ступке на исповеди и сама наложила на себя длительное покаяние. И уже никогда не повторяла этого больше...) - А часто у него так бывает? Вот, что он не хочет слушаться? - спросил Антуан. - О да, очень часто! Но Даниэль с ним справляется. Он больше всех слушается Даниэля. Должно быть, потому, что Даниэль - мужчина. Да, да. Он обожает мать; и меня тоже очень любит. Но мы женщины. Как бы тебе объяснить? Он уже и сейчас ясно сознает свое мужское превосходство. Не смейся, пожалуйста. Поверь мне. Это чувствуется в десятках мелочей. - Я склонен думать, что ваш авторитет слабее в его глазах потому, что вы всегда с ним; а с дядей он бывает реже... - Как реже? Но ведь он чаще бывает с дядей, чем с нами, потому что мы в госпитале. Даниэль, наоборот, сидит с ним почти целый день. - Даниэль? Жиз сняла руку с плеча Антуана, слегка отодвинулась и села. - Ну да. Почему это тебя удивляет? - Я что-то плохо представляю себе Даниэля в роли няньки... Жиз не поняла его слов; она узнала Даниэля уже после ампутации. - Наоборот. Малыш составляет ему компанию. Дни у нас в Мезоне длинные. - Но теперь, когда Даниэля освободили от военной службы, он ведь может начать работать? - В госпитале? - Нет, рисовать, как прежде? - Рисовать? Я никогда не видала, чтобы он рисовал... - А часто он ездит в Париж? - Никогда не ездит. Он все время или на даче, или в саду. - Ему действительно так трудно ходить? - О нет, вовсе не потому. Надо приглядеться, чтобы заметить его хромоту, особенно теперь, с новым протезом... Ему просто никуда не хочется выезжать. Он читает газеты. Присматривает за Жан-Полем, играет с ним, гуляет с ним около дома. Иногда помогает Клотильде почистить горошек или ягоды для варенья. Иногда разравнивает граблями песок перед террасой. Но редко... Мне кажется, что он просто такой человек - спокойный, безразличный, немного сонный... - Это Даниэль-то? - Ну да. - Никогда он не был таким, как ты говоришь... Он, должно быть, очень несчастлив. - Да что ты. Он, по-моему, даже никогда не скучает. Во всяком случае, никогда не жалуется. Если он и бывает иной раз угрюмым, - только не со мной, а с другими, - так это потому, что к нему не умеют подойти. Николь его дразнит, подзадоривает, и зря; Женни тоже не умеет к нему подступиться, она оскорбляет его своим молчанием, жестокостью. Женни добрая, очень добрая, но она не умеет это показать; никогда у нее не находится слова, жеста, от которого становится легко на душе. Антуан уже смирился и молчал. Но вид у него был такой ошеломленный, что Жиз рассмеялась. - Ты, должно быть, просто не знаешь Даниэля. Он всегда был немного избалован... И ужасно ленивый! Они давно кончили завтрак. Жиз взглянула на часы и быстро поднялась. - Сейчас уберу со стола, а потом поеду. Она стояла перед ним и не спускала с него нежного взора. Ей было тяжело оставлять Антуана в пустой квартире одного, больного. Она хотела сказать ему что-то, но не решилась. Дружеская, робкая улыбка мелькнула в ее глазах, потом улыбнулись и губы. - А если я к концу дня заеду за тобой? И если ты проведешь вечер с нами в Мезоне, все лучше, чем оставаться здесь одному! Он отрицательно покачал головой. - Во всяком случав, не сегодня. Вечером я должен повидаться с Рюмелем. А завтра я у Филипа. И потом, здесь у меня разные дела, надо найти выписки... Он размышлял. Вполне можно возвратиться в Мускье в пятницу вечером. Следовательно, ничто не помешает провести два дня в Мезон-Лаффите. - А куда вы меня поместите? Прежде чем ответить, Жиз быстро наклонилась к нему и поцеловала с сияющим радостью лицом: - Где? Ну конечно, на даче! Там есть две свободные комнаты. Он все еще держал в руке фотографию Жан-Поля и время от времени бросал на нее взгляд. - Ладно, постараюсь продлить отпуск... И завтра к концу дня... - Он протянул руку, в которой была карточка Жак-Поля. - Можно взять себе? V Хотя было воскресенье, Рюмель сидел в своем кабинете на Кэ-д'Орсе, куда и позвонил ему Антуан, оставшись один после ухода Жиз. Дипломат выразил сожаление, что не располагает свободным временем, и попросил Антуана заехать за ним, чтобы вместе поужинать. В восемь часов Антуан подъехал к зданию министерства. Рюмель поджидал его внизу у лестницы, где горела синяя лампочка. В полумраке, предусмотренном правилами военного времени, бесшумно сновали запоздалые посетители и чиновники, расходившиеся по домам; вестибюль казался полным странных, таинственных теней. - Поедем к "Максиму", вам нужно немного встряхнуться после лазаретной жизни, - предложил Рюмель, с любезной и покровительственной улыбкой подводя Антуана к автомобилю с флажком на радиаторе. - Ну какой из меня сотрапезник, - признался Антуан, - вечером я пью только молоко. - У них замечательное молоко - ледяное! - сказал Рюмель, решивший во что бы то ни стало пообедать у "Максима". Антуан согласился. Он был разбит после целого дня, проведенного за разборкой книг, и не без трепета ждал бесконечных разговоров за столиком ресторана. Поэтому он поспешил предупредить Рюмеля, что говорить ему трудно и приходится щадить свои голосовые связки. - Вот удача для такого болтуна, как я! - воскликнул дипломат. Он с умыслом взял этот шутливый то", желая скрыть тяжелое впечатление, которое произвели на него заострившиеся черты Антуана, его глухой и сдавленный голос. При ярком ресторанном освещении худоба Антуана поразила его еще больше. Но он поостерегся расспрашивать Тибо о здоровье и после нескольких вопросов, заданных небрежным тоном, быстро переменил тему разговора. - Никаких супов. Устриц, пожалуй. Хотя сезон кончается, они недурны... Я здесь часто обедаю. - Я тоже часто бывал здесь, - пробормотал Антуан. Он медленно обвел глазами зал и задержал взгляд на старом метрдотеле, который стоял рядом в ожидании заказа. - Вы не узнаете меня, Жан? - О, конечно, узнаю, сударь, - ответил тот, склонившись с привычной улыбкой. "Лжет, - подумал Антуан, - раньше он меня всегда называл "господин доктор". - Отсюда рукой подать до моей службы, - продолжал Рюмель. - Очень удобно, особенно в те вечера, когда объявляют тревогу: стоит только перейти улицу - и попадаешь в прекрасное убежище морского министерства. Пока Рюмель рассматривал меню, Антуан молча наблюдал за ним. И Рюмель тоже сильно изменился. Его львиная физиономия обрюзгла, грива волос заметно поседела; бесчисленные морщины вокруг глаз бороздили кожу того особого оттенка, который встречается только у стареющих блондинов. Глаза были по-прежнему ярко-синие, живые, но под глазами набрякли лиловатые мешки, а скулы покрылись сеткой фиолетовых прожилок. - А что на десерт, решим потом, - закончил Рюмель с усталым видом, возвращая карточку метрдотелю. Откинув назад голову, он закрыл лицо обеими руками и, прижимая пальцами горевшие от усталости веки, глубоко вздохнул. - Вот так-то, мой милый, у меня с момента мобилизации ни одного свободного дня не было. Я выдохся. Это было заметно. Как у многих нервных людей, многомесячная усталость сказывалась у него в каком-то лихорадочном возбуждении. Антуан помнил другого Рюмеля. Рюмеля четырнадцатого года - самоуверенного, безукоризненно владевшего собой человека, немножко фата, который мог болтать о чем угодно, но всегда с привычной профессиональной сдержанностью. А теперь, после четырех лет изнурительной работы, он стал другим, смеялся резким, отрывистым смехом, часто моргал, излишне жестикулировал, беспорядочно менял предмет разговора, а на его багровом лице болезненное оживление сменялось выражением самого мрачного уныния. Все же он старался держаться молодцом, как в прежние времена Минутная слабость, невольные проявления усталости каждый раз уступали место кратковременному подъему. Он чуть откидывал голову, широким жестом приглаживал свою шевелюру и вновь расцветал улыбкой, в которой сияла былая жизнерадостность. Антуан начал было благодарить его за розыски Жака и за ту помощь, которую он оказал Женни, когда та решила уехать в Швейцарию, но Рюмель решительно остановил его: - Да бросьте, дорогой!.. Не стоит говорить об этом... - И он легкомысленно воскликнул: - Очаровательная женщина, ну просто очаровательная!.. "Очевидно, светский человек не может не быть глуповатым", - подумал Антуан. Перебив Антуана, Рюмель уже не упускал из рук инициативы разговора. Он пустился подробно рассказывать Антуану, как будто перед ним был посторонний слушатель, о всех демаршах, предпринятых для розысков Жака. Все сохранилось в его памяти с поразительной точностью: не задумываясь ни на минуту, он перечислял имена должностных лиц, даты. - Печальный конец, - вздохнул он в заключение. - Почему же вы не пьете молоко? Пейте, пока холодное. - Рюмель бросил на Антуана нерешительный взгляд, прихлебнул из стакана, отер свои торчащие, как у кота, усы и снова вздохнул: - Да, печальный конец... Поверьте, я много думал о вас... Но, принимая в расчет все обстоятельства, ваши убеждения... Уважаемое имя... позволительно спросить - не явилась ли эта смерть, хотя бы для семьи... ну, в общем... счастливой развязкой? Антуан нахмурился, но ничего не ответил. Слова Рюмеля задели его за живое. Однако нельзя было не признать, что, когда стала известна правда о последних днях Жака, ему и самому не раз приходило в голову подобное соображение. Да, приходило; но только прежде - не сейчас; и при мысли, что он мог так думать, Антуан почувствовал мучительный стыд. Годы войны, долгие бессонные ночи раздумий в госпитале внесли немалую сумятицу в прежние его суждения. Ему совсем не хотелось говорить с Рюмелем о своих личных делах. И особенно здесь, в ресторане. С тех пор как они вошли в этот зал, где он так часто обедал с Анной, чувство неловкости все росло. Антуан наивно удивился, увидев, что этот роскошный ресторан так переполнен сейчас, на сорок четвертом месяце войны. Все столики заняты, как в былые времена в дни особенного наплыва посетителей. Разве что было меньше женщин и одеты они не так элегантно. Многие сохраняли и здесь свои повадки сестер милосердия. Большинство мужчин - военные; в хорошо пригнанных, блестящих лаком портупеях, они явно рисовались, выставляя напоказ свои разукрашенные разноцветными ленточками мундиры. Десяток фронтовых офицеров, проводивших отпуск в столице; но большинство - из парижского гарнизона и из генерального штаба. Много авиаторов (привлекавших всеобщее восторженное внимание), шумных, с грустными и немного сумасшедшими глазами; казалось, они опьянели, еще не начав пить. Пестрая коллекция итальянских, бельгийских, румынских, японских мундиров. Несколько морских офицеров. Но особенно много англичан во френчах защитного цвета, с отложными воротничками и в белоснежном белье, - эти пришли сюда поужинать с шампанским. - Обязательно напишите мне, когда совсем поправитесь, - любезно заметил Рюмель. - Вам незачем возвращаться на фронт. Вы свое отстрадали. Антуан хотел было объяснить: еще зимой 1917 года, когда он был признан оправившимся после первого ранения, его прикомандировали к тыловому госпиталю... Но Рюмель продолжал разглагольствовать: - Про себя я почти наверняка могу сказать, что теперь уже до конца войны просижу в министерстве. Когда премьером стал господин Клемансо, меня чуть было не послали в Лондон; если бы не президент Пуанкаре, - а он всегда прекрасно ко мне относился, - и, особенно, если бы не вмешательство господина Бертело, которого я знаю, как самого себя, знаю все его причуды и которому я нужен, - меня бы наверняка загнали в Лондон. Конечно, жить там сейчас довольно интересно. Но я не был бы, как теперь, в центре событий. А это все-таки ни с чем не сравнимое чувство! - Охотно верю... Хотя бы потому, что вы принадлежите к числу тех немногих избранников, которые хоть что-то понимают в происходящем. И, как знать, даже могут отчасти предвидеть будущее. - О, - прервал его Рюмель, - понимают лишь самую малость, а предвидят еще того меньше... Можно, милый мой, знать оборотную сторону медали и все-таки не понимать ничего из того, что происходит, дай-то бог хоть задним числом понять что-нибудь. Не воображайте, что сейчас есть хоть один государственный деятель, - будь то даже такая цельная и деспотическая фигура, как Клемансо, - который непосредственно воздействовал бы на ход событий. И его тоже события влекут за собой на буксире. Управлять государством во время войны - это все равно, что вести судно, которое дало течь в нескольких местах разом; остается только изобретать ежечасно новые трюки ради своего спасения и заделывать наиболее опасные пробоины; мы живем, как на корабле, терпящем бедствие; едва успеваешь сделать запись в судовом журнале, взглянуть на карту, взять наудачу курс... Господин Клемансо поступает, как и все прочие: он покоряется ходу событий и, когда может, использует их. По своему служебному положению я имею возможность наблюдать его довольно близко. Любопытный субъект... - Рюмель напустил на себя задумчивый вид и, притворяясь, что с трудом подбирает нужные слова, продолжал: - Господин Клемансо, видите ли, представляет собой парадоксальную смесь природного скепсиса... головного пессимизма и непоколебимого оптимизма; но скажем прямо - дозировано все это превосходно! - Тонкая улыбка приподняла даже уголки его век, казалось, он сам наслаждается своей импровизацией, смакует прелесть только что найденных формулировок. На самом же деле это был штамп, которым Рюмель угощал уже в течение многих месяцев каждого нового собеседника. - И потом, - продолжал он, - сей великий скептик движим слепой верой: он тверд, как гранит, в своем убеждении, что родина господина Клемансо не может быть разбита. А это, друг мой, величайшая сила! Даже сейчас, когда (скажу вам на ушко) поколеблена вера самых крайних оптимистов, для вашего старого патриота победа - дело решенное. Решенное потому, что дело Франции не может не восторжествовать, по высшему велению, во всем своем блеске! Антуан, тихонько покашливая (за соседним столиком английский офицер закурил сигару), напрасно пытался вставить слово. Он прикрыл рот салфеткой; голос его, и без того слабый, был еле слышен, так что можно было разобрать только: - ...американская помощь... Вильсон{501}. Рюмель счел нужным сделать вид, что все прекрасно расслышал. Он даже притворился крайне заинтересованным. - Ну знаете ли... - сказал он, задумчиво поглаживая себя по щеке, - для нас, людей осведомленных, президент Вильсон... Нам здесь, во Франции, да и в Англии тоже, приходится делать вид, что мы почтительно прислушиваемся ко всем фантазиям этого американского профессора; но мы не заблуждаемся на его счет. Ограниченный ум, лишенный всякого ощущения относительности. И это государственный деятель!.. Он пребывает в нереальном мире, который целиком создан воображением мистика... Не дай бог дожить до того дня, когда этот пуританин, этот вульгарный моралист вздумает ковыряться в хрупкой машине наших старых европейских дел. Антуану хотелось бы возразить. Но голос по-прежнему ему не повиновался. Вильсон, как казалось Антуану, был единственным среди великих мира сего, кто мог видеть дальше войны, единственным, кто мог представить себе будущее человеческого рода. Он в знак протеста энергично махнул рукой. Рюмель самодовольно усмехнулся: - Нет, вы это серьезно, мой милый? Но не верите же вы на самом деле всем этим бредням президента Вильсона? Их могут принимать всерьез только по ту сторону Атлантического океана, в их ребяческой, полудикарской стране. Но здесь, в нашей старой и мудрой Европе... Подите вы! Пересадить на нашу почву эти утопии - значит, подготовить хорошенький кавардак. Ничто не может принести больше зла, чем иные громкие слова, которые принято писать с большой буквы: "Право", "Справедливость", "Свобода" и так далее... А ведь во Франции, знавшей Наполеона Третьего, пора бы уже понять, к каким бедствиям приводит "великодушная" политика. Он положил на скатерть мясистую, покрытую веснушками руку и доверительно нагнулся к Антуану: - Впрочем, люди осведомленные утверждают, будто президент Вильсон вовсе уж не так прост, каким хочет казаться, и что он сам не слишком верит в свои "Послания"... Этот бард "мира без победы", по всей видимости, питает вполне земной замысел - воспользоваться создавшимся положением, чтобы взять Старый Свет под опеку Америки и тем помешать союзникам занять, по праву победителей, господствующее положение в международных делах. Это, заметим в скобках, свидетельствует о большой его наивности! Ибо нужно действительно быть крайне простодушным, чтобы предполагать, будто Франция и Англия станут тратить свои силы в многолетней изнурительной борьбе, не имея в виду извлечь из нее серьезные материальные выгоды! "Но, - возражал про себя Антуан, - разве установление настоящего мира, прочного мира, не было бы для европейских народов самой материальной из всех выгод войны?" Но он промолчал. Ему становилось все хуже - от жары, от шума, запаха пищи, к которому примешивался запах табака. Его подавленное состояние обострилось до крайности. "Зачем я здесь? - думал он, злясь на самого себя. - Хорошенькая предстоит мне ночь!" Рюмель ничего не замечал. Казалось, ему доставляло какое-то особенное удовольствие поносить Вильсона. В кулуарах на Кэ-д'Орсе в течение последних месяцев Вильсон был оселком, на котором господа дипломаты оттачивали свое свирепое остроумие. Рюмель кончал каждую фразу гортанным, мстительным смешком и так вертелся на стуле, будто сидел на раскаленных углях. - К счастью, президент Пуанкаре и господин Клемансо, как настоящие, реальные политики и настоящие латиняне, каковыми они являются, раскусили не только тщету этих химер, но также и скрытую манию величия, владеющую президентом Вильсоном... Манию, которой можно воспользоваться... и не без выгоды! В настоящий момент важно выкачать из Америки как можно больше горючего, оружия, аэропланов и солдат. А ради этого можно и не противоречить всесильному поставщику. Наоборот, в случае надобности даже потакать его слабостям. Ну, как потакают буйно помешанным! И, поверьте, плоды этой тактики уже вполне ощутимы! - Он нагнулся к Антуану и шепнул ему прямо в ухо: - Знаете ли вы, что именно благодаря двум миллионам тонн горючего, которые он отпустил нам в течение нескольких недель, и благодаря тремстам тысячам солдат, которых он посылает нам ежемесячно, мы сумели продержаться в нынешнем году после разгрома англичан в Пикардии. Значит, надо продолжать в том же духе. Потакать маниям и химерам Лоэнгрина в пенсне{503}... Вот когда на нашей французской земле соберется на смену французам достаточно солидная американская армия, тогда мы сможет передохнуть и полюбуемся со стороны, как американцы будут таскать для нас каштаны из огня! Антуан задумчиво глядел, как расправляется Рюмель с бифштексом, - он заказал себе недожаренный, о кровью. Антуан поднял руку, будто хотел попросить слова. - Значит, вы полагаете... война - еще на многие годы? Рюмель отбросил салфетку, слегка откинулся на спинку стула. - На многие годы? Нет, по правде сказать, я так не думаю. Больше того: я даже думаю, что возможны всякие счастливые неожиданности. - Он помолчал, разглядывая свои ногти. - Послушайте, Тибо, - начал он, снова понижая голос, чтобы его не услышали за соседними столиками. - Вот что я вспомнил. Было это в феврале пятнадцатого года. Как-то вечером господин Дешанель{503} заявил мне: "Сроки и ход этой войны неисповедимы. Я лично считаю, что у нас началась полоса войн, как при Революции и Империи. Возможны передышки; но окончательный мир еще далеко!.. Но тогда я счел, что сказал он так просто ради красного словца. А сейчас... Сейчас я склонен считать это своего рода пророчеством. - Он замолчал, поиграл солонкой и добавил: - Настолько даже, что, если завтра, после какой-нибудь блестящей победы союзников, Центральные державы согласятся сложить оружие, я повторю вместе с Дешанелем: "Наступила передышка, но окончательный мир еще далеко". Он вздохнул и все тем же назидательным тоном, который злил Антуана, разразился пышной тирадой о различных фазах войны, начиная с момента вторжения в Бельгию. Отцеженные, сведенные к четким схемам события следовали одно за другим с впечатляющей логичностью. Казалось, речь идет о разборе шахматной партии. Война, которую Антуан прошел сам, день за днем, отступила в прошлое и предстала перед ним в своем историческом аспекте. В красноречивых устах дипломата Марна, Сомма, Верден - все эти слова, которые раньше вызывали в Антуане свои, живые, личные трагические воспоминания, - вдруг лишались реальности, становились параграфами какого-то специального отчета, названиями глав какого-то учебного пособия, предназначенного для будущих поколений. - Вот как мы и подошли к нынешнему, тысяча девятьсот восемнадцатому году, - заключил Рюмель. - Вступление в войну Соединенных Штатов сжимает кольцо блокады, деморализует германцев Логически - это их неизбежное поражение. Перед лицом этого нового факта им оставалось только два выхода: выторговать какой ни на есть мир, пока еще не ушло время, или очертя голову снова ринуться в наступление, чтобы добиться победы до прибытия основной массы американских войск. Они выбрали наступление. Отсюда сокрушительный мартовский удар в Пикардии. И опять они чуть было не разгромили нас. Естественно, что они готовы повторить эту попытку. Вот каково положение. Удастся ли им этот ход? Вполне возможно, никто не может поручиться, что мы не будем вынуждены просить мира еще до лета. Но если они провалятся, - будет бита их последняя карта. Тогда они проиграют войну, все равно, станем ли мы, не предпринимая ничего, ожидать подмоги американцев или - таков, говорят, проект генерала Фоша{504} - бросим в бой по всей линии фронта наши последние людские резервы и добьемся серьезных успехов еще до того, как в игру вступят американцы. Поэтому-то я и говорю: настоящий мир, мир окончательный, еще далеко; но передышка, по всей видимости, довольно близка. Ему пришлось прервать свою речь: у Антуана начался такой сильный приступ кашля, что Рюмелю на сей раз не удалось сделать вид, будто он ничего не замечает. - Простите меня, мой милый. Я вас совсем замучил своей болтовней... Едем. Он подозвал метрдотеля, вытащил из кармана брюк - на манер американских солдат - пригоршню смятых кредиток и небрежно расплатился. На улице Ройяль было темно. Автомобиль с потушенными фарами ждал их у входа в ресторан. Рюмель задрал голову. - Небо чистое, они, пожалуй, могут нагрянуть ночью... Я поеду обратно в министерство, узнаю, что там нового. Но сначала отвезу вас. Прежде чем усесться в машину, где уже сидел Антуан, Рюмель купил у газетчицы несколько вечерних выпусков. - Обрабатываем общественное мнение... - пробормотал Антуан. Рюмель ответил не сразу. Предосторожности ради он поднял стекло, отделявшее их от шофера. - Конечно, обрабатываем, - ответил он почти вызывающе, поворачиваясь к Антуану. - Как вы не хотите понять, что регулярное снабжение граждан успокоительными известиями так же необходимо стране, как подвоз продовольствия или снарядов? - Да, я и забыл, ведь вы отвечаете за души, - иронически заметил Антуан. Рюмель фамильярным жестом потрепал его по коленке. - Ладно, ладно, Тибо, не будем шутить. Подумайте сами, что может сделать правительство, когда идет война? Направлять события? Вы отлично знаете, что не может. Направлять общественное мнение? Да, это, пожалуй, единственное, что оно может!.. Ну вот, мы и стараемся. Наша главная работа - это (как бы лучше выразиться?) соответствующее преподнесение фактов... Надо беспрестанно поддерживать веру в окончательную победу... Надо каждодневно поддерживать то доверие, которое нация питает - справедливо, нет ли - к своим руководителям, военным и гражданским. - И для этого все средства хороши? - Конечно. - Организованная ложь? - Ну, скажите-ка по совести: неужели вы считаете возможным объявить во всеуслышание хотя бы такой факт, что в результате нашей воздушной бомбардировки Штутгарта и Карлсруэ число "невинных жертв" среди гражданского населения несоизмеримо выше числа погибших от снарядов, которые "Берта"{506} может обрушить на Париж? Или что подводная война бошей{506}, которую мы изобразили как неслыханное преступление против человечества, была на самом деле для Центральных держав необходимой операцией, единственным шансом сломить наше сопротивление после неудачи в тысяча девятьсот шестнадцатом году?.. Или пресловутое потопление "Лузитании"{506}, - по правде говоря, акт вполне обоснованной репрессии, еще довольно безобидный, по сути дела, ответ на беспощадную блокаду, которая успела убить в Германии и Австрии в десять или в двадцать тысяч раз больше женщин и детей, чем их находилось на борту "Лузитании"... Нет, нет, правда хороша только в очень редких случаях! Враг должен быть всегда и во всем неправ, а дело союзников должно быть единственно правым делом! Необходимо... - Лгать!.. - Да. Хотя бы для того, чтобы скрыть от тех, кто сражается на передовых, то, что творится в тылу! Скрыть от тех, кто в тылу, все те ужасы, которые происходят на фронте!.. Необходимо еще скрывать и от тех и от других то, что происходит за кулисами канцелярий, у противника, в нейтральных странах! Да, да, друг мой! Таким образом, самая основная наша обязанность - я говорю об обязанности гражданских властей - это... не только лгать, как вы говорите, но и хорошо лгать! А это не всегда легко, поверьте мне. Тут требуется большой опыт, и остроумие, и неиссякаемая изобретательность. Нужна своего рода гениальность... И я смею утверждать - будущее воздаст нам по заслугам. По части спасительной лжи мы, во Франции, за эти четыре года творили подлинные чудеса! Автомобиль, медленно проехав по слабо освещенному Сен-Жерменскому бульвару и по Университетской улице, остановился перед домом Антуана. Они вышли. - Да, вот еще, - продолжал Рюмель, - я вспомнил наступление Нивеля{507} в апреле семнадцатого гида... - Голос его снова нервно задрожал. Он схватил Антуана за руку и отвел на несколько шагов в сторону, подальше от шофера. - Вы и представить себе не можете, что это означало для нас, знавших все, что происходило час за часом... для нас, которые были свидетелями этого чудовищного нагромождения ошибок... и которые могли каждый вечер вести счет потерям. Тридцать четыре тысячи убитых, больше восьмидесяти тысяч раненых за четыре-пять дней!.. А восстания в разгромленных частях!.. Однако же и речи не могло быть ни о правде, ни о справедливости. Надо было любой ценой беспощадно подавлять солдатские мятежи, прежде чем они не охватили всю армию! Вопрос жизни или смерти для всей страны... Надо было любой ценой поддерживать командование, скрывать его ошибки, спасать его престиж... Хуже того: сознательно продолжать ошибочные действия, возобновить наступление и бросать в самое пекло все новые и новые дивизии, пожертвовав еще двадцатью - двадцатью пятью тысячами солдат на Шмен-де-Дам, у Лафо. - Но зачем? - Чтобы добиться хоть самого ничтожного успеха, на котором мы могли бы строить нашу ложь во спасение... и восстановить доверие, которое трещало по всем швам!.. Наконец нам повезло в Краоне. Мы сумели превратить это в блестящую победу. И были спасены!.. А через неделю правительство сняло прежнее командование и назначило генерала Петена{507}. Антуан от усталости еле держался на ногах и прислонился к стене. Рюмель под руку довел его до самой двери. - Да, - продолжал он, - мы были спасены; но, клянусь, я охотнее отдал бы год жизни, чем согласился бы пережить вторично эти четыре-пять недель!.. - Голос его звучал искренне. - Ну, я бегу. Очень рад был увидеться с вами. - И он крикнул вслед Антуану, уже входившему в дом: - Займитесь собою, мой друг! Все врачи на один лад: когда дело идет об их собственном здоровье, самые добросовестные становятся непростительно небрежными. Комнату ему приготовила Жиз. Ставни были закрыты, шторы спущены. С мебели сняты чехлы, постель постлана; стакан и графин, наполненный свежей водой, стояли на столике у самого изголовья. Эта забота Жиз, проглядывавшая во всех мелочах, тронула Антуана, и он подумал: "Однако я не ожидал, что так устану". Прежде всего он сделал себе укол. После чего упал в кресло и сидел минут десять неподвижно, выпрямившись, упираясь затылком в спинку. Вдруг Антуан вспомнил о Рюмеле с неожиданной и, должно быть, несправедливой враждебностью, удивившей его самого: "Те, кто там, и те, кто здесь... Между ними и нами примирение невозможно". Дышать стало легче. Он встал, поставил термометр... 38,1... Не удивительно - после такого дня. Прежде чем лечь в постель, он успел еще сделать ингаляцию. "Нет, - думал он с каким-то ожесточением, глубже зарываясь в подушки, - мы не сумеем с ними договориться! Когда наступит день демобилизации, тем, которые здесь, придется прятаться, исчезнуть. Франция, вся Европа завтрашнего дня будут по праву принадлежать участникам войны. Никто из тех, кто был там, ни за что на свете не согласится сотрудничать с теми, кто был здесь!" Темнота угнетала его, но он не хотел зажигать свет. Раньше это была спальня г-на Тибо, та самая спальня, где старик так долго боролся за свою жизнь, так долго страдал перед смертью. Антуан помнил эти дни в мельчайших подробностях... Последняя ванна, Жак, избавительный укол, помнил все этапы этой агонии. И, глядя в темноту широко открытыми глазами, он, казалось, воочию видит прежнюю спальню отца, широкую кровать красного дерева, молитвенную скамеечку, обитую ковровой тканью, и комод, заставленный лекарствами. VI Благодаря уколу ночь прошла неплохо, но сна почти не было. Наконец, уже на заре, Антуан ненадолго забылся и за это время успел промучиться в нелепейшем кошмаре, после которого проснулся весь в испарине, так что пришлось даже сменить белье. Он снова лег и, зная, что не заснет, стал припоминать во всех подробностях свой диковинный сон. "Ну... ну... как же это начиналось? Там было три раздельных эпизода... Три сцены, в одной и той же декорации, в передней моей квартиры. Сначала я был один с Леоном. В мучительной тревоге, потому что с минуты на минуту должен был прийти Отец. Случилось нечто страшное. Я воспользовался отсутствием Отца и завладел всем его имуществом, чтобы перевернуть дом вверх дном. Но Отец должен был вернуться и застал бы меня на месте преступления. Это было ужасно. Я шагал по передней, не зная, что делать, как предотвратить катастрофу. А убежать я не мог. Почему? Потому что скоро должна была прийти Жиз. Леон, тоже весь перепуганный, стоял на страже, прижавшись ухом к входной двери. Как сейчас, вижу его глуповатые глаза, вытаращенные от страха. Вдруг он повернул голову и говорит: "А не предупредить ли мадам?" Это первая сцена. Потом Отец вдруг оказался здесь, передо мной: он стоит посреди передней, в сюртуке, на шляпе у него креп (как у Шаля), потому что были похороны. Чьи похороны? Рядом с ним на полу новый чемодан (вроде того, который я привез с собой позавчера). Леон исчез. Отец роется в карманах с важным и озабоченным видом. Он заметил меня и говорит: "А-а, это ты?.. Мадемуазель нет дома?" А потом говорит еще: "Мой милый, я посетил страны весьма живописные!" (Назидательным и торжественным тоном, каким говорил в подобных случаях.) У меня пересохло во рту, я не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, я дрожал, ожидая заслуженного наказания. И в то же время я раздумывал в каком-то остолбенении: "Как же он не заметил, поднимаясь по лестнице, что тут теперь все по-новому? Что нет витражей? Что новый ковер?" И потом с ужасом подумал: "Как бы сделать так, чтобы он не вошел в нашу спальню, не увидел бы кровать?" И потом не помню: должно быть, тут был какой-то провал. Во всяком случае, тут начинается третья сцена: я снова вижу Отца, он стоит на том же месте, но в ночных туфлях и в старой домашней куртке. Вид у него недовольный, он задирает кверху бородку и дергает шеей, защемленной уголками воротничка. И говорит мне со своим обычным холодным смешком: "Скажи-ка, мой милый, куда ты, к черту, задевал мое пенсне?" А это пенсне - то самое черепаховое, которое, помнится, я нашел на письменном столе и отдал вместе со всеми его платьями и вещами в приют для бедных. И вдруг он вспыхивает. Наступает на меня с криком: "А мои акции? Что ты сделал с моими акциями?" А я бормочу: "Какие акции, Отец?" Я покрываюсь крупными каплями пота, я вытираю лоб ладонью и, помнится, все время прислушиваюсь: я жду с минуты на минуту, что щелкнет дверца лифта и войдет Жиз (в форме сестры милосердия, потому что она в это время возвращается из клиники). И в этот момент я проснулся и на самом деле был весь в поту..." Он улыбнулся своему страху. Но и сейчас еще чувствовал себя разбитым. "У меня, должно быть, температура", - подумал он. Так оно и оказалось: 37,8. Немного меньше, чем вчера вечером, но немного больше, чем следовало бы быть утром. Часа через два, покончив с туалетом и с процедурами, он снова вспомнил о своем сне. "Странно, - подумалось ему. - Сон, в сущности, был очень короткий. Всего три быстрых картины: испуг и тревожное ожидание вместе с Леоном; потом появление Отца с чемоданом; потом эта история с пенсне и акциями... Да, но сколько всего было вокруг этого! Все мое прошлое в очень характерном, очень полном виде, и из него-то вырос этот сон". Так как он долго простоял перед умывальником, то почувствовал слабость и присел на край ванны. "Прошлое, в которое как бы погружены сны, - это, очевидно, уже известное и, надо полагать, изученное явление... Я над этим как-то никогда не задумывался... Но в моем сегодняшнем сне явление это выражено особенно отчетливо... До того, что, если бы хватило сил, стоило бы записать сон. Иначе через два дня я все, конечно, позабуду". Он взглянул на часы. Торопиться было некуда. Он взял записную книжку, куда каждый вечер заносил наблюдения над ходом болезни, и вырвал несколько чистых листков. Укутавшись в купальный халат, который Жиз не забыла повесить на вешалку в ванной ("Милая Жиз, обо всем-то она позаботилась", - подумал он, улыбаясь), Антуан снова прилег на постель. Он с увлечением писал около часа, до тех пор, пока его не прервал звонок у двери. Пришла пневматичка от Патрона. В очень сердечных выражениях Филип извинялся, что не может принять Антуана раньше послезавтрашнего вечера; он уезжает на два дня из Парижа во главе комиссии, которой поручено проинспектировать несколько госпиталей на севере. Антуан ужасно огорчился. Потом решил, что не следует терять надежды, так как Филип еще успеет вернуться до его отъезда. В среду вечером он пообедает с Филипом, а в четверг уедет в Грасс. Листки были разбросаны по постели. Их было пять, покрытых его странным, иероглифическим почерком, где каждая буква стояла отдельно от другой, - привычка, приобретенная еще в детстве на уроках греческого. Антуан собрал листки и перечел их. Две первые странички были посвящены детальному разбору сна, с теми характерными подробностями, которые ему запомнились. Три другие содержали довольно сбивчивый комментарий. - Ничего удивительного, - вздохнул он. А ведь в свое время Антуан в совершенстве владел искусством составлять лаконичные конспекты: он мыслил всегда очень ясно и умел в нескольких строчках выразить основной смысл целого рассуждения. "Нужно снова поупражняться, - подумал он, - особенно если я в самом деле намерен работать для журналов". Вот что он написал. ". . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В каждом сне есть два момента, которые следует четко различать: 1. Сон как таковой, эпизод (видящий сон всегда принимает в нем то или иное участие). Действие краткое, отрывочное, бурное, подобно сцене, разыгрываемой актерами на театре. 2. Вокруг этого краткого драматического момента - определенная ситуация, которая управляет этим моментом и придает ему правдоподобие. Ситуация остается вне, за пределами действия. Но спящий прекрасно ее осознает. Ситуация, в которой, в зависимости от содержания самого сна, спящий пребывает уже давно. Нечто вроде того, как представляется каждому из нас в состоянии бодрствования наше прошлое. В случае с моим сегодняшним сном, вокруг трех эпизодов, составляющих действие, имеется сцепление обстоятельств, которые, не будучи составными частями сна, присутствуют в нем в скрытом виде. Ежели хорошенько приглядеться, эти обстоятельства двух видов и образуют как бы две различные зоны. Есть обстоятельства непосредственные, в которые как бы облекается сон. Затем - вторая зона, более отдаленная во времени: совокупность более давних обстоятельств, образующих воображаемое прошлое; без него сон не был бы возможен. Это прошлое, которое я, спящий, все время непрерывно осознаю, не играет в самом сне никакой роли: оно только предшествует, как прошлое персонажей пьесы предшествует самому действию, случайно объединившему их на сцене. Уточним. То, что я подразумеваю под обстоятельствами первой зоны, - это, к примеру, то, что я знал час, когда происходило действие, хотя в самом сне о времени не было речи. Знал, что было несколько минут первого и что я, как и всегда, ждал Жиз к завтраку. Знал, что в это самое утро, в ее отсутствие, не имея возможности предупредить ее, я получил телеграмму от Отца, извещающую о его приезде в связи с похоронами. (Здесь неясный момент: чьих похорон? Это не похороны Мадемуазель. Но это похороны какого-то близкого нам человека, ибо потеря касалась нас всех.) Знал, что Отец роется в карманах потому, что ищет мелочь, желая уплатить за проезд, так как знал, что автомобиль, где лежал багаж отца, только что подвез его к дому (думаю даже, что видел, как автомобиль остановился у подъезда нашего дома в тот самый момент, когда я заметил Отца в передней), и т.д. ... Обстоятельства второй зоны. Под ними я подразумеваю ряд событий, довольно давних по времени, которые известны спящему Антуану. Вряд ли я думал об этих событиях во сне; но воспоминание о них существовало во мне, подобно воспоминаниям о нашей реальной жизни. Так, например, я знал (точнее: мне было дано знание того), что Отец уже давно уехал из Франции, его послали куда-то очень далеко знакомиться с какими-то благотворительными учреждениями (инспектировать заграничные исправительные заведения или что-то в этом роде). Путешествие столь долгое, что будто он никогда к нам не вернется. Знал также, как мы отнеслись к его отъезду: сочли его нежданной удачей. Знал, что, освободившись от опеки Отца, я сразу же женился на Жиз. Что мы взяли себе квартиру, все устроили по-другому, продали мебель, отдали в приют все личные вещи Отца, снесли перегородки, чтобы окончательно преобразить дом. (И вот что странно: изменения эти во сне были совсем не те, которые я сделал в действительности. Так, например, передняя во сне была, как прежде, окрашена светлой охрой, но лежал там красный ковер, а не бежевый; и на месте консоли стояли старинные дубовые часы из отцовской передней в дубовом футляре.) Это еще не все. Можно перечислять без конца то, что я знал. Например, знал очень точно, что наша с Жиз спальня (которая, однако, во сне не фигурировала) - это бывшая отцовская спальня и что она была похожа на спальню Анны на Ваграмской улице. Больше того: знал, что этим утром Леон не успел прибрать ее, и наша большая постель была не застлана, и я боялся, чт