о Отец вот-вот отворит дверь в спальню. И знал еще тысячи других подробностей нашей жизни и нашего окружения. Например, - это мне кажется весьма любопытным, потому что брат мой совершенно не участвовал в сне, - знал, что Жак в порыве отчаянной ревности после моей женитьбы на Жиз эмигрировал в Швейцарию, что он..." Тут записи обрывались. Антуан не испытал ни малейшего желания продолжать. Он взял карандаш и написал на полях: "Прочесть все написанное по этому вопросу учеными, занимавшимися вопросом сновидений". Затем он сложил листки и поставил греться воду для ингаляции. Через несколько минут, накинув на голову полотенце, с блестящим от пота лицом, с закрытыми глазами, он глубоко вдыхал благотворный пар и не переставал думать о своем сне. Ему вдруг пришло в голову, что сам сюжет сна свидетельствует в известной мере о нечистой совести, об известном чувстве ответственности, даже виновности, которое он в состоянии бодрствования из гордости держал где-то под спудом. "И в самом деле, - подумалось ему, - мне не так уж пристало гордиться тем, что произошло после смерти Отца". (Он подразумевал под этим не только свою роскошную квартиру, но и связь с Анной, выезды в свет - все, что неотвратимо толкало его к легкой жизни.) "Не говоря уже, - продолжал он про себя, - о потере большей части состояния, доставшегося от Отца..." (Расходы по перестройке дома поглотили больше половины средств; остальные деньги - презрев верные доходы от вложений г-на Тибо - он поместил в русские бумаги, сейчас обесцененные.) "Ладно, - подумал он, - поменьше бесплодных сожалений..." Так он обычно усыплял голос совести. Однако - и сон был верным тому доказательством - в глубине его души жило чисто буржуазное представление о "семейном добре", о деньгах, сберегаемых для потомства, и, хотя Антуан не был обязан ни перед кем отчитываться, ему стало стыдно, что меньше чем за год он растратил состояние, собранное мудрым попечением многих Тибо. Он высунул на минутку голову, вдохнул свежего воздуха, протер налившиеся кровью глаза и снова нырнул под влажные горячие полотенца. Все то, что передумал он сегодня о зиме 1914 года, усугубило раздражение, которое он испытал вчера после отъезда Жиз, заглянув в прекрасные заброшенные лаборатории, в комнату, торжественно именуемую "архивом", где хранились карточки с "тестами", где в строгом порядке лежали новенькие папки, перенумерованные, но пустые. Заглянул он и в прекрасно оборудованную перевязочную, где никого ни разу не перевязывали. И здесь, вспомнив свое прежнее скромное помещение в первом этаже, ту деятельную, полезную жизнь, которую он вел, будучи молодым врачом, Антуан понял, что после смерти отца вступил на ложный путь. Из остывшего ингалятора шел теперь лишь слабый парок. Отбросив влажные полотенца, Антуан вытер лицо и вернулся в спальню... - А... Э... А... О... - тянул он, стоя перед зеркалом, чтобы попробовать голос. Голос был по-прежнему хриплый, но все-таки звучал почти как прежде, и стало легче дышать. "Двадцать минут дыхательной гимнастики... Потом отдохну минут десять. Потом оденусь, заберу чемодан и, раз уж я не могу увидеться сегодня с Филипом, поеду первым поездом в Мезон". По дороге на вокзал он глядел из окна автомобиля на цветники Тюильри, освещенные лучами майского солнца, на белые статуи посреди лужаек, на контуры арки Карусель, размытые лиловатой дымкой, и вспомнил вдруг весеннее утро - когда они с Анной условились встретиться во дворе Лувра; и вдруг в голову ему пришла шальная мысль. - Свезите меня в Булонский лес, - сказал он шоферу. - И проезжайте по улице Спонтини. Когда автомобиль поравнялся с особняком Батенкуров, он велел ехать тише и выглянул в окно. Все ставни были закрыты, калитка на запоре. На дверях швейцарской белело объявление: ПРОДАЕТСЯ ПРЕКРАСНЫЙ ОСОБНЯК. БОЛЬШОЙ ДВОР. ГАРАЖ. САД. (ОБЩАЯ ПЛОЩАДЬ 625 КВ. М) Над словом "продается" кто-то приписал карандашом от руки: "или сдается". Автомобиль медленно двинулся вдоль садовой решетки. Антуан не почувствовал ничего. Именно ничего: ни волнения, ни печали. И он подумал: чего ради он затеял это паломничество на улицу Спонтини? - Поезжайте!.. На вокзал Сен-Лазар, - крикнул он шоферу. "Да, - снова подумал он, как будто ничто не прерывало его утренних мыслей, - я обманывал самого себя, внушал себе, что необходимо как можно роскошнее обставить мои врачебные занятия. А все эти материальные блага не только не помогали в работе, но парализовали ее! Весь прекрасный механизм действовал вхолостую. Все было готово для осуществления каких-то больших замыслов. А на самом деле я ни черта не делал". Вдруг он вспомнил, как отнесся брат к отцовскому наследству, вспомнил отвращение Жака к этим деньгам, что тогда казалось Антуану таким нелепым. "А, оказывается, именно Жак был прав. Насколько лучше мы поняли бы друг друга сейчас!.. Деньги - это яд. И особенно деньги, доставшиеся по наследству. Деньги, которые заработал не сам... Не будь войны, я пропал бы. Никогда бы не очистился от этой скверны. Я уже начинал верить, будто все на свете можно купить. Даже присвоил себе, как естественную привилегию богатого человека, - право мало работать самому и заставлять работать на себя других. И без зазрения совести присвоил бы себе славу первого же открытия, сделанного Жусленом или Штудлером в моих лабораториях... Предпринимателем - вот кем готовился я стать! Познал радость властвовать с помощью денег... Познал радость почета, оказываемого ради денег... И уже готов был считать этот почет законным, готов был считать, что деньги дают мне какое-то превосходство над другими... Скверно! И эти ложные, двусмысленные отношения, которые деньги устанавливают между богатым человеком и прочими людьми! Вот где скрытая вредоносность денег! Я начинал чувствовать недоверие ко всему и ко всем. И уже думал о лучших моих друзьях: "Чего ради он мне это рассказывает? Ради моей чековой книжки?.." Скверно, скверно..." Копаясь в этой тине, он почувствовал такую горечь, что обрадовался, как избавлению, вокзальной суматохе. И вмешался в толпу, забыв о своей одышке, счастливый уже тем, что может отвлечься и уйти от самого себя. - Один билет вто... нет, третьего класса, воинский, до Мезон-Лаффита... Когда поезд? Он не часто ездил в третьем классе. Сегодня это доставляло ему горькое удовлетворение. VII Клотильда постучала в дверь. Держа поднос на весу, она немного подождала, потом постучала снова. Молчание. Огорчившись, что Антуан ушел, не позавтракав, она отворила двери. В комнате царила полутьма. Антуан еще не вставал. Он слышал, как стучала Клотильда; но по утрам до ингаляции афония так усиливалась, что он даже не пытался заговорить. Это-то он и старался объяснить Клотильде жестами. Хотя объяснение сопровождалось успокаивающей улыбкой, Клотильда продолжала в оцепенении стоять на пороге, высоко подняв брови от неожиданности и испуга; видя, что Антуан не может выговорить ни слова, - а накануне вечером он заходил поболтать к ней на кухню, - она в первую минуту решила, что у него удар и он лишился языка. Антуан разгадал ее мысли, улыбнулся еще раз, сделал знак, чтобы она поднесла поднос к постели, и, взяв, блокнот с ночного столика у изголовья, нацарапал карандашом: "Прекрасно провел ночь. Но по утрам не могу говорить". Клотильда медленно прочла записку, с минуту в оцепенении глядела на Антуана, потом заявила без обиняков: - Боже ты мой! Вот уж никак не думала, что господин Антуан в таком состоянии... Здорово же они вас отделали! Она подняла шторы. Утреннее солнце залило комнату. Небо было синее; через окно, обрамленное диким виноградом, который свешивался с деревянного балкона, виднелись сосны, росшие поблизости, а там, дальше, на фоне Сен-Жерменского леса, уже зазеленевшие верхушки деревьев вздрагивали от дыхания ветерка. - Хоть кушать-то господин Антуан может? - спросила Клотильда, подходя к постели. Она налила в чашку теплого молока, отошла к дверям и, сложив под передником руки, внимательно смотрела, как Антуан макает в молоко маленькие кусочки хлеба. Он глотал с таким трудом, что она не удержалась: - Никто этого не ждал, нет уж, никто! Мы знали, что господин Антуан отравлен газами. Но у нас говорили: "Газы - все лучше, чем рана". А выходит, что нет!.. Правда, я в болезнях не разбираюсь. Когда господин Антуан нам написал, - мне и сестре моей Адриенне, - чтобы мы ехали вместе с мадемуазель Жиз к госпоже Фонтанен, сестра сразу же говорит: "Я буду ухаживать за ранеными". А я так сказала: "Все, что угодно: кухня, хозяйство, - никогда я от работы не бегала. Только не за ранеными ходить, это дело не по мне". Потому наши хозяйки и взяли Адриенну в госпиталь, а я осталась на даче. Я не жалуюсь, хотя работы хоть отбавляй. Господин Антуан сам понимает: чтобы все здесь держать в порядке, одному человеку нужно двадцать пять часов в сутки иметь. Но, по мне, все же лучше, чем раны промывать. Антуан, улыбаясь, слушал ее речи. (Раз уж не выходит с Жиз, было бы неплохо, если бы за ним ухаживала преданная их семье Клотильда. Жаль только, что работа сиделки ей не по вкусу.) Желая показать Клотильде, что он понимает, сколь тяжело бремя ее обязанностей, Антуан с серьезным видом поджал губы и покачал головой. - Я не жалуюсь, - заключила она в порыве раскаяния. - Если хорошенько разобраться, то не так уж это страшно. Хозяйки почти все время в госпитале. Я их вижу только к обеду, А к завтраку у меня только господин Даниэль да госпожа Женни с малышом. Клотильда говорила непривычно фамильярным тоном, как будто годы войны уничтожили прежнее расстояние между нею и хозяевами, оглушала его своей болтовней, без стеснения судила обо всех членах семьи. "Мадемуазель Жиз всегда такая любезная с нами..." "Госпожа Фонтанен на самом деле не гордая, но с ней стесняешься, не знаешь никогда, как к ней подступиться..." "Госпожа Николь хоть и рассеянная, а с ней держи ухо востро!.." "Госпожа Женни даром слов не тратит, работает за двоих, а уж умница-то какая..." И все время она поминала "малыша" с восхищением и нежностью: - Малыш себя еще покажет! И он будет командовать не хуже покойного господина Тибо. ("А ведь правда, он внук нашего Отца", - подумал Антуан.) Он и сейчас бы всех оседлал, дай ему волю... Господин Антуан и представить себе не может: ну, просто ртуть! Никого на свете не слушает... Счастье еще, что господин Даниэль смотрит за ним: я ведь работаю - где же мне успеть? С него ни на минуту глаз нельзя спустить... А господина Даниэля это занимает: целый день он один, только и делает, что жует да жует свою резинку, вот и забавляется с ребенком... - Она покачала головой и с многозначительным видом добавила: - Что там ни толкуй, но по нынешним временам многие ничего не имеют против, чтобы остаться без ноги... Антуан взял блокнот и написал: "А Леон?" - Ох, бедняга Леон!.. - Ничего нового она о нем сообщить не могла. (Леона взяли в плен под Шарлеруа на следующий же день, как он прибыл на фронт; узнав номер его лагеря, Антуан поручил посылать ему каждый месяц продуктовую посылку. Каждые три месяца Леон регулярно присылал благодарственную открытку, но ничего о своем житье не сообщал.) - Известно ли господину Антуану, что он просил прислать ему флейту? Мадемуазель Жиз купила ему флейту в Париже. Антуан уже давно допил молоко. - Пойти помочь госпоже Женни, - сказала Клотильда, приняв поднос. - Сегодня вторник, она стирает, а со стиркой трудно управиться - на малыша не напасешься!.. Она пошла было к дверям, но обернулась и в последний раз взглянула на Антуана. Лицо ее вдруг приняло задумчивое выражение. - Господин Антуан, а ведь до чего мы дожили! Чего только в эти годы не нагляделись! Чего только не нагляделись! Сколько раз я говорила Адриенне: "Если бы покойный господин Тибо вернулся! Если бы он мог видеть все, что произошло с тех пор, как его здесь нет!" Оставшись один, Антуан начал не спеша одеваться: ему некуда было торопиться. И хотелось как можно тщательнее проделать все лечебные процедуры. "Если бы покойный господин Тибо вернулся..." Слова Клотильды напомнили ему вчерашний сон. "Какую власть Отец еще имеет над всеми нами", - подумалось ему. Было уже около двенадцати, когда Антуан отворил окно, которое закрыл, проделывая голосовые упражнения. Из сада донесся мужской голос: "Жан-Поль! Слезай оттуда! Иди ко мне!" И, как отдаленное эхо, женский спокойный, свежий голос: "Жан-Поль! Будешь ты слушаться дядю Дана или нет?" Антуан вышел на балкон. Не раздвигая завесы дикого винограда, он осмотрелся вокруг. Внизу расстилалась небольшая площадка, отделенная от леса рвом. В тени двух платанов (где когда-то любила сидеть г-жа де Фонтанен) в плетеном шезлонге полулежал Даниэль с раскрытой книгой на коленях. В нескольких шагах от него малыш в светло-голубом джемпере, приставив к стене перевернутое ведерко, силился взобраться на парапет. По другую сторону лужайки, в бывшем домике садовника, дверь стояла открытой, и в солнечном свете Женни с засученными рукавами, слегка нагнувшись над баком, намыливала белье. - Иди сюда, Жан-Поль, - повторил Даниэль. В ярком луче на мгновение вспыхнули рыжие кудри ребенка. Мальчик решил вернуться к дяде. Но чтобы не вышло так, будто он послушался, он важно уселся на землю, взял лопатку и стал насыпать в ведерко песок. Когда через несколько минут Антуан сошел с лестницы, Жан-Поль все еще не вставал с земли. - Пойди поздоровайся с дядей Антуаном, - сказал Даниэль. Малыш, сидя на корточках у парапета, работал лопаточкой и, казалось, не слышал обращенных к нему слов. Заметив, что незнакомец направился к нему, он бросил лопаточку и еще ниже нагнул голову. Когда Антуан схватил его на руки и поднял, он задрыгал было ногами, но потом, решив, что с ним играют, звонко захохотал. Антуан поцеловал его в волосы и спросил на ушко: - А как, по-твоему, дядя Антуан злой? - Да! - закричал мальчик. У Антуана от возни началась одышка. Он опустил мальчика на землю и подошел к Даниэлю. Но едва только он уселся, как Жан-Поль подбежал, вскарабкался к нему на колени и, прижавшись к его мундиру, сделал вид, что спит. Даниэль не встал с шезлонга. Он был без галстука, в поношенных темных брюках и старой фланелевой, в полоску, теннисной куртке. Искусственная нога была обута в черный ботинок; другая - в ночной туфле, без носка. За эти годы он обрюзг: черты были по-прежнему правильные, тонкие, но все лицо - тяжелое, гипсовое. Давно не стриженные волосы, синеватый небритый подбородок делали его похожим на провинциального трагика, - дома он уже не следит за собой, но при огнях рампы - еще весьма импозантен в ролях римских императоров. Антуан, который с самого утра не переставая возился с бронхами и гортанью, сразу заметил, хотя, впрочем, не придал этому особого значения, что Даниэль, поздоровавшись с ним, даже не спросил о том, как он себя чувствует. (Правда, накануне вечером они поговорили о своих болезнях и поведали друг другу свои горести.) Из вежливости Антуан с заинтересованным видом наклонился и заглянул в книгу, которую Даниэль положил рядом с собой прямо на песок. - Это "Вокруг света", - пояснил Даниэль. - Старый журнал путешествий... за тысяча восемьсот семьдесят седьмой год. - Он взял книгу и небрежно полистал. - Много иллюстраций... У нас есть полный комплект. Антуан рассеянно гладил волосы мальчика, который, казалось, погрузился в глубокую задумчивость и сидел, широко открыв глаза, прижавшись головенкой к груди нового дяди. - Что пишут? Вы уже читали газеты? - Нет, - ответил Даниэль. - Говорят, что междусоюзнический совет решил на днях распространить полномочия Фоша также и на итальянский фронт. - А-а! - Это, должно быть, уже официально объявлено. Как будто внезапно заскучав, Жан-Поль соскочил на землю. - Ты куда? - в один голос спросили дядя Дан и дядя Антуан. - К маме. Подпрыгнув сначала на одной ножке, потом на другой, мальчик весело побежал к домику. Антуан и Даниэль переглянулись. Даниэль вытащил из кармана пачку жевательной резины и предложил Антуану. - Нет, спасибо. - Все-таки развлечение, - объяснил Даниэль. - Я бросил курить. Он взял резинку, положил в рот и начал медленно жевать. Антуан, улыбаясь, глядел на него. - Вы напомнили мне один фронтовой случай... В Виллер-Бретонне... Мы разместили наш госпиталь на ферме, которую перед тем занимал американский санитарный отряд. Наши санитары буквально весь день отбивали молотками целые наслоения этой самой жвачки, которую грязнули американцы поприклеивали всюду - к плинтусам, к дверям, к столам, к скамейкам... И она твердеет, как цемент, эта пакость... Если англосаксонская оккупация продлится еще несколько лет, все здания в Артуа и Пикардии потеряют свои первоначальные очертания и превратятся в бесформенные нагромождения жевательной резины... - Легкий приступ кашля прервал его слова. - Подобно тому, как некоторые скалы на Тихом океане превратились в горы гуано! Даниэль улыбнулся, и Антуан, который так же, как и Жак, всегда поддавался прелести этой улыбки, с радостью заметил, что она не утратила своего обаяния, несмотря на расплывшиеся черты лица, верхняя губа при улыбке все так же медленно и лукаво ползла влево, а в полузакрытых глазах вспыхивал насмешливый огонек. Антуан все еще кашлял. Потеряв надежду отдышаться, он нетерпеливо махнул рукой. - Вы сами видите, каким старым кашлюном я стал, - с трудом вымолвил он. Потом, передохнув немножко: - Они здорово нас отделали, как говорит Клотильда. Но мы, разумеется, еще находимся в числе привилегированных! С минуту оба помолчали. На сей раз молчание прервал Даниэль. - Вот вы меня спросили, читаю ли я газеты. Очень редко. Я слишком много думаю о войне. Ни о чем другом думать я не могу... Читать сводки, когда знаешь так, как это знаем мы, что должно означать: "Некоторое оживление на таком-то фронте..." или: "Удачная атака на участке..." Нет! - Он откинул голову на спинку шезлонга и, закрыв глаза, продолжал вполголоса: - Надо самому пережить атаку, и пережить ее в пехоте, чтобы понимать... Пока я был в кавалерии, я не знал, что такое война. А ведь я ходил тогда в атаку раза три... И об этом тоже не расскажешь... Но все это ничто по сравнению с атакой пехоты с "вылазкой" в заранее назначенный час, с штыковой атакой. - Он вздрогнул, открыл глаза и пристально посмотрел перед собой, яростно жуя свою резинку, потом проговорил: - В сущности, сколько нас таких в тылу, которые знают, что такое война? Те, что вернулись, - сколько их? Да и к чему они станут рассказывать? Они не могут, не хотят ничего говорить. Они знают, что их не поймут. Даниэль замолчал, и некоторое время оба сидели, не говоря ни слова, даже не глядя друг на друга. Потом заговорил Антуан, слабым голосом, прерываемым приступами кашля. - Бывают минуты, когда я стараюсь убедить себя, что это действительно последняя, что после такой войны новые войны невозможны, да, невозможны. Временами я в этом уверен... Но в иные моменты начинаю сомневаться... Перестаю понимать... Даниэль молча двигал челюстями, рассеянно глядя по сторонам. О чем он думал? Антуан замолчал. Даже короткий разговор утомил его. Но он возвращался мыслью все к тому же, в сотый, в тысячный раз. "Охватывает ужас, когда хладнокровно взвешиваешь все, что препятствует установлению мира между людьми, - думал он. - Сколько веков пройдет еще, прежде чем нравственная эволюция - если только нравственная эволюция вообще существует - излечит человечество от врожденного преклонения перед грубой силой, от того фанатического наслаждения, которое испытывает человек, - человек как разновидность животного мира, - торжествуя с помощью насилия, с помощью насилия навязывая свое мироощущение, свое представление о жизни другим, более слабым, тем, что чувствуют иначе, живут иначе, чем он!.. И потом существует политика, правительства... Для правителей, которые развязывают войну, для людей власти, которые решают, быть войне или нет, и делают ее руками других, война останется всегда легким, даже соблазнительным выходом в минуты любого краха. И можно ли надеяться, что правительства никогда не прибегнут к этому? Ну что ж! Значит, надо добиваться, чтобы это стало для них невозможным; надо, чтобы идеи пацифизма так глубоко укоренились в общественном мнении, так широко распространились бы, чтобы стали непреодолимым препятствием для воинственной политики правителей. Но надеяться на это - химера. Да и будет ли торжество пацифизма прочной гарантией мира? Предположим даже, что в наших странах пацифистская партия придет к власти; кто поручится, что в один прекрасный день она не поддастся соблазну начать войну ради того, чтобы распространить путем насилия пацифистскую идеологию во всем мире?" - Жан-Поль! - весело крикнула еще издали Клотильда. Она несла на подносе миску с овсяной кашей, компот, чашку молока и поставила завтрак на столик в саду. - Жан-Поль! - позвал Даниэль. Мальчик со всех ног несся через площадку, залитую солнцем. Голубой джемпер, побелевший от стирки, был такого же цвета, как его глаза. Его сходство с Жаком-ребенком снова поразило Антуана, когда Клотильда сильными руками подняла мальчика и он позволил себя усадить на стул. "Такой же лоб, - думал он. - Такой же рыжеватый оттенок волос... Такой же смуглый цвет лица, такие же веснушки вокруг наморщенного носика..." Он улыбнулся мальчику, но тот, решив, что дядя смеется над ним, отвернулся, потом, нахмурив брови, сердито взглянул на него исподлобья. Трудно было определить выражение его глаз, похожих на глаза Жака, так было оно изменчиво: то они смеялись и смотрели лукаво, то темнели гневом, то, как сейчас, становились дикими, холодными, словно сталь. Но, как ни менялось выражение глаз, взор поражал редкостной остротой, наблюдательностью. Через освещенную солнцем площадку прошла Женни. Рукава были засучены, пальцы слегка вспухли от воды, передник намок. Она улыбнулась Антуану еле заметной, но нежной улыбкой. - Как вы провели ночь? Нет, у меня руки мокрые... Хорошо спали? - Гораздо лучше, чем обычно, благодарю вас. Глядя на расцветшую в материнстве, пополневшую Женни, так просто занимавшуюся домашним хозяйством, Антуан вдруг вспомнил скрытную, сдержанную девушку в строгом английском костюме темного сукна и в перчатках, такую, какую Жак привел к нему на Университетскую улицу в день мобилизации. Она повернулась к Даниэлю. - Будь добр, покорми его сам. Я еще не развесила белье. - Она подошла к сыну, подвязала ему салфетку и поцеловала в тоненькую птичью шейку. - Жан-Поль будет умником, дядя Дан покормит его. Я сейчас приду, - добавила она, уходя. - Хорошо, мама (он произносил "ма-ма", отчетливо разделяя слоги, совсем как в свое время Женни и Даниэль). Даниэль поднялся с шезлонга и сел рядом с мальчиком. Он, по-видимому, мысленно продолжал беседу, потому что, как только Женни отошла, сказал, будто их и не прерывали: - И еще есть одно, о чем невозможно говорить, чего никогда не постигнут здесь, в тылу: то чудо, которое совершается всякий раз, как человек попадает в зону огня. Прежде всего - чувство высшего освобождения, которое дается безраздельным подчинением случаю, тем, что выбор заказан и любое проявление индивидуальной воли упразднено; и потом, - продолжал он дрогнувшим голосом, который выдавал волнение, - чувство товарищества, братства, которое поголовно устанавливалось там, когда всем грозила опасность... Вот вам доказательство моей правоты; стоило нам отойти в тыл на какие-нибудь четыре километра, чтобы снова стать обыкновенными людьми. Антуан молча кивнул. О войне он вынес воспоминание прежде всего как о грязи и крови. Но он понимал, что хотел сказать Даниэль. Он тоже наблюдал это "чудо", это таинственное рождение братства воинов в зоне огня, это очищение личности, стремительное формирование коллективной и братской души под бременем общего рока. Жан-Поль, притихший в присутствии Антуана, молча глотал кашу, которой его кормил дядя; видно было, что Даниэлю не внове обязанности няньки. Не прерывая разговора, он ловко подносил к широко открытому рту ребенка полную ложку. "Вот то, что я вижу сейчас тут, - подумал вдруг Антуан, - вот чего никак нельзя было предугадать. Даниэль - калека. Даниэль опустившийся, небритый, превращенный в няньку!.. А этот малыш и есть сын Женни и Жака!.. И, однако ж, это так! И даже нисколько меня не удивляет. Так убедительна реальность... Так велика власть реальности над нами... Когда что-нибудь совершилось, мы и не представляем, что оно могло бы не произойти совсем!.. Или произойти иначе". Мгновение он барахтался в этих неясных мыслях. "Если бы тут был Гуаран, не избежать бы мне рассуждений о свободе воли", - подумал он. - Не зевай по сторонам, - проворчал дядя Дан. Когда кашу сменил сливовый компот, кормежка пошла медленнее. Жан-Поль рассеянно следил глазами за Женни, которая, переходя от одного конца площадки к другому, развешивала белье на решетке курятника; и Даниэлю приходилось ожидать, держа ложку наготове, пока Жан-Поль соблаговолит открыть ротик. Но Даниэль не терял терпения. Женни торопилась окончить работу, чтобы сменить брата. Антуан снова взглянул на нее, когда она вновь проходила через залитую солнцем площадку; передник она уже сняла и на ходу опускала рукава. Женни хотела было освободить Даниэля, но тот запротестовал. - Не надо. Мы кончили. - А молочко? - спросила она весело. - Ну живо, живо! Что скажет дядя Антуан, если Жан-Поль не будет пить молоко? Жан-Поль, подняв локоть, хотел было оттолкнуть чашку, но передумал и взглянул на Антуана своевольно, с вызовом. Он ждал какого-то подвоха. Видя, что Антуан сообщнически улыбнулся ему и незаметно для всех подмигнул, мальчик на минуту задумался; затем мордочка его засияла лукавством и, не спуская глаз с Антуана, как бы призывая его в свидетели своего послушания, он одним духом осушил чашку. - А теперь Жан-Поль пойдет поспит, а мама с дядей Антуаном и дядей Даном будет завтракать, - сказала Женни, развязывая салфетку и помогая малышу слезть с высокого стульчика. Даниэль и Антуан остались вдвоем. Сделав несколько шагов по террасе, Даниэль отодрал от ствола платана узенькую полоску коры, рассеянно оглядел ее со всех сторон и растер между пальцами, вытащил из кармана жевательную резинку и положил в рот. Затем снова удобно растянулся в шезлонге. Антуан молчал. Он думал о Даниэле, о войне, об атаках; думал о таинственном братстве фронтовиков. В Мускье молодой Любен, который чем-то напоминал Антуану его бывшего сотрудника, юного Манюэля Руа, взволнованно прерывающимся голосом заявил как-то за обедом, глядя на всех печальными глазами: "Говорите что хотите, но в войне есть своя красота". Еще бы - двадцатилетний юнец попал в казармы прямо с университетской скамьи; с футбольного поля - в окопы; пришел на фронт, не начав еще жить, не оставив ничего позади себя. Он был по-мальчишески упоен этим опасным спортом, "Красота войны", - думал Антуан. - Где она? Стоит ли говорить о ней, если существуют все те ужасы, которые я видел?" И вдруг он вспомнил. Сентябрьской ночью - было это в 1914 году, во время длительных боев, которые Антуан для себя все еще именовал "Провенские вылазки" и которые были известны под именем битвы на Марне, - ему пришлось быстро сворачивать свой пункт под ураганным огнем Когда раненых удалось эвакуировать в тыл, он вместе со своими санитарами ползком пробрался через окопы, вышел из-под обстрела и вдруг увидел какой-то домишко без крыши, но зато крепкие стены и погреб могли послужить надежным временным убежищем. Но тут неприятельская артиллерия изменила прицел. Снаряды стали ложиться ближе. Антуан приказал своим людям спуститься в погреб, сам закрыл за ними крышку и остался один. Так он стоял минут двадцать в нижнем этаже домика, прислонясь к косяку и поджидая конца обстрела. И тут-то и случилось "это". Страшный взрыв внезапно раздался в тридцати - сорока метрах, клубы известковой пыли заставили Антуана спешно отступить вглубь, и тут он неожиданно наткнулся на своих людей, молча стоявших в полумраке. Зачем они пришли сюда? Видя, что их врач не пожелал спрятаться вместе с ними, они открыли люк, один за другим поднялись по лестнице и молча выстроились позади своего начальника. "Все же момент был довольно скверный, - подумал Антуан. - Но это проявление солидарности, преданности доставило мне радость, я ее не забуду никогда... И если бы в эту ночь какой-нибудь Любен заявил, что "в войне есть своя красота", я, быть может, сказал бы: "Да". И тут же спохватился: "Нет, не сказал бы"! Даниэль удивленно повернул голову: Антуан, сам того не замечая, произнес последние слова вполголоса. Он улыбнулся. - Я хотел сказать... - начал он. Улыбка у него вышла виноватая. От дальнейших объяснений он отказался и замолчал. Было слышно, как в доме плачет Жан-Поль: он раскапризничался и не желал ложиться спать. VIII Женни уложила сына в кроватку и, как всегда, пока он засыпал, начала бесшумно переодеваться, чтобы сразу же после завтрака идти в госпиталь, где она работала в бельевой. Проходя мимо окна, она сквозь тюлевую занавеску заметила Антуана и Даниэля, беседовавших под платаном. Слабый голос Антуана не долетал до нее; и хотя она слышала монотонную речь Даниэля, временами произносившего громко какую-нибудь отдельную фразу, она не могла различить ни слова. Она вспомнила их обоих молодыми, здоровыми, беспечными, переполненными честолюбивых замыслов, и сердце ее болезненно сжалось. А теперь, что сделала с ними война! Но все-таки они уцелели, они здесь! Оба они живы! Они поправятся: к Антуану вернется голос, Даниэль свыкнется со своей хромотой; скоро они начнут жить прежней жизнью! А Жак! Ведь и он мог бы видеть - пусть не здесь - это смеющееся майское утро... Она бросила бы все, лишь бы быть вместе с ним... Они вдвоем воспитывали бы сына... Но все кончено, кончено навсегда! Голос Даниэля замолк. Женни подошла к окну и увидела, что Антуан идет к дому. Со вчерашнего дня она ждала случая поговорить с ним наедине. Бросив беглый взгляд на Жан-Поля и убедившись, что мальчик спит, она застегнула платье, быстро навела в комнате порядок и, открыв дверь, вышла на площадку. Цепляясь за перила, Антуан медленно поднимался по лестнице. Он вскинул голову и заметил Женни, - она улыбнулась, приложила палец к губам и сделала шаг ему навстречу. - Хотите посмотреть, как он спит? Совсем задохнувшись во время подъема, Антуан ничего не ответил и на цыпочках пошел за ней. Большая оклеенная светлыми обоями в голубых разводах комната была вытянута в длину. В глубине стояли две одинаковые кровати, между ними - детская кроватка. "Должно быть, бывшая спальня супругов Фонтанен", - подумал Антуан, стараясь понять, зачем здесь две кровати; он подивился, заметив, что обе постланы и рядом с каждой стоит ночной столик, на котором разложены туалетные принадлежности. Между кроватями висел портрет Жака в натуральную величину, писанный маслом в современной манере, Антуан видел его впервые. Жан-Поль спал, свернувшись клубочком, зарывшись в подушки; волосы его рассыпались, губы были полуоткрыты и влажны; одна рука лежала поверх одеяла, но кулачок был сжат, как будто мальчик собирался вступить в драку. Антуан вопросительно показал на портрет. - Я привезла его из Швейцарии, - шепнула Женни. Она посмотрела на портрет, потом перевела взор на ребенка: - Как они похожи! - Если бы вы знали Жака в таком возрасте! "Но это еще не значит, - подумал он, - что Жан-Поль будет походить на него характером. Кто знает, сколько чужого, непохожего на Жака носит в себе этот малыш!" Вслух он продолжал: - Странно, не правда ли? Представить себе длинный ряд предков, близких и отдаленных, прямых и непрямых, которым он обязан своим существованием. Какое из этих влияний возобладает? Это тайна. Рождение человека всякий раз чудо, в каждом существе есть свойства его предков, но всегда в новом сочетании. Мальчик во сне, не разжимая кулачков, вдруг прикрыл лицо рукой, как будто хотел защититься от их взглядов. Антуан и Женни улыбнулись. "Да, странно, - думал Антуан, молча отходя от кроватки, - странно, что из всех возможных существований, которые носил в себе Жак, только вот это, только сочетание Жан-Поль и никакое иное, нашло себе воплощение, увидело жизнь..." - О чем это Даниэль говорил с вами с таким жаром? - спросила Женни, понижая голос. - О войне. Мы, как одержимые, всегда возвращаемся к этой теме. Лицо Женни вдруг стало суровым. - С ним я не говорю на эту тему. - Почему? - Он слишком часто высказывает такие мысли, что становится просто стыдно за него. Вычитывает их из националистических газет. При Жаке он не посмел бы! "Любопытно, какие газеты читает она сама? - подумал Антуан. - "Юманите" в память Жака?.." Женни быстро подошла к нему. - Знаете, в тот вечер, когда была объявлена мобилизация (помню, как сейчас, - мы стояли перед зданием парламента, у будки часового), Жак сказал, взяв меня за руку: "Поймите, Женни, отныне будут судить о людях в зависимости от того, принимают они или отвергают идею войны!" С минуту она помолчала: слова Жака звучали еще в ее ушах. Потом, подавив вздох, она подошла к открытому секретеру красного дерева и жестом пригласила Антуана присесть. Но он не заметил, он стоял и не отрываясь глядел на портрет брата. Жак сидел вполоборота, с гордо закинутой головой, упершись одной рукой в бедро, но поза, хотя в ней чувствовался вызов, казалась естественной: Жак действительно любил сидеть так. Прядь темно-рыжих волос пересекала лоб. ("С годами у малыша волосы тоже потемнеют", - подумал Антуан.) Сосредоточенный взгляд, горькая складка крупного рта, крепко сжатые челюсти придавали лицу Жака неспокойное, даже свирепое выражение. Фон был недописан. - Июнь четырнадцатого года, - пояснила Женни. - Это работа одного англичанина, Патерсона; сейчас, говорят, он сражается в рядах большевиков... Ванхеде сохранил портрет и передал его мне в Женеве. Вы знали Ванхеде? Альбинос, друг Жака. Я, кажется, писала вам о нем. Продолжая вспоминать, Женни начала рассказывать о своем пребывании в Швейцарии (видно было, как она счастлива поговорить с Антуаном обо всем, рассказать ему то, что таила от других). Ванхеде сводил ее в отель "Глобус", показал комнату Жака ("мансарда, выходит прямо на лестницу, без окон..."), посетил с ней кафе "Ландольт", кафе "Локаль", познакомил с семьями оставшихся в живых участников сборищ в "Говорильне"... Таким образом она встретилась со Стефани, бывшим сотрудником Жореса по "Юманите" (с которым Жак познакомил ее еще в Париже). Стефани удалось перебраться в Швейцарию, где он издавал газету "Их великая война". Он был одним из наиболее активных членов группы непримиримых социалистов-интернационалистов... - Ванхеде возил меня также в Базель, - добавила она задумчиво. Женни отперла ключом ящик секретера и осторожно, как бесценную реликвию, вынула оттуда пачку исписанных карандашом листков. Прежде чем передать их Антуану, она подержала их минуту на ладони. Антуан, заинтригованный, взял рукопись, перелистал ее. Почерк Жака... "И тем не менее мы стоим сегодня лицом к лицу с заряженными винтовками, готовые по первому сигналу бессмысленно убивать друг друга!" И вдруг он понял. Это те самые последние страницы, которые Жак написал накануне смерти. Листки были смяты, испещрены поправками, залиты типографской краской. Почерк Жака, но неузнаваемый, измененный спешкой и лихорадочным волнением, то размашистый и твердый, то дрожащий, точно буквы были выведены неуверенной рукой ребенка... "Разве французское государство, разве германское государство имеют право отрывать вас от ваших семей, от вашей работы и распоряжаться вашей жизнью, не считаясь с самыми очевидными вашими интересами, не считаясь с вашей волей, не считаясь с самыми гуманными, с самыми чистыми, с самыми законными вашими инстинктами? Что дало им эту чудовищную власть распоряжаться вашей жизнью и смертью? Ваше неведение. Ваша пассивность!.." Антуан вопросительно взглянул на Женни. - Черновик воззвания, - взволнованно шепнула она. - Платнер передал мне его в Базеле. Платнер - книготорговец, которому было поручено отпечатать листовку... Они сохранили рукопись, они мне... - Кто они? - Платнер и один молодой немец, по имени Каппель, он тоже знал Жака... Врач... Он очень помог мне при родах... Они показали лачугу, где жил тогда Жак, где он писал это... Возили меня на плато, откуда он улетел на аэроплане... Рассказывая, Женни вновь переживала те дни, проведенные в пограничном городе, запруженном солдатами, иностранцами, шпионами... Вновь ей представились берега Рейна, и она пыталась описать их Антуану, описать мосты, охраняемые часовыми, старый дом г-жи Штумф, где Жак снимал комнату на чердаке, узенькое окошко, откуда виднелись заваленные углем доки... Поездку на плато вместе с Ванхеде, Платнером и Каппелем в дребезжащем автомобиле Андреева, в том самом, который вез Жака на встречу с Мейнестрелем... В ушах ее до сих пор еще звучал гортанный голос Платнера, дающего объяснения: "Здесь мы взобрались на откос... было темно... Здесь мы легли, ожидая, когда рассветет... Тибо открыл дверцу..." - Что он делал, О чем он думал во время этого ожидания на плато? - вздохнула Женни. - Они говорили, что Жак отошел в сторону... Лег на землю поодаль от других, один... Должно быть, предчувствовал свою смерть. О чем он думал в эти последние мгновения? Я никогда этого не узнаю. Не отрывая глаз от портрета, Антуан прислушивался к словам Женни и тоже думал об этом ожидании на плато, о прибытии рокового аэроплана - об этой нелепой жертве! Думал о трагической ненужности этого героического поступка и скольких еще... О ненужности почти всякого героизма. Десятки фронтовых эпизодов, столь же высоких, сколь и напрасных, подсказывала ему память. "Почти всегда, - думал он, - в основе такой вот безрассудной храбрости лежит неправильное суждение; иллюзорная вера в некие ценности, которые, быть может, при ближайшем рассмотрении не заслуживают полного самоотречения". Он сам почти возвел в культ, в фетиш человеческую волю и энергию; но, по его природе, ему претил героизм; и четыре года войны только укрепили это чувство. Он не желал принизить значение поступка брата. Жак умер, защищая свои убеждения; он был последователен по отношению к самому себе, не остановился даже перед самопожертвованием. Такой конец мог внушать уважение. Но когда Антуан думал об "идеях" Жака, он всякий раз наталкивался на непреодолимое противоречие: как мог его брат, всеми силами души и рассудка ненавидевший насилие (и разве не доказал он эту глубокую ненависть, когда, не колеблясь, поставил на карту свою жизнь ради и во имя борьбы с насилием, во имя братства, во имя того, чтобы в зародыше убить войну?), - как мог он в течение многих лет бороться за социальную революцию, то есть поддерживать худшее из насилий, насилие принципиальное, сознательное, неумолимое насилие доктринеров? "Вряд ли Жак был столь наивен, - думал он, - вряд ли мог он строить себе иллюзии относительно человеческой натуры и верить, что всеобщая революция, на которую он так надеялся, совершится без кровавой несправедливости, без неисчислимых искупительных жертв". Он отвел в