туда. Там никого нет. Товарищи настороже. Полиция шныряет вокруг. Зачем самому лезть к ней в лапы? Жак немного проводил их. Они шли, сами не зная куда, без цели. Сегодня они бросили свою стройку "из-за всего этого". - Ну, а ты что скажешь об их войне? - спросил старший, высокий рыжий малый в веснушках. Черты лица были у него грубоватые, но во взгляде бледно-голубых глаз светилась в это утро какая-то необычная мягкость. - Ему на это наплевать, он швейцарец, - отрезал младший. (Несмотря на то, что они не были близнецами, он был точной копией брата, - но походил на него так, как законченная статуя походит на первоначальный слепок.) Жак счел излишним пускаться в объяснения. - Нет, мне не наплевать, - сказал он мрачно. Младший охотно согласился: - Ну, понятно. Но все-таки это другое дело. Вот попади ты в ту же кашу, что и мы... Старший, - как видно, чтобы отпраздновать этот неожиданный отдых, он немного выпил, - оказался более словоохотливым: - С нами дело обстоит просто. Тот, у кого нет ничего, кроме собственной шкуры, держится за нее!.. Спору нет - при случае и мы могли бы сложить головы за свои убеждения. Но за убеждения социал-патриотов - дудки! Пусть идут те, кому это нравится! Наше отечество там, где можно спокойно работать. Верно, Жюль? Младший недоверчиво посвистывал. - Но как же? - спросил Жак. - Если все-таки будет мобилизация, вы... что вы будете делать? (Он думал о себе. Его ответ на вопрос Антуана был совершенно искренен. Он не знал. Он будет отчаянно бороться. Но где? И с кем? И как?.. Впрочем, он не разрешал себе думать об этом: это уже значило бы сомневаться в возможности сохранения мира.) Младший украдкой взглянул на старшего и, словно опасаясь, как бы тот не начал болтать, поспешно ответил: - Нам идти только на девятый день. Времени много, увидим. Но старший не заметил предостережения брата. Он нагнулся к Жаку и понизил голос: - Знаешь ты Сайявара? Нет? Рябого? Сайявар родом из Пор-Бу{249}. Понимаешь? Он знает испанскую границу наизусть, как мы улицу Менильмюша{249}... - Он таинственно подмигнул. - Говорят, Испания, если даже и будет война, все равно останется нейтральной. Там свободно: ничто не помешает тебе по-человечески заработать кусок хлеба. И работы мы не боимся. Верно, Жюль? Младший исподлобья взглянул на Жака. Его голубые глаза сверкнули металлическим блеском. Он проворчал: - Не вздумай проболтаться об этом! - Будь покоен, - сказал Жак, пожимая им руки. Он задумчиво посмотрел им вслед и отрицательно покачал головой. "Нет, только не это... Это не для меня... Бежать в нейтральную страну - да, иногда это может иметь свое оправдание. Но бежать для того, чтобы "спокойно работать" и "зарабатывать кусок хлеба", в то время как другие... Нет! - Он сделал несколько шагов и снова остановился: - Но в таком случае - что же, что?" LXV Анна решительным шагом подошла к телефону. Она хотела уже снять трубку, но вдруг ей пришло в голову: "Это глупо. Двадцать минут двенадцатого; он еще в больнице... Что, если я поймаю его у выхода? Там он не ускользнет от меня". Она вспомнила, что отпустила шофера на все утро. Чтобы не терять ни минуты, а главное, чтобы не томиться ожиданием, она сразу, как только оделась, вышла из дому и села в такси. - На улицу Севр! Я скажу, где остановиться. Привратник больницы не заметил, чтобы доктор Тибо выходил. Анна бросила взгляд на автомобили, стоявшие вдоль тротуара. Машины Антуана среди них не было. Но он мог поставить ее во дворе, и, кроме того, он не всегда выезжал по утрам на собственной машине. Она снова села в такси. Прильнув грудью к стеклу, она следила за всеми, кто входил в главный подъезд и выходил из него. Без пяти двенадцать... Двенадцать... На башенных часах пробило двенадцать ударов, и в ответ на это почти сейчас же зазвонил колокол ближайшей церкви. Поток служащих, санитарок хлынул на тротуар. Вдруг ее лоб стал влажным от пота. Она вспомнила, что существует другой выход - в переулок. Она торопливо выбралась из такси и пошла пешком, предупредив привратника, чтобы он задержал доктора, если тот выйдет. Тротуар был узкий, запруженный спешившими людьми. По мостовой ехали автомобили, грузовики... Адский шум многолюдных улиц... У нее закружилась голова, и она остановилась. В висках у нее стучало. Она закрыла глаза и хладнокровно спросила себя, не лучше ли было бы умереть. Но сейчас же взяла себя в руки, как лунатик, двинулась вперед, дошла до подъезда, до привратницкой. - Доктор Тибо? Да, да, он уже ушел из больницы, только что... Она ничего не ответила, не поблагодарила и, как фурия, выскочила из подъезда. Что делать? Еще раз позвонить на Университетскую улицу? (Она несколько раз звонила вчера. Звонила сегодня, сразу после ухода Антуана. По крайней мере, так сказал ей Леон. "Уже ушел?" - спросила она. Но говорил ли Леон правду? В четверть восьмого?..) Она снова вошла в привратницкую. - Нельзя ли позвонить по телефону? У меня срочное дело. Линия была перегружена. Пришлось ждать. Наконец она добилась, чтобы ее соединили. - Господина Антуана нет дома. Он предупредил, что не вернется к завтраку... У Леона был самый безразличный тон. Теперь Анна ненавидела его. Она не могла больше выносить этот вежливый, тягучий голос, постоянно встававший между Антуаном и ею, мешавший непосредственному, живому, почти физическому соприкосновению, которое она вымаливала на другом конце провода. Не сказав ни слова, она повесила трубку и снова очутилась на тротуаре. "Ладно, все равно! Я поеду туда!.. Я увижу, лгут они мне или нет!" Прежде всего надо было вернуться в свое такси. Она побежала, пробираясь сквозь толпу, в бешенстве, что уступает этой подхлестывавшей ее страсти, но не в силах противостоять ей. - Университетская улица, четыре-бис. Еще издали заметив свежевыкрашенный фасад, шторы, ворота, она вдруг почувствовала себя скованной страхом. Она представила себе, как Антуан, потревоженный во время завтрака, выходит из глубины прихожей с салфеткой в руке, высокомерно глядя на нее. Что она скажет ему? "Тони, я люблю тебя"? Ее внезапно охватил ужас перед ним, перед его нахмуренными бровями, решительным подбородком, перед раздраженным и жестким взглядом, который рисовался ей так живо. Может быть, написать ему? Она попросила бланк пневматички и наскоро написала: "Я должна тебя видеть, Тони, хотя бы на одну минуту. Когда угодно, где угодно. Позвони мне. Я жду. Я должна тебя видеть, мой Тони". Эту фразу она повторяла себе не переставая. "Я должна его видеть". Она была уверена, что если увидится с ним хоть на одну минуту, то найдет слова, чтобы удержать его, чтобы снова завладеть им. Она опустила письмо в ящик и убежала, стыдясь самой себя. Когда пневматичка прибыла на Университетскую улицу, Антуан еще сидел за столом. - Да нет, я верю вам, дорогой мой, - сказал он Руа, когда юноша с разгоревшимся лицом рассказал ему о шовинистических манифестациях, в которых он принимал участие накануне вечером. - У меня слишком много оснований вам верить! Мы наблюдаем сейчас бурную вспышку патриотизма... Только знаете, что мне напоминают эти славные юнцы, которые разгуливают по бульварам, желая доказать, что они одобряют войну?.. Леон вручил ему письмо. Антуан узнал почерк. Взгляд его омрачился. - Они напоминают мне рекламу, которую я видел на стенах парижских домов, когда был еще мальчишкой... - Продолжая говорить, он, не глядя, надорвал письмо. Наконец он взглянул на бумагу, тотчас разорвал ее на мелкие клочки и закончил фразу: - На картинке было изображено стадо гусей... Они криками приветствовали повара, вооруженного длинным острым ножом... И надпись: "Да здравствует страсбургский пирог!" - Он бросил в тарелку обрывки письма и замолчал. Между ним и Анной не произошло никакого объяснения. Просто со времени своей встречи с Симоном Антуан упорно избегал всякого посещения, всякого свидания, всякого телефонного разговора. Эта уклончивость, совсем ему не свойственная, не была преднамеренной, он сам страдал от нее, так как во всем любил ясность. Он намеревался решительно поговорить с Анной. Он даже думал об этом разговоре по нескольку раз в день - каждый раз, когда Леон, опустив глаза, встречал его неизменной формулой: "Господина Антуана просят к телефону". Но часы следовали один за другим, изнуряющие часы, и в те редкие минуты, когда Антуан убегал от своих профессиональных занятий, он с тревогой углублялся в чтение газет или же с болезненной готовностью позволял завладеть собой всем тем, кого он встречал и кто, как и он, не мог больше ни говорить, ни думать ни о чем, кроме войны. По временам он удивлялся, что испытывает теперь только враждебное равнодушие к женщине, которую ему не в чем было упрекнуть и которая, как бы там ни было, неделю назад еще занимала такое большое место в его жизни. Он считал свой случай из ряда вон выходящим. Он не подозревал, что подчиняется общему закону. Толчки, сотрясавшие Европу, пошатнули все личное; искусственные узы, соединявшие людей, ослабевали, рвались сами собой; ветер, предвестник грозы, проносившийся над миром, срывал с веток тронутые червоточиной плоды. LXVI Еще не было двенадцати, когда Жак вернулся на улицу Обсерватории. Женни не ждала его так рано. Она смущенно призналась, что проспала до девяти часов. Все утро она жадно читала газеты, отыскивая хоть какие-нибудь известия об Австрии. Как только она заговаривала о судьбе матери, оставшейся в Вене, голос у нее начинал дрожать. Она встала и прошлась по комнате, закрыв лицо руками. Он не знал, что сказать, чтобы, не солгав, успокоить ее. Тяжесть событий увеличивалась для него этим беспомощным отчаянием, которое он видел так близко, совсем рядом, и ко всем прочим основаниям бороться за сохранение мира, находившегося под угрозой, у него прибавилось сейчас ребяческое желание избавить Женни от ее тревоги. - Сядьте, - сказал он. - Не стойте так, с таким несчастным видом... Я не могу этого видеть, дорогая... Еще ничто не потеряно!.. Верить ему - большего она не желала. Чтобы успокоить ее, он улыбнулся. Он с жаром заговорил о полномочиях Мюллера, об упорных надеждах Стефани. Он начал и сам увлекаться своей игрой. Он даже сказал ей с почти искренним воодушевлением: - Может быть, это даже хорошо, что опасность стала теперь такой очевидной, такой всеобщей. Ведь все зависит сейчас от решительного поворота общественного мнения, который необходимо вызвать! - Да, - произнесла она, неподвижно глядя перед собой. Она нервно поднялась с места и пошла поправить штору; движения ее были так порывисты, что шнур остался у нее в руке. Он подошел к ней, обнял за плечи, прижал к себе. - Послушайте, успокойтесь, взгляните на меня... Мне здесь так хорошо. Я прихожу сюда немного передохнуть, набраться сил. Вы нужны мне... Мне нужно, чтобы вы верили! Выражение ее лица сейчас же изменилось, и она храбро улыбнулась. - Ну вот и отлично! Теперь наденьте шляпу, я поведу вас завтракать. - Давайте позавтракаем здесь! - предложила она с удивившим его непритворным оживлением. - Это было бы так приятно!.. У меня есть яйца, немного персиков, чай... Он согласился. Обрадованная, она побежала зажигать газовую плиту. Жак пошел на кухню за ней. На минуту отвлекшись от своей навязчивой идеи, он смотрел, как она расстилает на столе скатерку, симметрично расставляет приборы, делает в масленке ложкой розочки на масле, суетится с той серьезностью, какую хорошие хозяйки вносят в самые мелкие домашние дела. Как гибки и естественны были все ее движения! Любовь победила ее напряженность, выпустила на волю ту женственную прелесть, которая до сих пор была скована в ней каким-то тайным принуждением. - Наш первый завтрак, - проговорила она почти торжественно, ставя на стол яичницу. Они уселись друг против друга, как старые товарищи. Она была весела; он старался быть таким же, но лоб его все-таки хмурился. Она украдкой наблюдала за ним. Он заметил это и улыбнулся. - Здесь хорошо! - Да, - сказала она убежденно. - Нам так необходимо теперь быть вместе! Он опустил глаза. Внезапно он подумал о будущем, и его охватил ужас. Завтрак продолжался в молчании, и обоим никак не удавалось его нарушить. По временам Жак окидывал девушку долгим нежным взглядом и, не находя слов, чтобы выразить то, что он чувствовал, протягивал руку и клал ее на несколько секунд на руку Женни. Она страдала, видя его таким молчаливым. За последние дни в ней произошла резкая перемена: впервые в жизни, вопреки своей натуре, вопреки длительной привычке прятаться в свою раковину, ей захотелось иметь возможность говорить о себе. Часы, когда она оставалась одна, были нескончаемым монологом, обращенным к Жаку, монологом, в котором она тщательно анализировала себя перед ним, без снисхождения открывала ему все недостатки своего характера, все свои возможности и их пределы. Ибо ее преследовал страх, что он идеализирует ее и может горько разочароваться, когда узнает ближе. После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку, как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату. Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами... Он остановился и сказал, уступая внезапному побуждению: - Женни, сыграйте мне... знаете... ту вещь... Ту вещь, которую вы играли... когда-то. - Какую? Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном напоминании об их лете в Мезон-Лаффите. - О, Жак!.. Только не сегодня... - Сегодня! Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд" Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров его жизни. Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места, выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему. - Простите меня, - шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим голосом. - За что? - спросила она с испугом. - Мы могли быть так счастливы, и так давно уже... Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой. Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон. Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер, из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев, крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины. Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними. "Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", - подумал он. Он не мог думать ни о чем другом. Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала: - Я знаю каждое дерево... А под этими деревьями знаю каждую скамью, цоколь каждой статуи... В этом саду все мое детство... - Помолчав, она добавила: - Я люблю вспоминать... А вы? - Нет, - ответил он резко. Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и заметила осуждающим тоном: - Даниэль тоже. Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие. - Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее. Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь почти исключительно питалась воспоминаниями. - Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным! - Показаться оригинальным? - Нет, - сказала она, краснея. - Я не то хотела сказать. - Она на минуту задумалась. - Не испытываете ли вы по временам потребности... обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но, может быть, для того... чтобы легче ускользнуть от них... Нет? - Как это ускользнуть? - Он подумал и признался: - Да, пожалуй... Для меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне сложившееся мнение. Они словно пытаются ограничить мои возможности, наложить запрет на мою мысль. И тогда, да, может быть, мне и случается умышленно сбивать их с толку: просто для того, чтобы избавиться от этого насилия. Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он, конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе. - Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены... - Вдруг он улыбнулся. - А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте скажем, что Женни... чрезмерно чувствительная девочка! - Да, это правда, - сейчас же согласилась она, - чрезмерно чувствительная! - С минуту она сосредоточенно думала. - Я чувствительная, но тем не менее я вовсе не добрая. Он улыбнулся. - Нет. Нет... Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга... Я совершенно лишена настоящей доброты - природной, стихийной, бессознательной... Доброта, какая есть, например, у мамы... - Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала этого. Он бросил на нее удивленный взгляд. Что-то в ней как будто внезапно отгородилось от него каменной стеной. Никогда Женни не бывала в его глазах более таинственной, чем в те минуты, когда пыталась вслух разобраться в себе. Тогда лицо ее застывало, взгляд делался жестким, и Жаку казалось, что он теряет связь с ней, что перед ним какое-то окаменевшее, сопротивляющееся, замкнутое существо - загадка, секрет которой задевал его мужское самолюбие. Он проговорил серьезно. - Женни, вы словно остров... Радостный остров, залитый солнцем... но недосягаемый! Она вздрогнула. - Зачем вы говорите это? Вы несправедливы! Какое-то мрачное дуновение прошло между ними, и она почувствовала леденящий холод. Несколько мгновений оба молчали, стоя рядом, наклонившись над перилами балкона, отдаваясь каждый своим непроницаемым мыслям, своим тревогам. Два удара, медленные, отдаленные, раздались на башенных часах Сената. Он посмотрел на свои и выпрямился. - Два часа! - И, повинуясь своей навязчивой мысли, добавил: - Мюллер уже в пути. Они вернулись в комнату. Он не предложил ей идти с ним, и она не заговорила об этом. Тем не менее это настолько подразумевалось само собой, что он не удивился, когда, убегая в свою комнату, Женни сказала: - Одну минутку... Я сейчас буду готова. В "Юманите", куда Жак решился зайти вместе с Женни, он прежде всего осведомился у Рабба, которого они встретили на лестнице, что сделано в связи с предстоящим приездом германского делегата. Мюллера ждали с бельгийским поездом, который прибывал в Париж в начале шестого. Чтобы принять его, в одном из залов Бурбонского дворца было назначено на шесть часов вечера совещание социалистической фракции. Предполагали, что это совещание, ввиду его особой важности, затянется до поздней ночи. - Мы все пойдем встречать его на Северный вокзал, - добавил старый революционер. - И мы тоже... - сказал Жак, наклоняясь к Женни. Северный вокзал! В одну секунду в ее воображении ожили все подробности первой встречи с Жаком, преследование в переходах метро, скамейка в сквере при церкви св. Венсан де Поля... Она взглянула на него в наивной уверенности, что он тоже думает об этом. Но он стоял, повернувшись к Раббу. Он спрашивал у него, какие решения были приняты утром, на заседании Социалистической федерации. - Никаких, - буркнул старик. - Члены бюро разошлись, ничего не решив. У партии больше нет вождя! В различных отделах редакции было полно народу. Пажес, Кадье и еще несколько человек спорили в кабинете у Галло. Распространился слух, что со времени объявления Kriegsgefahrzustand французский генеральный штаб осаждает правительство, добиваясь немедленного приказа о мобилизации. Говорили, что он должен появиться не позднее чем через час. Пажес уверял даже, что приказ был подписан Пуанкаре еще в полдень, - так сказал один военный писарь, служивший в канцелярии генерала Жоффра{259}. Но Кадье, который только что пришел с Кэ-д'Орсе, утверждал, что это известие ложно. - Я знал бы об этом, - уверенно заявил он. Основным предметом беспокойства в министерстве иностранных дел была сейчас, по его словам, позиция английского правительства. Некоторые политиканы вроде Кайо, видимо, хотели добиться от лидеров Французской социалистической партии обращения к Кейр-Харди, которое побудило бы Английскую социалистическую партию отказаться от проповеди нейтралитета Англии. С другой стороны, Пуанкаре, будто бы по собственной инициативе, написал личное письмо Георгу V, убеждая Англию объявить себя сторонницей Франции, ибо английское вмешательство было последним шансом сохранить мир. - Когда написано это письмо? - спросил Жак. - Вчера. - Понятно! Когда Пуанкаре уже знал, что Россия официально объявила мобилизацию и что война неизбежна! Никто не подхватил этой темы. Утренняя телеграмма, видимо официальная, заявляла, что французский и английский штабы поддерживают между собой непрерывный контакт и что у них есть "согласованный план действий". Имелись ли в виду военные действия? Из официозных источников было известно, что Англия отдала приказ своему флоту следить за проливами; что торговым судам был запрещен вход в военные порты; что английская артиллерия уже занимала крепости, находившиеся в этих портах, и что все маяки побережья получили распоряжение не зажигать сегодня вечером огней. Вошел Марк Левуар. Он передал содержание новой беседы Вивиани с фон Шеном. Председатель совета министров будто бы сказал так: "Германия мобилизуется. Мы это знаем". И так как посол молчал, Вивиани будто бы добавил: "Поведение Германии диктует нам наше поведение... Во всяком случае, чтобы доказать до конца и перед лицом всех наше неуклонное желание сохранить мир, генерал Жоффр отдал всем нашим войскам приказ отойти от границы не менее чем на десять километров. Если при этих условиях все же произойдет какой-нибудь инцидент, это будет значить, что вы сами хотели его вызвать!" Пажес, имевший связи с военным министерством, тотчас же все разъяснил. По его словам, это мероприятие Франции не имело существенного значения. Оно ничем не могло повредить плану кампании, разработанному французским генеральным штабом, и являлось лишь чисто внешним актом - жертвой, якобы принесенной для сохранения мира. В кругах, близких к министру Мессими{260}, говорил он, не скрывают, что это кратковременное отступление - всего лишь ловкий дипломатический ход, способ поразить общественное мнение Европы, и в особенности Англии. - Я готов поверить, - сказал Жак, - что их целью является также добиться присоединения Англии. Но основная цель состоит, по-моему, в том, чтобы поймать в свои сети нас - нас, пацифистов! Это способ обмануть нас, завоевать наши симпатии, добиться от нас оправдания! Это благовидный предлог, который они подсовывают нам, чтобы мы могли с чистой совестью признать военную власть, чей первый шаг так мало агрессивен. Я уже предвижу, что именно мы прочтем завтра в оппозиционных газетах! Галло, продолжавший, несмотря на шум разговора, разбирать бумаги, внезапно высунул заросшее колючей щетиной лицо из-за кучи папок. - И доказательство - та торопливость, настойчивость, с какими правительство официальным путем сообщило об этом мероприятии лидерам партии еще до того, как его приняло! Злобный тон этого человека, так хорошо гармонировавший с его некрасивым лицом, худощавой фигуркой, со всем обликом зябкого чинуши, часто заставлял думать, что он ошибается, даже и в тех случаях, когда он бывал прав. Но на этот раз Жак заметил, что гневу не удалось изгнать из глаз Галло выражение глубокой грусти, которое делало его трогательным, несмотря на невзрачную внешность... Группа молодых социалистов ворвалась в кабинет. До них дошел слух, будто процессия Лиги патриотов направилась к площади Согласия, чтобы пройти перед статуей Страсбурга. - Пойдем? - предложил Пажес. Все вскочили. (В действительности они, по-видимому, не столько горели желанием, вызвать столкновение и отомстить за смерть Жореса, сколько рады были возможности ухватиться за этот случай и наконец сделать "что-то".) Женни угадала, что, несмотря на желание примкнуть к ним, Жак колеблется из-за нее. - Пойдемте, - сказала она решительно. LXVII Слегка закрытое туманом, но жгучее солнце давило на череп и делало воздух в центре Парижа невыносимо душным. Горожане, с каждым днем все более взбудораженные, раздраженные, как мухи, этой предгрозовой температурой, не покидали улиц. У дверей банков, сберегательных касс, полицейских комиссариатов, муниципальных учреждений стояли взволнованные группы, и полицейские тщетно пытались рассеять их мирным путем. Выкрики газетчиков, покрывая глухое гудение толпы, окончательно расшатывали нервы. Подножие памятника Жанне д'Арк на площади Пирамид было разукрашено цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты. На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживленные дни зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов конной жандармерии, которые стояли там в резерве, - в тени деревьев, где блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках. Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга, цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных цветов. Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из "Юманите", рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль. - Половина пятого, - сказал Жак. - Идемте встречать Мюллера{268}. Вы не устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами. Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св. Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный колокол отбивал, все время на одной ноте, громкие удары, отчетливые, гулкие, торжественные. Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на друга. Затем все побежали в разные стороны. Жак схватил Женни за руку. - Что это? Что это такое? - пробормотала она. - Началось, - проговорил кто-то возле них. Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными упорными ударами, зловещими, как похоронный звон. Женни не понимала, в чем дело. Она повторяла: - Что это? Куда все бегут? Ничего не отвечая, Жак увлек ее на мостовую, которую сотни людей переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины. Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах. К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни, стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди бормотали: "Началось... Началось..." Стоявшие в первых рядах застывали на месте, ошеломленные, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с трудом разбирая слова, напрягая все свое внимание. Затем они оборачивались с потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие, напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский взгляд и приглушенным голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не находившие отклика. Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками, чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки, тщательно подчеркнутые по линейке: ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ Первый день мобилизации - воскресенье 2 августа. Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под ее локоть. А он стоял неподвижно. Как и все кругом, он думал: "Началось!" Мысли стремительно пробегали у него в голове. Он был удивлен, что, вопреки всему, не страдает так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, - сейчас, в конце этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей дождя... Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого, который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала кровоточить... Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов. - Жак... Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся людей, этой волны, все приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое объявление и не могли оторвать от него глаз. Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в торжестве справедливости, человеческой правды, любви, - не как мечтатель, жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, - и все рухнуло... Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда еще он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущенным или удрученным, сколько пристыженным и оскорбленным: оскорбленным неизлечимой посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!.. "А я? - подумал он. - Что делать теперь?" Внезапная вспышка озарила его сознание, и он углубился в тайники своего одинокого "я", ища ответа, лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству панического страха перед собственной неуверенностью. Женни не прерывала его молчания. Она смотрела на все окружающее со страхом и любопытством. Она довольно смутно представляла себе, что такое мобилизация, что такое война. И сейчас же подумала о матери, о Даниэле, а главное - о Жаке. Но, за недостатком воображения, опасности, которым подвергались все эти дорогие для нее существа, казались ей неопределенными и неясными. Словно вторя тревожным мыслям Жака, она вполголоса спросила его: - Что вы собираетесь делать? Ее голос звучал спокойно и твердо. Жак успел подумать: "Как хорошо она держится..." Но у него не хватило мужества ответить. Он отвел глаза и вытер лоб. - Пойдемте все-таки на вокзал, - сказал он, поднимаясь с места. Весь день, сидя в глубоком кресле у телефона, Анна тщетно ждала весточки от Антуана. Она двадцать раз готова была снять трубку. Нервы ее были напряжены до предела, но она решила ждать и не звонить первой. Развернутая газета валялась у ее ног. Она пробежала ее с раздражением. Что значил для нее весь этот вздор - Австрия, Россия, Германия?.. Сосредоточив все мысли на себе, она, словно одержимая, беспрерывно воображала сцену, которая произойдет у нее с Антуаном у них, в их комнате на Ваграмской улице, без конца добавляя новые подробности, новые возражения, новые все более и более оскорбительные упреки по его адресу, которые могли бы на минуту смягчить ее горькую обиду. Потом внезапно забывала свой гнев, просила у него прощения, обнимала его, увлекала к постели... Вдруг она услышала в нижнем этаже хлопанье дверей, беготню. Она машинально посмотрела на часы: без двадцати пять. Дверь стремительно распахнулась, и появилась горничная. - Сударыня! Жозеф видел приказ о мобилизации! Его только что вывесили на почте! Война! - И что же? - спросила Анна ледяным тоном. Она мысленно повторяла про себя: "Война..." - не отдавая себе ясного отчета в значении этого слова. Прежде всего она подумала с досадой: "Симон вернется". Затем ей пришла мысль: "Пусть идет воевать, дурак". И вдруг мучительная тревога пронзила все ее существо: "Боже, если будет война, Тони уедет... Они убьют, они отнимут его у меня!.." Она вскочила. - Шляпу, перчатки... Скорее!.. Велите подать машину. Она увидела в каминном зеркале свое постаревшее лицо, заострившийся нос. "Нет... Я слишком некрасива сегодня", - подумала она с отчаянием. Когда горничная вернулась, Анна снова сидела в кресле, наклонившись вперед, сложив руки и сжав их между коленями... Не изменяя позы, она мягко сказала: - Нет, Жюстина... Благодарю. Скажите Джо, что я не поеду... Пожалуйста, приготовьте ванну. Очень горячую... И постелите мне. Я хочу попытаться заснуть... Через несколько минут она лежала в полумраке своей спальни. Шторы были опущены. Телефон стоял у кровати: если он позовет, ей стоит только протянуть руку... Здесь, в этих прохладных простынях, она будет, пожалуй, меньше страдать. Разумеется, улучшение придет не сразу. Надо потерпеть с полчаса, и тогда удары сердца станут реже, волнение крови уляжется, возбуждение утихнет. Но это требует поистине неимоверного усилия - лежать здесь, вытянувшись, смежив веки, без движения, без единого взмаха ресниц... Тони... Война... Тони. Ах, только бы увидеть его... Завладеть им снова... Внезапно она вскочила и, шатаясь, сжимая лицо руками, побежала босиком в маленькую гостиную. Даже не придвигая стула, она опустилась на колени перед письменным столом, на ковер, схватила лист бумаги, карандаш и набросала: "Я слишком страдаю, Тони. Это не может больше продолжаться. Я больше не могу, не могу. Ты, может быть, уедешь? Когда? Я теперь ничего о тебе не знаю. Что я тебе сделала? За что? Я должна тебя видеть, Тони. Сегодня вечером. У нас. Я буду ждать тебя. Сейчас пять часов. Я иду туда. И буду ждать тебя там весь вечер, всю ночь. Приходи, когда сможешь. Но только приходи. Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони! Приходи". Она позвонила. - Скажите Джо, чтобы он отнес это сейчас же... Пусть поднимется в квартиру. Вдруг ей пришло в голову, что Симон, если он выехал утренним поездом, может явиться с минуты на минуту... Тогда она торопливо оделась и убежала из дому. Чтобы обуздать нервы, она заставила себя идти пешком и, несмотря на нетерпение, дошла до самой Ваграмской улицы. На этот раз, сама не зная почему, она была уверена, совершенно уверена, что Антуан придет. Она проникла в их "гнездышко" особым ходом, из тупика. И, поворачивая ключ в замке, почувствовала, что он здесь. Ее уверенность была так велика, что она суеверно улыбнулась. Бесшумно закрыв дверь, она на цыпочках побежала по комнатам, двери которых были раскрыты, вполголоса окликая: "Тони... Тони..." Спальня была пуста. Он услышал, как она вошла... он спрятался... Она побежала в ванную. В кухню. Обессиленная, вернулась в спальню и села на кровать. Антуана не было, но он сейчас придет... Она начала медленно раздеваться. Сначала сняла ботинки, потом размашистым и резким движением стянула чулки и обнажила ноги, словно сняла кожицу с плода. Ей послышались шаги, и она обернулась. Нет, это еще не он... Ее глаза, блуждавшие по комнате, остановились на кровати. Она любила просыпаться первая, заставать своего любовника спящим, спокойно изучать его разгладившийся лоб и уснувший, безвольный рот - совсем другой с этими смягчившимися, полуоткрытыми детскими губами. Только в такие минуты она и чувствовала, что он действительно принадлежит ей. "Мой Тони..." Он придет. Она была уверена в этом. Сегодня вечером он придет. Она не ошиблась. LXVIII Северный вокзал был занят войсками. Во дворе, в главном зале - всюду красные штаны, винтовки, составленные в козлы, отрывистая команда, стук прикладов. Однако штатских пропускали свободно, и Жак без труда проник вместе с Женни на платформу. Человек шестьдесят социалистов пришли встречать поезд. "Началось!" - повторяли они, подходя друг к другу. Они гневно трясли головой, сжимая кулаки, и на минуту в их взглядах загоралось возмущение. Но сквозь это слишком легко сдерживаемое неистовство уже просвечивала пассивность, покорность судьбе. Все, казалось, думали: "Это было неизбежно". - Что сказал бы, что сделал бы патрон? - произнес старик Рабб, пожимая руку Жака. - Теперь одна надежда - на это совещание с Мюллером, - сказал Жак. В его голосе прозвучало упрямство; он упорствовал в своей вере, словно стремясь сдержать клятву. Впереди, в конце платформы, делегация социалистических депутатов стояла маленькой отдельной группой. Жак в сопровождении Женни и Рабба проходил между группами, не присоединяясь ни к одной из них. Глаза его были устремлены вдаль, он говорил, словно во сне: - Этот человек прибывает к нам из Германии в" самую трагическую минуту; быть может, на него возложены ответственнейшие поручения... Этот человек проехал через Бельгию; третьего дня он покинул Берлин, еще ничего не зная... Постепенно он получал удар за ударом, узнавая о русской мобилизации и о мобилизации австрийской, затем о Kriegsgefahrzustand, а сегодня утром - об убийстве Жореса... И сейчас, едва он сойдет с поезда, ему сообщат, что Франция объявила мобилизацию... А в довершение всего сегодня вечером он, несомненно, узнает, что всеобщая мобилизация объявлена также и в его стране... Это трагедия! Когда паровоз вынырнул наконец из тумана, выбрасывая облака пара, по платформе пробежала дрожь, и все в одном порыве устремились вперед. Но вокзальные служащие были начеку. Толпа наткнулась на неожиданную преграду. Подойти к составу было разрешено только членам делегации. Жак увидел, как они обступили вагон, на подножке которого стояли два пассажира. Он тотчас узнал Германа Мюллера. Второй, которого он не знал, был еще молодой человек крепкого сложения, с энергичным лицом, выражавшим прямоту и силу. - Кто это с Мюллером? - спросил Жак у Рабба. - Анри де Ман{269}, бельгиец. Настоящий человек, чистый... Человек, который размышляет, ищет... Ты, наверное, видел его в Брюсселе, в среду?.. Он так же хорошо говорит по-немецки, как и по-французски; должно быть, он приехал в качестве переводчика. Женни коснулась руки Жака. - Посмотрите... Сейчас уже пропускают. Они бросились вперед, чтобы присоединиться к группе делегатов, но вереница вышедших из поезда пассажиров загораживала путь. Когда им удалось наконец пробиться к вагону, официальные представители, которым было поручено доставить германского делегата прямо на закрытое совещание в Бурбонский дворец, уже исчезли. В зале перед только что вывешенным объявлением толпилось множество людей. Жак и Женни подошли ближе. Заголовок, напечатанный крупным шрифтом, гласил: РАСПОРЯЖЕНИЕ. КАСАЮЩЕЕСЯ ИНОСТРАНЦЕВ Чей-то голос насмешливо произнес сзади: - Эти молодцы не теряют времени даром! Надо думать, что все это было напечатано заранее! Женни обернулась. Говорил молодой рабочий в синей блузе, с окурком в зубах; пара новеньких солдатских ботинок из толстой кожи висела у него через плечо. - И ты тоже, - заметил его сосед, указывая на подбитые гвоздями ботинки, - ты тоже не