то он делает попытку сбежать. Но, выйдя на улицу, сейчас же с сожалением вспоминает о своей конуре и спешит вернуться в нее. Он снова ложится на кровать и здесь, обливаясь потом, с закрытыми глазами, снова нетерпеливо разматывает клубок своей мечты... Аэроплан высоко в небе... Сидя позади Мейнестреля, он нагибается, хватает охапки листовок, бросает их в пространство... Гудение мотора сливается с пульсацией его крови. Птица с огромными крыльями - это он сам; из собственного сердца вырывает он эти послания, чтобы рассеять их над миром... "Завтра, с восходом солнца, восстаньте все!" Отдельные части воззвания располагаются в стройном порядке. Фразы понемногу отливаются в определенную форму. Он знает их наизусть. Лежа, устремив взгляд в потолок, он без конца повторяет их. Иногда вдруг вскакивает, бежит к столу, чтобы изменить какой-нибудь абзац, переставить слово. Потом снова бросается на кровать. Он почти не замечает окружающей его жалкой обстановки. Живет среди своих грез... Он видит, как мятеж распространяется... На командных пунктах совещаются офицеры, мечутся испуганные писаря; сообщение со ставкой главнокомандующего прервано... Какие бы то ни было репрессии невозможны. Если правительства хотят еще хоть для вида сохранить престиж, им остается одно: спешно заключить перемирие... Эта навязчивая идея гложет его, но и поддерживает - как кофе. Он не может больше обходиться ни без того, ни без другого. Как только какая-нибудь настоятельная необходимость - короткое посещение книжной лавки или просто встреча на лестнице с г-жой Штумф - на мгновение отрывают Жака от его мечты, он испытывает такое болезненное чувство, что спешит вернуться в свое уединение, как наркоман к своему наркотику. И тотчас же находит облегчение. Не только спокойствие, но вместе с ним какое-то радостное, полное энергии возбуждение... По временам, когда дрожь в руке вынуждает его перестать писать или когда он видит в осколке зеркала на стене свое лоснящееся от пота лицо, впалые щеки, взгляд - взгляд маньяка, ему впервые в жизни приходит мысль, что он болен. И эта мысль вызывает у него улыбку. Какое значение имеет это теперь?.. Удушливой ночью, когда ему не удается сомкнуть глаз, когда он каждые десять минут встает, чтобы смочить в кувшине полотенце и обтереть им пылающее тело, он на минуту останавливается перед окошком. Оно выходит в ад, в грохоте пакгаузов копошится при свете дуговых ламп целая армия железнодорожников; дальше в темноте депо, с шумом катятся тележки, сталкиваются вагонетки, во всех направлениях разбегаются огоньки; а еще дальше, на блестящих рельсах, свистят и маневрируют бесконечные составы, которые сейчас, один за другим, провалятся во мрак воюющей Германии. Тогда он улыбается. Он один знает. Он один знает, что вся эта суета напрасна... Избавление близится. Листовка написана. Каппель сделает немецкий перевод. Платнер напечатает миллион двести тысяч экземпляров... В Цюрихе Мейнестрель готовит аэроплан... Еще несколько дней! "Завтра, с первым лучом солнца, восстаньте все!"... После двух суток лихорадочной работы он решается наконец отдать свою рукопись. "Быть готовым к субботе", - сказал Мейнестрель... Платнер стоит в задней комнате своей книжной лавки среди кип бумаги за двойной, обитой клеенкой дверью; несмотря на утренний час, все ставни закрыты. (Это человек лет сорока, маленького роста, некрасивый, тщедушный; у него больной желудок и дурно пахнет изо рта. Грудная клетка выступает вперед, как грудная кость птицы; лысый череп, худая шея, выдающийся вперед горбатый нос делают его похожим на ястреба. Этот торчащий нос как будто увлекает все тело вперед и перемещает центр тяжести, отчего Платнеру постоянно кажется, что его равновесие нарушено: неприятное ощущение, передающееся и собеседнику. Надо привыкнуть к его неблагодарной внешности, чтобы заметить простодушный взгляд, добрую улыбку, ласковый, немного тягучий голос, который часто дрожит от волнения и в котором каждую минуту словно сквозит готовность отдать свою дружбу. Но Жаку не нужен новый друг. Ему никто больше не нужен.) Платнер ошеломлен. Слух о том, что парламентская фракция социал-демократов голосовала в рейхстаге за военные кредиты, подтвердился. - Голосование французских социалистов в палате - это уже страшный удар, - признается он дрожащим от негодования голосом. - Хотя после убийства Жореса этого до некоторой степени можно было ожидать... Но немцы! Наша социал-демократия, великая пролетарская сила Европы!.. Это самый жестокий удар за всю мою жизнь социалиста. Я отказывался верить официальной прессе. Готов был дать руку на отсечение, что социал-демократы все, как один, сочтут необходимым публично заклеймить имперское правительство. Прочитав сообщение агентства, я рассмеялся! От него пахло ложью, ловкой плутней! Я говорил себе: "Завтра мы прочтем опровержение!" И вот... Сегодня надо признать факт очевидным. Все верно, до ужаса верно!.. Еще неизвестно, как все это происходило за кулисами. Может быть, мы никогда не узнаем правды... Райер уверяет, что двадцать девятого Бетман-Гольвег пригласил Зюдекума, чтобы добиться от него прекращения оппозиции социал-демократов... - Двадцать девятого? - переспрашивает Жак. - Но ведь двадцать девятого в Брюсселе - речь Гаазе!.. Я был там! Я его слушал! - Возможно. Однако Райер утверждает, что, когда немецкая делегация вернулась в Берлин, состоялось заседание центрального комитета и было вынесено решение подчиниться: кайзер знал, что может издать приказ о мобилизации, что восстания, что всеобщей забастовки не будет!.. Должно быть, до голосования в рейхстаге центральный комитет устроил закрытое заседание, которое, вероятно, прошло не так уж гладко. Я еще отказываюсь сомневаться в таких людях, как Либкнехт, Ледебур, Меринг{396}, Клара Цеткин{396}, Роза Люксембург, но, по-видимому, они оказались в меньшинстве и им пришлось уступить предателям... Факт налицо: голосовали за! Тридцать лет усилий, тридцать лет борьбы, медленных и трудных завоеваний сведены на нет одним голосованием! За один день социал-демократическая партия навсегда потеряла уважение пролетариата... Русские социалисты не склонились перед царизмом в думе! Они все голосовали против войны! И в Сербии тоже! Я видел копию письма Душана Поповича{397}. Сербская социалистическая оппозиция остается несокрушимой! А между тем это единственная страна, где патриотизм национальной обороны мог бы еще иметь некоторое оправдание!.. Даже в Англии сопротивление упорно продолжается: Кейр-Харди не складывает оружия. Я читал последний номер "Индепендент лейбор парти". Это все-таки утешительно, правда? Не надо отчаиваться. Понемногу мы заставим прислушаться к нам. Не всем же нам заткнут рот... Держаться крепко вопреки и наперекор всему! Интернационал возродится! И в день своего возрождения он потребует отчета у тех, кто пользовался его доверием и кого так легко приручила диктатура империализма! Жак не прерывает его. Он делает вид, что соглашается. После того, что он видел в Париже, никакое отступничество уже не может больше его удивить. Он берет со стола несколько газет и рассеянно пробегает заголовки: "Сто тысяч немцев идут на Льеж... Англия мобилизует флот и армию... Великий князь Николай назначен главнокомандующим всеми русскими военными силами... Нейтралитет Италии объявлен официально... Победоносное наступление французов в Эльзасе". В Эльзасе... Жак бросает газеты. Наступление в Эльзасе... "Теперь вы отведали их войны! Вы услышали свист пуль..." Все, что отвлекает его от одинокой экзальтации, стало для него невыносимым. Ему не терпится уйти из магазина, оказаться на улице. Как только Платнер берется за рукопись, чтобы начать подготовку к набору, Жак убегает, несмотря на просьбы остаться. Базель раскрывается перед ним. Базель и его величественный Рейн, его сады, скверы; Базель с его контрастами тени и света, зноя и прохлады; Базель и его фонтаны, в которых Жак освежает потные руки... Августовское солнце пылает в раскаленном небе. От асфальта поднимается терпкий запах. Каким-то переулком Жак поднимается к собору. Соборная площадь безлюдна: ни экипажей, ни прохожих... Базельский конгресс 1912 года!.. Церковь, видимо, закрыта. Ее красный песчаник напоминает по цвету старинную глиняную посуду; древняя рака из обожженной глины, одиноко стоящая на солнце, монументальная и никому не нужная. На площадке, возвышающейся над Рейном, под каштанами, где тень церковного свода и течение реки создают прохладу, нет никого, кроме Жака. Снизу, из школы плавания, скрытой в зелени, доносятся время от времени веселые крики. Жак один с дикими голубями. С минуту он следит взглядом за их полетом. Нет, никогда еще до приезда в Базель он, отшельник, не чувствовал себя до такой степени одиноким. И он с восторгом упивается величием, мощью этого полного, этого безусловного одиночества. Он не хочет нарушать его до тех пор, пока все не будет совершено... Внезапно, сам не зная почему, он думает: "Я поступаю так только от отчаяния. Я поступаю так только для того, чтобы убежать от себя... Я не остановлю войну... Я никого не спасу, никого, кроме самого себя... Но себя я спасу, отдав свою жизнь!" Он встает, чтобы отогнать ужасную мысль. Сжимает кулаки: "Быть правым наперекор всем! И найти спасение в смерти..." Над красноватым парапетом поверх излучины реки, между мостами, поверх колоколен, поверх труб заводов Малого Базеля виднеется на горизонте плодоносный и лесистый край, подернутый теплой дымкой испарений: это Германия - сегодняшняя Германия, мобилизованная Германия, которую грохот оружия уже потряс до самых недр. Жака охватывает желание пойти на запад, дойти до той точки, где линия границы идет по Рейну: там с крутого швейцарского берега он увидит перед собой - так близко, что можно добросить камень, - германский берег, поля и села, принадлежащие Германии. Кварталом Санкт-Альбан Жак доходит до предместья. Солнце медленно поднимается в неумолимом небе. Нарядные виллы среди подстриженных живых изгородей, их зеленые беседки, качели, клумбы, орошаемые струйками воды, белые столики, накрытые цветными скатертями, - все свидетельствует о том, что ничто еще не нарушало спокойствия этого уголка, укрывшегося в сердце охваченной пожаром Европы, что зараза еще не проникла сюда. Однако в Бирсфельдене Жак встретил батальон швейцарских солдат в походной форме, который с песнями спускался с Гарда. Лес растянулся справа, по склону холма. Длинная аллея, идущая параллельно реке, прорезает рощицу молодых деревьев. На дощечке надпись: "Waldhaus"*. Слева, между стволами, виднеется зеленая, залитая солнцем равнина, посреди которой течет извилистый Рейн; справа, наоборот, - густая чаща, лесистый и крутой склон горы. Жак медленно шагает вперед, не думая ни о чем. После этих дней затворничества, после ходьбы по жаре среди домов тень деревьев приносит ему успокоение. На вершине холмика, прислонясь к нему, стоит среди зелени белое строение. "Это, должно быть, и есть их "Waldhaus", - думает Жак. Тропинка наискось спускается к берегу. От близости воды мелкая поросль в лесу делается еще более свежей. И вдруг Жак оказывается на берегу Рейна. ______________ * Лесная сторожка (нем.). Германия - там. Она отделена от него только этой сверкающей струей. Германия безлюдна. На противоположном берегу нет больше ни одного рыбака. Ни одного земледельца на обсаженных яблонями лугах, расстилающихся между рекой и рядом маленьких домиков с красными крышами, которые скучились вокруг колокольни у подножия холмов, загораживающих горизонт. Но у самой воды Жак различает верх полосатой трехцветной будки, полускрытой густыми зарослями откоса. Что это? Вышка часового? Пост пограничников? Таможенных досмотрщиков?.. Он не может оторвать взгляд от этого пейзажа, где так много таинственных примет. Засунув руки в карманы, неподвижно стоя на сырой земле, он не спеша разглядывает Германию и Европу. Никогда еще он не был так спокоен, не мыслил так проникновенно, не отдавал себе такого ясного отчета в своих поступках, как в эту минуту, когда, один на берегу исторической реки, он широко раскрытыми глазами смотрит на мир и на свою судьбу. Наступит день, наступит день!.. Сердца забьются в унисон, равенство людей осуществится, неся с собой достоинство и справедливость... Может быть, так надо, чтобы человечество прошло еще и через этот этап ненависти и насилия, прежде чем достигнуть эры братства... Что касается его, Жака, то он не станет ждать. В его жизни наступил тот час, когда он обязан принести людям этот безраздельный дар. Отдавался ли он когда-нибудь по-настоящему, целиком?.. Мысли, другу, женщине? Нет... Пожалуй, нет - даже идее революции. Нет - даже и Женни! Отдавая себя, он всякий раз утаивал значительную часть своего "я". Он прошел через жизнь как беспокойный дилетант, скупо отбирающий те частицы самого себя, которые уступает. Только теперь он познал всепоглощающую щедрость сердца... Сознание приносимой жертвы сжигает его, как пламя. Прошло время, когда отчаяние задевало его своим крылом так часто, когда он ежедневно боролся со своими бессильными порывами к самоотречению! Добровольная смерть не есть самоотречение: это расцвет человеческой судьбы. Шорох шагов раздается в лесной чаще; он оборачивается. Это чета дровосеков, одетых в черное; у мужчины торчит за поясом кривой нож; женщина несет по корзине в каждой руке. У них суровые лица швейцарских крестьян - озабоченный взгляд, плотно сжатые губы, как бы говорящие о том, что жизнь не прогулка. Оба подозрительно рассматривают полускрытого кустами незнакомца, который пожирает глазами то, что происходит там. Не следовало ему подходить так близко к границе. На берегу реки, конечно, можно встретить дозоры таможенных досмотрщиков, патрули солдат... Он поспешно поворачивает назад и идет напрямик через лесную поросль, чтобы выбраться на большую дорогу. В этот же день, под вечер, Жак является на свидание, которое ему назначил Каппель. - Подожди меня на улице, - говорит ему студент. - Сейчас время обхода больных, а профессора нет. Я выйду к тебе через десять минут. Детская больница находится в Малом Базеле, на набережной. Маленький садик, обнесенный живой изгородью из плюща, окружает трехэтажное здание с множеством террас, как в санатории, где стоят на солнце кроватки больных детей. В тени густых деревьев поставлены белые кресла. Жак садится. Покой, тишина... Тишина, нарушаемая лишь щебетанием птиц и более отдаленным щебетанием маленьких больных, которых Жак видит сквозь ветви: время от времени, когда подходит сиделка, худенькое тельце приподнимается над подушкой. Быстрые шаги на песчаной дорожке. Это Каппель. Без халата и без очков, тонкий, гибкий, в широкой рубашке и полотняных брюках, он похож на подростка. Очень светлые волосы, немного впалые щеки, нежная, гладкая кожа. Но лоб вызывает чувство удивления: изборожденный морщинами, он кажется лбом старика. И взгляд голубых с металлическим блеском глаз, опушенных светлыми ресницами, поражает неожиданной зрелостью. Каппель - германский подданный. Он продолжает изучать в Базеле медицину. Он и не подумал вернуться в Германию. Днем он работает с профессором Веббом в Kinderspital*, вечером, ночью сражается за революцию. Он завсегдатай книжного магазина, и это ему Платнер поручил сделать в течение одного дня немецкий перевод. Впрочем, Каппель ничего не знает о планах Жака; он не задал ему ни одного вопроса. ______________ * Детской больнице (нем.). Он вынимает из кармана четыре страницы, исписанные готическими буквами, тонкими и заостренными. Жак берет листки, рассматривает их, ощупывает. Его пальцы дрожат. Заговорит ли он, поделится ли с немцем надеждой, от которой у него захватывает дыхание?.. Нет. Теперь не время для излияний, для обмена мыслей. Остающиеся ему несколько дней он проведет в одиночестве - одиночестве сильных. Он складывает листки и говорит только: - Благодарю. Из деликатности Каппель спешит заговорить о другом. Он вынимает из кармана газету. - Послушай! "Анри Бергсон{402}, президент Академии моральных наук, взял слово, чтобы приветствовать присутствовавших на заседании бельгийских членов-корреспондентов. Борьба, начатая против Германии, - заявил он, - есть не что иное, как борьба Цивилизации против Варварства..." Бергсон!.. Вдруг Каппель умолкает, словно прислушиваясь к отдаленному шуму. - Это глупо... Скажи, с тобой этого не бывает? Двадцать раз на день, - особенно вечером, ночью, - мне кажется, что я слышу глухие удары... гул канонады в Эльзасе... Жак отводит глаза. В Эльзасе... Да, там бойня уже началась... Ему приходит в голову новая мысль. В час, когда столько невинных обречены на жертву, самую бесславную, самую пассивную, он испытывает гордость оттого, что остался властелином своей судьбы, что сам избрал свою смерть; смерть, которая явится одновременно и актом веры, и последним криком возмущения, последним бунтом против нелепости, царящей в мире, - обдуманным поступком, отмеченным печатью его личности, поступком, который будет насыщен тем самым смыслом, какой он захочет ему придать... Каппель, помолчав, возобновляет разговор: - Когда я был ребенком, мы жили в Лейпциге, возле тюрьмы. Как-то раз, зимним вечером, - шел снег, - в нашем квартале распространился слух, что в город приехал палач и на рассвете должны кого-то казнить. Помню, я никому ничего не сказал и ушел... в темноту. Было поздно. Падал густой снег. На улице - никого. На площади - жуткая тишина. Я несколько раз обошел вокруг тюрьмы совершенно один. Я не мог вернуться домой. Не мог отделаться от мысли: там, по ту сторону этой стены, находится человек, которого люди приговорили к смерти, и он знает это, он ждет... Несколькими часами позже, сидя в углу Kaffeehalle*, в дыму скверных сигар, прислонившись к прохладным изразцам печки, Жак макает хлеб в кружку кофе и грезит. Лампочка без абажура, которая свисает с потолка, словно паук на кончике паутины, ослепляет его, гипнотизирует, отделяет от остального мира. ______________ * Кофейная (нем.). Платнер уговаривал его остаться поужинать, но Жак, торопливо исправив гранки воззвания, сбежал, сославшись на усталость Он симпатизирует владельцу книжного магазина и упрекает себя за то, что недостаточно проявляет свою симпатию. Но эта болтовня о революции, полная общих мест и повторений, эти назойливые взгляды, когтистая рука, которую Платнер то и дело кладет на плечо собеседника, манера внезапно опускать длинный нос к изорудованной груди и заканчивать фразу шепотом, подобно конспиратору, открывающему тайну, - все это безумно раздражает Жака, его нервы не выдерживают. Здесь ему хорошо. Kaffeehalle плохо освещенное, бедное кафе с большими столами без скатертей; своей окраской и шероховатостью их старое облезлое дерево напоминает мякиш ржаного хлеба. Здесь можно получить по дешевке порцию сосисок с капустой, тарелку супа, толстые ломти белого хлеба во всю ковригу. Жак нашел здесь если не одиночество, то хотя бы уединение; безымянное уединение в непосредственной близости со стадом. Ибо в Kaffeehalle все время полно народу. Странная публика: здесь сталкиваются все категории отшельников, холостяков, бродяг. Тут студенты, развязные и шумные, которые называют служанок по имени, обсуждают вечерние телеграммы, спорят поочередно о Канте, о войне, о бактериологии, о машинизации, о проституции. Тут приказчики, конторщики, прилично одетые, молчаливые, отделенные друг от друга полубуржуазной осмотрительностью, которая тягостна им самим, но которую они не умеют преодолеть. Тут хилые существа, чье общественное положение трудно определить: безработные, выздоравливающие, только что вышедшие из больницы, - вокруг них еще плавает тяжелый запах йодоформа; калеки, вроде того слепого, что устроился у дверей и держит на сдвинутых коленях набор инструментов для настройки роялей. Тут перед стойкой - круглый стол, за которым обедают три женщины из Армии спасения{404}; они едят только овощи и, укрытые своими огромными чепцами, шепотом сообщают друг другу назидательные секреты. Тут есть также целая плавучая армия обломков крушения, бедняков, выброшенных сюда волнами нищеты, преступления или неудачи; счастливые тем, что попали сюда, они сидят, не решаясь поднять глаза, согнувшись под тяжестью прошлого, как видно нелегкого, и долго крошат в суп свой хлеб, прежде чем опустить в него ложку. Один из них только что занял место напротив Жака На секунду глаза их встретились. И во взгляде этого человека Жак поймал мимолетный беглый огонек, шифрованный язык тех, кто поставлен вне закона: задушевный, таинственный обмен мыслей, пробегающих в зрачках, быстрый, как молния, вопрос, всегда один и тот же: "А ты? Тоже неприспособившийся, непокорный, гонимый?" Молодая женщина появляется в дверях и делает несколько шагов по залу. Изящный силуэт, легкая походка. На ней черный английский костюм. Ее глаза ищут кого-то, но не находят. Жак опустил голову. Он чувствует внезапную боль в сердце. И вдруг встает с места, чтобы бежать отсюда. Женни... Где она сейчас? Что сталось с ней без него, без всяких вестей, кроме лаконичной открытки, посланной им с французской границы? Он часто вспоминает о ней так - во внезапном и коротком порыве, страстном, тоскливом; и каждую ночь, во время бессонницы, судорожно сжимает ее в своих объятиях... Мысль о том, как он нужен ей, мысль о неверном будущем, на которое он ее обрекает, невыносима, когда он думает об этом. Но он думает об этом редко. Искушение сохранить свою жизнь ради Женни ни разу не коснулась его души. Отказ от любви не кажется ему изменой. Напротив: верность самому себе - тому, кого полюбила Женни, - кажется ему лучшим доказательством верности его любви к ней. За стенами кафе - ночь, улица, одиночество. Он почти бежит, сам не зная куда. Глухая мужественная песнь сопутствует его шагам. Он ускользнул от Женни. Он вне пределов досягаемости. В нем нет больше ничего, кроме жгучего, очищающего восторга - восторга героев. LXXXII Ежедневно он первым делом выполняет одну из инструкций Мейнестреля: "Каждое утро, между восемью и девятью, проходить мимо дома номер три по Юнгштрассе. В тот день, когда увидишь в окне красную материю, спроси госпожу Хюльтц и скажи ей: "Я пришел снять комнату". В воскресенье 9 августа, около половины девятого, проходя перекресток Эльссезерштрассе и Юнгштрассе, Жак вдруг чувствует, что сердце его на секунду перестает биться: на балконе дома номер три сушится белье, и среди скатертей, салфеток на видном месте висит кусок красной бумажной ткани! Улица в этом месте состоит из невысоких домов, отделенных от мостовой палисадниками. Когда Жак поднимается на крыльцо дома номер три, дверь отворяется. В полумраке прихожей он различает силуэт белокурой женщины с обнаженными руками, в светлом корсаже. - Госпожа Хюльтц? Вместо ответа она закрывает за ним входную дверь Коридор образует маленькую прихожую, довольно темную; все двери закрыты. - Я пришел снять комнату... Двумя пальцами она быстро достает что-то из-за корсажа и протягивает ему: это скатанный в крохотную трубочку листок тончайшей бумаги, какую пересылают с почтовыми голубями. Засовывая записку в карман, Жак успевает почувствовать теплоту тела, которую еще хранит бумага. - Очень жаль, но тут какое-то недоразумение, - громко говорит молодая женщина. И сразу же открывает дверь на крыльцо Жак старается встретиться с ней взглядом, но она уже опустила глаза. Он кланяется и уходит. Дверь сейчас же закрывается снова. Спустя несколько минут, наклонившись вместе с Платнером над фотографической ванночкой, он расшифровывает текст письма: "Сведения о военных действиях в Эльзасе побуждают действовать немедленно. Назначил наш полет на понедельник, 10-го. Вылет в четыре часа утра. В ночь с воскресенья на понедельник переправьте листовки на холмы к северо-востоку от Диттингена. Смотреть карту границы, изданную французским генеральным штабом. Провести прямую линию между "Г" в слове Бург и "Д" в слове Диттинген. Место встречи находится на равном расстоянии от "Г" и от "Д" на открытом плато, господствующем над проселочной дорогой. Поджидать аэроплан начиная с рассвета. Если возможно, расстелить на участке белые простыни для облегчения посадки. Привезите пятьдесят литров бензина". - Сегодня ночью... - шепчет Жак, оборачиваясь к Платнеру; лицо его выражает только удивление. Платнер - прирожденный конспиратор. Этот калека, преждевременно состарившийся в книжном магазине, обладает богатым воображением, способностью быстро принимать решения, как какой-нибудь предводитель шайки. Природная склонность к опасностям и приключениям всегда занимала в его преданности революционной партии не меньшее место, чем убеждения. - Мы достаточно думали над этим в течение двух дней, - говорит он сейчас же. - Надо придерживаться того, что решено. Остается выполнение. Предоставь действовать мне. Лучше, если ты будешь показываться как можно меньше. - А грузовичок? Достанешь ты его до вечера? И шофер?.. Кто даст знать Каппелю? Ведь чтобы быстро привезти листовки к месту посадки аэроплана, понадобится несколько человек... - Предоставь действовать мне, - повторяет Платнер. - Все будет готово в срок. Разумеется, надейся Жак только на собственные силы, он не хуже Платнера сумел бы принять все необходимые меры. Но после этих нескольких дней одиночества, бездействия, при той физической слабости, какую он чувствует сейчас, для него просто облегчение покориться деспотизму книготорговца. Последний уже предусмотрел все до мелочей. Среди социалистов его секции есть содержатель гаража, поляк по происхождению, на которого можно положиться. Платнер садится на велосипед и едет к нему, оставив Жака одного в задней комнате магазина, перед ванночкой, где еще плавает письмо Мейнестреля. В течение часа Жак сидит и ждет там, не делая ни одного движения. Он развернул на коленях взятую у Платнера карту генерального штаба, нашел Бург и Диттинген; потом все поплыло у него перед глазами. Бремя мыслей давит его с такой силой, что он почти не в состоянии думать. Всю неделю он жил своей мечтой, был всецело захвачен стоящей перед ним целью. О себе, о своей участи он думал лишь мимоходом. И вот внезапно он оказался лицом к лицу с действием, с поступком, который совершит через несколько часов и который будет для него последним. Он повторяет про себя, как автомат: "Сегодня ночью... Завтра... завтра на рассвете... аэроплан". Но он думает другое: "Завтра все будет кончено". Он знает, что не вернется. Знает, что Мейнестрель полетит как можно дальше, будет лететь до тех пор, пока не иссякнет запас бензина. Потом... Что будет потом? Аэроплан падает на позиции? Аэроплан захвачен? Военно-полевой суд? Все равно какой - французский или немецкий... Так или иначе, он будет задержан на месте преступления. Смертная казнь без суда... Охваченный ужасом, рассуждая с жестокой ясностью, Жак с минуту сжимает голову руками: "Жизнь - единственное благо. Жертвовать ею - преступление, преступление против природы! Всякий акт героизма бессмыслен и преступен!.." И вдруг его охватывает странное спокойствие. Волна страха прошла... Она как бы перенесла его через мыс: он близок к другому берегу, созерцает другие горизонты: ...Война, быть может, будет задушена... Революция, братание, перемирие!.. "И даже если это не удастся, - какой пример! Что бы ни случилось, моя смерть - действие... Восстановить честь... Быть верным... Верным и полезным... Полезным, наконец-то! Искупить мою жизнь, никчемность моей жизни... И обрести великий покой..." Это разрядка. Теперь все его тело отдыхает; он испытывает чувство успокоения, почти отрады - какое-то грустное удовлетворение... Наконец-то он сможет сбросить свой груз... Покончить с этим требовательным, обманчивым миром; с требовательным, обманчивым существом, каким был он сам... Он думает о жизни без сожалений, - о жизни, о смерти... Без сожалений, но в тупом, животном оцепенении, таком глубоком, что он не может сосредоточить мысль ни на чем другом... Жизнь, смерть... Платнер находит его на том же месте: он сидит, опершись локтями на колени, охватив голову руками. Машинально он встает и говорит вполголоса: - Ах, если бы социалисты не предали... Платнер привел с собой содержателя гаража. У него голова с проседью, спокойное и решительное лицо. - Вот Андреев. Грузовик готов. Он сам и отвезет нас. Листовки, бензин мы положим в кузов... Каппель извещен. Он скоро придет... Выедем, как только стемнеет... Но Жак, которого приход мужчин вывел из оцепенения, требует, чтобы для верности дорога была обследована, пока светло. Андреев соглашается. - Хочешь, я отвезу тебя туда? - предлагает он Жаку. - Возьму маленькую открытую машину: у нас будет такой вид, словно мы просто катаемся. - А как с упаковкой листовок? - спрашивает Жак книготорговца. - Почти закончена... Еще час работы... К твоему возвращению все будет готово. Жак берет карту и уходит с Андреевым. Ожидая их возвращения, Платнер и Каппель заканчивают в подвале упаковку груза. Воззвание отпечатано на четырех страницах - две на французском языке, две на немецком - и издано на особой бумаге, легкой и прочной. Жак попросил разделить эти миллион двести тысяч листовок на стопы по две тысячи экземпляров и каждую стопу перехватить тонкой полоской бумаги, которую можно было бы разорвать ногтем. Все вместе весит немногим больше двухсот килограммов. Сообразуясь с указаниями Жака, Платнер с помощью Каппеля складывает эти стопы в пачки по десять штук в каждой: шестьдесят пакетов, каждый перевязан бечевкой, причем узелок легко развязать одной рукой. А чтобы сделать переноску этих шестидесяти пакетов более удобной, Жак раздобыл большие холщовые мешки, вроде тех, какими пользуются почтальоны. Весь груз состоит из шести мешков по сорока килограммов в каждом. В пять часов автомобиль поляка возвращается. Жак встревожен, возбужден. - Дело плохо... На Метцерленском шоссе охрана... Проехать невозможно: таможенные досмотрщики, сторожевые посты... Другое - через Лауфен - свободно до Решенца. Но там придется свернуть на проселочную дорогу, совершенно непригодную для езды... Машина не проедет... Придется от нее отказаться... Надо найти телегу... Крестьянскую телегу, запряженную одной лошадью... Такая проедет где угодно и не привлечет внимания. - Телегу? - говорит Платнер. - Можно... - Он вынимает из кармана записную книжку и перелистывает странички. - Пойдем со мной, - говорит он Андрееву. - А вы оба оставайтесь здесь и кончайте упаковку в мешки. У него такой уверенный тон, что Жак соглашается остаться. - С последними кипами я управлюсь сам, - говорит немец Жаку, как только они остаются одни. - Отдохни, постарайся немного поспать... Нет? - Он подходит к Жаку и берет его за руку. - У тебя жар, - заявляет он через минуту. - Дать тебе хины? - Жак пожимает плечами. - Ну, тогда не сиди в этой душной конуре, здесь воняет клеем... Пойди прогуляйся немного! На Грейфенгассе гуляет множество семей, разряженных по-праздничному. Жак вливается в людской поток, доходит до моста. Тут он с минуту колеблется, затем поворачивает налево и спускается на набережную. "Мне повезло... Хороший вечер... - Он расправляет плечи и даже улыбается. - Не думать, быть твердым... Только бы они нашли телегу. Только бы все сошло удачно..." Тротуар, идущий вдоль реки, почти безлюден; он возвышается над движущейся водной пеленой, которую закат превращает в алую расплавленную массу. Под откосом, у самой реки, купальщики пользуются последними лучами солнца. Жак на минуту останавливается. Воздух так нежен, что причиняет боль; обнаженные тела в траве отливают таким мягким блеском... На глаза у него навертываются слезы. Он идет дальше. Мезон-Лаффит, берега Сены, купанье, лето с Даниэлем... Какими путями, какими извилистыми тропинками судьба привела к этому последнему вечеру тогдашнего мальчугана? Цепь случайностей? Нет. Конечно, нет!.. Все его поступки вытекают один из другого. Он чувствует, он всегда смутно чувствовал это. Все его существование было длительным, хотя и неявным подчинением каким-то таинственным законам, роковой связи событий. И вот теперь финал, апофеоз. Его смерть сверкает перед ним, похожая на этот великолепный закат. Он преодолел страх. Он повинуется призыву без ложного удальства, с полной решимостью, опьяняющей, бодрящей грустью. Эта продуманная смерть - достойное завершение его жизни. Она - непременное условие этого последнего акта верности самому себе... верности инстинкту возмущения... С самого детства он говорит: нет! Он никогда не умел иначе утверждать свою личность. Он говорит "нет" - не жизни... не миру!.. Его последнее отрицание, последнее "нет" - тому, во что люди превратили жизнь... Не замечая дороги, он забрел под мост Ветштейн. Наверху проходят экипажи, трамваи - живые люди. Дальше, внизу, виднеется сквер - приют тишины, зелени, прохлады. Он садится на скамью. Узенькие аллеи огибают лужайки и рощицы букса. Голуби воркуют на низких ветвях кедра. Женщина в розовато-лиловом переднике, еще молодая, сидит на другой стороне аллеи; у нее фигура девочки, но уже увядшее лицо. Перед ней в детской коляске спит новорожденный: недоносок с редкими волосами, с восковым личиком. Женщина жадно ест ломоть хлеба; она смотрит вдаль, в сторону реки; свободной, хрупкой, как у ребенка, рукой она рассеянно качает скрипучую, расшатанную коляску. Розовато-лиловый передник полинял, но опрятен; хлеб намазан маслом; у женщины спокойное, почти довольное лицо; ничто не изобличает крайней нужды, но вся нестерпимая нищета века написана здесь так ясно, что Жак встает с места и убегает. Платнер только что вернулся в свою лавку. Глаза у него блестят, он выпячивает грудь. - Я нашел то, что нужно. Повозка, крытая брезентом. Груз будет в ней совершенно не виден. Здоровенная ломовая лошадь. Править будет Андреев: в Польше он был батраком на ферме... Это займет больше времени, зато уж наверняка всюду проедем. LXXXIII На колокольне церкви св. Духа бьет полночь. Телега зеленщика шагом едет по пустынным улицам южного предместья и выезжает на Эшское шоссе. Под толстым брезентом, пристегнутым со всех сторон, полная темнота. Платнер и Каппель, сидя сзади, тихо разговаривают, прикрывая рот рукой. Каппель курит; иногда видно, как перемещается огонек его папиросы. Жак забился в самую глубь повозки. Примостившись между двумя кипами листовок, согнувшись, стиснув руками колени и сцепив пальцы, сосредоточенно думая о своем в этом мраке, он старается, чтобы побороть свое возбуждение, сидеть неподвижно, с закрытыми глазами. До него доносится заглушенный голос Платнера: - Теперь, дружище Каппель, подумаем о себе. Аэроплан - ночью... Сможем ли мы втроем спокойно уехать обратно в нашей повозке? Не потревожат ли нас, не спросят ли, что мы тут делаем... Как по-твоему? - добавляет он, наклоняясь в глубь повозки. Жак не отвечает. Он думает о посадке... А о том, что случится после на земле с теми, кто останется в живых, он... - Тем более, - продолжает словоохотливый Платнер, - что даже в том случае, если мы спрячем телегу в кустах... Надо будет отослать Андреева с повозкой еще до появления аэроплана, сразу после того как мы выгрузим листовки, чтобы он успел выехать на шоссе до рассвета. Жак уже видит себя на аэроплане... Он высовывается из кабины... Белые листки кружатся в пространстве. Луга, леса, стянутые войска... Листовки тысячами разлетаются над полями сражений. Трещат выстрелы. Мейнестрель оборачивается к нему. Жак видит его окровавленное лицо. Улыбка Пилота как бы говорит: "Ты видишь, мы несем им мир, а они стреляют в нас!.." Аэроплан с пробитым крылом спускается, планируя... Заговорят ли об этом газеты? Нет, на прессу надет намордник. Антуан не узнает. Антуан никогда не узнает. - А мы? - спрашивает Каппель. - Мы? Как только аэроплан будет нагружен, мы уберемся восвояси, каждый в свою сторону, кто куда. - All right*, - произносит Каппель. ______________ * Ладно (англ.). Повозка, как видно, едет сейчас по ровной дороге, потому что лошадь побежала мелкой рысью. Высокий, легко нагруженный кузов покачивается на рессорах, и от этого мерного покачивания в темноте хочется молчать, хочется спать. Каппель гасит папиросу и вытягивает ноги на тюках. - Спокойной ночи. Через минуту Платнер ворчит: - Андреев - идиот. При такой езде мы явимся слишком рано, верно? Каппель не отвечает. Платнер оборачивается к Жаку: - Чем раньше мы приедем, тем больше риска, что нас заметят. Как по-твоему? Ты спишь? Жак не слышит. Он стоит посреди зала. На нем та холщовая блуза, которую он носил в исправительной колонии. Перед ним полукругом сидят офицеры - члены военно-полевого суда. Высоко подняв голову, он Говорит, отчеканивая каждый слог: "Я знаю, что меня ждет. Но я пользуюсь последним остающимся у меня правом: вы не казните меня, прежде чем не выслушаете!" Это большой средневековый зал какого-то здания суда с нарядным потолком, состоящим из отдельных маленьких клеток, украшенных резьбой и позолотой. Председательствует генерал: он сидит на возвышении посреди судилища. Это - г-н Фем, директор исправительной колонии в Круи. Доброволец, конечно, и уже генерал... Такой же, как прежде, молодой, светловолосый, с круглыми щеками, чисто выбритыми и напудренными, в блестящих очках, скрывающих взгляд. На нем нарядный черный мундир с галунами, отделанный каракулем. Ниже, за маленьким столиком, сидят рядом два старика инвалида; грудь у них увешана медалями. Они безостановочно пишут. Их деревяшки вытянуты под столом. "Я не хочу оправдываться! Тот, кто поступает согласно своим убеждениям, не нуждается в этом. Но пусть все присутствующие здесь услышат истину из уст человека, который идет на смерть..." Его рука сжимает стоящую перед ним полукруглую балюстраду. Все присутствующие... Он чувствует позади себя бесконечное множество поднимающихся амфитеатром скамей, переполненных зрителями, как на велодроме. Женни здесь. Она сидит одна, на краю скамьи, бледная, рассеянная, в розовато-лиловом переднике и с детской колясочкой. Но он старается не оборачиваться. Он говорит не для нее. Он говорит и не для той странно молчаливой массы, внимание которой давит его, словно тяжелый груз. Он говорит даже не для офицеров, которые не сводят с него глаз. Он говорит исключительно для г-на Фема, так часто унижавшего его в былые времена. Огненным взглядом он впивается в бесстрастное лицо, но не может ни на секунду уловить ответный взгляд. Да и открыты ли у него глаза? Блеск очков, тень от кепи мешает удостовериться в этом. Жак так хорошо помнит злой блеск в глубине этих маленьких серых глазок! Нет - судя по застывшим чертам лица, веки упрямо опущены. Каким одиноким чувствует себя Жак в присутствии директора! Он один во всем мире, со своей собакой, с хромым пуделем, которого он подобрал в гамбургских доках... Вот если бы Антуан пришел, уж он-то заставил бы г-на Фема открыть глаза! Каким одиноким чувствует себя Жак! Один против всех. Генерал, офицеры, инвалиды, эта безыменная толпа, даже Женни, - все видят в нем обвиняемого, который должен дать отчет в своих действиях. Какая насмешка! Он выше, чище каждого из тех, кто присвоил