висекцию над животными. В общем, Неле был не один. Пора поговорить о нем. В течение моего путешествия по лагерям я внимательно разглядывал мучителей и познакомился, как говорят, с моими братьями. Неле отличался во многом от себе подобных. Он не участвовал в жестокостях других. Я могу сказать, что он помогал арестантам по возможности и в той мере, в какой это имело смысл в лагере, основной задачей которого было уничтожение заключенных. Он был ужасен в совершенно другом плане, комиссар. Его эксперименты не отличались от других; так же и у других умирали искусно связанные арестанты под ножами от шока, вызванного болью, а не искусством хирурга. Его коньком было то, что он делал это с согласия своих жертв. Конечно, это невероятно, однако Неле оперировал только добровольцев, тех, кто точно знал, что ему предстоит, тех, кто - а Неле ставил это условие - должен был присутствовать при операциях над другими заключенными, чтобы осознать весь ужас, прежде чем дать согласие выстрадать подобное. - Что же их на это толкало? - спросил потрясенный Берлах. - Надежда, - засмеялся гигант, его грудь поднялась и опустилась. - Надежда, комиссар. Его глаза сверкали бездонной звериной дикостью, шрамы на лице выделялись чрезвычайно отчетливо, руки, как лапы, лежали на одеяле Берлаха, а разбитый рот простонал; - Вера, надежда, любовь!.. Надежда - самая живучая из них, это врезалось в тело Гулливера следами шрамов. Любовь и веру посылали в Штутхофе к черту, но надежда оставалась, с ней к черту шли сами. Надежда, надежда... Неле носил ее всегда в кармане и предлагал ее каждому, кому она нужна, а она нужна была многим. Трудно поверить, комиссар, сотни соглашались на операцию без наркоза, после того как они, дрожа и бледные как смерть, видели, как предыдущий умирал на операционном столе; ведь они не могли сказать "нет", и это все из-за простой надежды получить свободу, обещанную врачом Неле. Свобода! Как ее любит человек, готовый вытерпеть все, чтобы получить ее! А как тогда, в Штутхофе, он отправлялся на муки ада, только чтоб обнять жалкое подобие свободы, предлагаемой ему. Свобода - то как проститутка, то как святая - для каждого по-другому: для рабочего своя, для священника своя, для банкира своя, а для бедного заключенного в "лагере уничтожения"- как Освенцим, Люблин, Майданек, Нацвейлер и Штутхоф - совсем другая. Свободой было все, что находилось вне этого лагеря, не прекрасный божий мир, нет! В безграничной скромности арестанты пытались попасть всего-навсего в такое приятное место, как Бухенвальд или Дахау, в них и видели золотую свободу. Там не было опасности попасть в газовую камеру, там могли только избить до смерти. Там была тысячная грамма надежды спастись благодаря какому-либо невероятному случаю в отличие от абсолютной невозможности избежать смерти в "лагерях уничтожения". Боже мой, комиссар, дай нам бороться за то, чтобы свобода была для всех одинаковой, чтобы один не стыдился перед другим за свою свободу! Смешно, надежда попасть в другой концлагерь массами или по меньшей мере в большом количестве гнала людей на плаху Неле. Смешно! (Здесь Гулливер расхохотался смехом отчаяния и гнева.) Вот так и я, комиссар, лег на кровавый стол Неле и увидел над собой в свете прожектора его ножи и клещи и опустился по бесконечным ступеням мук в зеркальные кабинеты болей. Так же и я вошел к нему в надежде еще раз спасти свою жизнь и покинуть этот проклятый богом лагерь; и Неле, этому великолепному психологу, верили, как верят в чудо, когда оно так необходимо. И действительно, он сдержал слово. Когда я, единственный, перенес эту бессмысленную операцию на желудке, он меня выходил и отправил в первые дни февраля назад в Бухенвальд, куда я не надеялся попасть после многочисленных транспортов из лагеря в лагерь. Затем вблизи города Айслебена пришел тот прекрасный майский день с цветущей сиренью, в которую мне удалось заползти. Это подвиги много странствовавшего человека, сидящего у твоей постели, комиссар, это его страдания и путешествия по кровавым морям бессмысленности той эпохи. И до сих пор обломки моего тела и души несет все дальше через водовороты нашего времени, поглощающие миллионы людей невинных и виновных. Ну, вторая бутылка водки кончилась, и пора Агасферу по государственной улице через карниз и по стене фасада отправляться назад, в сырой погреб дома Файтельбаха. Однако старик не отпускал уже поднявшегося Гулливера, тень которого покрывала половину комнаты. - Что за человек был Неле? - спросил он шепотом. - Комиссар, - сказал Гулливер, спрятав бутылки и стаканы в своем грязном сюртуке. - Кто сумеет ответить на твой вопрос? Неле мертв, он отнял у себя жизнь, его тайна у бога, распоряжающегося небом и адом, а бог не выдает своих тайн даже богословам. Нет смысла искать там, где все мертво. Сколько раз я пытался заглянуть за маску врача, с которым невозможно было общаться! Он не разговаривал с другими эсэсовцами и врачами, не говоря уже о заключенных. Как часто я хотел узнать, что происходит за его сверкающими стеклами очков! Что мог сделать бедный арестант, если он видел своего мучителя только в операционном халате и с полуприкрытым лицом? Неле был всегда таким, как я его сфотографировал, а что могло быть опасней, чем фотографировать в концентрационном лагере? Постоянно одетая в белое, худая, немного сутуловатая фигура, как бы боясь заразиться, бесшумно скользила в этих бараках, полных нужды и горя. Он был очень осторожен и, я думаю, предполагал, что в один прекрасный день исчезнут эти адские лагеря. Он должен был приготовить себе бегство в гражданскую жизнь, как будто работал в аду только по совместительству. К этим лучшим временам я и приурочил мой удар, комиссар, ибо тот, кто осторожен, скрывает свое имя (это было последнее, что старик услышал от Гулливера, оно прозвучало как глухой удар медного колокола над ухом больного), его имя! Водка сделала свое дело. Берлаху показалось, что занавеси окна надулись, как паруса уплывающего корабля, он услышал шорох приподнятых жалюзи; затем в ночи скользнул и растаял силуэт огромной фигуры, а в зияющую рану открытого окна ворвалась бриллиантовая россыпь звезд. В старике поднялось неукротимое желание жить, жить в этом мире и бороться за другой - лучший, бороться со своим жалким телом, которое жадно и неудержимо пожирал рак и которому давали только год жизни, и не больше! Водка зажгла в его жилах огонь, и ему больше ничего не пришло в голову, как затянуть хриплым голосом "Бернский марш", да так, что больные заворочались в постелях. Когда в палату вбежала растерянная дежурная медсестра, он уже спал. УМОЗРЕНИЯ На следующее утро, это был четверг, Берлах проснулся, как и следовало полагать, около двенадцати, незадолго до обеда. Голова была тяжеловата, однако в общем он чувствовал себя неплохо, лучше, чем обычно; он подумал, что время от времени хороший глоток шнапса только помогает, особенно если лежишь в постели и пить тебе запрещено. На столике лежала почта; Лютц прислал материал о Неле. "По поводу четкости работы полиции в наши дни ничего не скажешь, а особенно если, слава богу, уходишь на пенсию, что произойдет послезавтра, - подумал он. - В прежние времена в Константинополе пришлось бы ждать справки не меньше месяца". Прежде чем старик принялся за чтение, медсестра принесла еду. Это была сестра Лина; она ему нравилась больше, чем другие. Однако сегодня она была сдержанной, совсем не такой, как обычно. Вероятно, каким-то образом узнала о прошедшей ночи. Помнится, под конец, когда ушел Гулливер, Берлах запел "Бернский марш"-вероятно, это приснилось, он не был патриотом. "Черт побери, если бы он все вспомнил!" - подумал старик. Комиссар, продолжая есть овсянку, недоверчиво огляделся в комнате. На столике стояли несколько пузырьков и медикаменты, которых раньше не было. Что это должно означать? Ему было не по себе. Кроме всего, каждые десять минут появлялась другая медсестра, чтобы что-либо принести, отыскать или унести, а одна в коридоре даже захихикала, он слышал это йтчетливо, Берлах нехотя глотал манную кашу с яблочным муссом и был очень удивлен, когда на десерт подали крепкий кофе с сахаром. - По указанию доктора Хунгертобеля, - с упреком сказала сестра: здесь это было исключением. Кофе был вкусен и поднял настроение. Затем он углубился в документы. Это было самое умное, что можно было сделать, однако во втором часу, к удивлению старика, вошел Хунгертобель; его лицо было озабоченно, как заметил комиссар, делая вид, что продолжает внимательно изучать бумаги. - Ганс, - сказал Хунгертобель и решительно подошел к постели. - Что случилось? Я готов поклясться, да и сестры вместе со мной, что ты вчера нализался! - Вот как, - сказал старик и оторвал взгляд от бумаг. А затем сказал: - Возможно! - Я так и думал, - продолжал Хунгертобель, - иначе и не могло быть. (Он все утро пытался разбудить друга.) - Я очень сожалею, - ответил комиссар. - Однако практически это невозможно; значит, ты проглотил шнапс вместе с бутылкой! - воскликнул удивленный врач. - Выходит, так, - улыбнулся старик. Хунгертобель стал протирать очки. Он делал это всегда, когда волновался. - Дорогой Самуэль, - сказал комиссар, - я понимаю, что нелегко лечить криминалиста, и даже согласен быть в твоих глазах тайным алкоголиком, а потому прошу тебя позвонить в клинику Зоненштайн и положить меня в нее в качестве недавно оперированного, нуждающегося в постельном режиме, но богатого пациента под именем Блэза Крамера. - Ты хочешь к Эменбергеру? - спросил Хунгертобель озадаченно и сел. - Конечно, - ответил Берлах. - Ганс, - сказал Хунгертобель, - я тебя не понимаю. Ведь Неле мертв. - Один Неле мертв, - поправил старик. - Теперь надо установить какой. - Существовали два Неле? - спросил взволнованный врач. Берлах взял документы в руку. - Давай рассмотрим это дело вместе и выделим самое важное. Ты увидишь, что наше искусство состоит немного из математики и немного из воображения. - Я ничего не понимаю! - простонал Хунгертобель. - Все утро я ничего не понимаю!.. - Прочтем приметы, - продолжал комиссар. - Высокий рост, худой, волосы седые, раньше рыжевато-коричневые, глаза голубовато-серые, уши торчат в стороны, под глазами мешки, зубы здоровые. Особые приметы: шрам над правой бровью. - Это точно он, - сказал Хунгертобель. - Кто? - спросил Берлах. - Эменбергер, - ответил врач. - Я узнал его по приметам. - Однако это приметы Неле, найденного мертвым в Гамбурге, - возразил старик. - Так значится в актах уголовной полиции. - Что ж, это естественно, я их перепутал, - констатировал Хунгертобель удовлетворенно. - Каждый из нас может походить на убийцу. Ты должен согласиться со мной, что спутать по приметам очень легко. - Это один вывод, - сказал комиссар. - Возможны и другие выводы. На первый взгляд они кажутся маловажными, однако их надлежит исследовать - ведь они существуют. Итак, другой вывод: в Чили был не Эменбергер, а Неле под именем Эменбергера, в то время как Эменбергер под другим именем - в Штутхофе. - Это невероятно, - удивился Хунгертобель. - Конечно, - ответил Берлах, - однако допустимо. Нужно принять во внимание все возможности. - Куда же это нас заведет! - запротестовал врач. - Выходит, Эменбергер убил себя в Гамбурге, а врач, руководящий сейчас клиникой в Зоненштайне, и есть Неле? - Ты видел Эменбергера после его возвращения из Чили? - спросил старик. - Только мельком, - отвечал Хунгертобель и растерянно схватился за голову. - Вот видишь, эта возможность существует, - продолжал комиссар. - Возможен также вывод, что мертвец остался в Гамбурге. Возвратившийся из Чили и есть Неле, а Эменбергер вернулся в Швейцарию из Штутхофа, где носил имя Неле. - Чтобы защищать это странное предположение, следует сделать вывод, что Неле убит Эменбергером, - сказал Хунгертобель, покачав головой. - Совершенно верно, Самуэль! - кивнул комиссар, - Предположим, что Неле убит Эменбергером. - Исходя из твоей безграничной фантазии, мы с тем же успехом можем предположить обратное: Неле убил Эменбергера. - Это предположение тоже допустимо, - сказал Берлах. -Его мы тоже можем допустить, по крайней мере на нынешней стадии следствия. - Все это чепуха, - сказал раздраженный врач, - Возможно, - отвечал спокойно Берлах. Хунгертобель оборонялся энергично: - Этими примитивными приемами, с какими комиссар обращается с действительностью, можно легко доказать что угодно. Этим методом можно поставить под сомнение вообще все, - сказал он. - Следователь обязан поставить под сомнение действительность, - отвечал старик. - Приблизительно это так. Мы подобны двум философам, ставящим сначала под сомнение все и доказывающим от противного различные положения, начиная от искусства умирать и кончая жизнью после смерти. Мы вместе пришли к различным предположениям. Все они возможны. Это первый шаг. Следующим шагом мы выберем самые вероятные. Возможные и вероятные не одно и то же. Поэтому мы должны исследовать степень вероятности наших предположений. У нас два человека, два врача: с одной стороны - преступник Неле, с другой - знакомый твоей юности Эменбергер, руководитель клиники Зоненштайн в Цюрихе. По существу, у нас два положения, и оба возможны. Их степень вероятности на первый взгляд различна. Первое положение утверждает, что между Неле и Эменбергером не существовало никаких отношений, оно вероятно; второе допускает эти отношения, и менее вероятно. - Вот это я и говорю все время, - прервал Хунгертобель старика. - Дорогой Самуэль, - отвечал Берлах, - я, к сожалению, следователь и обязан отыскивать преступления в человеческих отношениях. Первое положение, не допускающее между Неле и Эменбергером отношений, меня не интересует. Неле мертв, а Эменбергера не в чем обвинить. Моя же профессия вынуждает меня подробнее рассмотреть второе, менее вероятное, положение. Что в этом положении вероятно? - Берлах глубоко вздохнул. - Во-первых, оно свидетельствует о том, что Неле и Эменбергер поменялись ролями, что Эменбергер под фамилией Неле был в Штутхофе и проводил над арестантами операции без наркоза; далее, Неле в роли Эменбергера был в Чили и оттуда посылал сообщения и статьи в медицинские журналы; не говоря о дальнейшем: смерти Неле в Гамбурге и теперешнем пребывании Эменбергера в Цюрихе. Согласимся, что это предположение очень фантастично. Оно возможно только в том случае, если Эменбергер и Неле врачи. Здесь мы поднялись на первую ступеньку, на которой и остановимся. Это первый факт, возникающий в наших предположениях, в этой мешанине возможного и вероятного. - Если твои предположения верны, ты будешь подвергаться страшной опасности, ибо Эменбергер - дьявол, - сказал Хунгертобель. - Я знаю, - кивнул комиссар. - Твой шаг не имеет никакого смысла, - сказал врач еще раз, тихо, почти шепотом. - Справедливость всегда имеет смысл, - ответил Берлах. - Позвони Эменбергеру. Завтра я поеду к нему. - Перед самым Новым годом? - Хунгертобель вскочил со стула. - Да, - отвечал старик, - перед Новым годом. - Затем в его глазах появились насмешливые искорки. - Ты принес мне трактат Эменбергера но астрологии? - Конечно, - сказал врач. Берлах засмеялся. - Тогда давай сюда. Мне хочется узнать, что говорят звезды. Может быть, и у меня все же есть один шанс остаться живым, ГОСТЬ Беспокойный больной, к которому медсестры все более неохотно входили в комнату, этот замкнутый человек с непоколебимым спокойствием плел сеть огромной паутины, нанизывая один вывод на другой. Всю вторую половину дня что-то писал, затем позвонил нотариусу. Вечером, когда Хунгертобель сообщил, что комиссар может отправляться в Зоненштайн, в больницу пришел гость. Посетитель был маленьким, худым человечком с длинной шеей. Он был одет в плащ, карманы которого были набиты газетами. Под плащом был серый с коричневыми полосами до предела изношенный костюм, вокруг грязной шеи был обмотан запятнанный лимонно-желтый шелковый шарф, на лысине как бы приклеился берет. Под кустистыми бровями горели глаза, большой нос с горбинкой казался великоватым, а рот совсем ввалился, ибо зубы отсутствовали. Он сыпал с удивительно скверной артикуляцией словами, среди которых, как островки, выплывали знакомые выражения: троллейбус, дорожная полиция - предметы и понятия, по-видимому, раздражавшие человечка до крайности. Без какого-либо повода посетитель размахивал элегантной, однако совершенно вышедшей из моды - такими пользовались в прошлом столетии - черной тростью с серебряной ручкой..Войдя в вестибюль, он столкнулся с медсестрой, пробормотал извинения и поклонился, затем безнадежно заблудился в отделении для рожениц, чуть было не влетел в родильную, где врач как раз принимал ребенка, а затем споткнулся об одну из ваз е гвоздиками, стоявших перед дверями. В конце концов посетителя отвели в новый корпус (его поймали, как загнанного зверя), однако, прежде чем он вошел в комнату старика, трость попала ему между ногами, вылетела из рук и с грохотом ударилась о дверь палаты тяжелобольного. - Эти автоинспекторы! - воскликнул посетитель, остановившись, наконец, у постели Берлаха. - Они стоят повсюду. Весь город наводнен полицейскими! - Ну, Форчиг, - ответил комиссар, осторожно обратившись к нему, - автоинспекторы все-таки нужны, на улицах должен быть порядок, иначе у нас будет мертвецов гораздо больше. - Порядок на улицах! - закричал своим писклявым голосом Форчиг. - Хорошо сказать. Для этого не требуются автоинспекторы, для этого нужно верить в порядочность людей. Весь Берн превратился в огромный полицейский лагерь, и не удивительно, что пешеходы так одичали. Берн всегда был злосчастным полицейским гнездом, с давних пор он был пристанищем тотальной диктатуры. Еще Лессинг хотел написать о Берне трагедию. Как жалко, что он не написал ее! Я живу уже пятьдесят лет в этой так называемой столице, и трудно описать, каково журналисту, а таковым я себя считаю, голодать и влачить существование в этом жирном, заспанном городе. Отвратительно и ужасно! Пятьдесят лет я закрывал глаза, когда ходил по Берну, я делал это еще в детской коляске, ибо не хотел видеть города, в котором погиб мой отец - адъюнкт; и теперь, когда открываю глаза, что я вижу? Полицейских, повсюду полицейских!.. - Форчиг, - сказал энергично старик, - нам некогда сейчас говорить об автоинспекторах, - и строго посмотрел на увядшего и опустившегося человека, сидевшего, покачиваясь, на стуле и от возмущения моргавшего большими совиными глазами. - Совершенно не понимаю, что с вами произошло, - продолжал старик. - К черту, Форчиг, у вас еще остались на палитре краски. Вы же были настоящим человеком, а "Выстрел Телля", издававшийся вами, был хотя и маленькой, но хорошей газетой. Теперь вы заполняете ее всякой чепухой вроде автоинспекторов, троллейбусов, собак, почтовых марок, шариковых ручек, радиопрограмм, театральных сплетен, трамвайных билетов, кинорекламы, заседаний кантональных советов. Энергия и пафос, с которыми вы выступаете против подобных пустяков, сходны с пафосом "Вильгельма Телля" Шиллера и достойны быть обращенными на более важные дела. - Комиссар, - прохрипел посетитель. - Комиссар! Не смейтесь над поэтом, над пишущим человеком, который несчастлив уже тем, что живет в Швейцарии и - что во сто раз хуже! - должен питаться ее хлебом. - Ну хватит, хватит, - пытался успокоить Берлах. Однако Форчиг свирепел все больше. - Хватит? - закричал он, вскочив со стула, и, как маятник, заметался от окна к двери и обратно. - Легко сказать, хватит! Что можно исправить словом "хватит"? Ничего. Клянусь богом, ничего! Сознаюсь, я стал смешон, почти так же смешон, как наши Хабакуки, Теобальды, Ойсташи и Мусташи или как их там зовут, заполняющие колонки скучных газет, этих опустившихся героев, которым предстоит бороться с супругами, подтяжками и черт знает еще с чем. Однако кто же не опустился в этой стране, где сочиняют стихи о шепоте звезд в то время, когда рушится весь мир? Комиссар, комиссар, что я только не печатал на машинке, чтобы обеспечить себе человеческое существование! Однако мне ни разу не удавалось заработать больше деревенского бедняка. Мои намерения написать лучшие драмы, огненные стихи и прекрасные рассказы не осуществлялись. Все рушилось как карточный домик. Швейцария сделала из меня Дон-Кихота, борющегося против ветряных мельниц. И я еще должен хвалить свободу, справедливость и газетные статьи, воспевающие общество, которое заставляет людей прозябать, если они посвящают свою жизнь идее, а не сделкам. Они хотят наслаждаться жизнью и не отдают ни крохи, ни тысячной доли своих наслаждений; и как когда-то в тысячелетнем рейхе при слове "культура" взводили курок, так у нас закрывают кошелек. - Форчиг, - сказал Берлах строго, - очень хорошо, что вы рассказали мне про Дон-Кихота - это моя любимая тема. Мы все Дон-Кихоты, если у нас честное сердце и под черепной коробкой крупица разума. Но, мой друг, мы должны бороться не против ветряных мельниц, как жалкий рыцарь в жестяных доспехах. Мы должны вступить в бой с опасными великанами, жестокими и кровожадными чудовищами, с динозаврами, имеющими мозг воробья. Со зверьем не в книгах сказок, а в действительности. Это наша задача - бороться с бесчеловечностью в любой форме и при любых обстоятельствах. Не менее важно, как мы боремся и насколько умно мы это делаем. Борьба со злом не должна превращаться в игру с огнем. И именно вы, Форчиг, ведете игру с огнем, потому что боретесь неумными методами, вы уподобляетесь пожарнику, заливающему огонь вместо воды маслом. Когда читаешь ваш жалкий листок, то кажется, что всю Швейцарию необходимо упразднить. Я вам могу пропеть длинную песню о том, что в этой стране многое и многое не в порядке и что это одна из причин, от которых я поседел; но сразу все уничтожать, как будто живешь в Содоме или Гоморре, не следует. Вы поступаете так, будто стыдитесь любить эту страну. Это не нравится мне, Форчиг. Не надо стыдиться своей любви, а любовь к отечеству - хорошая любовь. Правда, она должна быть строгой и критичной, иначе это будет обезьянья любовь. Если в отечестве открываешь пятна и грязные места, то их нужно почистить. Из всех двенадцати подвигов Геракла мне больше всего понравилось, как он вычистил авгиевы конюшни; сносить же весь дом, а затем в этом бедном испорченном мире строить другой бессмысленно и неумно. Для этого нужно больше чем одно поколение; и когда, наконец, его построят, он будет не лучше, чем старый. Важно то, что можно сказать правду и что ради нее можно бороться - и за это не попадешь в тюрьму. В Швейцарии это возможно, мы должны это признать и быть благодарны за то, что можем не бояться ни государственного, ни кантонального, никаких других советов. Конечно, многим за это придется ходить в лохмотьях и жить в нищете. Признаю, это свинство. Но настоящий Дон-Кихот гордится своими убогими доспехами. Борьба против глупости и эгоизма людей с давних пор была трудной и небезопасной, чреватой бедностью и разочарованиями, однако это святая борьба, которую следует вести без жалоб и с достоинством. Вы же, Форчиг, шумите и клянете, пытаетесь достать хвост кометы, чтобы превратить старый город в развалины. Ваша борьба пронизана мелкими мотивами. Если борешься за справедливость, нужно быть свободным от подозрения, что заботишься о собственной шкуре. Расстаньтесь с вашим несчастьем и вашими рваными брюками, которые в общем-то следует носить, с мелочной войной против пустяков; в этом мире и без автоинспекторов есть с кем бороться. Сухая фигура Форчига вновь забралась на кресло, втянула в себя желтую шею и задрала ноги. Берет свалился на пол, и лимонный шарф горестно свесился на впалую грудь. - Комиссар, - сказал он плаксивым голосом, - вы строги со мной. Я понимаю, что вы правы, однако я уже четыре дня не ел горячего и не имею ни гроша, даже на сигареты. Старик, наморщив лоб, спросил, почему Форчиг не питается больше у жены директора Ляйбундгута. - Я поссорился с госпожой Ляйбундгут из-за "Фауста" Гете. Ей нравится вторая часть, а мне нет. Вот она меня больше и не приглашает. Директор написал мне, что вторая часть для его жены- святая святых, а потому он не может для Форчига больше ничего сделать, - отвечал, повизгивая, писатель. Берлах пожалел бедняка. Он подумал, что обошелся о ним слишком строго, и смущенно пробормотал: - Уж где жене директора шоколадной фабрики разбираться в Гете! Кого же она теперь приглашает? - спросил он. - Опять тренера по теннису? - Нет. Бецингера, - ответил Форчиг тихо. - Ну что ж, по крайней мере этот будет сыт через два дня на третий, - сказал старик примирение-Хороший музыкант. Правда, его сочинения невозможно слушать, хотя я еще со времен Константинополя привык к ужасным звукам. Но это уже другой вопрос. Только я думаю, что Бецингер не сойдется во мнении с женой директора по поводу Девятой симфонии Бетховена. Тогда она пригласит опять тренера по теннису. Спортсмены всегда доминируют над интеллектуалами. Я посоветую вам, Форчиг, Грольбахов из магазина готового платья "Грольбах-Кюнс"; они готовят хорошо, только немного жирновато. Грольбах не любит литературы и не интересуется ни Фаустом, ни Гете. - А как его жена? - спросил Форчиг боязливо. - Совершенно глуха, - успокоил его комиссар. - Лучшего собеседника для вас и не придумаешь, Форчиг, а сейчас возьмите со стола маленькую коричневую сигару. Это "Литл Роз". Доктор Хунгертобель оставил ее специально. Вы можете спокойно курить в этой комнате. Форчиг взял "Литл Роз" и неторопливо ее раскурил. - Не хотите на десять дней поехать в Париж? - как бы мимоходом сказал старик. - В Париж? - воскликнул человек и соскочил со стула. - Что может быть лучше Парижа для человека, обожающего французскую литературу, как никакую другую! Я бы поехал первым поездом. - От удивления и радости Форчигу не хватало воздуха. - Пятьсот франков и билет лежат для вас у нотариуса Бутца на Бундесгасе, - сказал Берлах спокойно. - Поездка пойдет вам на пользу. Париж - прекрасный город, прекраснейший из тех, какие я знаю, исключая Константинополь, а французы, Форчиг, французы - культурнейшие парни. С ними, пожалуй, не сравнится даже чистокровный турок. - В Париж, в Париж! - запел бедный журналист. - Однако до этого вы должны мне оказать серьезную и не очень для вас приятную услугу. Одно такое не очень святое дельце. - Что, какое-нибудь преступление? - задрожал тот. - Речь идет о том, чтобы его раскрыть, - отвечал комиссар. Форчиг медленно положил сигару на пепельницу около себя и тихо спросил, широко открыв глаза: - Это очень опасно? - Нет, - отвечал старик. - Не опасно. И чтобы возможность опасности была совсем устранена, я посылаю вас в Париж. Но вы должны мне беспрекословно повиноваться. Когда выходит следующий номер "Выстрела Телля"? - Не знаю. Наверное, когда будут деньги... - Сумеете вы выпустить номер за один день? - Конечно, - ответил тот. - Вы издаете "Выстрел Телля" один? - Один. На печатной машинке, а потом размножаю на старом стеклографе, - отвечал редактор. - Сколько экземпляров? - Сорок пять. Это совсем маленькая газета, - послышалось со стула. - На нее никогда не подписывалось больше пятидесяти человек. - Следующий номер "Выстрела Телля" должен появиться огромным тиражом. Триста экземпляров. Я закупаю весь тираж и не требую от вас ничего, кроме составления определенной статьи; остальной материал в номере меня не волнует. В этой статье, - он передал человечку исписанный лист бумаги, - будет напечатано то, что здесь написал я; однако вашими словами, Форчиг, вашим языком, каким вы писали когда-то. Вам не нужно знать больше, чем написано здесь, кто врач и против кого направлен памфлет. Вы можете не сомневаться, ручаюсь за это: мои утверждения не являются вымыслом. В статье, которую вы отправите определенным госпиталям, неверно только одно, а именно: что у вас, Форчиг, есть доказательства этих утверждений и что вы знаете фамилию врача. Это опасный момент. Поэтому, после того как вы доставите "Выстрел Телля" на почту, вы сразу поедете в Париж. В ту же самую ночь. - Я напишу и поеду, - заверил писатель, держа в руке лист, который ему передал старик. Он превратился в совершенно другого человека и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. - Вы не скажете ни одному человеку о вашем отъезде, - приказал Берлах. - Ни одному человеку. Ни одному человеку, - заверил Форчиг. - Сколько стоит выпуск номера? - спросил старик. - Четыреста франков, - потребовал человек с сияющими глазами, гордясь тем, что, наконец, становится состоятельным. Комиссар кивнул головой. - Вы можете получить деньги у славного Бутца. Если вы поторопитесь, то можете их получить еще сегодня. Я говорил с нотариусом по телефону. Вы уедете, когда будет готов номер? - спросил он недоверчиво. - Сразу уеду, - поклялся тот, подняв руку вверх. - В ту же самую ночь. В Париж, в Париж!.. Когда Форчиг ушел, старик не успокоился. Писатель казался ему менее надежным, чем обычно. Он подумал, не следует ли попросить Лютца, чтобы Форчигу выделили телохранителя. - Ерунда, - сказал он себе. - Меня ведь перевели на пенсию. С делом Эменбергера я справлюсь сам. Форчиг напишет статью против Эменбергера. И как только уедет, я могу уже не волноваться. Хунгертобелю об этом тоже не следует говорить. Хорошо бы он пришел сейчас! Мне так нужна сейчас "Литл Роз"! Часть вторая БЕЗДНА В пятницу вечером, это был последний день года, комиссар, лежа в автомобиле, прибыл в город Цюрих. Хунгертобель вел машину сам и еще осторожнее, чем обычно: он заботился о своем друге. Город захлебывался неоновыми каскадами, когда Хунгертобель попал в скопление машин, скользивших в море света и разъезжавшихся по соседним переулкам. Старик сидел сзади, окутавшись в темноту автомобиля. Он попросил Хунгертобеля не торопиться и настороженно следил за предновогодней суетой. Цюрих не очень нравился ему, а четыреста тысяч швейцарцев на "пятачке" земли он считал гиперболой; он ненавидел вокзальную улицу, по которой они ехали, однако теперь, в момент приближения к неизвестной и грозной цели ("во время поездки в реальность", как он сказал Хунгертобелю), город его завораживал. Все новые людские волны катились вперед за занавес из дождя и снега. Трамваи были переполнены, а лица, смутно белевшие за их стеклами, и руки, державшие газеты, - все фантастически утопало в серебряном свете и проносилось мимо. Впервые Берлах показался себе человеком, время которого безвозвратно ушло, человеком, проигравшим неизбежный бой между жизнью и смертью. Побуждение, неумолимо гнавшее его в Цюрих, подозрение, явившееся результатом железной логики, пригрезившееся ему в утомительных волнах болезни, казалось ему бесцельным и ненужным; к чему стараться, зачем, почему? Ему захотелось вернуться назад и погрузиться в спокойный бесконечный сон. Хунгертобель про себя выругался, он почувствовал угнетенное состояние старика и упрекал себя за то, что вовремя его не остановил. К ним приблизилось безликое ночное озеро, и автомашина медленно проехала по мосту. Перед ними появился регулировщик, размахивающий руками, как автоматом. Берлах мимоходом подумал о Форчиге, о несчастном Форчиге, лихорадочной рукой пишущем памфлет на грязном чердаке в Берне. Затем этот образ исчез тоже. Комиссар бесконечно устал. Вот так и умирают города, народы и континенты, а Земля все равно будет вертеться вокруг Солнца по той же самой незаметно колеблющейся орбите, упрямая и непреклонная в своем бешеном и в то же время медленном беге. Какая разница, жив этот город или все - дома, башни, огни, людей - покроет серая водяная безжизненная поверхность? Разве это не были свинцовые волны Мертвого моря, которые он разглядел сквозь тьму, дождь и снег, проезжая по мосту? Его охватил озноб. Холод космоса, этот издалека ощутимый холод, опустился на него; на мгновение, длящееся вечность. Комиссар открыл глаза и взглянул на улицу. Они проехали мимо театра. Старик посмотрел на своего друга; ему было приятно его спокойствие, - разве мог он догадаться о сомнениях врача? Тронутый холодным дыханием смерти, комиссар вновь обрел бодрость и отвагу. Около университета они повернули направо. Улица поднималась в гору. Становилось все темней. Старик сидел внимательный и сосредоточенный. КАРЛИК Автомашина Хунгертобеля остановилась в парке, постепенно переходившем в лес. Берлах угадывал опушку леса, протянувшегося на горизонте. Здесь, на горе, снег шел большими чистыми хлопьями; старик разглядел сквозь них неясные очертания фасада госпиталя. В ярко освещенном портале, перед которым остановился автомобиль, по бокам были окна с красными решетками. Комиссар подумал, что из-за них очень хорошо наблюдать за прибывшими. Хунгертобель раскурил "Литл Роз", вышел из машины и скрылся в доме. Старик остался один. Он подался вперед и стал рассматривать здание, насколько это позволяла темнота. Снегопад становился все сильнее, ни в одном окне не было видно света, только иногда сквозь снежную тьму где-то угадывался отблеск; стеклянно-белый современный комплекс зданий казался вымершим. Старика охватило беспокойство; казалось, Хунгертобель не собирался возвращаться. Он посмотрел на часы. Прошла всего одна минута. "Я нервничаю", - подумал комиссар и отвалился на спинку, собираясь прикрыть глаза. В этот момент Берлах взглянул через стекло автомашины, по которому стекали капли растаявшего снега, и заметил за решеткой окна слева от входа в больницу странную фигуру. Сначала ему показалось, что он увидел обезьяну; однако вскоре он понял, что это был карлик - такой, каких иногда показывают в цирке для увеселения публики. Маленькие руки и голые ноги по-обезьяньи вцепились в решетку, а огромная голова повернулась к комиссару. У него было сморщенное старческое лицо, покрытое складками и глубокими морщинами, обезображенное самой природой. Оно смотрело на комиссара и было похоже на заросший мхом камень. Старик прильнул к мокрым стеклам, чтобы лучше его разглядеть, но карлик одним кошачьим прыжком исчез в глубине комнаты; окно стало пустым и темным. Наконец появился Хунгертобель, за ним две медсестры, одетые в белые, как падающий снег, халаты. Врач открыл дверцу и испугался, увидев побледневшее лицо Берлаха. - Что с тобой случилось? - прошептал он. - Ничего, - ответил старик. - Я должен немного привыкнуть к этому зданию. Действительность всегда выглядит не так, как ее себе представляют. Хунгертобель почувствовал, что старик чего-то недоговаривает. - Ну, - сказал он тихо, - теперь пора. Комиссар шепотом спросил, видел ли врач Эменбергера. Тот ответил, что разговаривал с ним. - Нет никакого сомнения, Ганс, это он. Тогда в Асконе я не ошибся. Оба замолчали. Снаружи нетерпеливо топтались сестры. "Мы гоняемся за химерой, - подумал Хунгертобель. - Эменбергер - безобидный врач, а этот госпиталь точно такой, как все другие, только значительно дороже". На заднем сиденье автомашины, в почти непроницаемой тени сидел комиссар, он догадывался о мыслях Хунгертобеля. - Когда он меня обследует? - спросил он. - Сейчас, - ответил друг. Врач почувствовал, что старик приободрился. - Тогда давай простимся, - сказал Берлах. - Никто не должен знать, что мы друзья. От этого первого допроса зависит очень многое. - Допроса? - удивился Хунгертобель. - Конечно, - ответил комиссар насмешливо. - Эменбергер обследует меня, а я - его. Они пожали друг другу руки. Подошли еще две сестры. Вчетвером они положили Берлаха на передвижную кровать из блестящего металла. Оглянувшись назад, он увидел, как Хунгертобель передал им чемодан. Старик вперил взгляд в черную пустоту, из которой, кружась и танцуя на свету, опускались белые хлопья, чтобы, на мгновение коснувшись его лица оставить мокрый след. "Снег не пролежал долго", - подумал он. Кровать провезли в дверь. Он услышал, как тронулась машина Хунгертобеля. - Он уехал, он уехал, - тихо пробормотал Берлах. Сзади него на ходу покачивалось красное лицо медсестры, везшей кровать. Старик скрестил руки за головой. - Есть у вас карлик? - спросил он с немецким акцентом, ибо выдавал себя за иностранца. Медсестра засмеялась. - Что вы, господин Крамер. Как вам пришло такое в голову? Она говорила на швейцарском диалекте, с акцентом не свойственным жителям Берна. Комиссар не поверив ее ответу и спросил: - Как вас зовут, сестра? - Меня? Сестра Клэри. - Вы из Берна? - Я из Биглена, господин Крамер. "Тебя-то я обработаю", - подумал комиссар. ДОПРОС Как только сестра привезла его в светлое стеклянное помещение, Берлах сразу увидел двух людей. Немного сутулого мужчину в роговых очках, со шрамом над правой бровью - доктора Фрица Эменбергера. Взгляд старика бегло скользнул по нему; он больше заинтересовался женщиной, стоявшей рядом с мужчиной, которого он подозревал. Женщины возбуждали его любопытство. Ему, жителю Берна, "ученые" женщины были неприятны, и он разглядывал ее недоверчиво. Она была красива; комиссар, старый холостяк, обожал красивых женщин; с fleP-вого взгляда он понял, что это была настоящая дама. Она держалась с достоинством. Для Эменбергера она была слишком хороша. "Ее можно сразу ставить на постамент", - подумал комиссар. - Приветствую вас, - сказал он, не считая нужным больше разговаривать на верхненемецком диалекте, на котором только что беседовал с сестрой Клэри. - Ну конечно, я говорю на бернском диалекте, - ответил ему врач. - Какой же бернец не знает своего родного языка? "Хунгертобель прав, - подумал Берлах. - Это не Неле. Берлинец никогда не изучит бернский диалект". Он вновь взглянул на женщину. - Моя ассистентка, доктор Марлок, - представил ее врач. - Так, - сухо сказал старик. - Очень рад познакомиться. - Затем повернул голову к врачу, спросил: - Вы были в Германии, доктор Эменбергер? - Много лет назад, - отвечал врач, - я побывал там, в основном же был в Сантьяго, в Чили. - Ничто не выдавало мыслей врача, и казалось, вопрос не взволновал его. - В Чили так в Чили, - сказал старик, а затем повторил еще раз: - В Чили, значит, в Чили. Эменбергер закурил сигарету, а затем повернул выключатель, и все помещение погрузилось в полутьму, освещенную только небольшой контрольной лампочкой над комиссаром. Видно было только операционный стол да лица стоявших перед ним двух людей в белом; комиссар увидел в помещении окно, в нем осветились далекие огни. Красная точка сигареты в зубах Эменбергера то опускалась, то поднималась. "В таких помещениях обычно не курят, - подумал комиссар. - Все-таки я его немного вывел из себя", - А где же Хунгертобель? - спросил врач. - Я его отослал домой, - отвечал Берлах. - Я хочу, чтобы вы обследовали меня в его отсутствие. Врач приподнял свои очки. - Я думаю, что мы можем доверять доктору Хунгертобелю. - Конечно, - ответил Берлах. - Вы больны, - продолжал Эменбергер. - Операция была опасной и не всегда проходит успешно. Хунгертобель сказал мне, что вы в курсе дела. Это хорошо. Нам, врачам, лучше иметь дело с мужественными пациентами, которым мы можем сказать правду. Я только бы приветствовал присутствие Хунгертобеля при обследовании и очень сожалею, что он согласился уехать. Врачи должны между собой сотрудничать, это требование науки. - В качестве вашего коллеги я это очень хорошо понимаю, - ответил комиссар. Эменбергер удивился. - Что вы хотите сказать? - спросил он. - Насколько я осведомлен, вы не являетесь врачом, господин Крамер. - Все очень просто, - засмеялся старик. - Вы отыскиваете болезни, а я - военных преступников. Эменбергер закурил другую сигарету. - Для частного лица это не очень безопасное занятие, - сказал он небрежно. - Вот именно, - ответил Берлах. - И вот во время поисков я заболел и приехал к вам в Зоненштайн. Но что делать, когда не везет. Или вы считаете это за счастье? Эменбергер ответил, что не может предугадать течения болезни. Во всяком случае, вид больного не очень обнадеживает. - Однако вы меня не обследовали, - сказал старик. - А это одна из причин, почему я не хотел, чтобы Хунгертобель присутствовал при обследовании. Если мы хотим расследовать какое-либо дело, то должны быть объективны. А расследовать мы должны. Вы и я. Что может быть хуже, чем составить себе мнение о преступнике или болезни, прежде чем подозреваемого не изучишь в его окружении и не узнаешь о его привычках? - Да, конечно, вы правы, - ответил врач. - Я думаю то же самое, хотя ничего не понимаю в криминалистике. Однако я надеюсь, что господин Крамер отдохнет от своей профессии в Зоненштайне. Затем он закурил третью сигарету и подумал вслух: - Я думаю, что здесь военных преступников вы оставите в покое. Ответ Эменбергера на мгновение насторожил комиссара. "Кто кого допрашивает?" - подумал он и посмотрел на лицо Эменбергера, в эту озаренную светом единственной лампы маску с блестящими стеклами очков, из-за которых насмешливо глядели большие глаза. - Дорогой доктор, вы ведь не станете утверждать, что в этой стране нет рака? - Совершенно верно, но это не означает, что в Швейцарии есть военные преступники, - рассмеял