себе право судить его! Он противостоит всему обществу в целом... "Есть закон, который стоит выше вашего закона: закон совести. Моя совесть говорит громче, чем все ваши кодексы... У меня был выбор между бессмысленной жертвой на ваших полях битвы и жертвой во имя протеста, во имя освобождения тех, кого вы обманули. Я выбрал! Я согласился умереть, но не для того, чтобы служить вам! Я умираю потому, что вы не оставили мне иного средства борьбы - борьбы до конца - и за то единственное, что, вопреки разжигаемой вами ненависти, все еще имеет для меня значение: за братство людей!" В конце каждой фразы маленькая, вделанная в пол загородка сотрясается под ударом его сжатого кулака. "Я выбрал! Я знаю, что меня ждет!" Взвод целящихся в него солдат внезапно возникает в его воображении и вызывает дрожь. В первом ряду он узнал Пажеса и Жюмлена. Он поднимает голову и снова оказывается в зале. Видение взвода было до того отчетливо, что лицо его еще искажено волнением, но ему удается превратить эту гримасу в презрительную усмешку. Он по очереди оглядывает офицеров. Он смотрит на г-на Фема; смотрит на него пристально, как смотрел, бывало, когда с тоской и вызовом старался разгадать, что скрывается за постоянным молчанием директора. Громко, язвительно он бросает: "Я-то знаю, что меня ждет! Ну, а вы - вы знаете, что ожидает вас? Вы считаете, что у вас сила? Да, сегодня это так! С помощью нескольких пуль, выпущенных по вашей команде, вы можете заставить меня замолчать, - гордитесь этим. Но, уничтожив меня, вы ничего не остановите! Действие переживет меня! Завтра оно принесет такие плоды, о каких вы и не подозреваете! И даже если мой призыв не найдет отклика, все равно народы, которые вы утопили в крови, скоро поймут и опомнятся! После меня против вас восстанут тысячи людей, подобных мне, сильных сознанием своей сплоченности! Рядом с вами и вашими преступными установлениями поднимаются человеческая солидарность и духовные силы, перед которыми бессильны самые жестокие ваши репрессии! Прогресс, будущее мира неуклонно работают против вас! Международный социализм движется вперед. Быть может, на этот раз он споткнулся. И вы варварски воспользовались его ошибкой. Да, вам удалось провести вашу мобилизацию! Но не обольщайтесь этой жалкой победой! Вы не повернете ход истории в свою пользу. Интернационализм неизбежно восторжествует над вами! Восторжествует на всей земле! И не моим трупом удастся вам загородить ему дорогу!" Глаза Жака испытующе смотрят на лицо г-на Фема. Слепая маска, восковая маска. Неопределенная улыбка Будды, равнодушная, непроницаемая. Жак дрожит от гнева. Во что бы то ни стало прийти в соприкосновение с этим человеком, с врагом! Хоть раз заставить его взглянуть! Он резко кричит: "Господин директор, посмотрите на меня!" - Что такое? Что ты говоришь? Ты меня звал? - спрашивает Платнер. Веки генерала поднимаются. Бездушный взгляд! Умирающий в больнице встречает такой взгляд в глазах санитара-профессионала, для которого человек в агонии уже только труп, нуждающийся в погребении. И вдруг ужасная мысль пронизывает мозг Жака: "Он велит убить и мою собаку. Велит Артюру, надзирателю, раз он взял его в ординарцы!.." - Что ты говоришь? - повторяет Платнер. Жак не отвечает, и, вытянув в темноте руку, тот касается его ноги. Жак открывает глаза. Но в первую минуту он видит перед собой не купол брезента, а потолок здания суда с его позолоченными клетками. Наконец он приходит в себя: Платнер, кипы листовок, повозка... - Ты меня звал? - повторяет Платнер. - Нет. - Как видно, мы уже недалеко от Лауфена, - замечает книготорговец после паузы. Потом, не пытаясь больше побороть упорную немоту Жака, умолкает. Каппель, лежа на дне телеги, опит сном младенца. Время от времени Платнер встает и делает попытку посмотреть наружу через щель в брезенте. Вскоре он вполголоса объявляет: - Лауфен! Повозка шагом проезжает по пустынному городу. Два часа ночи. Проходит еще минут двадцать. Затем кобыла останавливается. Каппель вскакивает. - Что такое? Что случилось? - Тише! Повозка только что проехала Решенц. Теперь надо расстаться с долиной: по выезде из деревни шоссе переходит в крутую проселочную дорогу со множеством пересохших рытвин. Андреев слез с телеги. Он гасит фонари и берет кобылу под уздцы. Повозка трогается. Телега трясется на ухабах; рессоры скрипят. Жак, Платнер и Каппель придерживают груз, чтобы он не перекатывался в узком кузове со стороны на сторону. Эти толчки, эти звуки пробуждают в памяти Жака какой-то ритм, какую-то музыкальную фразу, нежную и печальную; он узнал ее не сразу... Этюд Шопена! Женни... Сад в Мезон-Лаффите... Гостиная на улице Обсерватории... Вечер, такой близкий, такой далекий, когда Женни по его просьбе села за рояль. Проходят добрые полчаса, и наконец новая остановка. Андреев отстегивает ремни брезента: - Приехали. Трое мужчин молча соскакивают с телеги. Только три часа. Ночь звездная, но еще совсем темно. Однако небо на востоке уже начинает бледнеть. Андреев привязывает кобылу к стволу низенького дерева. Теперь Платнер молчит. У него уже не такой уверенный вид, как в лавке. Он силится пробуравить взглядом окружающий мрак. И бормочет: - Где же оно, ваше плато? - Пошли, - говорит Андреев. Все четверо взбираются на поросший кустарником откос. Андреев идет впереди. На вершине склона, у края плато, он останавливается. С минуту он тяжело дышит, потом, положив руку на плечо Платнера, протягивает другую в темноту и поясняет: - Начиная оттуда, - сейчас увидишь, - больше нет деревьев. Это и есть плато. Тот, кто выбрал его, знает свое дело. - Теперь, - советует Каппель, - надо быстро разгрузить телегу, чтобы Андреев мог уехать! - Идем! - громко говорит Жак и сам удивляется твердости своего голоса. Они спускаются вчетвером с откоса. Несмотря на крутой склон, отделяющий плато от дороги, переноска мешков и бидонов совершается в несколько минут. - Как только станет немного светлее, - говорит Жак, опуская на землю сверток белой материи, - мы расстелим простыни в трех-четырех местах, подальше от центра, - для посадки. - Ну, а теперь удирай со своей колымагой! - ворчит Платнер, обращаясь к поляку. Андреев, обернувшись ко всем троим, несколько секунд не трогается с места. Затем он делает шаг к Жаку. Выражения его лица не видно. Жак протягивает ему руки во внезапном порыве. Он слишком взволнован, чтобы говорить; он вдруг испытывает к этому человеку, с которым не увидится больше, прилив такой нежности... но тот никогда о ней не узнает. Поляк хватает протянутые руки и, наклонившись, целует Жака в плечо, не произнося при этом ни слова. Его шаги гулко отдаются на склоне. Мяуканье осей: телега поворачивает. Затем - тишина... Очевидно, Андреев, прежде чем снова взобраться на свое место, пристегивает покрышку, проверяет упряжь. Наконец повозка трогается, и скрипенье колес, стон рессор, глухой стук копыт по песчаной почве - все эти звуки, сначала отчетливые, постепенно замирают во мраке. Платнер, Каппель и Жак молча стоят рядом на краю откоса и ждут, устремив взгляд в темноту, в ту сторону, откуда доносится удаляющийся шум. Когда не к чему уже больше прислушиваться, кроме тишины, Каппель первый поворачивает к плато и беспечно растягивается на земле. Платнер садится рядом с ним. Жак продолжает стоять. Пока что больше нечего делать, надо ждать рассвета, аэроплана... Вынужденное бездействие отдает его во власть тоски... О, как бы ему хотелось прожить в одиночестве эти последние мгновения... Чтобы уйти от своих спутников, он делает наугад несколько шагов. "Пока все идет хорошо... Теперь Мейнестрель... Мы издали услышим его... Как только станет немного светлее, простыни..." Мрак полон шелестов и шорохов - это насекомые. Снедаемый лихорадкой, шатаясь от усталости, подставляя ночной прохладе потное лицо, Жак, спотыкаясь о неровности почвы, кружит по плато, стараясь не слишком удаляться от Платнера и Каппеля, чей шепот изредка доносится до него во мраке. Наконец от этого слепого блуждания у него подкашиваются ноги; он опускается на землю и закрывает глаза. Он различил сквозь толщу стен звук этих шагов, скользящих по каменным плитам. Он знал, что Женни найдет способ проникнуть в тюрьму, еще раз пробить себе путь к нему. Он ждал ее, надеялся, и все же он не хочет... Он противится... Пусть запрут двери! Пусть оставят его одного!.. Поздно. Сейчас она придет. Он видит ее сквозь прутья решетки. Она идет к нему из глубины этого длинного белого больничного коридора; она скользит к нему, полускрытая креповой вуалью, которую не имеет права поднять в его присутствии. Они запретили ей это... Жак смотрит на нее, не двигаясь с места... Он не пытается подойти к ней, он больше не ищет соприкосновения с кем бы то ни было: он по ту сторону решетки... И вдруг - он сам не знает, как это случилось, - он держит в руках окутанную крепом круглую дрожащую головку. Он различает под вуалью искаженные черты. Она спрашивает очень тихо: "Ты боишься?" - "Да... - Его зубы стучат так сильно, что он с трудом выговаривает слова. - Да, но этого не узнает никто, кроме тебя". Удивленным, спокойным, певучим голосом, который так не похож на ее голос, она шепчет: "Но ведь это конец... забвение всего, успокоение..." - "Да, но ты не знаешь, что это такое... Ты не можешь понять..." Кто-то вошел в камеру за его спиной. Он не решается повернуть голову, съеживается... Все исчезает. Ему надели на глаза повязку. Чьи-то кулаки подталкивают его. Он идет. Свежий ветерок охлаждает его потную шею. Его ноги топчут траву. Повязка закрывает ему глаза, но он ясно видит, что переходит площадь Пленпале, оцепленную войсками. Что ему до солдат! Он не думает больше ни о чем и ни о ком. Единственное, что он замечает, - это овевающий его легкий ветерок, это ласку кончающейся ночи и зарождающегося дня. Слезы струятся по его щекам. Он высоко держит голову с завязанными глазами и идет. Он идет твердым, но неровным шагом, словно развинченный паяц, потому что не владеет больше ногами, и почва кажется ему изрытой ямами, куда он то и дело проваливается. Ничего. Все-таки он идет вперед. Неясные шумы вокруг создают непрерывный и приятный гуд, песнь ветра. Каждый шаг приближает его к цели. И он обеими руками поднимает и несет перед собой, словно дар, что-то хрупкое, что надо донести до конца, не оступившись... Кто-то посмеивается за его спиной... Мейнестрель? Он медленно открывает глаза. Над ним свод небес, и созвездия на нем уже гаснут. Ночь кончается; небо светлеет и окрашивается там, на востоке, за гребнями гор, линия которых вырисовывается на молодом, осыпанном золотыми блестками небе. У Жака нет ощущения, что он только что проснулся: он совершенно забыл свой кошмар. Кровь с силой пульсирует в его артериях. Ум ясен, чист, как природа после дождя. Время действовать близко: сейчас Мейнестрель будет здесь. Все готово... В мозгу, где развертывается цепь отчетливых мыслей, снова всплывает мелодия Шопена, словно приглушенный аккомпанемент, сладостный до боли. Жак вынимает из кармана записную книжку, вырывает страничку, которую отдаст Платнеру. Не видя, что у него получается, он набрасывает: "Женни, единственная любовь моей жизни. Моя последняя мысль о тебе. Я мог бы дать тебе годы нежности. Я причинил тебе только боль. Мне так хочется, чтобы ты помнила меня таким..." Слабый толчок, за ним второй сотрясают землю, на которой лежит Жак. В нерешимости он перестает писать. Это ряд отдаленных взрывов: он слышит их, он ощущает их всем своим телом, прижатым к земле. Вдруг его осеняет: артиллерия... Сунув записную книжку в карман, он вскакивает. На краю плато, у откоса, уже стоят Платнер и Каппель. Жак подбегает к ним. - Артиллерия! Артиллерия в Эльзасе... Придвинувшись друг к другу, они замирают на месте, вытянув шею, широко раскрыв глаза, глядя в одну точку. Да, там - война, ждавшая только рассвета, чтобы возобновиться... В Базеле они еще не слыхали ее... И вдруг, в то время как они стоят там, затаив дыхание, с другой стороны раздается иной шум. Все трое оборачиваются одновременно. Вопросительно смотрят друг на друга. Ни один не решается еще назвать своим именем это едва уловимое гудение, которое, однако, усиливается с каждой секундой. Там, вдали, с правильными интервалами продолжается канонада, но они уже не слышат ее. Повернувшись к югу, они пожирают глазами бледное небо, заполненное теперь жужжаньем невидимого насекомого... Вдруг их руки поднимаются все разом: черная точка появилась над гребнями Хогервальда. Мейнестрель! Жак кричит: - Ориентиры! Каждый хватает по простыне и бросается к одному из краев плато. Самое большое расстояние приходится преодолеть Жаку. Спотыкаясь о комья земли, прижимая к себе сложенную простыню, он мчится вперед. Сейчас у него одна мысль, одно желание - вовремя добежать до крайней точки плато. Он не смеет потерять хоть секунду на то, чтобы поднять голову и взглянуть на полет аэроплана, который, оглушая его своим гудением, описывает, словно хищная птица, большие круги и, кажется, сейчас обрушится на него, схватит и унесет с собой. LXXXIV Несмотря на ледяной ветер, который хлещет его по лицу, забивается в ноздри, в рот, наполняет таким ощущением, словно он тонет, Жак не чувствует, что движется вперед. Его качает, его толкает, словно он стоит на тряской площадке тамбура между двумя вагонами. Оглушенный грохотом, который, несмотря на наушники шлема, терзает его барабанные перепонки, он даже не заметил, как аэроплан после ряда толчков по плато внезапно оторвался от земли. Пространство вокруг него - это густая хлопьевидная масса, от которой несет бензином. Глаза у него открыты, но взгляд, мысль завязли в этой вате. Способность дышать нормально он обрел довольно быстро. Больше времени ему нужно на то, чтобы приучить свои нервы к этому грому, который долбит, парализует мозг и то и дело пронзает электрическим током кончики пальцев. Мало-помалу ум начинает все же связывать воедино образы, представления. Нет, теперь это уже не сон!.. Он привязан к спинке сиденья; колени упираются в пачки листовок, нагроможденные вокруг. Он приподнимается. Впереди, в окружающем его белесом тумане, под широкими черными лопастями крыльев, виднеется силуэт - плечи, шлем, - очерченные резко, словно китайские тени: Пилот! Ликующее исступление охватывает Жака. Аэроплан поднялся! Аэроплан летит! Жак испускает громкий крик - крик животного, долгий торжествующий вой, который теряется в реве бури; спина Мейнестреля остается неподвижной. Жак высовывает голову наружу. Ветер стегает его, свистит в ушах пронзительно, как нож на точильном камне. Насколько видит глаз, под ним огромная и бесформенная сероватая фреска, положенная плашмя и находящаяся очень низко, очень далеко; выцветшая, потрескавшаяся гипсовая фреска с бледными, тусклыми островками. Нет, не фреска, а страница из космографического атласа, немая карта незнакомой земли с обширными неисследованными пространствами. И тут Жак вспоминает об удивительной вещи: о том, что Платнер, что Каппель продолжают внизу, под ним, свое жалкое существование бескрылых насекомых... Внезапное головокружение... Его взгляд затуманивается. Он растерянно опускается на свое сиденье и закрывает глаза... Вдруг он видит себя ребенком... Отец... Антуан и Жиз... Даниэль... Потом туманное видение: Женни в теннисном костюме, парк Мезон-Лаффита... Потом все исчезает. Он снова открывает глаза. Перед ним по-прежнему сидит Мейнестрель: вот его плотная спина, круглый шлем. Нет, это не галлюцинация. Мечта наконец осуществилась! Как это произошло? Он не помнит. Начиная с того мгновения, когда он пытался разложить простыню на плато, когда, ощущая над собой чудовище, он инстинктивно распластался на земле, и вплоть до чудесной минуты, которую он переживает сейчас, он потерял всякий контроль над своими действиями. Его память механически отметила несколько смутных образов - призрачные фигуры, движущиеся в неясном, утреннем свете, - и только... Он старается вспомнить. Он вдруг снова видит демоническое появление Мейнестреля, видит, как, внезапно наделив голосом и душой этот упавший с неба болид, Пилот высунул из кабины плечи и лицо в кожаном шлеме. "Быстрее, листовки!" Он снова видит людей, во мраке бегущих по плато, мешки, перебрасываемые из рук в руки. Он припоминает также, что в тот момент, когда он взобрался к Мейнестрелю с бидоном бензина, Пилот, стоя на коленях в освещенной машине, где он закреплял длинным ключом какой-то болт, повернул голову: "Плохой контакт! Где механик?" - "Он уже уехал. Повез обратно телегу". Тогда, ничего не ответив, Мейнестрель снова нырнул в глубину своей кабины. Но каким образом он, Жак, оказался здесь? Откуда этот шлем? Кто застегнул на нем эти ремни? Подвигается ли аэроплан вперед? Затерявшись в пространстве, заполняя его своим упорным гудением, он кажется неподвижным, повисшим в солнечных лучах. Жак оборачивается. Солнце - сзади. Восходящее солнце. Значит, они летят на северо-запад? Очевидно, на Альткирх-Танн... Он снова приподнимается, чтобы выглянуть наружу Да это просто чудо! Туман сделался прозрачным. Сейчас карта генерального штаба, над которой он слепил глаза целых четыре дня, расстилается под аэропланом, необозримая, залитая солнцем, красочная, живая! Со страстным любопытством, опустив подбородок на металлический борт, Жак завладевает этим неведомым миром. Широкий белесоватый поток расплавленной массы, который как бы вычерчивает свой путь спиралью, делит пейзаж на две части. Долина? Долина Илля? В центре этого Млечного Пути извивается пресмыкающееся, местами скрытое серебристыми облаками: река. А что это за бледная черта, идущая вдоль реки, справа? Дорога? Альткирхское шоссе? А запутанная сеть жил и прожилок, которые скрещиваются и светлым пятном выделяются на подернутой туманной дымкой зелени равнины, что это - другие дороги? А вот эта чернильная, почти прямая черта, которую он сначала не заметил? Железнодорожное полотно?.. Вся внутренняя жизнь Жака сосредоточилась сейчас в его устремленном вниз взгляде. Он различает теперь очертания холмов, окружающих долину. То тут, то там порывы ветра растягивают, разрывают пелену дремлющего тумана и обнажают новые обширные пространства. Вот темно-зеленое пятно - лесистое плоскогорье. А что появилось вдруг там, справа, в разрыве ваты? Город? Да, город, расположенный амфитеатром на склоне холма, целый миниатюрный городок, розовый в лучах солнца, городок, кишащий множеством невидимых жизней. Аэроплан слегка накренился назад. Жак чувствует, что машина поднимается, поднимается в непрерывном, бодром и уверенном полете. Теперь он так привык к рычанию мотора, что оно необходимо ему, что он не мог бы без него обойтись, - он отдается ему и упивается им. Оно стало как бы музыкальным выражением его восторга, симфоническим оркестром, могучие волны которого переводят на язык звуков чудо этой минуты, волшебство этого полета, уносящего его к цели. Ему незачем больше бороться, выбирать; он избавлен от необходимости хотеть. Освобождение! Встречный ветер, воздух высот, упрямая уверенность в удаче - все это подхлестывает его кровь, и она струится быстрее, сильнее. Он ощущает в глубине своей груди частое ритмическое биение сердца: это как бы человеческий аккомпанемент, глубокое, интимное участие его существа в том сказочном, торжествующем гимне, которым звучит все пространство вокруг... Мейнестрель суетится. Он уже нагибался минуту назад. Зачем? Чтобы взглянуть на карту? Или просто чтобы сильнее нажать на рычаги управления?.. Жак весело следит взглядом за манипуляциями своего спутника. Он кричит: "Алло!" Но расстояние и адский грохот исключают всякую возможность общения между ними. Мейнестрель выпрямился. Потом он снова ныряет и несколько минут сидит наклонившись. Жак с любопытством наблюдает за ним. Он не видит, что именно делает Пилот, но по резким движениям плеч угадывает напряжение, физическую работу, может быть, возню с тем длинным ключом, который он, помнится, уже видел в руках Мейнестреля еще на плато. Беспокоиться нечего: Пилот знает свое дело... Вдруг в воздухе происходит какое-то сотрясение, какой-то толчок. Что такое? Жак с удивлением озирается вокруг. Проходит несколько секунд, прежде чем ему удается понять, в чем дело: этот толчок, эта внезапная пустота - попросту неожиданное вторжение тишины, полной, благоговейной, межпланетной тишины, которая вдруг сменила жужжание мотора... Зачем было выключать газ? Мейнестрель приподнялся. Пожалуй, он даже стоит: его фигура закрывает переднюю часть машины. Жак, насторожившись, не спускает глаз с этой неподвижной спины. Досадно, что нельзя разговаривать друг с другом!.. Аэроплан, словно сам удивленный своим молчанием, делает несколько очень мягких волнообразных движений; затем несется вниз, разрезая воздух с шелковистым свистом стрелы. Планирующий спуск? Штопор? Для чего эти маневры? Не боится ли Мейнестрель, что аэроплан будет обнаружен по звуку? Может быть, он хочет спуститься? Разве передовые позиции уже близко? И, значит, скоро надо будет сбросить первую партию воззваний? Да, как видно, это так: потому что Мейнестрель, не оборачиваясь, сделал едва уловимый, быстрый жест левой рукой... Жак, трепеща, протягивает руку, чтобы схватить пачку листовок. Но, невольно соскочив со своего сиденья, теряет равновесие. Ремни врезаются ему в бока. Что же происходит? Аэроплан потерял горизонтальное положение и пикирует. Почему? Преднамеренно ли это?.. Сомнение закрадывается в душу Жака. Догадка о возможной опасности борется с чувством полного доверия, которое внушает ему Мейнестрель... Жак цепляется за борт кабины, пытается привстать, чтобы выглянуть наружу. Ужас! Пейзаж опрокидывается. Поля, луга, леса, минуту назад расстилавшиеся, как ковер, теперь шатаются, кривятся, коробятся, словно охваченная пламенем акварель, и, вызывая головокружение, поднимаются, поднимаются к нему в грохоте урагана с быстротой надвигающейся катастрофы! Усилием бедер Жаку удается разорвать ремень, откинуться назад. Падение! Гибель... Нет. Каким-то чудом машина выпрямляется, почти что восстанавливает положение, нужное для полета... Мейнестрель еще управляет... Надежда! С минуту аэроплан растерянно парит в воздухе. Затем бурные волны подхватывают его, подкидывают, встряхивают, рвут на части. Фюзеляж трещит. Аэроплан кренится влево. Вираж на крыло? Посадка? Съежившись, Жак цепляется обеими руками за железо, но его ногти скользят - им не за что ухватиться. Отчетливое видение запечатлевается на сетчатой оболочке его глаз: несколько елочек, залитых солнцем, лужайка... Он инстинктивно опускает веки. Бесконечно долгая секунда. Мозг опустошен, сердце в тисках... Страшный вой раздирает его барабанные перепонки. Звезды фейерверка осыпают его, переворачивают, уносят в своем кружащемся танце. Колокола, колокола звонят не переставая... Он хочет крикнуть: "Мейнест..." Сотрясение неслыханной силы раздробляет ему челюсть... Его тело летит в пространство, и ему кажется, что он расплющивается о стену, словно известковый раствор, сброшенный с лопаты. Немыслимая жара... Языки пламени, треск, смрад пожара... Острые иглы, лезвия терзают его ноги. Он задыхается, борется. Он делает нечеловеческие усилия, чтобы отодвинуться, чтобы выползти из пылающего костра. Невозможно. Его ноги припаяны к огню. Два стальных когтя схватили его сзади за плечи, волочат его куда-то. Растерзанный, четвертованный, он вопит... Его тащат по гвоздям, его тело превратилось в лохмотья... И вдруг весь этот кошмар тонет в сладостном покое. Мрак. Небытие... LXXXV Голоса... Слова... Далекие, отгороженные густой войлочной завесой. Однако они упорно проникают в него... Кто-то говорит с ним. Мейнестрель?.. Мейнестрель зовет его... Он борется с собой, он делает мучительные усилия, чтобы вырваться из этого столбняка. - Кто вы? Француз? Швейцарец? Невыносимая боль разрывает ему поясницу, ляжки, колени. Он прибит к земле железными гвоздями. Его рот - сплошная рана; распухший язык душит его. Не открывая глаз, он запрокидывает голову, чуть поворачивает ее вправо и влево, напрягает плечи, чтобы приподняться: невозможно. С подавленным стоном он падает на эти гвозди, буравящие ему спину. Отвратительный запах бензина, горелого сукна заполняет ноздри, горло. Изо рта течет слюна; и краешком губ, которые ему почти не удается открыть, он выбрасывает сгусток крови, плотный, как мякоть плода. - Какой национальности? Вам было дано задание? Голос жужжит в его ушах и насильно выводит из оцепенения. Его блуждающий взгляд выступает из темных глубин, скользит между веками, на мгновение вырывается на свет. Он видит вершину дерева, небо. Краги, белые от пыли... Красные штаны... Армия... Несколько французских пехотинцев наклоняются над ним. Они убили его, сейчас он умрет... А как же листовки? Аэроплан? Он слегка приподнимает голову. Через отверстие, образуемое расставленными ногами солдат, метрах в тридцати он видит аэроплан... Бесформенная груда обломков дымится на солнце, словно погасший костер: куча железного лома, откуда свешивается несколько обуглившихся тряпок. В стороне, глубоко вонзившись в землю, стоит в траве искромсанное крыло, одинокое, как огородное пугало... Листовки! Он умирает, не сбросив ни одной из них! Все пачки здесь, уничтоженные огнем, навеки погребенные под пеплом! И никто никогда, никогда больше... Он запрокидывает голову; его взгляд теряется в ясном небе. Мучительно жаль этих бумажек... Но он слишком страдает, все остальное не важно... Эти ожоги прогрызают ему ноги до мозга костей... Да, умереть! Скорей, скорей... - Ну? Отвечайте! Вы француз? Что вы, черт побери, делали на этом аэроплане? Голос совсем близкий, задыхающийся, громкий, но не грубый. Жак снова открывает глаза. Еще молодое лицо, распухшее от усталости; голубые глаза за стеклами пенсне, козырек кепи с голубым верхом. Другие голоса раздаются вокруг, перебивают друг друга, снова затихают. "Говорю вам, он уже не в себе!" - "Дал ты знать капитану?" - "Господин лейтенант, может, при нем есть документы. Надо обыскать его..." - "Ему еще повезло: дешево отделался!" - "Сейчас придет врач: за ним побежал Паскен..." Человек в пенсне опустился на одно колено. Его плохо выбритый подбородок и шея выступают из расстегнутого мундира; на груди перекрещиваются ремни, портупея. - Ты не говоришь по-французски? Bist du Deutch? Verstehst du?* ______________ * Ты немец? Понимаешь? (искаж. нем.). Жесткие пальцы опускаются на разбитое плечо Жака. Он издает глухой стон. Лейтенант сейчас же отнимает руку. - Вам больно? Хотите пить? Жак опускает ресницы в знак подтверждения. - Во всяком случае, он понимает по-французски, - бормочет офицер, поднимаясь с земли. - Господин лейтенант, я уверен, что это шпион... Жак силится повернуть голову к этому крикливому голосу. В эту минуту несколько солдат отходят, и на земле, метрах в трех, становится видна какая-то темная масса, нечто без названия, обуглившееся, не имеющее ничего человеческого, кроме руки, скорчившейся в траве: вся рука, от плеча до кисти, а вместо кисти - черная птичья лапа, от которой Жак не может оторвать глаз: тонкие, нервные пальцы, растопыренные, наполовину скрюченные. Шум голосов вокруг Жака как будто затихает... - Посмотрите, господин лейтенант, вот идет Паскен с врачом. Паскен видел все; он нес кофе охранению... он говорит, что аэроплан... Голос отдаляется, отдаляется, поглощенный войлочной завесой. Вершина дерева на фоне неба задернулась туманом. И боль тоже отдаляется, медленно отдаляется, растворяясь в слабости, в тошноте... Листовки... Мейнестрель... Тоже умереть... По велению чьей таинственной деспотической власти лежит он на дне этой лодки, раздавленный, раскачиваемый, бессильный? Мейнестрель - тот давно уже бросился в воду, потому что эта буря на озере слишком уж сильно качала их суденышко... Солнце жжет, как растопленный свинец. Жак тщетно старается спрятаться от его укусов. Он делает усилие, чтобы пошевелить плечами, и это заставляет его приоткрыть веки, но он тут же снова закрывает их, пронзенный до глубины зрачков золотой стрелой. Ему больно. Острые булыжники на дне лодки терзают его тело. Ему хотелось бы окликнуть Мейнестреля, но во рту у него раскаленный уголь, который прожигает ему язык... Толчок. Он болезненно ощущает его каждым кончиком нервов. Как видно, лодка, подброшенная внезапно нахлынувшей волной, стукнулась о пристань. Он снова открывает глаза... "Эй, Стеклянный, хочешь пить?" Кепи... Это спросил жандарм... Незнакомое лицо, плохо выбритое лицо деревенского кюре. Кругом грубые громкие голоса, перебивающие друг друга. Ему больно. Он ранен. Очевидно, он жертва какого-то несчастного случая. Пить... Он чувствует у своих пылающих губ край жестяной кружки. "Нет, дружище, их винтовки - это пустяки. Зато пулеметы!.. И они наставили их повсюду, эти скоты!" - "А у нас разве нет пулеметов? Вот погоди, увидишь, что будет, когда мы выставим наши!.." Пить... Несмотря на то, что он на солнце и весь в поту, у него озноб. Его зубы стучат о жесть. Рот - сплошная рана... Он жадно отпивает глоток и давится. Струйка воды стекает по подбородку. Он хочет поднять руку - руки в кандалах и привязаны ремнями к носилкам. Ему хотелось бы попить еще. Но рука, державшая кружку, отстранилась... И вдруг он вспоминает. Все! Листовки... Обуглившуюся кисть Мейнестреля, аэроплан, пылающий костер... Он закрывает глаза; их жжет солнце, пыль, пот, жгут слезы... Пить... Ему больно. Он равнодушен ко всему, кроме своей боли... Но гул голосов, раздающихся вокруг, заставляет его снова открыть глаза. Вокруг пехотинцы; у всех расстегнутый ворот, голая шея, волосы слиплись от пота. Они ходят взад и вперед, разговаривают, окликают друг друга, кричат. Жак лежит на самой земле, на носилках, поставленных в траву у края дороги, где полно солдат. Скрипучие фуры, запряженные мулами, медленно проезжают мимо, не останавливаясь, поднимая густую пыль. В двух метрах, на обочине, жандармы стоя пьют по очереди, не прикладываясь губами, высоко поднимая блестящую солдатскую манерку. Винтовки, составленные в козлы, сложенные штабелями ранцы бесконечной линией вытянуты вдоль дороги. Солдаты, группами расположившись на откосе, беседуют, жестикулируют, курят. Самые измученные спят на солнцепеке, растянувшись на спине, заслонив рукой лицо. В канаве, совсем близко от Жака, сложив накрест руки, лежит молоденький солдатик; широко раскрытыми глазами он смотрит в небо и жует травинку. Пить, пить... Ему больно. У него болит все: рот, ноги, спина... Лихорадочная дрожь пробегает по его телу и каждый раз исторгает у Жака глухой стон. Однако это не та острая боль, которая раздирала его сразу после падения, после пожара. Очевидно, о нем позаботились, перевязали его раны. И вдруг одна мысль пронизывает его дремлющий мозг! Ему ампутировали ноги... Какое значение имеет это теперь?.. И все-таки мысль об ампутации не покидает его. Его ноги... Он больше не чувствует их... Ему хотелось бы знать... Затянутые ремни приковывают его к носилкам. Однако ему удается приподнять затылок; он успевает увидеть свои окровавленные руки и обе ноги, выступающие из обрезанных до половины штанин. Его ноги! Они целы... Но что с ними? Они забинтованы и от колен до лодыжек вложены в лубки: это дощечки, как видно, оторванные от какого-нибудь старого ящика, потому что на одной из фанерок еще видны черные буквы: "Осторожно! Стекло!" Обессилев, он снова откидывает голову. Вокруг голоса, голоса... Люди, солдаты... Война... Солдаты разговаривают между собой: "Один драгун сказал, что полк стягивается туда..." - "Надо идти за колонной, и все тут. Разберешься на привале". - "А вы откуда идете?" - "Почем мы знаем названия мест? Оттуда... А вы?" - "Мы тоже. Мы, знаешь ли, всего навидались с пятницы!" - "Ого! А мы-то!" - "У нас, приятель, дело обстоит просто: после начала наступления - с пятницы, седьмого, это ведь три дня, так? - мы не спали и шести часов. Верно я говорю, Майяр? И нечего жрать. В субботу вечером нас немного покормили, ну а с тех пор, как отступаем в этой неразберихе, ничего, никаких припасов! Не случись нам поживиться у земляков..." Дальше другие, сердитые голоса: "Говорю тебе, что это еще не конец!" - "А я тебе говорю, что наше дело пропащее! Верно, Шабо? Пропащее! И если мы вздумаем снова наступать, то нам крышка..." Пожалуй, самое болезненное - рана во рту; она не дает глотать слюну, говорить, пить, почти не дает дышать. Жак пробует осторожно пошевелить языком. В глубине горла у него упорно держится вкус бензина, горелого лака... "И потом, знаешь ли, все ночи в поле, начеку... А когда батальон подошел к Каршпаху..." Да, у него ранен язык; он распух, разорван, с него содрана кожа... По-видимому, ему попал в лицо какой-нибудь обломок или он разбил подбородок при падении. Впрочем, нет. Ведь болит у него внутренность рта. Его ум работает. "Я поранил язык зубами", - говорит он себе наконец. Но это напряжение внимания отняло у него последние силы. Он снова опускает веки. Перед закрытыми глазами пляшут огни... В ногах не прекращается острая, колющая боль. Он слабо стонет и вдруг снова отдается ощущению покоя... забытью... - Повсюду ожоги... ноги вдребезги... шпион. Он открывает глаза. По-прежнему сапоги, краги. Жандармы подошли ближе к носилкам. Вокруг них образовалась толпа. "Должно быть, этот аэроплан..." - "А, таубе? Брикар видел его..." - "Брика?" - "Нет! Брикар, долговязый унтер из пятого". - "Ничего от него не осталось, от ихнего таубе". - "Одним меньше!" - "Этому Стеклянному еще повезло... Может, выкарабкается, несмотря на свои ноги..." Голос знаком Жаку. Он поворачивает голову. Это говорит и смотрит на него пожилой жандарм, похожий на деревенского кюре, с тусклыми глазами, с облысевшим лбом, тот самый, который давал ему пить. "Еще чего!" - бросает другой жандарм, маленький, плотный, черноволосый; он похож на корсиканца; глаза у него словно раскаленные угли. "Слышите, начальник? Маржула сказал, что Стеклянный выкарабкается! Ненадолго!" Жандармский бригадир хохочет. "Ненадолго! Это верно... Паоли прав. Ненадолго!" Это высокий детина с новенькими нашивками на рукавах. У него черная, очень густая борода, из-за которой видны только две скулы цвета сырого мяса. "Если так, почему же с ним не разделались на месте?" - спрашивает кто-то из солдат. Бригадир не отвечает. "И далеко вы его потащите?" - "Надо доставить его в штаб корпуса", - поясняет корсиканец. Бригадир отворачивается, недовольный. Он брюзжит поучительным тоном: "Мы ожидаем приказа". Какой-то сержант пехоты разражается мальчишеским смехом: "В точности как мы! Вот уже два дня, как мы его ждем, этого самого приказа!" - "А вместе с ним и похлебки!" - "Ну и неразбериха!" - "Кажется, больше нет даже связистов... Полковник..." Их прерывает свисток. "Разбирай винтовки! Колонна выступает!" - "Надеть ранцы! Вставайте, вы там! Надеть ранцы!" Шум и суматоха царят сейчас вокруг Жака. Колонна трогается в путь. Он проваливается в темную яму. Вода булькает вокруг его лодки: одна более сильная волна приподнимает ее, укачивает, относит в сторону... "Держи правее!" - "Что случилось?" - "Правее!" Толчки. Жак открывает глаза. Перед ним спина жандарма, который несет передок носилок. Колонна извивается, людской поток огибает мертвого мула: забытый на дороге, он лежит, раздувшийся, ногами кверху, распространяя зловоние. Солдаты отплевываются и с минуту отмахиваются от мух, облепляющих лица. Затем, ковыляя, выравнивают ряды, а подбитые гвоздями подошвы снова возобновляют свой скрежет по каменистой почве. Который час? Лучи солнца падают отвесно и жгут лицо. Ему больно. Десять, одиннадцать часов? Куда его несут?.. Пыль такая, что ничего не видно на расстоянии нескольких метров. Слева полковые повозки продолжают ехать шагом в едком, удушливом облаке. Дорога курится, дорога воняет лошадиным навозом, мокрой шерстью, кожей, человеческим потом. Ему больно. Главное - у него нет сил. Нет сил думать, нет сил выйти из своего оцепенения. Горло его раздражено от пыли, язык окровавлен, десны пересохли от лихорадки, от жажды; он затерян в топоте этих бесчисленных ног, в этом шуме марширующей армии, затерян, и одинок, и отрезан от всего - от жизни, от смерти... В редкие минуты просветления, чередующегося с долгими промежутками бессознательного состояния или кошмара, он непрерывно повторяет себе: "Мужайся... Мужайся..." Иногда солдаты шагают так близко от носилок, что он не видит уже ничего, кроме этих покачивающихся тел, кроме стволов винтовок и воздуха, дрожащего между ним и небом; он как бы в центре волнующегося леса, который движется вперед, и его тупой взгляд упорно устремляется то на туго набитую, раскачивающуюся сумку, то на блестящую кружку, привязанную к покрытой синим чехлом манерке. Многие солдаты отпустили ремни и сдвинули ранцы на поясницу; плечи у них согнуты, лица грязны от пыли и пота. Во взглядах, которые Жак подчас ловит на себе, такое странное выражение, - внимательное и рассеянное одновременно, - смущающее и до того непонятное выражение, что у него начинает кружиться голова... Они идут, идут прямо вперед, плечо к плечу, ничего не видя, не разговаривая, шатаясь, но упорно продолжая это спасительное отступление, и силы их изнашиваются на дороге, словно стираясь на точильном бруске. Справа высокий, тощий солдат, с правильным, словно вычеканенным профилем, с повязкой санитара на рукаве, торжественно выступает, подняв голову, серьезный, сосредоточенный, точно на молитве. Слева от носилок осторожно шагает маленький хромой солдатик. Отупевший взгляд Жака устремляется на эту прихрамывающую ногу, которая запаздывает на каждом шаге и при каждом усилии немного сгибается в колене. По временам, когда какой-нибудь беспорядок расстраивает ряды, Жак видит также деревья, изгороди, луга, деревенский пейзаж, залитый солнцем... Неужели это возможно? Только что у края дороги перед ним промелькнул двор фермы: гумно с саманной крышей, серый дом с закрытыми ставнями, куча навоза, где клюют куры. До него донесся терпкий запах навозной жижи... В оцепенении он покачивается на носилках; глаза его почти все время закрыты. Его ноги... Рот... Если бы тому жандарму пришло в голову еще раз дать ему напиться... Движение то и дело прерывается; то и дело внезапные остановки, после которых солдаты, задыхаясь, вынуждены бежать, чтобы, заполнив интервал, не дать повозкам воспользоваться свободным промежутком и вклиниться в колонну. "Просто смотреть тошно! Почему это мы все идем по одной дороге!" - "Везде то же самое, приятель! Все дороги запружены обозами! Ведь отступает целая дивизия!" - "Дивизия? Говорят, весь Седьмой корпус!" "Эй, ты! Куда бежишь?" - "Ты что, с ума спятил?" - "Эй, старина!" Какой-то пехотинец наискось перебежал дорогу, наперерез колонне, направляясь назад, на восток, - к противнику... Не обращая внимания на оклики, он пробирается между повозками, между солдатами. Он уже немолод. У него седая борода, и она поседела не только от пыли. Он без оружия, без ранца; выцветшая солдатская шинель надета поверх крестьянских штанов из коричневого плиса. Болтающиеся от бега предметы бьют его по бедрам: патронташ, манерка, сумка. "Эй, папаша, куда бе