щими глазами бросаются друг на друга, точно маленькие хищные зверьки: "Он начал первый!.." Разве это не бессмыслица? - Так что же? - вскричал штукатур. - Что же, по-твоему, делать нам, мобилизованным, черт побери? - Если вы считаете, что насилие не может быть справедливым, если вы считаете, что человеческая жизнь священна, если вы считаете, что не может быть двух моралей: одной, которая осуждает убийство в мирное время, и другой, которая предписывает его во время войны, - откажитесь подчиниться мобилизации! Откажитесь от войны! Останьтесь верны самим себе! Останьтесь верны Интернационалу! Женни, ожидавшая Жака у выхода, внезапно подошла к нему и стала рядом. Штукатур вскочил. Он яростно скрестил руки. - Чтобы нас поставили в стенке? Как бы не так! Ври больше!.. Там, по крайней мере, каждому свое; можно еще вывернуться, если хоть на грош повезет! - Да разве вы не чувствуете, - вскричал Жак, - что это трусость - отрекаться от своей воли, от своей личной ответственности под напором тех, кто сильнее! Вы говорите себе: "Я осуждаю войну, но ничего не моту сделать..." Это дается вам нелегко, но вы быстро успокаиваете свою совесть, убеждая себя, что, хотя такое подчинение тягостно, - оно достойно уважения... Неужели вы не видите, что вы жертва обмана, что вас втянули в преступную игру? Неужели забыли, что власть дана правительствам не для того, чтобы порабощать народы и посылать их на убой, а для того, чтобы служить им, защищать их, делать счастливыми? Смуглый парень лет тридцати, до сих пор молчавший, стукнул кулаком по столу: - Нет и нет! Ты не прав. Сегодня ты не прав!.. Богу известно, что я никогда не шагал в ногу с правительством. Я такой же социалист, как и ты! У меня пять лет партийного стажа! И вот я, социалист, готов стрелять, защищая правительство так же, как и все остальные! - Жак хотел прервать его, но он повысил голос: - И убеждения тут ни при чем! Националисты, капиталисты, все толстопузые, - мы разыщем их после! И когда придет их черед, мы сведем с ними счеты, - можешь на меня положиться! Но сейчас не время разводить теории! Прежде всего надо рассчитаться с пруссаками! Этим подлецам захотелось войны! Они получат ее! И уверяю тебя: им будет жарко! за нами дело не станет. Жак медленно пожал плечами. Ничего нельзя было сделать. Схватив Женни за руку, он увлек ее к лестнице. - И все-таки да здравствует социальная революция! - крикнул сзади чей-то голос. На улице они несколько минут шли молча. Глухие раскаты грома предвещали грозу. Небо было чернильного цвета. - Знаете, - сказал Жак, - прежде я думал, я двадцать раз повторял, что войны не являются делом чувства, что это неизбежное следствие экономической конкуренции. Но сегодня, видя националистическое исступление, так естественно вспыхивающее во всех без различия классах общества, я почти готов спросить себя, не являются ли... не являются ли войны скорее результатом столкновения темных, необузданных страстей, для которых борьба материальных интересов - лишь удобный случай, лишь предлог!.. - Он снова замолчал. Затем продолжал, следуя течению своих мыслей: - И нелепее всего старания людей не только оправдать себя, но и доказать всем, что их согласие обдуманно, что оно добровольно!.. Да, добровольно!.. Все эти несчастные, которые еще вчера дружно осуждали эту войну, а сегодня оказались втянутыми в нее насильно, с пеной у рта стараются показать, будто они действуют по собственному побуждению!.. И вообще, - снова заговорил он после короткой паузы, - это трагично; трагично, что столько опытных, осторожных людей стали вдруг такими легковерными, стоило только задеть патриотическую струнку... Трагично и почти непостижимо... Быть может, причина попросту в том, что средний человек наивно отождествляет себя со своей родиной, своей нацией, своим государством... Привычка повторять: "Мы, французы... Мы, немцы..." И так как каждый отдельный человек искренне хочет мира, он не может себе представить, что это государство - его государство - может желать войны. И, пожалуй, можно сказать еще вот что: чем более горячим приверженцем мира является человек, тем сильнее он стремится оправдать свою страну, людей своего клана и тем легче убедить его в том, что угроза войны исходит от чужой страны, что его правительство не виновато, что сам он является частью общества-жертвы и что, защищая его, он должен защищать себя. Крупные капли дождя прервали слова Жака. В эту минуту они переходили площадь Биржи. - Побежим, - сказал Жак, - вы промокнете... Они едва успели укрыться под аркадами улицы Колонн. Гроза, весь день висевшая над городом, наконец разразилась с внезапной и какой-то театральной яростью. Вспышки молнии непрерывно сменяли одна другую, ударяя по нервам, а беспрестанные раскаты грома отдавались между домами с грохотом, напоминавшим горные грозы. Полк муниципальной гвардии рысью проехал по улице Четвертого Сентября. Всадники, согнувшись под порывами ветра, наклонились к шеям дымящихся лошадей, чьи копыта вздымали снопы брызг; и, как на хорошей картине художника-баталиста, каски сверкали под свинцовым небом. - Зайдем сюда, - предложил Жак, указывая на плохо освещенный и уже переполненный ресторанчик под аркадами. - Переждем грозу и закусим. Они с трудом нашли два места за мраморным столиком, где уже теснились и другие посетители. Как только Женни села, она сразу же почувствовала полный упадок сил. У нее дрожали колени; плечи, затылок болели; голова была невыносимо тяжелой. Ей показалось, что она вот-вот потеряет сознание. Если бы можно было хоть на несколько минут закрыть глаза, вытянуться, уснуть!.. Уснуть рядом с ним... Воспоминание о минувшей ночи сейчас же завладело ею и, словно удар хлыста, вернуло ей силы. Жак, сидевший рядом с ней, ничего не заметил. Она видела его профиль: влажный висок, темную, с рыжим отливом, прядь волос. Она чуть не схватила его за руку, чуть не сказала: "Идемте домой! Что нам за дело до всего остального?.. Прижмите меня к себе... Обнимите меня крепче!" Разговор вокруг них был общий. Глаза блестели. Передавая друг другу соль, горчицу, люди обменивались дружескими взглядами. Самые нелепые, самые противоречивые новости объявлялись с непоколебимой уверенностью и моментально принимались на веру. - Как бы такая гроза не задержала нашего наступления, - простонала дама неопределенного возраста с покрытым красными пятнами лицом, выражавшим платонический, но задорный героизм. - В тысяча восемьсот семидесятом, - сообщил толстый господин с орденской ленточкой в петлице, сидевший напротив Женни, - военные действия начались только спустя много времени после объявления войны: не ранее, чем через две недели. - Говорят, что не будет сахару, - сказал кто-то. - И соли, - добавила героическая дама. Она доверительно наклонилась к Женни: - Я-то успела принять кое-какие меры. Господин с орденом, обращаясь к соседям по столу, растроганным голосом, дрожавшим от восхищения и, казалось, обладавшим свойством заражать им других, рассказал следующую историю: полковник одного из восточных гарнизонов, получив приказ отвести солдат на десять километров от границы и решив, что Франция уже покорилась врагу, не смог пережить этот позор, вынул револьвер и пустил себе пулю в лоб на глазах у всего полка. В конце стола молча ел какой-то рабочий. Его недоверчивый взгляд встретился со взглядом Жака. Он тотчас вмешался в разговор. - Вам-то хорошо рассуждать, - сказал он со злобой. - А вот мы не смогли нынче добиться в мастерской платы за проработанную неделю! - Почему? - благосклонно осведомился господин. - Хозяин уверяет, будто у него деньги в банке, а банк закрыл лавочку... Мы там как следует пошумели, сами понимаете! Но так ничего и не добились. "Приходите в понедельник", - сказал он нам... - Ну, конечно, в понедельник всем вам заплатят, - заявила героическая дама. - В понедельник? Да ведь многие едут завтра. Понимаете? Уехать и оставить жену с детишками без гроша! - Не беспокойтесь, - уверенно заявил господин с орденом. - Правительство предусмотрело это, как и все остальное. В мэриях будут выдаваться пособия. Поезжайте спокойно! Ваши семьи находятся под покровительством государства: они ни в чем не будут нуждаться. - Вы думаете? - пробормотал рабочий нерешительно. - Почему же тогда об этом не скажут? Сосед Жака, которому посчастливилось купить экстренный выпуск вечерней газеты, заговорил о воззвании Пуанкаре "К французской нации". Все руки протянулись к нему: - Покажите! Покажите! Но он не хотел расставаться со своей газетой. - Читайте вслух! - распорядился господин с орденом. Обладатель газеты, маленький старичок с хитрой физиономией, поправил очки. - Это подписано всеми министрами! - с пафосом заявил он. Затем начал фальцетом: - "Правительство, сознавая свою ответственность и чувствуя, что оно нарушило бы священный долг, если бы предоставило события их ходу, вынесло постановление, необходимость которого продиктована нынешней ситуацией". - Старик сделал паузу. - "Мобилизация - это еще не война..." - Вы слышите, Жак? - шепнула Женни, и в ее голосе прозвучала надежда. Жак пожал плечами. - Надо заманить крыс в крысоловку... А когда они попадутся, их уж сумеют там удержать! - "При настоящем положении вещей, - продолжал старик в очках, - мобилизация, напротив, является наилучшим средством обеспечить почетный мир". Даже за соседними столиками воцарилась тишина. - Громче! - крикнул кто-то из глубины зала. Чтец продолжал стоя. Голос его иногда прерывался: вне всякого сомнения, бедному старику казалось в эту минуту, что это он говорит с народом. Он торжественно повторил: - "...обеспечить почетный мир. Правительство рассчитывает на спокойствие нашей благородной нации и уверено, что она не позволит себе поддаться необоснованным страхам". - Браво! - крикнула дама с лицом в красных пятнах. - "Необоснованным"! - прошептал Жак. - "Оно полагается на патриотизм всех французов и уверено, что среди них не найдется ни одного, который бы не был готов исполнить свой долг. В этот час больше нет партий. Есть бессмертная Франция Права и Справедливости, единодушная в спокойствии, бдительности и достоинстве". За чтением последовало долгое молчание. Затем все снова заговорили на эту волнующую тему. Героизм дамы был не единичным явлением. Лицо господина с орденом стало краснее ленточки в его петлице. У рабочего, сидевшего в конце стола, того самого, который не получил заработной платы, глаза наполнились слезами. Каждый почти с восторгом поддавался коллективному опьянению; каждый чувствовал себя внезапно приподнятым, вознесенным за пределы своего "я", упоенным возвышенностью момента, готовым на самоотречение, на жертву. Жак молчал. Он думал о таких же воззваниях, которые там, за рубежом, были, должно быть, подписаны в тот же самый час другими носителями власти - кайзером, царем; об этих магических формулировках, повсюду исполненных того же могущества и, без сомнения, повсюду разнуздывающих такое же нелепое исступление. Он увидел, что Женни отставила стоявшую перед ней тарелку с супом почти нетронутой. Тогда он кивнул ей и поднялся. Дождь перестал. С балкона капало. Широкие мутные ручьи с шумом вливались в сточные канавы; блестящие мокрые тротуары снова заполнились бегущими куда-то людьми. - Теперь - в палату депутатов, - сказал Жак, лихорадочно увлекая за собой Женни. - Интересно знать, что они придумали там с Мюллером. Это могло показаться бессмысленным, но он все еще не мог бы с твердостью заявить, что отказался от всякой надежды. LXXI Бурбонский дворец тайно охранялся полицией. Тем не менее за решеткой ограды во дворе стояли группы людей, к которым и направился Жак, по-прежнему в сопровождении Женни. При свете круглых электрических фонарей он узнал в одной из групп высокий силуэт Рабба. - Беседа еще не кончилась, - пояснил Жаку старый социалист. - Они только что вышли. Поехали обедать. Обсуждение должно сейчас возобновиться. Но не здесь, - в редакции "Юма". - Ну, как? Каковы первые впечатления? - Не блестящие... Впрочем, трудно сказать. Все они вышли багровые, полумертвые от жажды и немые, как рыбы... Единственный, от кого мне удалось кое-что вытянуть, - это Сибло... И он не скрыл от нас своего разочарования. Правда? - добавил он, обращаясь к подходившему Жюмлену. Женни молча разглядывала обоих мужчин. Жюмлен не особенно нравился ей. Его длинное, узкое лицо, потное и бледное, бритый, чрезмерно выдающийся подбородок, сухая манера говорить, сухо цедя сквозь зубы, обрубая фразы, квадратные плечи, жесткий блеск слишком маленьких и слишком черных зрачков - все это вызывало в молодой девушке неприятное чувство. Напротив, старик Рабб, с его выпуклым лбом, с ясными и печальными глазами, взгляд которых часто с отеческой нежностью останавливался на Жаке, внушал ей доверие и симпатию. - По-видимому, у этого Мюллера нет никаких определенных полномочий, - сказал Жюмлен. - Он не привез никакого конкретного предложения. - Тогда зачем же он приехал? - Исключительно с целью получить информацию. - Информацию? - вскричал Жак. - В такой момент, когда, по всей вероятности, уже поздно даже и действовать! Жюмлен пожал плечами. - Действовать... Чудак!.. Неужели ты думаешь, что можно еще принимать какие-то решения, когда обстановка меняется с каждым часом? Известно тебе, что Германия тоже объявила всеобщую мобилизацию? Это произошло в пять часов, вскоре после нас. И говорят, что сегодня вечером она официально объявит войну России. - Я хочу знать одно, - нетерпеливо сказал Жак. - Для чего приехал этот Мюллер, - для того, чтобы объединить французский пролетариат с германским? Чтобы организовать, наконец, забастовку в обеих странах? Да или нет? - Забастовку? Разумеется, нет, - ответил Жюмлен. - По-моему, он приехал просто для того, чтобы узнать, будет или не будет французская партия голосовать за военные кредиты, которых правительство, вероятно, потребует от палат в понедельник. Вот и все. - И это было бы уже кое-что, - сказал Рабб, - если бы хоть в данном определенном пункте социалистические депутаты Франции и Германии решили придерживаться одинаковой политики. - Ну, это еще неизвестно, - загадочно уронил Жюмлен. Жак нетерпеливо топтался на месте. - Единственное, что можно сказать, - продолжал Жюмлен убежденным тоном, - и что, кажется, на все лады повторяли Мюллеру лидеры нашей партии, это - что Франция сделала все возможное, чтобы избежать войны... до последней минуты! Вплоть до согласия оттянуть свои войска прикрытия!.. По крайней мере, у нас, французских социалистов, совесть чиста! И мы имеем полное право считать Германию нападающей стороной! Жак смотрел на него, ошеломленный. - Другими словами, - отрезал он, - французские социалистические депутаты собираются голосовать за кредиты? - Во всяком случае, они не могут голосовать против них. - Что значит - не могут? - Самое вероятное - что они воздержатся при голосовании, - сказал Рабб. - Ах! - вскричал Жак. - Если бы Жорес был с нами! - Ба!.. Я думаю, что при настоящем положении вещей сам Патрон не решился бы голосовать против. - Но ведь Жорес сотни раз доказывал, насколько нелепо разделение стран на страну нападающую и страну, подвергшуюся нападению! - вскричал Жак в бешенстве. - Это только предлог для бесконечных препирательств! Вы все, кажется, забыли об истинных причинах той переделки, в которую мы попали, - о капитализме, об империалистической политике правительств! В какие бы формы ни облекались первые проявления вражды, международный социализм должен восстать против войны, против всякой войны! Если же нет... Рабб вяло согласился с ним: - В принципе, конечно... И, кажется, Мюллер действительно сказал что-то в этом духе... - И что же? Рабб устало махнул рукой. - Этим дело и кончилось. И, взявшись под ручку, они пошли обедать. - Нет, - возразил Жюмлен. - Ты забыл сказать, что Мюллер выразил желание позвонить по телефону в Берлин, чтобы посоветоваться с лидерами своей партии. - Ах, так? - произнес Жак, хотевший лишь одного - снова обрести надежду. Он круто повернулся, сделал несколько шагов, но возвратился и опять остановился перед Жюмленом, и Раббом. - Знаете, что думаю об этом я? Этот Мюллер приехал попросту для того, чтобы прощупать подлинный уровень интернационализма и пацифизма французской партии. И если бы перед ним оказались настоящие борцы, готовые на все, готовые объявить всеобщую забастовку, чтобы провалить националистическую политику правительства, то - я это утверждаю - можно было бы еще спасти мир! Да! Даже сегодня, даже после объявления мобилизации, можно было бы еще спасти мир! Грозным союзом французского и германского пролетариата! Что же он нашел вместо этого? Говорунов, спорщиков, людей умеренных взглядов, всегда готовых осудить войну и национализм на словах, а на деле собирающихся уже голосовать за военные кредиты и предоставить полную свободу действий генеральному штабу! Мы до последней минуты будем свидетелями все того же нелепого и преступного противоречия: того же двусмысленного столкновения между идеалом интернационализма, который исповедуют теоретически, и всеми теми националистическими интересами, которыми на практике не хочет пожертвовать никто - даже сами лидеры социалистов! Пока он говорил, изнемогавшая от усталости Женни не отрывала от него глаз. Голос Жака обволакивал ее, словно знакомая и ласкающая музыка. Казалось, что она внимательно следит за его словами, но в действительности она была слишком утомлена, чтобы слушать. Она жадно рассматривала лицо Жака, рот на этом лице, и ее взгляд, устремленный на эти изогнутые губы, линия которых то выпрямлялась, то сокращалась, словно какое-то изумительное живое существо, доставлял ей физическое ощущение близости. Вспоминая ночь, проведенную в его объятиях, она замирала от ожидания. "Уйдем, - думала она. - Чего он ждет? Скорее... Пойдем домой... Какое нам дело до всего остального?" Кадье, перебегавший от группы к группе и сыпавший новостями, подошел к ним. - Мы только что обратились в министерство внутренних дел с просьбой дать Мюллеру возможность переговорить по телефону с Берлином. Безуспешно: сообщение прервано. Слишком поздно! И тут и там осадное положение... - Это было, пожалуй, последним шансом, - прошептал Жак, наклоняясь к Женни. Кадье услышал его и насмешливо спросил: - Шансом на что? - На выступление пролетариата! Международное выступление! Кадье странно улыбнулся. - Международное? - повторил он. - Но, дорогой мой, будем реалистами: начиная с сегодняшнего дня международна не борьба за мир, международна - война! Что это было - выпад отчаяния? Он пожал плечами и скрылся во мраке. - Он прав, - проворчал Жюмлен. - До ужаса прав. Война налицо. Сегодня вечером - добровольно или нет - мы, социалисты, так же как все французы, находимся в состоянии войны... Наша международная деятельность... да, мы еще вернемся к ней, мы возобновим ее, но потом. На сегодняшний день пора пацифизма миновала. - И это говоришь ты, Жюмлен? - вскричал Жак. - Да! Появился новый фактор: война налицо. Для меня этот фактор изменил все. И наша роль - роль социалистов - представляется мне вполне ясной: мы не должны тормозить деятельность правительства! Жак посмотрел на него в оцепенении. - Значит, ты соглашаешься быть солдатом? - Разумеется. Заявляю тебе, что во вторник гражданин Жюмлен станет самым обыкновенным рядовым второго разряда двести тридцать девятого запасного полка в Руане! Жак опустил глаза и ничего не ответил. Рабб положил руку ему на плечо. - Не строй из себя большего упрямца, чем ты есть на деле... Если сегодня ты еще не думаешь так же, как он, то ты придешь к этому завтра... Это бесспорно. Дело Франции есть дело демократии. И мы, социалисты, обязаны первыми защищать демократию от вторжения соседей-империалистов! - Значит, и ты тоже? - Я? Не будь я так стар, я пошел бы добровольцем... Впрочем, я попытаюсь. Может быть, моя старая шкура еще на что-нибудь пригодится... Что ты так смотришь на меня? Я не переменил своих убеждений. Я твердо надеюсь дожить до такого дня, когда можно будет возобновить борьбу с милитаризмом. Я остаюсь его заклятым врагом! Но в настоящий момент - без глупостей: милитаризм уже не то, чем он был вчера. Милитаризм сегодня - это спасение Франции, и даже больше: спасение демократии, которой грозит опасность. Вот почему я втягиваю свои когти. И готов сделать то же, что товарищи: взять винтовку и защищать страну. А дальше будет видно! Он смело выдерживал взгляд Жака. Неопределенная улыбка, смущенная и в то же время горделивая, блуждала на его губах и еще больше оттеняла притаившуюся в глазах грусть. - Даже Рабб! - прошептал Жак, отворачиваясь. Он задыхался. Он схватил Женни за руку и ушел с ней, ни с кем не попрощавшись. У ограды группа оживленно разговаривавших людей загораживала выход. В центре, жестикулируя, говорил что-то Пажес, секретарь Галло. Среди окружавших его молодых социалистов Жак увидел знакомые лица: это были Бувье, Эрар, Фужероль, профсоюзный работник Латур, Одель и Шардан - сотрудники "Юма". Пажес заметил Жака и кивнул ему. - Знаешь новость? Телеграмма из Петербурга: сегодня вечером Германия объявила войну России. Бувье, митинговый оратор, человек лет сорока, тщедушный, с землистым лицом, повернулся к Жаку: - Нет худа без добра! Там, на фронте, для нас найдется работа! Как только они дадут нам винтовки и патроны... Жак не ответил. Он не доверял Бувье, ему не нравились его бегающие глазки. (Мурлан сказал ему как-то, выходя с митинга, где Бувье произнес горячую речь: "Этот малый у меня на примете. Слишком он пылок, на мой взгляд... Когда происходят аресты, его каждый раз берут одним из первых, но он всегда ухитряется каким-то образом доказать свою непричастность к делу и освободиться...") - Забавнее всего, - продолжал Бувье с приглушенным смешком, - их уверенность в том, что они втянули нас в националистическую войну! Они и не подозревают, что через месяц эта война станет гражданской войной! - А через два месяца революцией! - вскричал Латур. Жак холодно спросил: - Так, значит, все вы тоже подчинились мобилизации? - Черт возьми! Случай слишком хорош, чтобы его упускать! - А ты? - спросил Жак, обращаясь к Пажесу. - Разумеется! На лице Пажеса было необычное выражение. Его голос звенел. Можно было подумать, что он немного пьян. - Не наша вина, если мы не смогли помешать этой войне, - продолжал он. - Но мы не смогли, и война - совершившийся факт. Так пусть же, по крайней мере, она будет концом этого умирающего общества, которое не замечает, что идет на самоубийство! Капитализм не переживет катастрофы, которую он сам вызвал, и его гибель будет зависеть от нас одних! Так пусть же, по крайней мере, эта война послужит на пользу социальному прогрессу! Пусть она послужит на пользу человечеству! Пусть она будет последней! Пусть она будет освободительной. - Война войне! - прогремел чей-то голос. - Мы будем драться, - вскричал Одель, - но будем драться, как солдаты революции, за окончательное разоружение и раскрепощение народов! Эрар, почтовый служащий, всегда привлекавший внимание своим исключительным сходством с Брианом{303} (вплоть до голоса, вибрирующего, с теплыми, глухими нотами), медленно произнес: - Да... Тысячи и тысячи невинных будут принесены в жертву! Это чудовищно. Но единственное, что могло бы примирить с этим ужасом, - мысль, что мы платим за будущее! Те, которые выйдут из этого кровавого крещения, возродятся духовно... Перед ними не останется ничего, кроме развалин. И на этих развалинах они смогут наконец построить новое общество! Женни, стоявшая позади Жака, увидела, как вздрогнули его плечи. Она подумала, что сейчас он вмешается в спор. Но он повернулся к ней, не сказав ни слова. Его изменившееся лицо поразило ее. Он снова взял ее под руку и, прижимая к себе, отошел от группы. Он был счастлив, что она с ним: ощущение одиночества казалось ему не таким горьким. "Нет, - говорил он себе, - нет!.. Лучше умереть, чем принять то, что я осуждаю всем сердцем! Лучше смерть, чем это отступничество!" - Вы слышали? - сказал он после короткого молчания. - Я не узнаю их больше. В эту минуту Фужероль, который во время разговора у ограды не проронил ни слова, нагнал их. - Ты прав, - сказал он без всякого предисловия, вынуждая молодых людей остановиться и выслушать его. - Я даже хотел было дезертировать, чтобы остаться верным самому себе. Понимаешь?.. Но если бы я это сделал, то впоследствии никогда не был бы уверен в том, что сделал это по убеждению, а не из трусости. Потому что, сказать правду, я отчаянно боюсь... И вот, это нелепо, но я сделаю то же, что они: я пойду... Он не стал дожидаться ответа Жака и удалился решительным шагом. - Может быть, есть много таких, как он... - задумчиво прошептал Жак. Они пошли по Бургундской улице вдоль Бурбонского дворца, направляясь к Сене. - Знаете, что меня поражает? - продолжал Жак после новой паузы. - Их взгляды, их голос, какая-то непроизвольная веселость, которая сквозит в их движениях... До такой степени, что невольно спрашиваешь себя: "А что, если бы они сейчас узнали, что все уладилось, что мобилизация отменена, - не охватило бы их прежде всего чувство разочарования?.." И больнее всего, - добавил он, - видеть энергию, которую они отдают на службу войне, их мужество, их презрение к смерти! Видеть эту впустую растраченную душевную силу - силу, сотой доли которой хватило бы на то, чтобы помешать войне, если бы только они вовремя и единодушно употребили ее на служение миру!.. На мосту Согласия они встретили Стефани; он шел один, опустив голову; огромные очки красовались на его хрящеватом носу. Он тоже торопился узнать результат переговоров. Жак сообщил ему, что беседа прервана и через некоторое время должна возобновиться, но уже в "Юманите". - В таком случае я возвращаюсь в редакцию, - сказал Стефани, поворачивая обратно. Жак был по-прежнему мрачен. Он прошел несколько шагов молча; затем, вспомнив о пророчестве Мурлана, дотронулся до локтя Стефани. - Конечно, - социалистов больше нет: есть только социал-патриоты. - Почему ты говоришь это? - Я вижу, что все они согласны идти воевать. Им кажется, что, принося революционный идеал в жертву новому мифу - "Отечеству в опасности", они повинуются своей совести. Самые яростные противники войны сильнее всего рвутся в бой!.. Жюмлен... Пажес... Все!.. Даже старик Рабб готов пойти добровольцем, если только согласятся его взять! - Рабб! - повторил Стефани вопросительным тоном. Но вдруг заявил: - Это меня не удивляет... Кадье тоже идет. И Берте и Журден! Со вчерашнего дня все они носят в кармане военные билеты. Даже Галло, несмотря на свою близорукость, попросил Геда, чтобы тот похлопотал за него в министерстве и помог ему освободиться от должности "интендантской крысы"!.. - Партия обезглавлена, - мрачно заключил Жак. - Партия? Может быть, и нет. Но что действительно обезглавлено - это противодействие силам войны. Жак подошел к нему ближе, охваченный братским порывом. - Ты тоже думаешь, что если бы Жорес был жив... - Разумеется, он был бы с нами! Или, вернее, вся партия осталась бы с ним!.. Дюнуа нашел правильную формулировку: "Социалистическая совесть не могла бы расколоться". Они молча перешли через площадь Согласия, свободную от экипажей и потому казавшуюся более широкой и светлой, чем обычно. Желчное лицо Стефани судорожно подергивалось: у него был тик. Внезапно он остановился. Свет уличного фонаря отбрасывал на его продолговатое лицо причудливые блики, и минутами его очки вспыхивали над глазными впадинами, полными мрака. - Жорес? - повторил он. (Произнося это имя, его певучий голос, голос южанина, зазвучал такими нежными, такими скорбными нотками, что у Жака подступил комок к горлу.) - Знаешь, что он сказал при мне в прошлый четверг, перед самым отъездом из Брюсселя? Гюисманс{306} собирался вернуться в Амстердам и прощался с ним Патрон неожиданно посмотрел ему в глаза и сказал: "Слушайте меня внимательно, Гюисманс. Если разразится война, поддерживайте Интернационал! Если друзья будут умолять вас принять участие в этой стычке, не делайте этого, поддерживайте Интернационал! И если я, Жорес, приду к вам и потребую, чтобы вы примкнули к какой-либо из воюющих сторон, не слушайте меня, Гюисманс! Чего бы это ни стоило, поддерживайте Интернационал!" Потрясенный, Жак вскричал: - Да! Даже если нас останется только десять! Даже если нас останется только двое! Чего бы это ни стоило, мы должны поддерживать Интернационал! - Его голос дрожал. Трепеща от волнения, Женни подошла ближе и прижалась к нему, не он, видимо, этого не заметил. Он повторил еще раз, словно клятву: - Поддерживать Интернационал! "Но как?" - думал он. И ему показалось, что он, совсем один, погружается во мрак. Было за полночь, когда Жак и Женни вышли из редакции "Юманите", куда многие социалисты приходили в этот вечер за новостями. Несмотря на полное крушение надежд, Жак все же не хотел уходить, не узнав исхода переговоров с германским делегатом. С беспокойством глядя на измученное лицо Женни, он неоднократно умолял ее вернуться домой и отдохнуть, обещая прийти к ней, как только сможет, но она каждый раз отвечала отказом. Наконец в кабинет Стефани, где, кроме них, нашли приют еще человек двадцать социалистов, пришел Галло и заявил, что заседание кончилось. Мюллер, де Ман очень торопились: они хотели поймать последний поезд для штатских, направлявшийся в Бельгию, и у них едва оставалось время, чтобы добраться до Северного вокзала. Жак и Женни увидели, как они прошли по коридору в сопровождении Моризе. Кашен, вооруженный депутатской перевязью{307}, взялся облегчить им отъезд и усадить в поезд. И все-таки нельзя было поручиться, что Мюллеру удастся проехать через бельгийскую границу. Галло, на которого все накинулись с расспросами, яростно тряс всклокоченной головой. Наконец удалось вырвать у него подробности. В конечном итоге эта последняя встреча социалистических партий Франции и Германии ни к чему не привела. После шести часов добросовестного обсуждения пришлось ограничиться робким пожеланием, чтобы социалисты палаты и рейхстага, не препятствуя предоставлению военных кредитов, хотя бы воздержались от голосования за них. Присутствующие разошлись, придя к следующему смехотворному заключению: "Неустойчивость ситуации не позволяет взять на себя более определенные обязательства". Это было окончательное банкротство. Догмат международной солидарности оказался иллюзией. Жак взглянул на Женни, словно надеясь найти у нее последнюю поддержку в своем отчаянии. Она сидела на табурете, немного в стороне от остальных, опустив руки на колени, прислонившись спиной к книжным полкам. Свет плафона косо падал на ее профиль, сгущая тени под глазами, под скулами. Зрачки ее расширились от усилия, которое она делала над собой, чтобы держать глаза открытыми. Заключить ее в объятия, укачать, убаюкать... Все сострадание, какое Жак питал сегодня к миру, внезапно удесятерило его жалость к этому хрупкому и усталому существу, единственному, которое должно было отныне иметь для него значение. Он подошел к ней, помог подняться, молча вывел из комнаты. Наконец! Она первая бросилась к лестнице. Она больше не чувствовала усталости... И когда они оказались на тротуаре, когда горячая рука Жака обвилась вокруг ее талии, - помимо радости, помимо того непреодолимого чувства, которое приковывало ее к нему, она испытала вдруг какое-то неясное, пугающее, совершенно новое ощущение, настолько сильное, что волна крови бурно прилила к ее вискам, и, пошатнувшись, она поднесла руку ко лбу. - Вы совсем без сил, - прошептал Жак, удрученный. - Что же делать? Сегодня нет никакой надежды на машину... Прижавшись друг к другу, измученные, лихорадочно возбужденные, они двинулись вперед, в ночь. На улицах было еще много народа. Небольшие группы полицейских и солдат муниципальной гвардии дежурили на всех перекрестках. Жак и Женни очень удивились, увидев широко раскрытые двери церкви на площади Нотр-Дам-де-Виктуар. Они подошли. Неф зиял, словно волшебный грот, мрачный, хотя и освещенный бесчисленными трехсвечниками, преображавшими алтарь в неопалимую купину. Хоры, несмотря на ночное время, были полны безмолвных молящихся теней; вокруг исповедален, ожидая очереди, стояли коленопреклоненные молодые люди. Заинтересованный и невольно растроганный смятением, которое изобличал в столь поздний час этот порыв народного благочестия, Жак охотно зашел бы сюда на минутку. Но Женни с негодованием удержала его: три века протестантизма бессознательно восставали в ней против пышности католических обрядов, против этого идолопоклонства... Не обменявшись впечатлениями, они продолжали путь. Женни, теперь совсем уже изнемогавшая от усталости, шла, повиснув на руке Жака. Вдруг, неожиданно для самой себя, она схватила эту руку и прижалась к ней щекой. Он остановился, потрясенный. Оглядевшись по сторонам, он втолкнул девушку в какой-то подъезд и обнял ее. "Наконец!" - подумала она. Ее губы раскрылись. Она больше не старалась спрятать от него свой рот. Долгие часы ждала она этой ласки. Она закрыла глаза и, трепеща, отдалась поцелую. Миновав Центральный рынок, они пошли по бульвару Сен-Мишель. Часы на дворце показывали четверть второго. Пешеходов стало меньше, но по мостовой главных улиц тянулись по направлению к городским заставам вереницы обозов: реквизированные подводы, лошади, которых вели под уздцы, автомобили, управляемые солдатами, безмолвные полки, двигавшиеся куда-то по секретным предписаниям. В эту ночь во всей Европе не было покоя. Они шли медленно. Женни прихрамывала. Она вынуждена была признаться, что ботинок натер ей ногу. Жак потребовал, чтобы она сильнее оперлась на него; он поддерживал ее, почти нес. Это задевало самолюбие Женни, но и умиляло ее. По мере того как они приближались к дому, какое-то неясное беспокойство начинало примешиваться к их нетерпению. Нравственные и физические силы обоих были на исходе, но, несмотря ни на что, упорное пламя радости пробивалось сквозь эту усталость и эту тревогу. Едва Женни успела включить электричество в передней, она прежде всего, - таково было первое ее движение всякий раз, как она возвращалась домой, - взглянула, не подсунула ли консьержка под дверь телеграмму из Вены. Ничего. Сердце ее сжалось. Теперь нечего было и думать о том, чтобы получить известие от матери до их отъезда. - Только бы сохранилось нормальное сообщение между Швейцарией и Австрией, - прошептала она. Это было теперь единственной ее надеждой. - Сразу же по приезде в Женеву мы пойдем в консульство, - пообещал Жак. Они все еще стояли в передней, преследуемые воспоминанием о минувшей ночи, чувствуя внезапную неловкость оттого, что вдруг оказались одни при этом ярком свете, с этими изможденными лицами; глаза их избегали друг друга: одно и то же воспоминание смущало обоих. - Что ж... - сказал Жак. Он не двигался. Машинально нагнувшись, он поднял лежавшую на полу газету, медленно сложил ее и бросил на круглый столик. - Я умираю от жажды, - сказал он наконец с несколько деланной непринужденностью. - А вы? - Я тоже. В кухне еще стояли на столе остатки еды. - Наш завтрак, - сказал Жак. Он отвернул кран и не закрывал его до тех пор, пока вода не стала прохладной; потом протянул стакан Женни, опустившейся на ближайший стул. Она отпила несколько глотков и вернула ему стакан, отведя при этом глаза: она была уверена, что он коснется губами того места, к которому только что прикасались ее губы... Он жадно выпил один за другим два стакана, удовлетворенно вздохнул и подошел к ней. Взяв ее лицо обеими руками, он наклонился. Но ограничился тем, что долго смотрел на нее, совсем близко. Потом с нежностью сказал: - Моя дорогая, моя бедная девочка... Уже поздно... Вы измучились... А завтра ночью этот долгий путь... Вы должны хорошенько выспаться... На своей кровати, - добавил он. Она съежилась, не отвечая. Он заставил ее выпрямиться и довел до дверей ее комнаты; она еле держалась на ногах. В комнате было темно; только слабый свет летней ночи проникал через открытое окно. - А теперь вы должны спать, спать, - повторил он ей на ухо. Она не двинулась с места. Прижавшись к нему, она продолжала стоять на пороге. Еле слышно она прошептала: - Там... "Там" - это значило: на диване, в комнате Даниэля... Он глубоко вздохнул и не ответил. Когда Женни согласилась ехать с ним в Швейцарию, он подумал: "Она станет моей женой в Женеве". Но после потрясений этого трагического дня... Равновесие мира было нарушено; кругом царило непредвиденное; исключительное стало законом; все обязательства теряли силу... Еще несколько секунд, вполне сознательно, он боролся с собой. Отстранившись, он посмотрел ей в лицо. Она подняла к нему свои прозрачные глаза. Одинаковое волнение, одинаковая радость, торжественная и чистая, заливала обоих. - Да, - сказал он наконец. LXXII Симплонский экспресс{311}, который по расписанию должен был прибыть в Париж в семнадцать часов, только в двадцать три часа с минутами добрался до станции Ларош, где был немедленно поставлен на запасный путь, чтобы освободить главную магистраль для составов с продовольствием для армии. Экспресс состоял почти исключительно из старых вагонов третьего класса и был переполнен: в десятиместные отделения набилось по тринадцать-четырнадцать человек. В час ночи, после бесконечных маневров, поезд снова с трудом двинулся к столице. В три часа он со скоростью пехотинца прошел мимо станции Мелен и почти сейчас же остановился на мосту через Сену. Начавшее белеть небо освещало изгиб реки; город угадывался по нескольким рядам мигавших в тумане огней. Постепенно за холмами начало светать, и внизу, на дороге, идущей вдоль реки, стал виден марширующий полк, за которым тянулась длинная вереница обозных повозок. Наконец в половине пятого, после бесчисленных остановок, мнимых отправлений, ожиданий в туннелях, поезд, свистя и тормозя у каждого семафора, медленно миновал парижское предместье и остановился на пути без платформы, в трехстах метрах от вокзала Париж - Лион - Средиземное море. Госпожа де Фонтанен пошла вслед за пассажирами, которых служащие высаживали прямо на железнодорожную насыпь и направляли по полотну к зданию вокзала. Тяжелый чемодан бил ее по ногам, и она шаталась при каждом шаге. Вену она оставила в разгаре предвоенной суматохи, выехав одним из последних поездов, предназначенных для иностранцев, которые направлялись в Италию. Она ехала трое суток; у нее было семь пересадок, и она не спала три ночи. Зато она добилась того, что иск против ее мужа был прекращен и имя де Фонтанена не фигурировало больше в следственных материалах. Вокзал, переполненный солдатами в красных штанах, напоминал лагерь. Ей пришлось пробираться между винтовками, составленными в козлы, натыкаться на барьеры, охраняемые дневальными, десятки раз поворачивать обратно, пока не удалось наконец выбраться из вокзала. Не покидавшая ее мы