы Германии занять крепости Туль и Верден на все время германской кампании против русских. Некоторые, как, например, Бюро или Рабб, - таких, впрочем, было немного, - нерешительно намекали на то, что эта торговля в последний час все же является средством предохранить Францию от участия в конфликте. Но большинство присутствовавших довольно неожиданно оказалось защитниками франко-русского союза. Юный Жюмлен, - его тон напомнил Жаку негодующие возгласы Манюэля Руа, - возмущенно вскричал: - В истории еще не было случая, когда Франция отказалась бы выполнить взятые на себя обязательства! Бюро вскочил с места. - Простите, - сказал он, - давайте не будем уклоняться от истины... Присмотритесь внимательнее к последовательности фактов, сравните даты мобилизаций! Я даже готов оставить в стороне то, что нам известно о военных приготовлениях России, которые начаты уже давно и деятельно продолжаются, несмотря на все усилия Франции. Будем сейчас говорить только об официальных приказах о мобилизации. Так вот, указ царя был подписан третьего дня, в четверг, после двенадцати часов дня, - и это несмотря на грозное предостережение Германии, которая заранее и совершенно определенно заявляла, что русская мобилизация означает войну. Третьего дня, в четверг! Дальше... Франц-Иосиф подписал свой приказ о мобилизации только вчера, в пятницу, незадолго до полудня. Затем вчера же, но несколькими часами позже, Германия объявила Kriegsgefahrzustand, что все же не равносильно всеобщей мобилизации. Вот точная хронология событий... И это ни для кого не секрет, - добавил он, вынимая из кармана газету. - Даже такой правительственный орган, каким является "Матэн", признает, что всеобщая русская мобилизация предшествовала всеобщей австрийской мобилизации. Факт налицо! И это важный факт! В глазах будущих историков он будет иметь существеннейшее значение. Россия, бесспорно, должна считаться государством-агрессором!.. Так вот, - продолжал он после паузы и подчеркивая каждое слово, - я не меньше, чем кто бы то ни было, забочусь о чести французов. Но считаю, что эти установленные факты позволили бы сегодня Франции отказать России в своей помощи, нисколько не нарушая взятых на себя обязательств! Больше того: я считаю, что отказ солидаризироваться с государством-агрессором явился бы для нашего правительства удобным случаем доказать, - доказать блестяще, неопровержимо, - что оно никогда не хотело войны! Наступило молчание, в котором чувствовался внезапный проблеск надежды. Даже Жюмлен не находил никаких возражений. Однако он не любил признавать себя неправым и переменил тему разговора: - Обязательства, взятые на себя Францией... Да известны ли нам эти обязательства? Кто знает в точности, какие новые обязательства от имени Франции подписал Пуанкаре за последние два года под давлением Извольского? - А что ответил министр? - спросил Жак. - Предложение Шена было, разумеется, принято министерством иностранных дел за "ловушку"? Это постоянный припев французской дипломатии! - Если не за ловушку, - поправил его Кадье, который кичился своей осведомленностью, - то, во всяком случае, за скрытую провокацию: за своего рода ультиматум. - С какой же целью? - Да чтобы вынудить Францию высказаться немедленно! Всем известно, что план кампании германского генерального штаба состоит в том, чтобы с самого начала одержать на французском фронте решительную победу, которая позволит ему перенести затем усилия на восточный фронт. Поэтому Германии важно напасть на Францию как можно скорее. Отсюда и исходит желание немцев втянуть Францию в войну до того, как начнутся сражения на германо-русском фронте! Стефани уже несколько минут проявлял нетерпение. Его звучный голос положил конец спору: - Черт возьми, все вы рассуждаете так, словно война уже объявлена или будет объявлена сию минуту! И это в такой момент, когда союз французских и немецких социалистов готовится стать крепче, чем когда-либо! Когда приезд Мюллера, - а сегодня вечером он будет среди нас, - позволяет наконец рассчитывать на общее, немедленное, решительное выступление! Все замолчали. Тень Жореса с минуту реяла в комнате. Стефани сказал то, что сказал бы патрон. В самом деле, официальная посылка в Париж делегата социал-демократов, чтобы наперекор правительствам скрепить договор о мире между народами, - не было ли это при настоящем положении вещей фактом беспрецедентным, фактом, который действительно давал основания надеяться на все? - Что за молодцы эти немцы! - вскричал Жюмлен. И его юношеская вера, без всякого перехода сменившая крайний пессимизм, являлась яркой иллюстрацией всеобщей растерянности. Появление Реноделя изменило направление разговора. Он был бледен, лицо его опухло, взор блуждал. Он провел ночь, бодрствуя у тела своего друга. Он пришел на заседание бюро Социалистической федерации Сены, которое было назначено на сегодняшнее утро в "Юманите", чтобы срочно обсудить положение, создавшееся в партии после потери ее вождя, и хотел предварительно побеседовать со Стефани по поводу воззвания, только что выпущенного Объединением профсоюзов. Он утверждал, что в Лионе, Марселе, Тулузе, Бордо, Нанте, Руане, Лилле - повсюду организуются новые манифестации. - Нет, нет, - повторял он, сжимая кулаки, - еще рано отчаиваться! Их оставили вдвоем. И Жак после тщетной попытки увидеть Галло - в кабинете его не оказалось - вышел из редакции: ему хотелось, прежде чем пойти к Женни, посмотреть, какова атмосфера в анархистских кругах, и зайти в "Либертэр". Но на площади Данкур он столкнулся с братьями Кошуа, двумя рабочими-каменщиками, завсегдатаями "Либертэр", и они убедили его не ходить дальше. - Мы только что от