терял времени даром. - Это чтобы дать пинка в зад Вильгельму! - бросил рабочий, удаляясь. Кругом засмеялись. Жак не шевельнулся. Его глаза не отрывались от объявления. Пальцы судорожно сжимали локоть Женни. Свободной рукой он указал ей на параграф, напечатанный жирным шрифтом: Иностранцы без различия национальности могут выехать из Парижского укрепленного района до конца первого дня мобилизации. Перед отъездом они должны удостоверить свою личность в вокзальном полицейском комиссариате. Мысли вихрем проносились в мозгу Жака. "ИНОСТРАНЦЫ!.." В пачке, оставленной им у Женни, еще лежали фальшивые документы, которыми его снабдили для берлинского задания... Француз Жак Тибо, даже и предъявив удостоверение о негодности к военной службе, несомненно, встретит некоторые затруднения, если захочет выехать в Швейцарию, но кто может помешать женевскому студенту Эберле вернуться домой в разрешенный законом срок?.. "До конца первого дня мобилизации..." В воскресенье. Завтра... "Уехать завтра до вечера, - сказал он себе внезапно. - Но как же она?" Он обнял девушку за плечи и, подталкивая, вывел ее из толпы. - Послушайте, - сказал он прерывающимся голосом. - Я непременно должен зайти к брату. Женни добросовестно прочла напечатанный жирным шрифтом параграф: "Иностранцы..." и т.д. Почему у Жака сделался вдруг такой взволнованный вид? Почему он уводит ее так быстро? Зачем ему вздумалось идти к Антуану? Он и сам не мог бы сказать зачем. Именно об Антуане была его первая мысль, когда, проходя по улице Комартен, он услышал набат. И теперь, в том смятении, какое вызвал в нем этот приказ, ему инстинктивно захотелось увидеть брата. Женни не решалась спросить его о чем-либо. Этот вокзальный двор, этот квартал, куда она попадала так редко, был связан для нее с воспоминанием о ее бегстве от Жака в вечер отъезда Даниэля, и ожившее воспоминание угнетало ее. За один час внешний облик города успел измениться. На улицах столько же пешеходов, если не больше, но ни одного гуляющего. Все спешили, думая теперь только о своих делах. Каждому из этих прохожих вдруг понадобилось, должно быть, устранить какие-то затруднения, о чем-то распорядиться, кому-то передать свои обязанности; каждому надо было повидаться с родными, друзьями, надо было спешно с кем-то помириться или довести до конца какой-то разрыв. Устремив глаза в землю, стиснув зубы, все с озабоченными лицами бежали, захватывая и мостовую, где машины были сейчас редки и можно было идти быстрее. Очень мало такси: чтобы быть свободными, почти все шоферы поставили свои машины в гараж. Ни одного автобуса: с сегодняшнего вечера был реквизирован весь городской транспорт. Женни с трудом поспевала за Жаком и изо всех сил старалась скрыть это от него. Похожий на всех других, он шел с напряженным лицом, выставив вперед подбородок, словно убегая от преследования. Она не могла угадать, о чем он думает, но чувствовала, что он во власти какой-то внутренней борьбы. В самом деле, слова приказа внезапно придали отчетливую форму бродившим в нем неясным порывам, до этой минуты бессознательным и смутным. Фигура Мейнестреля встала перед его глазами. Он снова увидел комнату в Брюсселе, Пилота в синей пижаме, с блуждающим взглядом... каминный очаг, полный золы... Жак не имел известий с четверга. Он много раз спрашивал себя: "Что делает там Пилот?" Разумеется, он в самом центре революционной борьбы... "Иностранцы могут выехать из Парижа!" В Женеве, возле Пилота, он вновь обретет деятельную среду, оставшуюся незапятнанной, независимой! Он вспомнил о Ричардли, о Митгерге, об этой нетронутой фаланге, уединившейся там, в центре вооруженной Европы. Бежать в Швейцарию?.. Искушение было велико. И все же он колебался. Из-за Женни? Да... Но не Женни была истинной причиной его нерешительности. Может быть, он испытывал угрызения совести, считая побег дезертирством? Ничуть! Напротив: первейшим его долгом было отказаться идти защищать в качестве солдата все то, что он никогда не переставал осуждать, против чего боролся... Мысль уехать и оказаться в безопасности - вот что было ему нестерпимо. Оказаться в безопасности, в то время как другие... Нет! Он будет жить в мире с самим собой только в том случае, если его отказ будет сопряжен с риском, с личной опасностью, равной тем опасностям, какие ждут его мобилизованных братьев... Так что же делать? Отказаться от убежища в нейтральной стране, остаться во Франции? Бороться против войны, против армии в стране, находящейся на осадном положении? Где всякая антивоенная пропаганда натолкнется на беспощадные репрессии. Где его будут подозревать, где за ним будут следить, а может быть, сразу засадят в тюрьму? Это было бы нелепо... Что же все-таки делать? Бежать в Швейцарию!.. Но с какой целью? - Существовать - это ничто, - отчеканил он с какой-то яростью. И прибавил, отвечая на изумленный взгляд Женни: - Существовать, думать, верить - все это ничто! Все это ничто, если нельзя претворить свою жизнь, свою мысль, свои убеждения в действие! - В действие? Ей показалось, что она плохо расслышала его. Да и как могла бы она понять, что он хотел сказать этим? - Видите ли, - продолжал он все с той же резкостью, с тем же сознанием одиночества, - я уверен, что эта война надолго затормозит осуществление идеала интернационализма! Очень надолго... Может быть, на целые поколения... Так вот, если бы потребовалось совершить некое действие ради спасения этого идеала от временного банкротства, я совершил бы его! Даже в том случае, если бы это было действие без надежды на успех!.. Но что это за действие? - добавил он вполголоса. Женни внезапно остановилась. - Жак! Вы думаете уехать! Он смотрел на нее. Она уточнила: - В Женеву? Он сделал полуутвердительный жест. Два противоречивых чувства - радость и отчаяние - раздирали ее. "Если он доберется до Швейцарии, он спасен!.. Но что будет со мной без него?" - Если бы я решился уехать, - пояснил он, - да, я уехал бы именно в Женеву. Прежде всего потому, что только там можно еще попытаться что-то сделать... И еще потому, что у меня есть подложные документы, которые позволили бы мне с легкостью вернуться в Швейцарию. Вы видели объявление... Она прервала его во внезапном порыве: - Уезжайте! Уезжайте завтра! Твердость ее голоса поразила его. - Завтра? У нее невольно мелькнул проблеск надежды, потому что его тон, казалось, говорил: "Нет. Может быть, скора... Но не завтра". Он зашагал дальше. Она уцепилась за него; от волнения у нее подкашивались ноги. - Я уехал бы завтра, - проговорил он наконец, - если бы... если бы вы поехали со мной. Она затрепетала от счастья. Все ее страхи улетучились, словно по волшебству. Он уедет, он спасен! И уедет с ней, они не расстанутся! Жак подумал, что она колеблется. - Разве вы не свободны? - сказал он. - Ведь ваша матушка задержалась в Вене. Вместо ответа она крепче прижалась к нему. Удары сердца отдавались у нее в висках, оглушали ее. Она принадлежит ему телом и душой. Они никогда больше не разлучатся. Она его защитит. Она не даст опасности настигнуть его... Теперь они говорили об этом отъезде как о давно задуманном деле. Жак забыл точное время отхода швейцарского ночного поезда, но он найдет расписание у Антуана. Кроме того, надо было узнать, может ли Женни ехать без паспорта; для женщин все эти формальности были, вероятно, не такими строгими. Деньги на билеты? Суммы, которую они получат, соединив свои средства, хватит с избытком. В Женеве Жак как-нибудь устроится... Однако все зависит еще от исхода переговоров с германским делегатом. Кто знает? Вдруг будет принято решение попытаться поднять восстание в обеих странах?.. Не замечая дороги, они дошли до садов, окружавших Тюильри. Женни была вся в поту, силы ее внезапно иссякли. Она робко указала Жаку на скамейку, стоявшую в отдалении среди цветов. Они сели. Они были одни. Гроза, с самого полудня висевшая над городом, казалось, прижимала аромат, исходивший от цветочных клумб, к самой земле. "Из Швейцарии, - думала Женни, - я смогу переписываться с мамой... Она сможет приехать к нам, в нейтральную страну!.." Она уже воображала свою жизнь в Женеве вместе с матерью, обретенной вновь, и с Жаком, укрытым от опасности. Одержимый все той же мыслью, Жак повторял про себя: "Уехать, да... Но для чего?" Тщетно старался он возложить все свои надежды на Мейнестреля и убедить себя, что Женева - последний оставшийся нетронутым революционный очаг; он вспоминал "Говорильню" и не мог побороть сомнений относительно эффективности революционной работы, которая ждала его там. Он встал. Он не мог больше сидеть на месте. - Идемте. Вы отдохнете на Университетской улице. Она вздрогнула. Он улыбался: - Да, да! Идемте. - Я? К вашему брату? С вами? - Какое значение может это иметь для нас сейчас? Пусть лучше Антуан знает. Он казался таким уверенным в себе, исполненным такой решимости, что она отреклась от собственной воли и послушно пошла за ним. LXIX В прихожей стоял офицерский сундучок, совсем новенький, на котором еще висел ярлык магазина. - Господин Антуан здесь, - сказал Леон, отворяя перед Жаком и Женни дверь в кабинет врача. Женни решительно вошла. В комнате было тихо. Жак увидел брата, стоявшего перед письменным столом. Он подумал было, что Антуан один, и был разочарован, заметив Штудлера, а затем Руа, вынырнувших из глубоких кресел, где они сидели на большом расстоянии друг от друга: Руа - у окна, Штудлер - в углу, у книжных шкафов. Антуан разбирал бумаги; корзинка под письменным столом была полна, и разорванные листки устилали ковер. Антуан пошел навстречу Женни и отечески пожал ей руку. Казалось, он не был особенно удивлен; сегодня был такой день, когда никто ничему не удивлялся. К тому же он вспомнил, что в записочке, которую прислала г-жа де Фонтанен после похорон, благодаря за визиты в клинику, она сообщала о своем предстоящем отъезде. У него мелькнула смутная мысль, что Женни, оставшись в Париже одна, пришла посоветоваться с ним и, как видно, столкнулась на лестнице с Жаком. Взгляды братьев встретились. Братское чувство одновременно вызвало на их губах дружескую улыбку, за которой пряталось много невысказанных мыслей. Несмотря на все, что их разделяло, никогда еще они не чувствовали себя такими близкими; никогда, даже у смертного ложа отца, они не чувствовали себя до такой степени связанными таинственными узами крови. Они молча пожали друг другу руку. Антуан усадил Женни и начал было расспрашивать ее о поездке г-жи де Фонтанен, как вдруг дверь отворилась, и появился доктор Теривье в сопровождении Жуслена. Он подошел прямо к Антуану: - Началось... И ничего нельзя сделать... Антуан ответил не сразу. Его взгляд был серьезен, почти спокоен. - Да, ничего нельзя сделать, - сказал он наконец. Затем улыбнулся, потому что именно так думал он сам, и эта мысль придавала ему силы. (Когда юный Манюэль Руа пришел сообщить Антуану о мобилизации, тот находился в лаборатории Жуслена. Антуан не двинулся с места. Медленно, привычным жестом он взял папиросу и закурил. Вот уже три дня, как он чувствовал себя порабощенным, осужденным на бездеятельность, захваченным мировыми событиями, спаянным со своей родиной, со своим классом, - беспомощным, как булыжник, увлекаемый в общей скользящей массе сваливаемых с телеги камней. Его будущее, его планы, устройство его жизни, над которыми он думал так долго, - все рухнуло. Перед ним была неизвестность. Неизвестность, но также и действие. Эта мысль, таившая в себе столько возможностей, сейчас же подняла его дух. Он обладал даром не бунтовать долго против совершившегося, против неизбежного. Препятствие - это новая величина. Всякое препятствие ставит новую проблему. Нет такого препятствия, которое не могло бы при желании стать трамплином, удобным случаем для нового прыжка...) - Когда ты едешь? - спросил Теривье. - Завтра утром. В Компьень... А ты? - Послезавтра, в понедельник. В Шалон... - Он обратился к подошедшему к ним Штудлеру. - А вы? Теривье так привык быть в хорошем настроении, что даже сегодня его голос оставался веселым, а бородатое пухлое лицо с розовыми щеками сохраняло жизнерадостное выражение. Но эта веселость настолько не вязалась с тревожным взглядом, что на него тягостно было смотреть. - Я? - произнес Халиф, моргая. Казалось, вопрос врача разбудил его. Он повернулся к Жаку, как будто должен был дать объяснение именно ему. - Я тоже еду! - бросил он резко. - Но только через неделю. В Эвре. Жак не ответил на его взгляд. Он не осуждал Халифа. Он знал, что его жизнь была непрерывной цепью самоотверженных поступков и что, соглашаясь вопреки своим убеждениям служить "оборонительной" войне, этот честный человек лишний раз подчинялся тому, что считал своим долгом. Он взглянул на Женни. Она стояла у камина, немного в стороне от остальных. Вид у нее был не смущенный, а скорее отсутствующий. Он увидел, как она выпрямилась, поискала взглядом кресло, сделала несколько шагов и села. "Какая она гибкая", - подумал он. Ему показалось, что он еще держит ее в своих объятиях. Он вспомнил, как бурно и в то же время сдержанно она затрепетала от его первого поцелуя. Его охватило восхитительное волнение, и он не стал ему сопротивляться. Их взгляды встретились; он улыбнулся и почувствовал, что краснеет. Антуан подошел к Женни и спросил ее о Даниэле, но Теривье перебил их: - А как у вас в больнице? Что собираются предпринять? - Обратились к старикам с просьбой вернуться на работу. Адриен, Дома, даже папаша Делери согласились... Вот что, - сказал он вдруг, указывая пальцем на Теривье, - ты до сих пор не вернул нам папку, которую как-то дал тебе Жуслен! "Патологическое разрастание тканей и глоссоптосизм". Теривье, улыбаясь, обратился к Женни: - Он неисправим!.. Хорошо, хорошо, я пришлю Штудлеру твою папку... Можете ехать спокойно, господин военный врач! Через широко открытое окно уже с минуту доносился какой-то шум: пение, конский топот. Все устремились к окну посмотреть, в чем дело. Жак хотел было воспользоваться этим и направился к брату, который оставался один посреди комнаты, но как раз в этот момент Антуан присоединился к остальным, и Жак вслед за ним подошел к окну. Артиллерийский обоз, ехавший с площади Инвалидов, встретился с колонной итальянских манифестантов, которая шла по улице Святых Отцов с четырьмя барабанщиками и знаменосцем впереди. Итальянцы, остановившись, запели "Марсельезу", приветствуя войсковую часть. Барабаны грохотали. Шум сделался оглушительным. Антуан закрыл окно и с минуту стоял, задумавшись, прижавшись лбом к стеклу. Жак остался рядом с ним. Остальные отошли в глубь комнаты. - Я получил сегодня письмо из Англии, - сказал Антуан, не меняя позы. - Из Англии? - От Жиз. - А-а... - произнес Жак. И мельком взглянул на Женни. - Письмо написано в среду. Она спрашивает меня, что ей делать в случае войны. Я отвечу, чтобы она оставалась там, в своем монастыре. Это лучшее, что она может сделать, правда? Жак согласился, уклончиво кивнув головой. Он оглянулся, желая удостовериться, что они одни, в стороне от остальных. Ему хотелось поговорить о Женни. Но как начать этот разговор? В эту минуту Антуан резко повернулся к нему. Его лицо выражало тревогу. Он спросил очень тихо: - Ты по-прежнему ду... ду... думаешь?.. - Да. Тон был твердый, без высокомерия. Антуан стоял, опустив голову, избегая взгляда брата. Его пальцы машинально выбивали на стекле дробь, вторя отдаленному рокоту барабанов. Он заметил, что начал заикаться: это случалось с ним редко и всегда служило признаком глубокого потрясения. Леон возвестил из передней: - Доктор Филип. Антуан выпрямился. Волнение иного рода осветило его лицо. Развинченная фигура Филипа показалась в рамке двери. Его моргающие глаза обвели кабинет и остановились на Антуане. Он грустно покачал головой. Из развевающихся фалд визитки он вынул платок и отер им лоб. Антуан подошел к нему. - Ну вот, Патрон, началось... Филип молча коснулся его руки, затем, не сделав ни шагу дальше, словно картонный паяц, которого перестали держать за ниточку, рухнул на краешек закрытого белым чехлом кресла, стоявшего перед ним. - Когда вы едете? - спросил он своим отрывистым, свистящим голосом. - Завтра утром, Патрон. Филип хлюпал губами, словно сосал леденец. - Я только что из больницы, - продолжал Антуан, чтобы что-нибудь сказать. - Все уже устроено. Я передал дела Брюэлю. Они помолчали. Филип, устремив глаза в пол, как-то странно покачивал головой. - Знаете, голубчик, - сказал он наконец, - это может протянуться долго... очень долго. - Многие специалисты утверждают противное, - отважился возразить Антуан без особой уверенности. - Ба! - отрезал Филип, словно ему давно уже было известно, что собой представляют специалисты и их прогнозы. - Все рассуждают, исходя из нормальных условий снабжения, кредита. Но если правительства оказались достаточно безумными, чтобы поставить на карту все и рискнуть полным разорением, только бы не пойти на уступки!.. После того, что мы видели за эту неделю, возможно все... Нет, я думаю, что война будет очень длительной и все народы в ней исчерпают свои силы одновременно, причем ни один из них не захочет или не сможет остановиться на наклонной плоскости. - После короткой паузы он добавил: - Я беспрерывно думаю обо всем этом... Война... Кто поверил бы, что она возможна?.. Достаточно было прессе проявить настойчивость и смешать карты - и вот за несколько дней представление об агрессоре для всех стало неясным, и каждый народ вообразил, что его "честь" находится под угрозой... Одна неделя бессмысленных страхов, преувеличений, фанфаронства - и вот все народы Европы с криками ненависти бросаются, словно бесноватые, друг на друга... Я беспрерывно думаю обо всем этом... Это настоящая трагедия Эдипа... Эдип тоже был предупрежден, но в роковой день он не распознал в событиях тех ужасов, которые ему возвещали... То же произошло и с нами... Наши пророки все предсказали, мы ждали опасности, и ждали именно оттуда, откуда она пришла, - с Балкан, из Австрии, от царизма, от пангерманизма... Мы были предупреждены... Мы бодрствовали... Многие мудрые люди сделали все, чтобы воспрепятствовать катастрофе... И тем не менее она разразилась: нам не удалось ее избежать. Почему? Я рассматриваю вопрос со всех сторон... Почему? Может быть, просто потому, что во все эти заведомо страшные, давно ожидаемые события проскользнуло что-то непредвиденное, какой-нибудь пустячок, достаточный для того, чтобы слегка изменить их облик и внезапно сделать неузнаваемыми... достаточный, чтобы, несмотря на бдительность людей, капкан судьбы смог захлопнуться!.. И мы попались в него... В другом конце комнаты, где Жуслен, Теривье, Жак и Женни окружили Манюэля Руа, раздался взрыв молодого смеха. - Ну и что? - говорил Руа, обращаясь к Теривье. - Не плакать же мне, в самом деле! Это немного проветрит нас, вытащит из наших лабораторий. Увлекательное приключение, которое нам предстоит пережить! - Пережить? - пробормотал Жуслен. Женни, смотревшая на Руа, внезапно отвела глаза: ей стало больно видеть восторженное лицо молодого человека. Филип издали слушал их. Он повернулся к Антуану: - Молодежь не может представить себе, что это такое... И это многое объясняет... А я видел семидесятый год... Молодежь не знает! Он снова вынул платок, вытер лицо, губы, бородку и долго вытирал ладони. - Все вы едете, - продолжал он вполголоса, с грустью. - И, должно быть, думаете, что старикам везет: они остаются. Это неверно. Наша участь еще хуже вашей - потому что наша жизнь кончена. - Кончена? - Да, голубчик. Кончена, и притом навсегда... Июль тысяча девятьсот четырнадцатого: подходит к концу нечто, частью чего мы были, и начинается что-то новое, что уже не касается нас, стариков. Антуан дружески смотрел на него, не находя ответа. Филип умолк. И вдруг гнусаво хихикнул, видимо, под влиянием какой-то щекотавшей его мозг забавной мысли. - В моей жизни будет три мрачные даты, - начал он таким тоном, словно читал лекцию (тоном, о котором студенты говорили: "Фи-фи слушает сам себя"). - Первая перевернула мою юность; вторая потрясла мои зрелые годы; третья, без сомнения, отравит мою старость... Антуан не отрываясь смотрел на него, как бы побуждая его продолжать. - Первая - когда провинциальный и религиозный подросток, каким я был в то время, открыл однажды ночью, читая подряд все четыре Евангелия, что это - клубок противоречий... Вторая - когда я убедился в том, что некий гнусный субъект по имени Эстергази{280} сделал гадость, носившую название "хищение документов", и что, вместо того чтобы осудить его, все стали усиленно мучить не его, а другого господина, который ничего не сделал, но был евреем... - А третья, - перебил его Антуан с грустной улыбкой, - это сегодня... - Нет... Третья - неделю тому назад, когда газеты привели текст ультиматума, когда я увидел перед собой бильярдную партию... Когда я понял, что расплачиваться за этот карамболь придется народам... - Карамболь? Глаза Филипа под густыми бровями блеснули лукаво, почти жестоко. - Да, Тибо, и зловещий карамболь! Красный шар - это Сербия; его толкает белый шар - Австрия; белый шар толкает другой белый - Германия... Но кто держит в руках кий? Кто? Россия? Или же Англия?.. - Он рассмеялся злобным смехом, похожим на конское ржание. - Мне не хотелось бы умереть, прежде чем я это узнаю. К Антуану и Филипу, сидевшим в углу, подошел Жак. - Патрон, - сказал Антуан, - я, кажется, уже представлял вам своего брата? Старый врач направил на Жака свой колючий взгляд. Молодой человек поклонился. Затем спросил у Антуана: - Нет ли у тебя расписания поездов? - Есть... - Их взгляды встретились. Антуан чуть не спросил: "Зачем тебе?" - но ограничился тем, что сказал: - Там... под телефонным справочником. - А вы, сударь, когда едете? - спросил Филип. Жак застыл на месте и нерешительно взглянул на Антуана, который поспешил пробормотать: - Мой брат... он... это дру... другое дело. Наступило короткое молчание. Понял ли Филип? Вспомнил ли разговор, который имел с Жаком когда-то? Он смотрел на молодого человека с величайшим вниманием и, когда Жак отошел, проводил его долгим взглядом. Как только они снова остались одни, Антуан нагнулся к Филипу: - Он по убеждению отказывается стать солдатом... Филип с полминуты помолчал. - Всякая мистика законна, - проговорил он затем усталым голосом. - Нет, - возразил Антуан. - В переживаемое нами время долг очень прост, очень ясен. Мы не имеем права от него уклоняться. Филип как будто не слышал его. - ...законна и, быть может, необходима, - продолжал он, произнося слова в нос. - Разве без мистики прогресс человечества был бы возможен? Перечитайте историю, Тибо... В основе всех великих социальных перемен всегда бывало заложено какое-нибудь религиозное устремление к абсурду. Размышление ведет к бездействию. Только вера придает человеку вдохновение, побуждающее его действовать, и упорство, необходимое для того, чтобы отстаивать свои убеждения. Антуан молчал. В присутствии своего учителя он непроизвольно превращался в несовершеннолетнего юнца. Заметив возле камина Женни, нагнувшуюся над расписанием рядом с Жаком, он на секунду удивился. Как видно, девушка хотела узнать время прибытия поездов, которые могли еще привезти из Австрии ее мать. Филип продолжал думать вслух: - Кто знает, Тибо? Быть может, те, которые думают так, как ваш брат, это предтечи? Быть может, это роковая война, расшатывая до основания наш старый материк, готовит расцвет новых лжеистин, о которых мы и не подозреваем?.. Было бы почти приятно иметь возможность верить в это... Почему бы нет? Всем странам Европы придется бросить в этот пылающий костер всю совокупность своих сил, как духовных, так и материальных. Явление, не имеющее прецедента. Предвидеть последствия невозможно... Кто знает? Быть может, все элементы культуры окажутся переплавленными в этом костре!.. Людям предстоит еще переделать столько болезненных опытов, прежде чем настанет день мудрости... День, когда для устройства своей жизни на нашей планете они удовольствуются тем, что смиренно используют данные, которые им открыла наука... В полуоткрытую дверь просунулась придурковатая физиономия Леона. - Спрашивают господина Антуана. Антуан нахмурил брови, но встал. - Вы позволите, Патрон? Леон ждал в передней. Он бесстрастно протянул поднос для писем, на котором выделялся голубой конверт. Антуан схватил его и, не распечатывая, сунул в карман. - Спрашивают, будет ли ответ, - проговорил слуга, опустив глаза. - Кто это "спрашивают"? - Шофер. - Нет, - сказал Антуан. И круто повернулся, так как услышал, что дверь сзади него отворилась. Женни в сопровождении Жака появилась в передней. - Вы уходите? - Да! - ответил Жак тем же сухим, не допускающим возражений тоном, каким Антуан только что ответил "нет" своему слуге. Он пристально смотрел на брата, и его загадочный, полный упрека взгляд в действительности означал: "Мы пришли в такой день, как сегодня, чтобы видеть тебя одного, а ты не нашел для нас ни минуты!" Антуан пробормотал: - Уже?.. И вы тоже, мадемуазель? "Если ей нужен был какой-нибудь совет или услуга, - подумал он внезапно, - то почему же она уходит, ничего не сказав? И вместе с ним?" Он рискнул спросить: - Не могу ли я быть чем-нибудь полезен вам до моего отъезда? Она поблагодарила его неопределенной улыбкой и легким кивком головы. Он не знал, что думать. - А ты? - сказал он, обращаясь к Жаку, который решительно направился к лестнице. - Я больше не увижу тебя? Его голос вдруг прозвучал так сердечно, что Женни подняла глаза, а Жак обернулся. Лицо Антуана выражало неподдельное волнение, и горечь Жака испарилась. - Ты едешь завтра? - спросил он. - Да. - В котором часу? - Очень рано. Я выйду из дому около семи. Жак посмотрел на Женни и наконец сказал чуть хриплым голосом: - Хочешь, я зайду за тобой? Лицо Антуана просияло. - Да, да! Приходи... Ты проводишь меня на вокзал? - Конечно. - Спасибо, старина. - Антуан с нежностью смотрел на младшего брата. Он повторил: - Спасибо. Все трое были уже у входной двери. Жак открыл ее, пропустил Женни вперед и, в свою очередь, переступил порог, избегая взгляда брата. На площадке он проговорил: - Так, значит, до завтра. - И закрыл за собой дверь. Но в тот же миг передумал. - Спуститесь без меня, - сказал он Женни. - Я догоню вас. - И он поспешно постучал кулаком в дверь. Антуан был еще в передней. Он отворил. Жак вошел один и закрыл за собой дверь. - Мне хотелось бы сказать тебе кое-что, - сказал он. Глаза его были опущены. Антуан почувствовал, что речь шла о чем-то серьезном. - Иди сюда. Жак молча последовал за ним в маленький кабинет. Там он остановился, прислонившись к закрытой двери, и взглянул на брата. - Ты должен знать, Антуан... Мы оба пришли поговорить с тобой. Женни и я... - Женни и ты? - удивленно повторил Антуан. - Да, - ответил Жак отчетливо. На его губах блуждала странная улыбка. - Женни и ты? - еще раз спросил Антуан, остолбенев от изумления. - Что ты хочешь этим сказать? - Это старая история, - пояснил Жак отрывисто, невольно краснея. - И теперь - вот. Все решилось. В одну неделю. - Решилось? Что решилось? - Он отступил к дивану и сел. - Послушай, - пробормотал он, - ты шутишь... Женни? Ты и Женни? - Ну да! - Но вы почти не знаете друг друга... И потом, в такой момент! Помолвка накануне... Стало быть, что же? Ты отказался от мысли уехать из Франции? - Нет. Я еду завтра вечером. В Швейцарию. - Он помолчал и добавил: - С ней. - С ней? Послушай, Жак, ты что, сошел с ума? Окончательно сошел с ума? Жак продолжал улыбаться. - Да нет же, старина... Все очень просто: мы любим друг друга. - Ах, не говори глупостей! - резко оборвал его Антуан. Жак злобно рассмеялся. Поведение брата оскорбляло его. - Возможно, что это такое чувство, которое тебя удивляет... которое ты не одобряешь... Тем хуже... Тем хуже для тебя... Я хотел, чтобы ты был в курсе. Это сделано. Теперь до свиданья. - Подожди! - вскричал Антуан. - Это глупо! Я не могу позволить тебе уехать с подобной чепухой в голове! - До свиданья. - Нет! Мне надо с тобой поговорить! - К чему? Я начинаю думать, что мы не можем понять друг друга... Он повернулся было, чтобы уйти, но остался. Наступило молчание. Антуан постарался овладеть собой. - Послушай, Жак... Давай рассуждать... - Жак иронически улыбнулся. - Надо принять во внимание две вещи... С одной стороны - твой характер, а с другой - момент, который ты выбрал для... Так вот, прежде всего поговорим о твоем характере, о том, что ты за человек... Позволь сказать тебе правду: ты совершенно не способен составить счастье другого существа... Совершенно! Следовательно, даже при других обстоятельствах ты никогда не смог бы сделать Женни счастливой. И тебе ни в коем случае не следовало... Жак пожал плечами. - Дай мне договорить. Ни в коем случае! А сейчас меньше, чем когда бы то ни было!.. Война... И с твоими взглядами!.. Что ты будешь делать, что с тобой будет? Неизвестно. И это страшная неизвестность!.. Себя ты можешь подвергать риску. Но связывать со своей участью другого человека - и в такой момент? Это просто чудовищно! Ты совсем потерял голову! Поддался ребяческому увлечению, которое не выдерживает никакой критики! Жак разразился смехом - уверенным, дерзким, почти злым смехом, немного безумным смехом, который внезапно оборвался. Он резко откинул со лба прядь волос и гневно скрестил руки. - Так вот как! Я прихожу к тебе, прихожу поделиться с тобой нашим счастьем, - и это все, что ты находишь нужным мне сказать? - Он еще раз пожал плечами, схватился за ручку двери и, обернувшись, бросил через плечо: - Я думал, что знаю тебя. Я узнал тебя только теперь, за эти пять минут! Ты никогда не любил! Ты никогда не полюбишь! Черствое, неизлечимо черствое сердце! - Он смотрел на брата свысока - с высоты своей недосягаемой любви. Кривая усмешка показалась на его губах, и он презрительно бросил: - Знаешь, кто ты такой? Со всеми твоими дипломами, со всем твоим самомнением? Ты жалкий человек, Антуан! Всего только жалкий, жалкий человек! У него вырвался короткий сдавленный смешок, и он исчез, хлопнув дверью. Антуан с минуту сидел неподвижно, опустив голову, устремив взгляд на ковер. - "Черствое сердце!" - произнес он вполголоса. Он прерывисто дышал. Волнение крови причинило ему физическую боль, недомогание, подобное тому, какое бывает у людей на очень большой высоте. Он вытянул руку, стараясь держать ее в горизонтальном положении; ее сотрясала дрожь, побороть которую он был не в силах. "Должно быть, пульс у меня сейчас около ста двадцати..." - подумал он. Он медленно выпрямился, встал, подошел к окну и толкнул ставни. На дворе было тихо. В отдалении, между двумя гранями стен, желтым пятном выделялась чахлая листва каштана. Но он не видел ничего, кроме дерзкого лица Жака, его самонадеянной улыбки, его хмельного, упрямого взгляда. - "Ты никогда не любил!" - прошептал он, сжимая кулаки на железном подоконнике. - Глупец! Если это и есть любовь, то, согласен, я никогда не любил! И горжусь этим! В окне соседнего дома показалась девочка и взглянула на него. Может быть, он говорил вслух? Он отошел от окна и вернулся на середину комнаты. - Любовь! В деревне они, по крайней мере, не боятся называть это своим именем; они говорят, что "самцу нужна самка"... Но для нас это было бы слишком просто, это было бы унизительно! И надо это облагородить! Надо кричать, закатывая глаза: "Мы любим друг друга!.. Я люблю ее!.. Любо-о-овь!" Сердце - это, как известно, ваша монополия, монополия влюбленных! У меня "черствое сердце"! Пусть так!.. И, разумеется: "Ты не можешь понять!" Постоянный припев! Тщеславная потребность быть непонятым! Это возвышает их в собственных глазах! Точно помешанные! Совершенно как помешанные: нет ни одного сумасшедшего, который бы не кичился тем, что его не понимают! Антуан увидел себя в зеркале жестикулирующим, с разъяренным взглядом. Он сунул руки в карманы и начал искать более благородный предлог для своего гнева. - Абсурдность этого - вот что приводит меня в исступление. Да, это здравый смысл, возмущаясь, причиняет мне такую острую боль... Впрочем, я уже не в первый раз констатирую подобный факт: от раны, нанесенной здравому смыслу, можно страдать, как от ногтоеды, как от зубной боли! Мысль о Филипе, ожидающем его в кабинете, помогла ему прийти в себя. Он пожал плечами. - Что ж... Его пальцы машинально нащупали в кармане какую-то бумагу. Письмо Анны. Он вынул конверт, разорвал его пополам и бросил обрывки в корзину. Его взгляд упал на военный билет, приготовленный на письменном столе. И вдруг он почувствовал, что слабеет. Завтра война, опасности, увечье, может быть, смерть? "Ты никогда не любил!" Завтра молодость неожиданно оборвется, и, быть может, пора любви минет навсегда... Внезапно он нагнулся над корзиной, нашел половину конверта, вынул из него обрывок записки, развернул его. Это был крик, страстный и нежный, как ласка: "...сегодня вечером... У нас. Я буду ждать тебя... Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони! Приходи". Он упал в кресло. Провести последнюю ночь с ней... Еще раз отдаться ее ласкам. Еще раз уснуть и забыть обо всем в ее объятиях... Внезапная тоска, волна отчаяния, могучая, как девятый вал, нахлынула на него. Он облокотился на стол и, стиснув голову руками, в течение нескольких минут рыдал, как ребенок. LXX Париж был спокоен, но трагичен. Тучи, скапливавшиеся с самого полудня, образовали темный свод, погружавший город в сумеречный полумрак. Кафе, магазины, освещенные раньше, чем обычно, отбрасывали бледные полосы на черные улицы, где толпа, лишенная обычных средств передвижения, торопливо бежала куда-то, охваченная тревогой. Пасти метро выталкивали обратно на тротуар потоки пассажиров, вынужденных, несмотря на нетерпение, по полчаса топтаться на ступеньках, прежде чем им удавалось проникнуть внутрь. Жак и Женни не захотели ждать и дошли до правого берега пешком. Газетчики стояли на каждом углу. Люди вырывали друг у друга экстренные выпуски и на минуту останавливались, чтобы пробежать их жадными взглядами. Каждый, не отдавая себе отчета, упорно искал там великую новость: что все улажено; что правители Европы внезапно опомнились; что они пришли к полюбовному соглашению; что нелепый кошмар наконец рассеялся; что все отделались от него только страхом... В "Юманите" после объявления мобилизации сделалось так же пусто, как и всюду; каждый, видимо, был захвачен своими личными делами. Вестибюль, лестница были безлюдны. Единственный служитель, расхаживавший по коридору, предупредил Жака, что Стефани в кабинете нет. Регулярность выхода газеты обеспечивал Галло; он работал сейчас над завтрашним номером, и вход к нему был воспрещен. Жак, за которым, как тень, следовала изнемогавшая от усталости Женни, не стал пытаться нарушить запрет. - Идемте в "Прогресс", - сказал он. В кафе, в нижнем зале, - никого. Даже сам хозяин отсутствовал. За кассой сидела только его жена; лицо у нее было заплаканное, и она не двинулась с места. Жак и Женни поднялись на антресоли. Занят был только один столик: несколько социалистов, совсем молодых, незнакомых Жаку. Появление вновь прибывших заставило их на минуту умолкнуть, но они тотчас возобновили спор. Жаку хотелось пить. Он усадил Женни у входа и спустился вниз за бутылкой пива. - А что же еще можешь ты сделать, болван? Дождаться жандармов? И как дурак пойти под расстрел? Говорил краснощекий малый лет двадцати пяти в сдвинутой на затылок фуражке. Голос его звучал резко. Он поочередно устремлял на товарищей суровый взгляд своих черных глаз. - И потом вот что, - продолжал он с горячностью. - Для нас, для людей вроде нас, внимательно следивших за воем этим, ясно только одно, и это важнее всего: мы - граждане страны, которая не хотела войны и которой не в чем себя упрекнуть! - Точно то же самое говорят и все остальные, - вмешался самый старший из всей компании, человек лет сорока, в форме служащего метро. - Немцы не могут этого сказать! Мир зависел от них! За последние две недели у них были десятки случаев предупредить войну. - У нас тоже! Мы могли прямо сказать России: "К черту!" - Это ничем бы не помогло! Теперь мы ясно видим, что немцы гнуснейшим образом подстроили всю эту историю! Что ж! Тем хуже для них! Мы за мир, но в конце концов нельзя же быть размазней! На Францию нападают - Франция должна защищаться! А Франция - это ты, я, все мы! За исключением служащего метро, все, видимо, были с ним согласны. Жак с отчаянием взглянул на Женни. Он вспомнил Штудлера, взывавшего: "Мне необходимо, необходимо верить в виновность Германии!" Не прикоснувшись к налитому пиву, Жак знаком предложил Женни встать и встал сам. Но прежде чем уйти, он подошел к группе говоривших. - "Оборонительная война"!.. "Законная война"!.. "Справедливая война"!.. Неужели вы не видите, что это вечный обман? Вы, значит, тоже попались на эту удочку? Не прошло трех часов после приказа о мобилизации, и вот до чего вы уже дошли! Вы безоружны против злобных страстей, которые пресса старается разжечь вот уж целую неделю... Тех страстей, которым военные власти сумеют найти слишком хорошее применение!.. Кто же устоит против этого безумия, если не можете устоять вы, социалисты? Он не обращался ни к кому в отдельности, но поочередно смотрел на каждого, и губы его дрожали. Самый молодой из всех, штукатур, - лицо его было еще обсыпано белой пылью и напоминало маску Пьеро, - повернулся к Жаку. - Я думаю то же, что Шатенье, - сказал он твердым и звучным голосом. - Мне призываться в первый день - завтра!.. Я ненавижу войну. Но я француз. На мою страну нападают. Я нужен, и я пойду! Мне на белый свет тошно глядеть, но я пойду! - Я согласен с ними, - заявил его сосед. - Только я еду во вторник, на третий день... Я из Бар-ле-Дюка; там живут мои старики... И мне ничуть не улыбается, чтобы мои родные края стали германской территорией! "Девять десятых французов думают точно так же! - сказал себе Жак. - Жадно стремятся обелить родину и поверить в гнусную преднамеренность поведения противника, чтобы иметь возможность оправдать разгул своих оборонительных инстинктов... И, может быть, даже, - подумал он, - все эти молодые существа испытывают какое-то смутное удовлетворение, внезапно сделавшись частицей оскорбленного целого, дыша этой опьяняющей атмосферой коллективной злобы... Ничто не изменилось с тех времен, когда кардинал де Рец{291} осмелился написать: "Самое важное - это убедить народы, что они защищаются, даже тогда, когда в действительности они нападают". - Подумайте хорошенько! - снова начал Жак глухим голосом. - Если вы откажетесь от сопротивления, то завтра будет уже поздно!.. Поразмыслите вот о чем: ведь по ту сторону границы происходит точно то же самое - та же вспышка гнева, ложных обвинений, упрямой вражды! Все народы уподобились передравшимся мальчишкам, которые с горя