Радостный и сияющий вставал воскресный день. Уже пригревало солнце. У фортов разгуливали солдаты. Парижанки в светлых платьях направлялись через ворота Дофина в Булонский лес с детьми, с собачками; вдоль тротуаров стояли тележки, полные цветов. Как когда-то... - А от... чего она... умерла? - спросил Антуан. Голос его прерывался от толчков. Жиз круто повернулась к нему: - Отчего? Бедная тетя... Она, как говорится, вся изболелась. Желудок, почки, сердце. Целыми неделями у нее не работал желудок. В последнюю ночь сердце внезапно сдало. - Она помолчала. - Ты представить себе не можешь, как изменился ее характер за последнее время, с тех пор как она переехала в Убежище... Ничем, кроме себя, не интересовалась. Ее режим, ее здоровье, ее сберегательная книжка. Тиранила сиделок, монахинь. Да, да! Жаловалась на всех: ей казалось, что ее преследуют. Даже обвинила свою соседку, что та ее обокрала: вышла целая история... Тетя по суткам не пила: думала, что сестры хотят ее отравить. Жиз снова замолчала: никто не произнес ни слова. Молчание она истолковала превратно - приняла его за упрек. Потому что в последние дни ее мучила совесть: она спрашивала себя, все ли сделала, что должна была сделать для тетки. "Ведь она воспитала меня, - твердила про себя Жиз, - а я ушла от нее при первой же возможности; и в Убежище я ее почти не навещала". - В Мезоне, - снова заговорила она, повысив немного голос, как будто желая оправдаться, - мы так поглощены вашим госпиталем... Пойми, мне нелегко было выбраться. Последние месяцы особенно; я ее почти не видела. А потом настоятельница мне написала, и я тут же приехала. Никогда не забуду... Бедная тетя... Сидела в самом углу комнаты, где висели ее платья, - на чемодане, в рубашке и в белой холщовой юбке, чепец сбился набок. Одна нога в чулке, другая голая. Она высохла вся, как скелет. Лоб торчит, щеки ввалились, шея тощая... Но удивительно - нога у нее была совсем молодая, даже юная: нога как у девушки... Она ничего не спросила - ни про меня, ни про кого. Сразу начала жаловаться на своих соседок, на монахинь. А потом открыла свой секретер, помнишь его? Ей захотелось показать мне ящичек, где она хранила свои сбережения, "чтобы оплатить все расходы". И тут она начала говорить о своем погребении: "Ты меня больше не увидишь. Я скоро умру!" А потом сказала: "Но ты не бойся, я скажу настоятельнице, чтобы она все-таки высылала тебе деньги на рождество". Я попробовала было пошутить: "Тетя, ты уже лет десять твердишь, что скоро умрешь". Она рассердилась на меня: "Я хочу умереть! Я устала жить!" И потом взглянула на свою ногу: "Посмотри, какая у меня крошечная ножка. А у тебя всегда были лапищи, как у мальчишки". Прощаясь, я хотела ее поцеловать, но она меня оттолкнула: "Не целуй меня. От меня плохо пахнет, старостью пахнет..." И тут заговорила о тебе. Я была уже у дверей; она меня окликнула: "Знаешь, у меня выпало шесть зубов. Прямо рву их, как редиску!" И так весело рассмеялась своим смешком, помнишь? "Шесть зубов. Скажи об этом Антуану... Если он хочет меня увидеть, пусть поторопится". Антуан слушал. Слушал с волнением: с недавних пор его стали интересовать рассказы о болезнях, о смертях. Кроме того, болтовня Жиз позволяла ему молчать. - Это было твое последнее посещение? - Нет. Я приезжала еще недели через две. Она написала мне, что соборовалась. В комнате было темно. Тетя не могла выносить дневного света... Сестра Марта подвела меня к постели. Тетя лежала, скорчившись под пуховиком, совсем крошечная... Сестра попыталась вывести ее из оцепенения: "Это ваша любимица Жиз!" Пуховик зашевелился. Не знаю, поняла ли она, узнала ли меня. Вдруг она сказала очень четко: "Как это долго!" - а через минуту: "Что слышно о войне?" Я стала ей рассказывать, но она не ответила, очевидно, не понимала. Несколько раз перебивала меня: "Ну? Что же нового?" А когда я хотела поцеловать ее в лоб, она меня оттолкнула: "Ты меня растреплешь!" Бедная тетя... "Ты меня растреплешь!" - последние ее слова. Шаль утер глаза платком. Потом аккуратно сложил платок и неодобрительно пробормотал сквозь зубы: - И не нужно было... Не нужно было трепать ее волосы! Жиз быстро опустила голову, и невольная улыбка, юная и лукавая, прошла, как отблеск, по ее лицу. Антуан уловил эту улыбку, и Жиз вдруг стала очень близкой: захотелось назвать ее, как прежде, Негритяночкой и поддразнить, как в былые времена. Карета въехала в ворота заставы Шамперре и остановилась для совершения необходимых формальностей. На площади стояли зенитные пушки, пулеметы и прожекторы, закамуфлированные чехлами, возле них расхаживали часовые. Когда кортеж снова двинулся и выехал на шумные улицы Левалуа, Шаль вздохнул: - Ах! А все-таки она была счастлива в Убежище, наша славная Мадемуазель! Того же и себе желаю, господин Антуан: мужскую богадельню, но, конечно, благоустроенную... Там будет спокойно... Не придется ни о чем больше думать... - Он снял очки, вытер их. Без очков он щурился, и взгляд у него оказался кроткий и восторженный. - Я оставлю им ренту, которую получил от вашего отца, - продолжал он, - у меня будет кров над головой до конца моих дней... Смогу понежиться в постели, смогу подумать о своих делах... Я побывал тут в одной богадельне, в Ланьи. Но по нынешним временам этот район небезопасен, слишком на Востоке. А с этими бошами ничего нельзя знать. Да и бомбоубежища настоящего там нет... Значит, это вообще не настоящее убежище. А по нынешним временам нужны настоящие убежища. Он произносил "по нынешним временам" жалобным голосом, заслоняя лицо руками в черных перчатках, как будто оборонялся от слишком зловещих предзнаменований. Шведские перчатки были не по руке, и ссохшиеся кончики потертых пальцев противно закручивались, как завитки раковины. Антуан и Жиз молчали. Им уже не хотелось улыбаться. - Ни в чем нельзя быть уверенным, нигде нет покоя, - продолжал Шаль жалобным голоском. - Только во время ночной тревоги... когда есть надежное убежище. Тогда спокойно... В доме номер девятнадцать, напротив нас, есть хорошее убежище. - Он помолчал с минуту потому, что Антуан раскашлялся. Потом добавил: - Видите ли, господин Антуан, ночи в убежище - по нынешним временам это лучшее, что может быть. Карета ехала вдоль длинной стены. - Должно быть, здесь, - сказала Жиз. - А отсюда ты куда? - спросил Антуан. Он крепко налегал плечами на спинку тяжелой колымаги, чтобы смягчить толчки, от которых у него ломило все ребра. - К тебе, на Университетскую улицу, конечно... Я там уже с позавчерашнего дня. Карета довезет нас до дому. Деньги уже заплачены. - Лучше попытаемся найти хорошее такси, - сказал Антуан, улыбаясь. Взгромоздившись в паланкин, он боялся вылезти из него, боялся и оставаться в нем. Поэтому он твердо решил добраться до дому каким-нибудь иным способом. Жиз удивленно взглянула на Антуана. Но ничего не спросила. Впрочем, карета уже въехала в ограду кладбища. III - Ну, теперь держатся все. Можешь посидеть так десять минут? - Хоть двадцать, если тебе угодно. Антуан сидел верхом на стуле перед маленьким письменным столом в своей комнате на Университетской; на голой спине у него было восемь банок. - Смотри, - сказала Жиз, - не простудись. Она взяла свою накидку сестры милосердия, которую при входе бросила на стул, прикрыла ему плечи. "Какая она добрая, милая, - подумалось ему, и он не без волнения ощутил, что где-то в глубине таится прежняя нежность к ней, согревавшая сердце. - Почему я чуждался ее последние годы? Почему не писал ей?" Он вспомнил вдруг свою розовую комнату в Мускье, где шесть girls задирали над зеркалом ноги, вспомнил общий стол, заботливые, но грубые руки Жозефа. "Как хорошо бы остаться здесь, а Жиз ухаживала бы за мной". - Я не закрою двери, - сказала Жиз. - Если я тебе понадоблюсь, кликни меня. Пойду приготовлю кормежку. - Нет, нет, только не кормежку, - резко ответил он, - нет, хватит кормежек за эти четыре года. Жиз улыбнулась и вышла из комнаты, он остался один. Один, - ощущая прелесть вновь обретенного уюта и воплотившейся мечты о женской нежности, озаряющей изголовье. И один на один с запахами, - они охватили его сразу, как только он вошел в переднюю и машинально повесил кепи на тот самый крюк, на который раньше вешал шляпу; и потом, жадно раздув ноздри, он с ненасытным любопытством принюхивался к запахам своего дома, которые, казалось, совсем забыл и, однако, узнавал сразу: еле уловимые, неясные, почти не поддающиеся определению и как будто исходившие разом от обоев, ковров, занавесей, от кресел и книг, чуть ощутимо наполняющие весь этаж пронзительным духом - затхлости, сукна, мастики, табака, кожи, лекарств... Возвращение с кладбища, откуда они по дороге заехали на Лионский вокзал за чемоданом, показалось ему нескончаемо долгим. Боль в боку стала нестерпимой, одышка усилилась; и, вылезая у подъезда из автомобиля, совсем разболевшийся, он горько упрекал себя за то, что предпринял эту поездку. К счастью, он захватил с собой все необходимое, и после укола одышка поутихла. Потом под его наблюдением Жиз поставила восемь банок; они уже начали действовать, бронхи прочистились, дышать стало легче. Сложив худые руки на спинке стула, он сидел неподвижно, нагнув голову, выпрямив торс и почти нежным взором оглядывая знакомые вещи. Он не мог и предполагать, что так взволнуется при виде своей квартиры, своего небольшого письменного стола. Ничто не переменилось здесь. В одну минуту Жиз сняла чехлы с мебели, расставила кресла по местам, открыла ставни, до половины опустила шторы. Ничто не изменилось, и, однако, все поражало своей неожиданностью: эта комната, где некогда он проводил все свое время, была ему одновременно и близкой и чужой, как воспоминания детства, возникающие неожиданно и с предельной ясностью галлюцинации, вдруг, после долгих лет полного забвения. Взгляд его с любовью скользил по прекрасному бежевому ковру, по кожаным креслам, дивану, подушкам, по камину, где стояли часы, по книжным полкам. "Неужели было время, когда меблировка квартиры казалась мне жизненно важным делом?" - думал он. Он знал наперед название каждой книги, будто только накануне перебирал их, - хотя за четыре года ни разу не вспомнил о своей библиотеке. Каждая вещица, каждый предмет - круглый столик, черепаховый разрезательный нож, бронзовая пепельница с драконом, ящичек для сигарет напоминали ему какой-нибудь момент его жизни; он помнил, где и когда их купил, мог назвать имя благородного пациента, оправившегося после болезни, развитие которой Антуан и сейчас описал бы; предметы напоминали разное: жест Анны, какое-нибудь замечание Халифа, слова отца. Ибо этот кабинет служил когда-то туалетной комнатой г-ну Тибо. Стоило Антуану закрыть глаза, и снова он видел перед собой громоздкий умывальник красного дерева, зеркальный шкаф, медный таз для ножных ванн, деревянную машинку для снимания сапог в углу... И если бы эта комната оказалась такой, какой Антуан знал ее в годы детства, он, возможно, удивился бы меньше ее внешнему виду, чем теперь, когда она была обставлена по его собственному вкусу. "Странно, - подумалось ему. - Когда я входил в подъезд, мне уже показалось, будто я иду не к себе домой, а к Отцу". Он снова открыл глаза и увидел на низеньком столике возле дивана телефон. И внезапно молодой человек, который столько раз брал в руки эту трубку, представился ему - цветущий, гордый своей силой, властный, вечно в движении, неугомонно счастливый тем, что он живет и действует. Между ним и этим молодым человеком лежали четыре года войны, бунта и раздумий; он пережил долгие месяцы страданий, внезапную потерю здоровья, преждевременную старость, которая каждую минуту напоминала о себе. Вдруг почувствовав, что теряет силы, он прислонился лбом к спинке стула. Настоящее отступало перед прошлым. Отец, Жак, Мадемуазель - их нет больше. Прежняя жизнь семьи предстала перед ним такой, какой он ее видел, когда был молод и здоров. Что бы он не дал, чтобы вернуть это прежнее! Сожаление о том, что ушло, слилось с его теперешней печалью. Он чуть было не позвал Жиз, лишь бы не оставаться одному. Но пока у него еще хватало сил справляться с собой. Посмотреть правде в глаза. Все дело в здоровье. Прежде всего - выздороветь. Он решил, не откладывая, серьезно поговорить со своим учителем, доктором Филипом: они вместе придумают лечение "более эффективное и радикальное". Те методы, которые применяются в Мускье, окончательно его обессилят. Даже странно, что он стал таким немощным, Филип... Жиз... Мысли его смешались. Увезти Жиз в Мускье. Выздороветь. Внезапно он задремал. Когда через несколько минут он проснулся, Жиз сидела на ручке кресла и глядела на него. Она хмурила брови - сосредоточенно, отчасти даже с тревогой. Он увидел ее простое, ничего никогда не умевшее скрывать лицо и все понял. - Я стал совсем уродом, правда? - Нет, просто похудел. - С осени я потерял девять кило. - А сейчас тебе лучше? - Значительно. - У тебя голос немного... глухой. (Из всех происшедших с ним перемен Жиз больше всего поражал этот слабый, сиплый голос.) - Сейчас еще ничего. А иногда, особенно по утрам, я совсем не могу говорить. Помолчали, потом она вскочила с кресла. - Снимать? - Ну, снимай! Жиз пододвинула стул, села рядом с Антуаном, просунула руку под накидку, чтобы его не простудить, и осторожно стала снимать банки. Она клала их одну за другой себе на колени, потом, взявшись за кончики передника, встала и унесла, чтобы ополоснуть. Он поднялся; убедившись, что дышать стало гораздо легче, он осмотрел в зеркало свою костлявую спину, покрытую лиловыми кругами, и стал одеваться. Когда Антуан вышел в столовую, Жиз уже накрывала на стол. Он оглядел просторную комнату, два десятка стульев, стоявших в ряд у стены, буфет с мраморной доской, за которым в былые времена царил Леон, и сказал: - А знаешь, как только война кончится, я продам дом. Жиз недоуменно обернулась и, продолжая расставлять тарелки, пристально поглядела на Антуана. - Продашь дом? - Я ничего не хочу оставлять из этих вещей. Ничего. Сниму маленькую квартирку, простую, недорогую. Я... Он улыбнулся. Он и сам еще не знал хорошенько, что он сделает, но в одном был уверен: вопреки всему, что казалось таким реальным еще нынче утром, он никогда не вернется к прежнему образу жизни. - Эскалоп, лапша с маслом, клубника. Угодила? - сказала Жиз. Она отказывалась понимать неприязнь Антуана к этой жизни, которую он сам устроил полностью по своему вкусу. Лишенная воображения, она не слишком интересовалась планами на будущее. - Ты совсем захлопоталась, милая хозяюшка, - заметил Антуан, оглядывая стол. - Через десять минут все будет готово. Вот только салфетки найду. - Я сам поищу. Чуть ли не всю бельевую занимала складная кровать, - ее так и не сложили, не прибрали. В ямке матраса Антуан увидел четки. На стульях в беспорядке лежала одежда. "Почему она не ночует в угловой комнате?" - подумал он. Антуан открыл дверцы одного шкафа, затем второго, третьего. Все три шкафа были набиты новым бельем. Тут были простыни, наволочки, купальные халаты, тряпки, фартуки. Стопки белья - не распакованные еще и перевязанные красной тесемкой. Он пожал плечами. "Какая нелепость. Оставить только самое необходимое. Все прочее на продажу!" Однако он притянул к себе стопку салфеток и вытащил две. "Знаю почему! Она просто не хотела ночевать в той комнате, потому что там жил раньше Жак..." Он шел по коридору медленным шагом, рассеянно ощупывая стены, выкрашенные масляной краской, приоткрывая двери и с любопытством заглядывая в комнаты, будто осматривал чью-то незнакомую квартиру. В передней он остановился перед двустворчатой дверью, которая вела в его приемную. Он колебался. Наконец повернул ручку двери. Ставни были закрыты. Мебель, покрытую чехлами, сдвинули к книжным шкафам. Комната казалась поэтому еще больше. Солнце пробивалось между щелями ставен, и в рассеянном свете кабинет был похож на огромную провинциальную гостиную, куда хозяева заходят только по случаю приезда гостей. Ему вспомнились последние дни июля 1914 года, газеты, которые приносил Штудлер, споры, тревоги... И посещения Жака. Кажется, Жак приходил к нему вместе с Женни? Не в самый ли день мобилизации? Прислонившись к косяку, он потихоньку внюхивался в здешний запах - это был все тот же запах, но более стойкий, более крепкий, чем в других комнатах, а также какой-то другой, душистее... Посредине стоял большой, министерский письменный стол, накрытый простыней и оттого похожий на детский катафалк. "Что они здесь нагромоздили?" Наконец он решился войти и приподнял простыню. Весь письменный стол был завален пачками газет и брошюрами. Сюда с первых же дней войны консьержка сносила кипы справочников, множество каталогов, газет, журналов, а также проспектов, которые присылали ему лаборатории. "Чем же здесь все-таки пахнет?" - повторял он про себя. К привычному запаху примешивался какой-то другой, тяжелый, немного напоминавший аромат бальзама. Антуан машинально разорвал бандероль с каким-то медицинским журналом, перелистал его. И вдруг он подумал о Рашели. Почему не об Анне? Ведь он не вспоминал о Рашели уже многие месяцы. "Что с ней сталось? Где она теперь? Должно быть, в тропиках со своим Гиршем, далеко от Европы, далеко от войны". Он отложил на камин несколько брошюр, чтобы взять их с собой в Мускье. Сейчас в этих журналах засели сплошь старые врачи, не подлежащие мобилизации. Им-то лафа! Вот они и пользуются и печатают всякую заваль!.. Он пробегал глазами оглавления. Изредка попадалась статья, присланная из фронтового госпиталя: какой-нибудь молодой врач, урвав свободный час, описывал интересный случай из своей практики. Главным образом хирург... Хоть в чем-то война пошла на пользу: хирургия двинулась вперед. Он копался в этой куче, вытаскивал наудачу какую-нибудь брошюрку и бросал на камин. "Если бы только я мог дописать статью насчет заболеваний дыхательных органов у детей, Себийон, конечно бы, ее напечатал в своем журнале". Пакет, оклеенный разноцветными марками, не похожий на другие, привлек его внимание. Антуан взял его в руки и понюхал; снова он почувствовал этот странный аромат, который уже привлек его внимание, а теперь разбудил любопытство; поводя ноздрями, он прочел на конверте фамилию отправителя: "Мадемуазель Бонне. Госпиталь в Конакри. Французская Гвинея". Марки были проштампованы мартом 1915 года. Три года назад. В недоумении вертел он пакет в руках, взвешивал на ладони. Лекарство? Духи? Он разорвал бечевку и высвободил из бумаги ящичек прямоугольной формы из какого-то коричнево-красного дерева, плотно забитый гвоздями. "Хм. А как же он открывается?" Антуан поискал глазами какой-нибудь инструмент. Чуть было не отложил ящичек, но вспомнил, что в кармане у него нож, привезенный еще с фронта. Лезвие со скрипом скользнуло по краю ящичка; легкий нажим - и крышка подалась. Одуряющий запах коснулся его ноздрей, запах восточного курения, ладана, мирры, запах знакомый, но которого он, однако, не мог узнать. Осторожно, кончиками пальцев он раздвинул слой опилок: показались маленькие желтоватые шарики, блестящие, но запыленные. И вдруг прошлое ударило ему прямо в лицо: эти желтые зерна - ожерелье из янтаря и мускуса! Ожерелье Рашели! Он держал ожерелье между пальцами и бережно перетирал зерна. Взгляд его затуманился. Рашель... Ее белоснежная шея, завитки на затылке... Гавр, ее отъезд на "Романии" ранним утром... Но откуда это ожерелье? Кто такая мадемуазель Бонне из Конакри? Март 1915 года... Что все это означает? Услыхав шаги в коридоре, он быстро спрятал ожерелье в карман. Жиз искала его, пора было завтракать. Она остановилась на пороге, втянула воздух. - Как странно пахнет! Антуан накинул простыню на груду брошюр и лекарств. - Они ведь сюда свалили все лекарства. - Ты идешь? Все готово. Он пошел за ней. Ладонь чувствовала, как теплеют в кармане холодные зерна. Он думал о золотисто-белой коже Рашели. IV Когда они уселись рядом в конце длинного стола, Жиз набралась храбрости: - А теперь поговорим серьезно о твоем здоровье. Антуан поморщился. Он вообще сам охотно говорил о себе, о своей болезни, о своем лечении, но ему было приятно, чтобы его просили рассказывать, и поэтому он не спешил отвечать на ее вопросы. Он сразу заметил, что вопросы были неглупые. Оказывается, их маленькая Жиз, к которой он всегда относился как к ребенку, за три года работы в госпитале набралась кое-каких знаний. С ней можно было поговорить о медицине. И это еще больше сблизило их. Видя, как внимательно она слушает, Антуан подробно описал свой "случай", все фазы, которые прошла его болезнь за последние месяцы. Если бы Жиз отнеслась к его рассказу легкомысленно или наговорила ему кучу ободряющих слов, он, возможно, преувеличил бы свои опасения. Но она слушала с таким напряженным вниманием, смотрела таким озабоченным, испытующим взглядом, что он перешел на самый успокоительный тон и заключил: - В конечном счете я выкарабкаюсь. (Он и в самом деле в глубине души думал так.) Как скоро, правда, неизвестно, - с надеждой добавил он, улыбаясь. - Выкарабкаться-то я выкарабкаюсь... Только вот - поправлюсь ли совсем? Вообрази, что я останусь калекой, с больной гортанью или с поврежденными голосовыми связками, смогу ли я работать тогда, как прежде? Пойми, мне мало одного сознания, что я останусь жить. Меня нисколько не прельщает перспектива вести существование получеловека. Я должен быть уверен в том, что буду так же здоров, как прежде! Но это как раз менее вероятно! Жиз перестала жевать, чтобы лучше слушать, лучше вникнуть в его слова. Она не мигая смотрела на него круглыми, удивленными глазами, детскими и преданными, как у существ примитивных. Нежность, внимательность, которых он был лишен в течение последних лет, казались ему сейчас особенно сладостными. Он засмеялся тихо, с надеждой: - Менее вероятно, но не невозможно. При упорстве нет ничего невозможного!.. До сих пор я добивался всего, чего сильно желал. Почему же мне не удастся на сей раз?.. Я хочу выздороветь. И выздоровею. При последних словах он повысил голос, закашлялся и вынужден был замолчать. Приступ был очень сильный и длился несколько минут, а Жиз тем временем, склонившись над тарелкой, украдкой наблюдала за ним. Она пыталась успокоить себя: "Он добьется того, чего захочет. Он будет лечиться. Он выздоровеет". Когда Антуан перестал кашлять, она повернулась к нему. Он знаком показал, что хочет помолчать. - Выпей воды, - сказала Жиз, наливая воду в свой стакан. И, не в силах удержать вопрос, который уже давно готов был сорваться с ее губ, она спросила: - А сколько дней ты пробудешь с нами? Он ничего не ответил. Именно этого вопроса хотелось ему избежать. На самом деле его отпустили на четыре дня. Но он решил сократить отпуск. Ему вовсе не улыбалась перспектива провести в Париже четыре долгих дня, довольствоваться случайным уходом, без конца уставать. - Сколько же? - повторила она, обратив к нему вопросительный взгляд. - Неделю? Шесть дней? Пять? Он отрицательно покачал головой. Глубоко вздохнул, улыбнулся и только тогда ответил: - Я уезжаю завтра. - Завтра! - Голос ее задрожал от огорчения. - Значит, ты не поедешь со мной в Мезон-Лаффит? - Это невозможно, Жиз, милая... На этот раз невозможно. Как-нибудь потом... Летом, быть может. - Но я тебя совсем не видела! После стольких лет!.. Завтра? И я не могу даже остаться с тобой в Париже: я должна возвратиться в Мезон сегодня вечером! Завтра утром начинается мое дежурство, меня там ждут. Подумай только! Я уже три дня здесь; а накануне моего отъезда привезли шесть новых раненых. - Зато мы нынче проведем вместе целый день, - сказал он примирительным тоном. - Нет, это тоже невозможно! - вскричала она с отчаянием. - Я должна сейчас же ехать в Убежище. Нужно все устроить с тетиной мебелью, все ее дела, освободить комнату... На глаза Жиз навернулись слезы. Он вспомнил ее детские горести. И снова ему пришла мысль: "Как было бы хорошо ощущать ее заботу, жить в этой атмосфере нежности". Он не знал, что сказать. Он и сам был расстроен оттого, что их встреча вышла такой куцей. - Может быть, я смогу добиться продления отпуска, - начал он лицемерно. - Не знаю, право, но попытаюсь. Глаза Жиз вспыхнули радостью, засмеялись. Омытые слезами, они стали еще прекраснее. (И это тоже напомнило Антуану былые годы.) - Вот это правильно, - сказала она, хлопая в ладоши. - И ты пробудешь у нас в Мезоне несколько дней. "Какое она еще дитя! - подумал он. - И как очарователен этот контраст чего-то совсем детского с цветущей женственностью". Желая переменить разговор, он с серьезным видом спросил: - А теперь объясни-ка мне вот что. Как могло получиться, что никто не приехал с тобой в Париж? Это ведь не так далеко от Мезона! Оставить тебя одну во время похорон... Жиз запротестовала: - Но мы там ужасно заняты, ты и представить себе не можешь! Никак нельзя было... Ведь раз я уехала, остальным стало втрое больше дела! Он невольно улыбнулся ее негодованию. Тогда чтобы окончательно убедить его, Жиз пустилась в пространные объяснения, рассказывала о работе в госпитале, об условиях жизни в Мезоне и тому подобное... (С половины сентября 1914 года, после Марны, г-жа де Фонтанен, которую снедала жажда деятельности, задумала основать госпиталь в Мезон-Лаффите. У нее было там владение, доставшееся от отца, на опушке Сен-Жерменского леса; наниматели-англичане покинули Францию сразу же после объявления войны; старинный дом, таким образом, оказался свободным. Но помимо того, что дом был невелик, он находился далеко от вокзала и магазинов. Тогда-то г-жа де Фонтанен и обратилась к Антуану с просьбой предоставить ей виллу г-на Тибо, которая была значительно просторнее ее дачи и расположена поблизости от "всего". Антуан, разумеется, согласился и тут же написал Жиз в Париж, чтобы она вместе с прислугой и г-жой де Фонтанен переоборудовала виллу. Г-жа де Фонтанен заручилась также сотрудничеством своей племянницы Николь Эке, жены хирурга, окончившей еще до замужества курсы сестер милосердия. Тут же был создан специальный комитет под контролем Общества помощи раненым воинам. И полтора месяца спустя наскоро оборудованная вилла Тибо уже значилась в списках Санитарной службы под названием "Госпиталь No 7" и была готова к приему первой партии выздоравливающих. С тех пор госпиталь No 7, которым управляли г-жа де Фонтанен и Николь, не пустовал ни одного дня.) Антуан знал обо всем этом из писем. Он был счастлив, что поместье отца на что-то пригодилось, и особенно радовался за Жиз: ее праздная жизнь в Париже тревожила Антуана, и теперь он был доволен, что Жиз нашла теплый прием в семье Фонтаненов. Но, по правде говоря, он не проявлял большого интереса ни к деятельности госпиталя No 7, ни к даче Фонтаненов, которая под управлением неутомимой Клотильды, бывшей кухарки г-на Тибо, превратилась в своеобразный фаланстер, - там жили Николь и Жиз, там осел после ампутации ноги Даниэль, там поселилась, по возвращении из Швейцарии, Женни с ребенком. Поэтому он сейчас с интересом слушал болтовню Жиз; существование маленькой группки людей, о которой он думал не так уж часто, вдруг обрело в его глазах реальность. - Из нас всех больше всего достается Женни, - поясняла Жиз, увлеченная разговором. - Она не только возится с Жан-Полем, но и заведует бельевой; а ты представить себе не можешь, что это такое: стирать, гладить, штопать, изо дня в день вести отчетность, распределять белье в госпитале на тридцать пять коек, а иной раз на сорок или даже на сорок пять. К вечеру она просто валится с ног. Всю вторую половину дня она проводит в госпитале, но по утрам остается на даче из-за малыша... Госпожа де Фонтанен, так та, можно сказать, днюет и ночует в госпитале: она взяла себе комнату над конюшней, помнишь? Антуану казалось странным, что Жиз (племянница целомудренной Мадемуазель) говорит о Женни и ее материнстве как о самой обыкновенной вещи. "Правда, - думал он, - это было три года назад... И потом, что прежде могло показаться скандальным, сейчас, когда происходит всеобщая переоценка ценностей, принимается много проще". - И ты думал побывать в Париже и не посмотреть нашего малыша? - с упреком вздохнула Жиз. - Женни будет в отчаянии. - А ты никому ничего не говори, глупышка. - Нет, - ответила Жиз странно серьезным тоном и вдруг потупилась. - От Женни я ничего не желаю скрывать и не буду. Антуан удивленно взглянул на нее и промолчал. - Ты думаешь, тебе продлят отпуск? - снова приступила она. - Попытаюсь. - А как? Он продолжал сочинять: - Попрошу Рюмеля позвонить в военное учреждение, от которого это зависит. - Рюмель... - повторила задумчиво Жиз. - Все равно я хотел заехать к нему сегодня, Я ни разу не видел его с тех пор, как... Хочу поблагодарить его за хлопоты по нашему делу. Первый раз в течение этого дня разговор коснулся смерти Жака. Лицо Жиз вдруг передернулось, на смуглой коже выступили пятна. (Осенью 1914 года она долго не хотела верить, что Жак умер. Упорное молчание Жака, сообщение его женевских друзей о его исчезновении, печальная уверенность Женни, Антуана - ничто не могло ее переубедить. "Он просто воспользовался тем, что сейчас война, и снова убежал, - упрямо думала она. - Он опять вернется к нам". И, молясь за упокой его души, продолжала ждать живого Жака. В это-то время она и привязалась к Женни. Привязалась сначала не без расчета, даже несколько неприглядного: "Когда Жак вернется, он увидит, что мы дружим; я останусь при них третьей. И, может быть, он будет мне благодарен за то, что я заботилась о Женни во время его отсутствия..." Когда от Рюмеля стало известно о сгоревшем аэроплане, когда она своими глазами прочла копию официального донесения, ей пришлось признать очевидность случившегося. Но в глубине сердца неясное предчувствие говорило, что это еще не вся правда. Даже теперь бывали мгновения, когда она думала: "А вдруг?"). Жиз снова наклонила голову, чтобы не встречаться взглядом с Антуаном; несколько мгновений она сидела молча, с трудом удерживая слезы, будто что-то внезапно оборвалось в ней. Наконец, чтобы не разрыдаться, она стремительно поднялась с места и пошла в буфетную. "Как она раздалась, - подумал Антуан, следя за ней глазами и досадуя, что невольно ее огорчил. - Бедра! Грудь! По фигуре ей можно дать на десять больше, лет тридцать, по крайней мере!" Он вытащил из кармана ожерелье. Маленькие, пахнувшие мускусом зернышки сизо-свинцового оттенка, величиной с вишневую косточку, чередовались с бусинами старого янтаря, и формой и цветом напоминавшими мирабель. Такая же темноватая желтизна, чуть прозрачная, чуть тусклая - желтизна перезревшей мирабели. Машинальным движением он вертел ожерелье между пальцами, янтарь теплел, и Антуану казалось, будто он только что снял ожерелье с шеи Рашели. Когда вошла Жиз с блюдом клубники, вся горечь печали еще так ясно читалась на ее лице, что Антуан почувствовал волнение. Пока она ставила блюдо на стол, он молча погладил ее смуглую руку, перехваченную у запястья серебряным браслетом. Жиз вздрогнула; ресницы ее затрепетали... Избегая его взгляда, она села на место, и две крупные слезы выступили на ее глазах. Потом, не скрывая больше своего горя, она повернулась к Антуану со смущенной улыбкой и несколько мгновений молчала. - Какая я глупая, - вздохнула она наконец. И стала чинно посыпать клубнику сахаром. Но тут же поставила сахарницу на стол и резко выпрямилась. - Знаешь, отчего я больше всего страдаю, Антуан? Никто вокруг меня не произносит его имени... Женни не перестает думать о нем, я это знаю, чувствую; она и маленького так горячо любит потому, что он сын Жака... И Жак всегда с нами, любовь, которую я питаю к Женни, рождена памятью о Жаке. А разве она стала бы относиться ко мне так нежно, разве стала бы обращаться со мной, как с сестрой, не будь этого? Но никогда, никогда Женни не говорит со мной о нем, будто нами обеими владеет какая-то тайна, связывает нас навсегда, и мы никогда не напоминаем о ней ни словом. Но меня это гнетет, Антуан... Я сейчас тебе скажу, - продолжала она, почти задыхаясь. - Она гордая, Женни, с ней нелегко. Она... Я ее хорошо теперь знаю!.. Я ее люблю, я жизнь бы отдала за нее и за малыша! Но я страдаю. Страдаю оттого, что она такая замкнутая, такая... не знаю, как и сказать... Видишь ли, я думаю, что она мучается мыслью, что Жака все, кроме нее, недооценивали. Воображает, будто лишь она одна его понимала! И во что бы то ни стало, всеми силами души цепляется за то, что была единственной. Вот почему она не желает ни с кем о нем говорить. Особенно со мной! И все же... Все же... Крупные слезы катились по щекам Жиз, хотя лицо ее, внезапно постаревшее, уже не выражало печали, а только страсть, гнев, еще что-то дикарское, чего Антуан не мог постичь. Он задумался. Он был удивлен: никак он не предполагал, что Женни и Жиз могут сойтись так близко. - Не знаю, известно ли ей... о моих чувствах к Жаку, - продолжала Жиз тише, но голос ее по-прежнему прерывался. - А мне так хотелось бы поговорить о ней об этом в открытую! Мне нечего от нее скрывать... Мне так хотелось бы, чтобы она знала все! Даже о том знала, что если я ее тогда ненавидела - да, да, страстно ненавидела, то сейчас - все перевернулось; с тех пор как Жак умер, все мои чувства к нему (ее загоревшиеся глаза чуть ли не гипнотизировали) я перенесла на нее, на их ребенка! Антуан уже почти перестал слушать, он видел только вздрагивающие темные веки Жиз, длинные ресницы, которые медленно подымались и опускались, то открывая, то приглушая сверкание зрачков, подобно мигающему свету маяка. Он подпер щеку рукой и с наслаждением вдыхал аромат, который шел от его пальцев, все еще пропитанных благовонием мускуса. - Теперь они двое - вся моя семья, - снова заговорила Жиз, делая над собой усилие, чтобы казаться спокойной. - Женни обещала мне, что не оставит меня никогда... "Если бы я предложил, согласилась бы она поселиться со мной?" - подумал Антуан. - Да, обещала. И, что бы ни случилось в дальнейшем, это облегчает мне жизнь, помогает мириться с будущим, понимаешь? Для меня на свете не существует теперь никого, кроме нее и вашего маленького! "Нет, не согласится", - решил он. Однако он с удивлением улавливал в звуках ее дрожащего голоса какие-то диссонирующие ноты, говорившие о многом... "Как много странного, - думалось ему, - в этой близости двух женских сердец, двух вдовьих сердец! Нежность, конечно. Но и наверняка ревность. И не без ядовитой примеси ненависти. И все это образует ту буйную мешанину, которая дьявольски похожа на любовь". Жиз продолжала говорить; но теперь уже этот неудержимый монолог-жалоба облегчал ей сердце. - Какое удивительное существо Женни... Благородная, деятельная... Чудесная! Но как она сурова со всеми. Сурова, даже несправедлива к Даниэлю... И ко мне тоже, я это чувствую... О, она имеет на это право, я ведь ничто по сравнению с ней! Но не всегда же она права. Она в ослеплении, она верит только себе, не допускает и мысли, что кто-нибудь может думать по-иному, чем она... А ведь я ничего не требую особенного! Если она не хочет, чтобы Жан-Поль рос в вере своего отца, пусть так, я не в силах ее переубедить... Но пусть она хотя бы окрестит его у пастора! - Взгляд Жиз стал жестоким; и так же, как некогда Мадемуазель, она упрямо покачала головой, наморщив выпуклый лоб и непримиримо стиснув губы. - А ты как считаешь? - воскликнула она, вдруг повернувшись к Антуану. - Пусть делает из него протестанта, если хочет! Но пусть не воспитывает сына Жака, как какую-нибудь собачонку! Антуан сделал уклончивый жест. - Ты не знаешь нашего малыша, - продолжала Жиз. - Это натура страстная, ему будет нужна вера!.. - Она вздохнула и вдруг добавила уже другим, страдальческим тоном: - Совсем как Жак! Ничего не случилось бы, если бы Жак не утратил веры! - И снова лицо ее, удивительно подвижное, преобразилось, смягчилось, и восхищенная улыбка все ярче светилась в ее глазах. - Он так похож на Жака, наш мальчик! Такой же темно-рыжий, как и Жак! Его глаза, его руки! И в три года - такой своевольный! Такой норовистый, а иногда хитрый. - В голосе ее не осталось и следа прежней злобы. Она рассмеялась от всего сердца. - Он зовет меня "тетя Жи". - Ты говоришь, своевольный? - Совсем как Жак. Те же вспышки гнева, помнишь? Глухого гнева... И тогда он убегает в самый дальний конец сада и что-то там обдумывает свое. - Умный? - Очень. Все понимает, угадывает. И какая чуткость! От него всего можно добиться лаской. Но если ему противоречить, если что-нибудь запретить, он хмурит брови, сжимает кулачки, себя не помнит. Настоящий Жак. - Она помолчала, задумалась о чем-то. - Даниэль очень удачно его снял. Кажется, Женни послала тебе карточку? - Нет. Женни никогда не посылала мне ни одной фотографии своего сына. Жиз удивленно подняла на Антуана глаза, как бы спрашивая о чем-то, хотела что-то сказать, но удержалась. - У меня в сумочке есть его карточка... Хочешь посмотреть? - Конечно. Жиз притащила сумочку и вынула оттуда две маленькие любительские фотографии. На одной, очевидно прошлогодней, Жан-Поль был снят со своей матерью: это была прежняя, но немного пополневшая Женни, лицо стало круглей, черты спокойные, даже строгие. "Она будет похожа на госпожу де Фонтанен", - подумал Антуан. Женни была в черном платье; она сидела на ступеньке террасы, прижав к себе сына. На другой, очевидно, более поздней карточке Жан-Поль был снят один: на нем было полосатое джерси, плотно облегавшее его маленькое, на редкость крепкое тельце; он стоял, весь напрягшись, сердито нагнув головенку. Антуан долго смотрел на обе карточки. Вторая особенно напомнила ему Жака; та же форма головы, тот же проницательный взгляд исподлобья, тот же рот, челюсть, крупная челюсть, как у всех Тибо. - Видишь, - поясняла Жиз; она стояла, наклонившись, за плечом Антуана, - он тут играл песком. Видишь, вот тут его лопатка; он бросил ее, рассердился, потому что прервали его игру, и отошел к стене... Антуан поднял голову и улыбнулся. - Значит, ты очень любишь малыша, да? Жиз ничего не ответила, но улыбнулась, и ничто не могло быть красноречивее этой открытой улыбки, полной восхищения и нежности. И вдруг - Антуан ничего и не заметил - она смутилась, как смущалась каждый раз, вспоминая тот свой бессмысленный поступок... (Случилось это два года назад, нет, даже больше: Жан-Поль был совсем крошка, его еще не отняли от груди... Жиз очень любила держать его на руках, баюкать, смотреть, как он засыпает у нее на коленях; и когда она видела, как Женни кормит ребенка, яростное чувство отчаяния, зависти овладевало ею. Однажды вечером Женни оставила ребенка под ее присмотром, в воздухе висела предгрозовая гнетущая духота, и Жиз, повинуясь безотчетному искушению, унесла малыша к себе в комнату, заперлась там и дала ему грудь. Ох, как жадно он припал к соску крошечным ротиком; он сосал ее грудь, кусал, тискал... Жиз страдала несколько дней: больше от синяков, чем от угрызений совести. Совершила ли она грех? Она немножко успокоилась лишь после того, как полунамеками призналась в своем про