пеху". Успех! На протяжении всей моей жизни этот рефрен "успех!" - мой девиз преуспеть - моя единственная цель, пятнадцать лет трудов, а сейчас это слово преуспеть, на этой постели, - какая ирония! Тетрадка. Вчера по моей просьбе наш эконом купил мне тетрадку в писчебумажном магазине в Грассе. Ребячество больного? Все может быть. Увидим. Мои письма к Женни показывают, какое облегчение я испытываю, записывая свои мысли. Никогда, даже в шестнадцать лет, я не вел дневника, как Фред, Жерброн и многие другие. Немного поздновато. Не настоящий дневник, а просто так: отмечать, если придет охота, мысли, которые меня мучают. Из гигиенических соображений, конечно. В больном мозгу, измученном бессонницей, любая мысль становится навязчивой. Писание облегчает. И потом все-таки развлечение, убиваешь время. Убивать время - мне, который некогда считал, что его так мало. Даже на фронте, даже этой зимой в клинике я жил со страшным напряжением сил, я всю жизнь не упускал ни часу, теряя представление о беге времени, не сознавая настоящего. А с того момента, как мои дни сочтены, часы стали нескончаемо долгими. Ночь провел сносно. Утром 37,7. Вечером. Усилилась одышка. Температура 38,8. Межреберные боли. Нет ли поражения со стороны плевры? Изгнать призраки, пригвоздить их к бумаге. Целый день думал над вопросом о наследстве. Организовать свою смерть. (Какая упорная забота об организации! Но сейчас ведь дело не во мне, а в них, в мальчике.) Десятки раз считал и пересчитывал - продажа виллы в Мезоне, сдача внаем дома на Университетской улице, продажа лабораторного оборудования. Или же сдать помещение какому-нибудь предприятию химических изделий? Штудлер мог бы этим заняться. Или, на худой конец, мог бы организовать разборку аппаратуры и найти покупателя. Не забыть о Штудлере, который после войны очутится без работы и средств. Оставить записку ему и Жуслену относительно документов, записей. (Библиотека при факультете?) 3 июля. Люка сообщил мне результаты анализа крови. Явно плохие. Бардо своим тягучим голосом вынужден был подтвердить: "Не блестяще". Где моя чудесная прежняя кровь! Когда я выздоравливал в Сен-Дизье, после первого ранения, как я верил в то, что сколочен крепко! Как гордился составом своей крови, быстрым зарубцеванием! И у Жака такая же кровь - кровь Тибо. Спросил Бардо о возможности осложнения на плевру: "Недостает только, чтобы у меня началось нагноение..." Наш добродушный великан пожал плечами, внимательно осмотрел меня. Говорит, что бояться нечего. Кровь Тибо. Кровь Жан-Поля! Моя прекрасная кровь прежних времен, наша кровь, теперь ее поток бьется в артериях этого малыша! Во время войны я ни разу не принимал мысли о смерти. Ни разу, даже на секунду, не хотел пожертвовать своей шкурой. И даже сейчас отказываюсь принести себя в жертву. Я больше не могу строить иллюзий, я обязан отдать себе отчет, ждать неминуемого. Но я не могу принять и не могу примириться, то есть стать соучастником. Вечером. Я отлично знаю, в чем могли бы проявиться разум, мудрость, человеческое достоинство; в том, чтобы снова осознать мир и его непрерывное становление как таковое. Не через мою личность и мою близкую смерть. Запомнить твердо, что я - лишь незначительная частица вселенной. Негодная частица. Ну что ж. Ничего не поделаешь! Что это по сравнению со всем тем, что будет продолжать свое существование после меня? Незначительная - да, но я-то придавал ей такое огромное значение! Однако попытаемся. Не позволять индивидуальному ослеплять себя. 4 июля. Сегодня славное письмо от Женни. Много очаровательных подробностей о Жан-Поле. Не мог удержаться и прочел эти строчки Гуарану, который помешан на своих двух малышах. Надо, чтобы Женни сфотографировала его. Надо также решиться написать то письмо. Трудно. Должен сделать это в первую же ночь, как отдышусь. Какое чудо, именно чудо, - появление этого ребенка как раз в тот момент, когда обе линии - отцовская и материнская, Тибо и Фонтанены - уже почти угасли, не произведя ничего стоящего! Какие черты унаследовал он от матери? Лучшие, надеюсь. Но одно я знаю наверное, в одном не сомневаюсь - в ребенке течет наша кровь. Решительный, волевой, умный. Сын Жака, настоящий Тибо. Весь день думал о нем. Этот неожиданный прилив живительных соков, который выгоняет в назначенный час новую ветвь из нашего ствола... Действительно ли безумие воображать, что это какое-то предназначение судеб? Какой-то высший промысел? Фамильная гордыня, безусловно. Но почему бы в этом ребенке не видеть предназначения? Завершения смутных стремлений целого рода, направленных на создание высшей разновидности семейства Тибо? Гений, которого природа обязана неминуемо создать после того, как она создавала лишь несовершенные прообразы его: моего отца, моего брата и меня? Эти неукротимые порывы ярости, эта властность, которые жили уже в нас, прежде чем перейти в него, почему на сей раз не расцвести им, не стать подлинно творческой силой? Полночь. Бессонница. "Изгонять" призраки. Вот уже полтора месяца, семь недель, как я узнал, что безнадежен. Эти слова: узнать, что безнадежен, эти слова, которые я только что написал, так похожи на все остальные, и все думают, что понимают их, и, однако, никто, кроме осужденных на смерть, не может до конца проникнуть в их смысл... Молниеносный переворот, который сразу опустошает всего человека. И все же, казалось бы, что врач, который живет в постоянном общении со смертью, должен бы... Со смертью? С чужой смертью. Пытался не раз найти причины этой физической невозможности приятия смерти (что, быть может, обусловлено моей жизнеспособностью, ее особыми свойствами. Мысль, которая пришла мне сегодня вечером). Эту мою былую жизнеспособность, эту активность, которую я старался непрерывно применять на деле, это умение вновь и вновь вставать на ноги, сопротивляемость - все это я объясняю в значительной степени свойственной мне потребностью продолжить себя через созидание: "пережить себя". Инстинктивный страх исчезнуть бесследно (присущий всем, конечно, но в весьма различных степенях) у меня - наследственный. Много думал об Отце. Его навязчивое желание всему присвоить свое имя: своим исправительным колониям, премиям за примерное поведение, площади в Круи, желание, - впрочем, осуществившееся, - видеть свое имя - "Основано Оскаром Тибо" - на фронтоне исправительных заведений, желание, чтобы имя Оскар (единственное, что в его документах принадлежало только ему, а не всей семье) носило все его потомство и т.д. Мания нацеплять свои вензеля буквально повсюду: на ворота сада, на сервизы, на корешки книг, даже на спинки кресел!.. Это не просто инстинкт собственника (или, как я тогда думал, признак тщеславия). Великолепная потребность бороться против исчезновения, оставить след по себе. (Загробная жизнь, потусторонняя жизнь, по-видимому, не устраивала.) Потребность, которую унаследовал и я. Я тоже таил надежду связать свое имя с каким-нибудь своим творением, которое пережило бы меня, с открытием и т.д. Да, от отцовского наследия не уйти! Семь недель, пятьдесят дней и ночей лицом к лицу с уверенностью! Без минуты колебаний, сомнений, иллюзий. Однако, - это-то мне и хочется отметить, - в подобном состоянии одержимости есть свои просветы, короткие интервалы, минуты не то чтобы полного забвения, нет, но ослабления навязчивой мысли... У меня бывают, и все чаще и чаще, мгновения, две-три минуты, максимум - пятнадцать - двадцать, в течение которых уверенность, что я умру, отступает на задний план, чуть-чуть мерцает. Когда я снова могу жить, внимательно читать, писать, слушать, спорить, одним словом - интересоваться чем-то вне моего состояния, как будто я освобождаюсь от некоего гнета, владеющего мной; однако одержимость остается, я не перестаю все время ощущать ее на заднем плане, в каком-то уголке. (Ощущение, что она здесь, не покидает меня даже во сне.) 6 июля, утро. Начиная с четверга - улучшение. Когда я перестаю страдать, все мне кажется хорошим, почти прекрасным. В утренних газетах статья об успехах итальянцев в дельте Пьявы, пожалуй, доставила мне давно не испытанное удовольствие. Хороший признак. Ничего не писал вчера. Когда я вышел в сад, спохватился, что оставил тетрадь в комнате. Лень было подыматься, но весь вечер мне чего-то недоставало. Начинаю входить во вкус этого времяпрепровождения. Некогда писать сегодня. Многое надо занести в черную тетрадку. Заметил, что стал понемногу забрасывать тетрадь, с тех пор как веду дневник. Довольствуюсь только коротенькими записями. Между тем важна именно черная тетрадка, она должна быть на первом месте. Поделить все на две части: дневник - для "призраков" и черная тетрадка - для наблюдений над собой, записей температуры, процедур, результатов лечения, вторичных реакций, процесса интоксикации, разговоров с Бардо и с Мазе и т.д. Я не преувеличиваю значения этих заметок, но все же считаю, что ежедневные записи с первого дня болезни, которые ведет больной, отравленный газами, больной и врач одновременно, могут, при современном состоянии науки, составить сводку клинических наблюдений, польза которых бесспорна. Особенно если довести их до самого конца. Бардо обещал опубликовать их в "Бюллетене". Вчера уехал наш толстяк Делаэ. Выписан как выздоравливающий. Верит, что поправился совсем. Быть может, и так, кто знает? Зашел ко мне попрощаться. Держался неловко, делал вид, что опаздывает и торопится. Не сказал мне на прощание: "Еще увидимся", - или что-нибудь в этом роде. Жозеф, который убирал мою комнату, должно быть, заметил это, потому что, как только за Делаэ закрылась дверь, сразу же сказал: "Вот видите, господин майор, выкарабкаться не так уж трудно!" Я чуть было не написал сейчас: "Если я еще живу, то только благодаря моим врачебным записям". Уяснить себе вопрос о самоубийстве. Пора наконец сознаться, что черная тетрадка - только предлог. Каких только комедий не разыгрываешь перед самим собой! Странно. Мне неприятно сознаваться, что я никогда не испытывал по-настоящему желания покончить с собой. Никогда, даже в самые худшие минуты! Если нужно было решиться на такой шаг, так это в Париже, в то самое утро, когда я купил ампулы, которые... Я действительно об этом думал, садясь в поезд... И с того утра я начал комедию с записями. Как будто существует некий последний долг, который необходимо выполнить, прежде чем исчезнуть. Как будто я обязан был закончить труд целой жизни, как будто я в самом деле верю, что эти врачебные записи могут преодолеть, уравновесить соблазн. Недостаток мужества? Нет и еще раз нет! Если бы искушение было подлинным, страх меня не удержал бы. Нет. Не мужества мне не хватало, а желания. Истина в том, что искушение всякий раз было слишком мимолетным. И я без труда отгонял его от себя (симулируя силу духа и ухватившись за предлог: надо, мол, вести записи...). И, однако, если только смерть не наступит внезапно - что, увы, маловероятно, - я знаю, что не буду ждать естественного конца, я это знаю. Здесь я искренен и полностью отдаю себе отчет в этом. Мой час наступит, в этом я уверен. Нужно только дождаться его. Ампулы здесь, у меня под рукой. Одно движение руки. (Вопреки всему, эта мысль умиротворяет). Вечером. Перед завтраком Гуаран принес нам на веранду швейцарскую газету, где полностью помещена последняя речь Вильсона. Он прочел ее вслух. Волновался, и мы тоже. Каждое послание Вильсона - как поток свежего воздуха, проносящийся над Европой. Невольно приходит на мысль обрушившаяся шахта, куда накачивают кислород, чтобы заживо погребенные не задохнулись, могли бы дождаться, пока подоспеет помощь. 7 июля, 5 часов утра. Навязчивая мысль. Стена, я наталкиваюсь на стену. Подымаюсь, бросаюсь снова, снова стена, я снова падаю и снова начинаю все сначала. Стена. В какие-то мгновения - сам тому не веря ни на секунду - я стараюсь внушить себе, что, может быть, это неправда, что, может быть, я не обречен. Только предлог, чтобы вновь и вновь строить всю цепь рассуждений, которые каждый раз неизбежно бросают меня на эту стену. После обеда, в саду. Перечел послание Вильсона. Гораздо более ясное, чем предыдущее. Уточняет свою концепцию мира, перечисляет условия, необходимые для того, чтобы урегулирование было "окончательным". Проект, волнующий своим размахом: 1) упразднение во всем мире политических систем, способных привести к новым войнам; 2) никаких изменений границ или пределов территорий без предварительного совещания заинтересованных держав; 3) принятие всеми государствами кодекса международного права, законы которого они все обяжутся соблюдать; 4) создание международной организации с функциями арбитражного суда, где будут представлены, без всяких различий, все нации цивилизованного мира. (Я с каким-то детским удовольствием переписываю эти слова, заношу их в свой дневник. Ощущение большей причастности, сотрудничества.) Эта тема у всех на устах. Пламя надежды озаряет все лица. И как волнует мысль, что точно так же чувствуют себя повсюду, во всех городах Европы, Америки! Отзвуки этой речи в каждой части, отведенной на отдых, в каждом уголке окопа! Все ведь так устали убивать друг друга в течение четырех лет! (Убивать друг друга в течение веков по приказу правителей...) Этого призыва к разуму ждали. Будет ли он услышан власть имущими? Только бы хоть на сей раз взошли семена, и взошли повсюду! Цель так ясна, так разумна, так отвечает самому предназначению человека, нашим сокровеннейшим инстинктам! Осуществление этого замысла породит тысячи проблем, потребует длительных усилий; но можно ли сомневаться в том, что именно на этот, и только на этот, путь должно любой ценой стать человечество завтрашнего дня? Четыре года войны, и единственный результат ее - истребление людей, груды развалин. Самые безрассудные паладины завоеваний вынуждены признать, что война стала для человека, для государства катастрофой, которую ничто не может окупить! Итак? Раз вся нелепость войны доказана на опыте, раз к этой мысли приводят соображения политиков, вычисления экономистов, инстинктивное возмущение масс, - что сможет помешать установлению прочного мира? После завтрака - приступ удушья. Укол. Потом отдых в шезлонге, в тени олив. Слишком устал, чтобы взяться за письмо к Женни, хотя очень хочется ей написать. Присутствую при споре между Гуараном, Бардо и Мазе. Основная идея Вильсона: система международного арбитража. На этом никто ничего не теряет, а выгоды для каждого государства неисчислимы. И еще одно, о чем редко думают: деятельность этого высшего трибунала оградит больное самолюбие, чувствительность наций, что столько раз приводило к войне. Гордость и престиж народов, правительств или отдельных правителей - как бы мнительны они ни были - будут меньше страдать, подчиняясь решениям международного суда, вершащего дела во имя общих интересов всех государств, чем сейчас, когда приходится капитулировать перед угрозой соседа или под давлением враждебной коалиции. Этот трибунал (говорил Гуаран) должен быть учрежден, как только кончатся военные действия, и, во всяком случае, до сведения счетов. И тогда условия мира будут устанавливаться не сварливой распрей противников, а спокойным и мирным обсуждением, международным Сообществом наций; оно будет судить с недосягаемой высоты, определит ответственность каждого и обеспечит беспристрастность приговоров. Сообщество наций. Единственное средство, и средство безошибочное, чтобы сделать в будущем невозможными войны; ибо, когда государству будет угрожать другое государство или нападет на него, все государства автоматически объединятся против агрессора и силой парализуют его действия, принудив его подчиниться арбитражу. Надо смотреть еще дальше. Это Сообщество наций должно быть застрельщиком подлинно интернациональной политики и экономики, должно привести к всеобщему организованному сотрудничеству, которое будет наконец осуществлено в масштабе всей планеты. Новый этап, этап решающий для судеб нашей цивилизации. Гуаран высказал по этому поводу много весьма разумных мыслей. Вспоминаю, что нередко бывал несправедлив по отношению к Гуарану. Меня раздражали его манеры типичного питомца Эколь Нормаль, который корчит из себя всезнайку. Да и тон его также: как будто он все еще вещает с кафедры учителя истории в лицее Генриха IV... Но он и правда много знает. Следит за ходом событий, ежедневно читает девять-десять наших газет, получает каждую неделю кучу швейцарских газет, журналов. Короче говоря, ум вполне уравновешенный. (Я всегда питал слабость к уравновешенным.) Старается разобраться в современных событиях, отступив от них на какое-то расстояние, как истый историк, и это меня пленяет. Вуазене также принял участие в споре ("Гуаран и Вуазене, - говорит Бардо, - единственные в клинике, у которых почти не затронуты голосовые связки... Вот они и пользуются"). Сегодня чувствовал себя неплохо. Больше, чем уколам, я обязан этим, пожалуй, Вильсону! Прибавлю от себя: Сообщество наций поможет создать на развалинах этой войны нечто абсолютно новое - мировую совесть. И человечество сделает решительный скачок к справедливости и свободе. 11 часов вечера. Просматривал газеты. Словоблудие, мерзкое скудоумие. Кажется, Вильсон сейчас действительно единственный государственный деятель, которому дано широко смотреть на вещи. Демократический идеал в самом благородном понимании этого слова. По сравнению с ним наши французские (или английские) демагоги кажутся мелкими аферистами. Все они в той или иной степени орудие тех самых империалистических традиций, которые они притворно осуждают, когда речь идет об их противниках. Говорил об Америке и демократии с Вуазене и Гуараном. Вуазене прожил несколько лет в Нью-Йорке. Устойчивость Соединенных Штатов, безопасность. Гуаран, увлекшись, предсказывает в припадке ясновидения, что в XXI веке страны Европы будут покорены желтой расой, а будущее белой расы ограничится Американским континентом. 2 часа утра. Бессонница. Забылся на минуту, видел во сне Штудлера. Париж, лаборатория. Халиф в халате, кепи на голове, бородка коротко подстрижена. Я с жаром рассказываю ему что-то, что - уже не помню. Может быть, о Вильсоне или о Сообществе наций... Он оглядывается и косится на меня через плечо большим влажным глазом: "Черта ли тебе в этом, раз ты все равно подохнешь?" По-прежнему думаю о Вильсоне. (Да не осудит меня Халиф.) Вильсон, кажется мне, предназначен к той роли, которую он взял на себя. Чтобы конец этой войны стал концом всех войн вообще, мир должен быть делом человека нового, человека со стороны, не отягощенного ни старыми счетами, ни злобой; человека, который ничем не был бы похож на наших европейских заправил, вот уже четыре года бьющихся в судорогах войны, в остервенении стремящихся раздавить противника. Вильсон человек другого полушария. Представитель страны, которая является воплощением союза в условиях мира и свободы. И за ним стоит четверть обитателей земного шара! Каждый здравомыслящий американец не может не думать: "Если мы сумели построить наше государство и сохранить в течение столетия прочный и конструктивный мир, почему же невозможно создание Соединенных Штатов Европы{627}?". Вильсон продолжает линию Георга Вашингтона и прочих. (Он сам сознает это. Намекает на это в своей речи.) Того Вашингтона, который ненавидел войну и который тем не менее воевал, дабы избавить от войны свою страну. Про себя он думает (по словам Гуарана), что таким путем освободит весь мир; что, если ему удастся создать из этих маленьких враждующих государств обширную мирную конфедерацию, пример будет неотразимым для старого континента (которому понадобилось бы сто лет, чтобы это понять)! Я пишу, а стрелки бегут по циферблату... Вильсон помогает мне держать призраки на почтительном расстоянии! Волнующие проблемы, даже для "мертвеца в отпуску". В первый раз по возвращении из Парижа я почувствовал интерес к будущему. К тому будущему, которое начнется с окончанием войны. Всякая вера будет утрачена на долгие годы, если восстановленный мир не переплавит, не перестроит, другими словами - не сплотит истекающую кровью Европу. Да, если вооруженные силы останутся по-прежнему основным орудием политики государств, если каждая нация, скрывшись за своими пограничными столбами, будет по-прежнему единственным судьей своих поступков и не захочет обуздывать свои аппетиты; если федерация европейских государств не приведет к установлению экономического мира, как того хочет Вильсон, со свободным торговым обменом, с упразднением таможенных барьеров и т.д.; если эра международной анархии не отойдет окончательно в прошлое; если народы не принудят свои правительства установить наконец режим всеобщего порядка, основанного на праве, - тогда все придется начинать заново, тогда, значит, вся пролитая сейчас кровь была пролита понапрасну. Но иной раз исполняются и самые смелые надежды. (Пишу это, словно и я тут буду "при чем-то"...) 8 июля. Тридцать семь лет. Последняя годовщина!.. Жду колокола к обеду. Прачка со своей дочерью прошла через террасу, несут тюки белья. Вспоминаю, какое волнение охватило меня недавно, когда я понял - по необычайному выгибу поясницы, по стесненным движениям бедер, - что она беременна. Почти незаметно, месяца три, самое большое - четыре. Острое чувство страха, жалости, зависти, отчаяния! Человек, у которого нет будущего, и вот почти осязаемая тайна этого будущего! Этот зародыш, который еще так далек от жизни и которому предстоит прожить целую неведомую жизнь! Рождение новой жизни, которому не может помешать моя смерть... В саду. Вильсон по-прежнему занимает все умы. Бридж забыт. Даже в адъютантском "клубе" вот уже два часа разглагольствуют, не притрагиваясь к картам. И газеты тоже полны комментариев. Бардо сказал сегодня: знаменательно, что цензура не препятствует умам волноваться миражами будущего мира. Хорошая статья в "Журналь де Лозанн". Цитируют речи Вильсона от января 1917 года: "мир без победы" и "последовательное ограничение национальных вооружений, вплоть до всеобщего разоружения". (Январь 1917 года. Вспоминаю знакомые места, развалины позади высоты 304{628}. Сводчатый потолок погреба, где помещалась столовая. Споры о разоружении с Пайеном и беднягой Зейертом.) Не мог дописать. Вошел Мазе с анализом. Уменьшение хлористых соединений, и особенно фосфатов. Погода грозовая, томящая. Едва дотащился до нории, чтобы послушать, как журчит вода. Все труднее и труднее становится читать, следить, не отвлекаясь, за развитием чужой мысли; за своей - еще куда ни шло. Этот дневник для меня - отдушина. Но ненадолго. Покуда возможно, пользуюсь отсрочкой. Речь Вильсона от января 17-го года. Разоружение. Главная цель. Разговоры за столом по утрам. Все единодушны, за исключением Реймона. Говорились вещи, которые говорятся сегодня повсюду, но которых не посмели бы сказать, даже подумать не посмели бы, всего два года назад: армия - пиявка, сосущая кровь нации. (Образ разительный, образ ad usum popoli:* каждый рабочий, занятый вытачиванием снарядов, выбывает из рядов полезных тружеников и тем самым становится паразитом, существующим за счет коллектива.) Государство, где треть бюджета пожирается расходами на вооружение, не может существовать; всеобщее разорение или война - иного исхода нет. Нынешняя катастрофа возникла как роковое следствие роста вооружений, не прекращавшегося в течение сорока лет. Прочный мир немыслим без всеобщего разоружения. Истина, которую твердили сотни раз. Твердили понапрасну, и вот почему: в эпоху вооруженного мира наивно думать, что правительства, исповедующие примат силы над правом, готовые в любую минуту броситься друг на друга, бесповоротно втянутые в гонку вооружений, - наивно думать, что такие правительства решатся по взаимному согласию дать задний ход и откажутся от своей безумной тактики. Но все это может перемениться завтра, в час установления мира. Поскольку все страны Европы должны будут начать жизнь сначала. На пустом месте. Война доведет их до полного истощения, запасы оружия иссякнут, придется все делать сызнова, на новых основаниях. Приближается час из ряда вон выходящих событий, событий беспрецедентных, - час, когда всеобщее разоружение станет реально возможным. Вильсон понял это. Идея разоружения, провозглашенная им, не может не быть восторженно принята общественным мнением любой страны. Эти четыре года укрепили во всем мире инстинкт сопротивления войне, желание видеть, как на смену поединкам армий придет международная мораль в качестве единственного средства решения конфликтов между народами. ______________ * Для народа (лат.). Надо, чтобы все это огромное большинство людей, которые хотят мира, навязало ничтожному меньшинству, заинтересованному в разжигании войны, свою мощную организацию, способную отстаивать мир в будущем. Некую Лигу наций, располагающую в случае необходимости международной полицией и облеченной властью арбитра, способного запретить навсегда применение силы. Пусть правительства устроят плебисцит по этому вопросу; в исходе не приходится сомневаться! Сегодня утром за столом, конечно, один лишь майор Реймон негодовал против Вильсона и называл его "фанатичным пуританином, совершенно не разбирающимся в европейской действительности". Точь-в-точь Рюмель, тогда, у "Максима", Гуаран дал ему отпор: "Если мир не будет действительным миром, если мы не проникнемся заботой о справедливости, о создании единой Европы, - то мир этот, за который миллионы несчастных парней заплатили так дорого, окажется просто очередным договором, пародией на мир и будет неизбежно сметен стремлением к реваншу со стороны побежденных!" - "Знаем мы, чего стоят и как долго существуют Священные союзы", - сказал Реймон. Тут я тоже вмешался в спор, и Реймон ответил мне довольно остроумно (даже очень неглупо, если хорошенько вдуматься, и менее парадоксально, чем кажется на первый взгляд): "Вы, Тибо, всегда были чересчур реалистом и потому так легко поддаетесь обаянию утопий!" (Разобраться в этом.) Первые капли дождя. Хоть бы гроза принесла нам прохладную ночь! 9 июля, на рассвете. Плохая ночь. Удушье. Не спал и двух часов и просыпался десятки раз. Думал о Рашели. Этими жаркими ночами запах ее ожерелья непереносим. И она тоже нелепо погибла на больничной койке. Одна. Все мы, когда наступает конец, одиноки. Внезапно пришла мысль, что сегодня утром, как и каждое утро, в этот самый час где-то в окопах тысячи несчастных ждут сигнала к атаке. Я цинично силился найти в этом утешение. И не мог. Скорее уж завидовал им (ведь они здоровы и могут на что-то надеяться), чем жалел за то, что им придется выйти из окопа на открытое пространство. У Киплинга, которого я пытаюсь читать, мне попалось слово "юношеский". Я думаю о Жаке... Юношеский. Этот эпитет так подходил к нему! Он навсегда остался подростком. (Посмотреть в энциклопедии, что составляет характерные черты подростка. У Жака были они все: и пыл, и крайности, и чистота; отвага, и застенчивость, и вкус к абстракциям, и отвращение к полумерам, и обаяние, которое дается тем, кому неведом скептицизм...) А останься он жив, он был бы и в зрелые годы только состарившимся юношей? Перечел сегодня ночью мои записи. Слова Реймона: утопия... Нет. Я всегда остерегался - может быть, даже слишком, - пустых увлечений, иллюзий. Всю жизнь придерживался правила, не помню чьего: "Худшее помрачение рассудка, когда веришь в существование чего-то, лишь потому, что желаешь этого". Нет и нет. Когда Вильсон заявляет: "Мы хотим только одного - чтобы общество очистилось и чтобы в нем стало возможно жить", - против этого мой скептицизм восстает. У меня нет достаточных иллюзий насчет нашей способности совершенствоваться, чтобы верить, будто мир, устроенный руками человека, может быть беспорочным. Но когда тот же Вильсон добавляет: "И чтобы это общество было надежным для миролюбивых наций", - тут я с ним согласен, это не химера. Ведь добилось же общество от индивидуумов отказа самовольно вершить свои дела и согласья подчинять свои споры воле суда. Почему же нельзя помешать правительствам натравливать народы друг на друга, когда возникают какие-нибудь раздоры? Война, по-вашему, закон природы? Но ведь и чума тоже. Вся история человечества есть победоносная борьба против злых сил. Сумели же главные нации Европы шаг за шагом выковать свое национальное единство; почему же этому движению, разрастаясь, не привести к всеевропейскому единству? Новый этап, новый уровень социального инстинкта. "А патриотические чувства?" - спросит меня майор Реймон. Но ведь к войне толкает не чувство патриотизма, чувство вполне естественное, а чувство националистическое, чувство благоприобретенное и искусственное. Привязанность к своей родной почве, любовь к местному диалекту, традициям еще не предполагает свирепой враждебности к своему соседу. Пример: Пикардия и Прованс, Бретань и Савойя. В объединенной Европе патриотические чувства будут лишь приметами привязанности к родному углу. "Химеры". Криком о химерах они, должно быть, надеются подорвать предложения Вильсона. Неприятно, читая газеты, убеждаться в том, что самые благосклонные к американским проектам журналисты называют Вильсона "великим визионером", "пророком будущих времен" и т.д. Вот уж нисколько! Меня как раз поражает в нем здравый смысл. Идеи его простые, новые и в то же время старые, - они вытекают из многих уже делавшихся в истории попыток и опытов. Не сегодня-завтра Европа очутится на великом распутье; либо реорганизация по федеративному принципу, либо возврат к режиму непрерывных войн, до всеобщего полного истощения. Если, вопреки всему, Европа отвергнет разумный мир, предложенный Вильсоном, - в то же время являющийся единственно подлинным, единственно прочным миром, миром окончательного разоружения, - она убедится вскоре (и кто знает, какой ценой!), что снова зашла в тупик и снова обречена на резню. К счастью, это маловероятно. Вечер. Ужасный день. Опять отчаяние. Кажется, будто проваливаешься в открытый люк... Я заслуживал лучшей участи. Я заслуживал (самонадеянность?) того "прекрасного будущего", которое сулили мне мои учителя, мои товарищи. И вдруг, на повороте окопа, струя газа... Западня, капкан, поставленный судьбой!.. Три часа. Сильное удушье, не могу спать. Дышу только в сидячем положении; подложил под спину три подушки. Зажег свет, решил принять капли. И пишу. У меня никогда не было ни времени, ни вкуса (романтического) вести дневник. Жалею об этом. Если бы мог сейчас, сегодня иметь вот здесь, под руками, записанное черным по белому все мое прошлое, начиная с пятнадцатилетнего возраста, я острее ощутил бы, что оно действительно существовало; моя жизнь обрела бы объемность, весомость, реальность очертаний, плоть истории; она не была бы чем-то текучим, бесформенным, как полузабытый сон, при пробуждении неуловимый для сознания. (Точно так же увековечивается ход болезни, отмечаемый кривой температуры.) Я начал эти записи, чтобы изгнать "призраки". Так я, по крайней мере, думал. В сущности, сотни неясных побуждений: желание отвлечься, повозиться с самим собой, а также спасти хоть какую-то частицу этой жизни, этой индивидуальности, которой скоро не будет и которой я некогда так гордился. Спасти? Для кого? Для чего? Нелепость, ибо у меня не останется времени, досуга, чтобы перечитать эти страницы. Для кого же? Для Малыша! Да, мне стало это ясно только сейчас, в часы бессонницы. Он прекрасен, этот малыш, он крепок, он тянется, как молодой дубок; все будущее, мое будущее, будущее всего мира в нем! С тех пор как я его увидел, я не переставая думаю о нем, и мысль, что он не сможет думать обо мне, мучает меня. Я останусь для него незнакомцем, он ничего обо мне не узнает, я не оставляю ему ничего, - только несколько фотографий, немного денег и имя "дядя Антуан". Ничего, - мысль, временами просто нестерпимая. Если бы у меня хватило терпения в течение этих месяцев отсрочки вести день за днем эти записи... Быть может, когда-нибудь, маленький Жан-Поль, тебе любопытно будет сыскать мой след, отпечаток меня, последний отпечаток, след шагов человека, который ушел? Тогда "дядя Антуан" станет для тебя не просто именем, карточкой в альбоме. Конечно, этот образ не может быть схож: нет сходства между тем человеком, которым я был некогда, и этим больным, которого сглодал недуг. Однако это будет нечто; все-таки лучше, чем ничего! Цепляюсь за эту надежду. Слишком устал. Лихорадит. Дежурный санитар заметил, что у меня горит свет. Я попросил у него еще одну подушку. Капли совсем не действуют. Попрошу у Бардо чего-нибудь другого. В темноте голубоватое пятно окна. Луна? Или уже рассвет? (Десятки раз после тревожного короткого забытья, - трудно сказать, сколько оно длилось, - я включал свет, чтобы взглянуть на часы, и с отчаянием видел на циферблате насмешливое: 1 час 10 минут... 1 час 20 минут!) Четыре часа тридцать пять минут. Это уже не луна. Это бледность предрассветного неба! Наконец-то! 11 июля. Горькая, раздражающая мягкость этих дней, смутного страдания все в той же постели... Завтрак окончен. (Эти бесконечные трапезы за маленьким больничным столиком, придвинутым вплотную к постели, томительные паузы, которые выводят из себя, отбивают последний аппетит. Ждешь не дождешься, покуда появится Жозеф с подносом - крошечные детские порции на блюдечке!) А потом от двенадцати до трех пустые и спокойные часы, похожие своим безмолвием на ночь, прерываемые кашлем в других палатах; и я сразу узнаю, кто кашляет, даже не вслушиваясь, - как знакомые голоса. В три часа - термометр, Жозеф, шаги в коридоре, голоса в саду, жизнь... 12 июля. Два грустных дня. Вчера просвечивание. Бронхиальные ганглии еще увеличились. Я это чувствовал давно. Кюльману, произнесшему в рейхстаге столь умеренную речь, пришлось выйти в отставку. Как показатель настроения в Германии - это плохо. Зато подтвердились слухи о наступлении итальянцев в дельте Пьявы. Вечер. Не вставал с постели. Хотя день прошел менее мучительно, чем я опасался. Даже сумел принять гостей - Дарро, Гуарана. Утром была длительная консультация с Сегром; за ним посылал Бардо. Не нашли ничего особо тревожного, серьезного ухудшения нет. А вокруг меня все предаются самым радужным надеждам. И хотя я не перестаю себе твердить, что не следует принимать желания за действительность, чувствую, что меня самого захватывает волна веры. Теперь уже ясно видно, что мы продвигаемся: Виллер-Котре, Лонгпон... IV армия... (Если славный Теривье все еще там, ему, должно быть, здорово пришлось поработать!) Не забудем также разгром австрийцев{635}, и разгром окончательный. И новый фронт на востоке - с Японией. Но Гуаран, вообще хорошо осведомленный, утверждает, что с того момента, как стали бомбардировать Париж, моральное состояние заметно пошатнулось, даже на передовой, где солдаты с трудам представляют себе, что их жены, дети подвергаются такой же опасности, как и они сами. Гуаран получает много писем. Больше нет сил выносить войну. И нет желания. Только бы она кончилась, любой ценой!.. Быть может, скоро кончится благодаря подмоге американцев. Я вижу в этом хотя бы то преимущество, что если наши правители предоставят Америке возможность закончить войну, они вынуждены будут предоставить ей и заключение мира - американского мира, мира Вильсона, а не наших генералов. Если завтра состояние не ухудшится, напишу наконец Женни. 16 июля. Сильно страдал все эти дни. Нет сил, нет вкуса ни к чему. Дневник лежит рядом, но нет охоты открыть его. Едва хватает духу вести каждый вечер записи о состоянии здоровья в черной тетрадке. С сегодняшнего утра как будто чувствую себя лучше. Приступы удушья реже и короче, кашель не такой глубокий, терпимый. Может быть, это результат лечения мышьяком, возобновленного с воскресенья? Значит, и на сей раз вспышка пресечена? Бедняга Шемри совсем плох! Явления септицемии. Рассеянные очаги гангренозной бронхопневмонии. Безнадежен. У Дюпле - гнойный флебит вены на правой ноге!.. То же самое и с Бертом и Ковеном! Все, что дремлет в тайниках! (Например, все те неведомые мне самому семена, которые проросли во мне под влиянием войны... Даже семена ненависти и ярости, даже жестокости. И презрение к слабым... И страх, и т.д. ... Да, война помогла мне открыть в себе самые гадкие инстинкты, то, что на дне человеческой натуры. Отныне я буду способен понять все слабости, все преступления, ибо подметил их в самом себе - как зародыш, как склонность.) 17 июля, вечер. Явное улучшение. Надолго ли? Воспользоваться этим, чтобы написать наконец то письмо. Писал после обеда. Изорвал несколько черновиков. Трудно взять верный тон. Сначала думал подготовить почву, подойти издалека. Но потом решился написать всего одно письмо, длинное и исчерпывающее. Будем надеяться. Если Женни такова, какой она мне кажется, то лучше говорить с ней напрямик. Постарался представить это дело как простую формальность, необходимую в интересах мальчика. Вечерний обход закончен. Впереди целая ночь. Успею перечитать письмо и решу, стоит ли его отсылать. Наступление немцев в Шампани{636}. Роша, должно быть, в самом пекле. Что это? Начало их пресловутого плана: достичь Марны, дойти до Сен-Миеля, взять в кольцо Верден и повернуть на запад в направлении Марны и Сены? Они уже продвинулись на север и юг от Марны. Дорман под угрозой. (Как сейчас, вижу этот городок: мост, соборную площадь, госпиталь напротив собора.) Как далеко еще до развязки! Никакой надежды увидеть хотя бы первые признаки ее приближения. Возьмем даже лучший вариант, 1919 год, год вступления в дело американских войск, год, так сказать, ученичества; 1920 год, год упорной, решительной борьбы; 1921 год, год капитуляции Центральных держав, Вильсонова мира, демобилизации... В последний раз перечел письмо. Тон довольно верный, без недомолвок, и аргументы весьма убедительны. Не может Женни их не понять и не согласиться с ними.