оны держат на прицеле не столько станцию, сколько его самого, поскольку он располагает ценнейшим архивом из пленок и фотонегативов более чем щекотливого характера, что пренеприятнейшим образом может отразиться на судьбе некоторых дипломатов, кажется ему слишком уж невероятной, его все-таки круто тянет на спиртное, прежде за ним подобного не водилось, тогда Ф. спросила не из-за этого ли самого архива он я убил Бьерна Ольсена? 20  Убрал ноги с крышки стола, поднялся, выудил из кучи пленок бутылку виски, налил себе в стакан, из которого недавно пил порошковое молоко, поболтал стакан, залпом выпил, спросил, верит ли она в бога, вопрос чуть, не вывел ее из себя, хотелось послать Полифема к черту, но потом, словно предчувствуя, что узнает от него больше, если ответит с предельной серьезностью, она сказала, что не может верить в бога, ибо, с одной стороны, не знает, что именно должна представлять себе богом, следовательно, просто не в состоянии верить в нечто, чего не способна хоть как-то себе представить, с другой стороны, никак не сообразит, что сам он, спрашивая ее о вере, подразумевает под богом, в которого ей надобно верить или не верить, на что он возразил, если, мол, бог существует, это чистый бог чистого наблюдения, лишенный возможности вмешиваться в эволюцию материи, выливающуюся в чистое ничто, когда распадаются даже протоны и по ходу распада зарождаются, а потом гибнут земля, растения, животные и люди, и только в том случае, если бог есть чистое наблюдение, он остается незапятнан своим творением, постулат применим и к нему, оператору, который тоже обязан лишь наблюдать, будь иначе, давно бы вогнал себе пулю в лоб, любое чувство вроде страха, любви, сострадания, гнева, отвращения, мести, вины не только замутняет чистое наблюдение, но и, куда хуже, - делает его невозможным, коль скоро оно окрашивается чувствами, в результате такого наблюдения по уши погрязнешь в болоте этого презренного мира, вместо того чтобы, оторвавшись, воспарить над ним, объективное постижение действительности возможно только через съемочную камеру, асептически, лишь она одна способна остановить время и пространство, в которых переживаются чувства, а без камеры переживание улетучивается, ведь едва пережитое вмиг становится прошлым, а значит, не более чем воспоминанием. а всякое воспоминание - эрзац, фикция, вот почему ему кажется, он уже не человек больше: ведь бытие человека непредставимо без иллюзий, в своей гордыне человек всуе мнит, будто способен переживать нечто, какое оно есть в данный конкретный момент, он же скорей сродни циклопу Полифему, который воспринимал мир как будто через камеру своим единственным круглым глазом посередине лба, потому-то, мол, он и взорвал автобус, не только с целью воспрепятствовать Ольсену продолжать поиск следов датской журналистки и, следовательно, попасть в положение, в каком теперь находится она, Ф., но и для того, главным образом, - выдержав паузу ввиду очередного наплыва воя, очередного ухающего удара, разрыва, сотрясения, хотя на сей раз чуть более отдаленного, чуть более слабого, и, бросив небрежное: "далеко в стороне", - чтобы заснять сам взрыв: пусть не поймет его превратно, разумеется, это несчастье, и даже ужасное, но благодаря камере событие уже не рядовое, но равное какой-нибудь мировой катастрофе, ибо увековечено в конце концов, камера для того и предназначена, чтобы задержать десятую, сотую, даже тысячную долю секунды, остановить время посредством его уничтожения, да и фильм, если его крутить, передает действительность лишь мнимо, имитирует процесс, состоящий из отдельных, последовательно расположенных снимков, фрагментов, так что, отсняв фильм, он потом расчленяет его, ведь каждый отдельный снимок, фрагмент есть откристаллизованная действительность, бесконечная драгоценность, но теперь над ним висят два спутника, раньше он, как обладатель камеры, чувствовал себя богом, но теперь-то следят они за тем, за чем следит он сам, и не только за этим, как удалось заметить, и за ним самим, ему известна разрешающая способность спутниковых камер, бог, подвергающийся наблюдению, уже не бог, за богом не наблюдают, свобода бога выражается в его божьей скрытости, потаенности, а несвобода человека - в том, что за ним ведется наблюдение, куда ужасней, однако, иное: наблюдает за ним и делает его смешным в собственных глазах всего-навсего компьютерная система, ибо наблюдение осуществляют именно соединенные с двумя компьютерами камеры, в свою очередь, наблюдаемые двумя другими компьютерами, и вот в эти-то последние и поступает информация, там проверяется, преобразуется, опять воссоединяется и затем, уже в лабораториях, вновь компьютерами, перерабатывается, проявляется, укрупняется, просеивается и интерпретируется, кем и где именно, этого он не знает, да и интерпретируется ли вообще, еще вопрос, умеют ли компьютеры читать спутниковые снимки и подавать соответствующие содержанию сигналы, если запрограммированы на частности и отклонения, он, Полифем, низвергнутый бог, на его место заступил компьютер, за которым наблюдает другой компьютер, один бог наблюдает за другим, мир стремится к своему первоначалу. 21  Он пил виски стакан за стаканом, лишь изредка разбавляя водой; и вот перед ней тот, кого она впервые встретила у обезображенного трупа датчанина, - пьяница с изборожденным морщинами лицом, маленькими глазками, которые отдавали блеском, но вместе с тем казались окаменевшими, словно бы от какого-то леденящего душу ужаса, свидетелями которого были целую вечность, и когда она наугад спросила, кому это пришло в голову окрестить его Полифемом, прямо-таки оторопела: едва произнесла эти слова, как он, приложившись губами к бутылке и еле ворочая языком, моментально отреагировал: она ж дважды подвергла себя смертельной опасности - когда выходила наружу, испуганная ракетами, и раньше, - когда стояла у железной двери, если бы открыла, уже не была бы в живых, ведь свое прозвище - Полифем - он получил на авианосце "Киттихоук", в ту пору вывод из Южного Вьетнама был уже предрешен, в каюте, где жил на пару с неким рыжим богатырского сложения пилотом, пилотом, кстати, первоклассным, а вообще великим чудаком, бывшим профессором, - до войны преподавал греческий язык в каком-то "хиллбиллском" университете, в свободное от службы время все читал Гомера, "Илиаду", громко декламировал вслух, звали его Ахиллом, отчасти чтобы позлить нелюдима, отчасти из языческого восхищения его безумной отвагой, - и вот эту "белую ворону" он-де без устали фотографировал и снимал на кино, то были самые удачные за всю его операторскую карьеру работы, потому что Ахилл всегда был поглощен собой, разговаривал все больше ни о чем; но однажды, за несколько часов до ночного вылета на бомбардировщике нового типа, с которого им надлежало сбросить бомбы на Ханой, - задание, кстати, оба полагали, могло худо кончиться, - вдруг оторвался от своего Гомера, пристально посмотрел на него, - а он как раз наводил на него камеру, - сказал - "ты Полифем" - и рассмеялся; ни до, ни после ему не доводилось видеть Ахилла смеющимся, и потом тот впервые по-настоящему заговорил с ним: рассказал, что у греков, помимо богини боевого порядка Афины Паллады, был еще и бог боевого сражения, Арес, что в ближнем бою всякое размышление опасно, только молниеносная реакция позволяет уклониться от брошенного копья или отбить щитом меч, укол, удар, враг буравит тебя взглядом, тело против тела, его ярость, его сопение, его пот, его кровь смешиваются с твоей яростью, с твоим сопением, с твоим потом, с твоей кровью, образуя дико сплетенный клубок, пропитанный ненавистью и страхом, человек впивается в человека, вгрызается в него, разрывает, разрубает, закалывают его, звереет, озверев, раздирает зверей, так бился под стенами Трои Ахилл, то была человеконенавистническая бойня, а еще он рычал от ярости и буйно ликовал, когда насмерть повергал очередного противника, а вот он - его ведь тоже зовут Ахиллом, - о боже, какой срам-то... чем технически совершенней становится война, тем абстрактней враг, для снайпера с автоматическим прицелом это всего-навсего некий различимый объект, отдаленный на внушительное расстояние, для артиллериста - объект лишь предполагаемый, пилот же бомбардировщика еще может, если потребуется, подсчитать, сколько городов и деревень бомбил, но никак не то, сколько убил людей или как это сделал: раздавил ли, взорвал ли, сжег ли - этого не знает, лишь следит за своими приборами и анализирует в уме данные своего радиста, чтобы довести самолет туда, в тот абстрактный пункт в стереометрической системе координат долготы, широты, высоты, сообразуясь с собственной скоростью и направлением ветра, потом - автоматический сброс бомб, и после атаки чувствуешь себя не героем, а трусом, возникает кошмарное подозрение: эсэсовец-палач в Освенциме действовал нравственней, был в конфронтации со своими жертвами, даже если и считал их недочеловеками и дерьмом, между ним же, Ахиллом, и его жертвами никакой конфронтации нет, жертвы даже не недочеловеки, а нечто воображаемое, он словно бы истребляет насекомых, вроде летчика, который разбрызгивает ядохимикаты, но при этом не видит самой саранчи, отбомбить, выжечь, стереть с лица земли, не суть важно какие глаголы употребить, - все можно оценить лишь абстрактно, чисто технически, в виде некой суммы, лучше всего в денежных знаках, один убитый вьетнамец стоит свыше тысячи долларов, мораль вылущивается как злокачественная опухоль, ненависть инъецируется как допинговый препарат, натравляющий на врага, а тот просто-напросто фантом; видишь врага воочию, что называется, живьем, скажем, пленного, не ощущаешь никакой к нему ненависти, разумеется, борешься против системы, противоречащей твоему политическому мировоззрению, но любая система, в том числе наипреступнейшая, состоит из виновных и невиновных, и всякая система, в том числе военная машинерия, которой он подчинен, запятнана преступлением, придавливает и затушевывает обоснование, кажешься себе обезличенным, - механическим наблюдателем стрелок и часов, особенно это касается налета, который им предстоит, их самолет - летающий компьютер: сам взлетает, сам движется на цель, сам сбрасывает бомбы, все автоматически, оба они исполняют только сугубо наблюдательскую функцию, иногда кажется, что лучше уж быть настоящим преступником, совершить что-то бесчеловечное, зверское - изнасиловать бы, задушить женщину; человек - иллюзия; и становится либо бездушной машиной, камерой или компьютером, либо зверем; после этой тирады, самой длинной из когда-либо им произнесенных, Ахилл умолк, а спустя несколько часов они в бреющем полете на скорости, вдвое превышающей звуковую, устремились к Ханою, навстречу огневому смерчу орудий ПВО - ведь Си-ай-эк загодя предупредило Ханой, ибо программой испытания предусматривается также воздушная оборона, тем не менее ему удалось сделать снимки, некоторые из них, пожалуй, принадлежат к числу наилучших в его фотоархиве, потом, когда бомбы были сброшены, в самолет попал снаряд, автоматика отключилась, раненный в голову Ахилл, истекая кровью, тянул тяжело поврежденную машину назад на авиабазу, уже не как человек, а сам будто компьютер, а приземлились на "Киттихоук", и машина наконец перестала трястись, он-де увидел кровавое и опустошенное лицо идиота, с тех пор уже не мог забыть Ахилла, тот стал для него живым воплощением вины, он прочел "Илиаду", чтобы понять этого "хиллбиллского" профессора, спасшего ему жизнь и ставшего из-за того идиотом, наводил о нем справки, встретил же лишь спустя годы в психиатрическом отделении госпиталя, где ему, Полифему, зашивали ногу, он увидел перед собой слабоумного бога, запертого в клетку, который несколько раз совершал побеги из лечебницы и насиловал и убивал женщин, тут Полифем снова уставился в ничто, а на ее вопрос, не Ахилл ли то был вчера за дверью, ответил - она ж должна понять, что он не вправе отказать ему в единственном желании, на какое он еще способен, если представляется удобный случай, а впрочем, он ведь обещал ей показать кинопортрет Джитти Серенсен. 22  Наконец он запустил-таки проектор, хотя стоило ему это немалых усилий, да перед тем немало времени пришлось затратить на поиски нужной пленки, и вот пошли кадры, она сидела в кресле, закинув ногу на ногу, и смотрела на незнакомую прежде Джитти Серенсен, хрупкую женщину в красном пальто на меху, которая ступила в беспредельную песчаную пустыню, причем Ф. сначала почудилось, что идущая там женщина - это она сама; по тому, как женщина двигалась, она поняла, что за нею гонятся; когда приостанавливалась, что-то как бы вспугивало ее, лицо ее ни разу не показалось на экране, но по время от времени появлявшейся тени Ф. догадалась, что в пустыню гонит ее вездеход Полифема; Джитти Серенсен шла и шла - по камню пустыни, по песку пустыни, однако продвижение это, пусть и спровоцированное, не было бесцельным, у Ф. было такое ощущение, что датчанка словно бы стремится к какой-то желанной цели, но совершенно внезапно та побежала вниз по крутому склону, споткнулась; показались стены мавзолея Аль-Хакима, черными нахохлившимися птицами - коленопреклоненные святые; она поднялась, поспешила к ним, обхватила колени первого, хотела было просить о помощи, тот повалился на песок, как тот, к которому прикасалась сама Ф.; датчанка переползла через труп, обхватила колени второго, и этот оказался трупом; возникла тень вездехода, черная-пречерная, затем похожее на древнего витязя существо, которое набросилось на нее, почему-то апатичную, безвольную, совсем не сопротивляющуюся, изнасиловало ее, убило - все с предельной наглядностью; сначала крупным ^планом ее лицо, потом лицо того существа, стонущее, алчущее, мясистое, опустошенное; все, что последовало, снималось, вероятно, специальной камерой, ночью - труп в окружении святых, опять два коленопреклоненных мертвеца, набежали шакалы, которые сначала обнюхали, а потом принялись раздирать тело Джитти Серенсен; и только теперь Ф. заметила, что осталась одна; она встала, вышла из вестибюля, остановилась, вынула из сумочки сигарету, щелкнула зажигалкой, сделала несколько затяжек - Полифем сидел за столом, разрезая пленку, под рукой стеллаж с обрезками, на столе, рядом с выбранными из пленок фрагментами, револьвер; у края стола лысоголовая человекоподобная глыба, не открывая глаз скандирующая гомеровские гекзаметры, раскачиваясь в такт стихам; и Полифем сообщил: он-де дал ему наглотаться валиума, после чего продолжил вырезать кадрики, спросил, понравился ли материал - видео, перенесенное на 16-миллиметровую пленку, она не знала, что ответить, он смотрел на нее равнодушно, холодно; то, что он называет действительностью, инсценировано, сказала она, на что, рассматривая Очередной кадр, только что вырезанный из пленки, он ответил: инсценируется-де игра, действительность инсценировать невозможно, ее можно лишь проявить, он проявил Серенсен подобно тому, как космический зонд проявил действующие вулканы на спутнике Юпитера; она возразила - софистика, мол, а он: действительность не софистична, и потом, когда все вновь содрогнулось и вновь посыпалась с потолка штукатурка, Ф., в свою очередь, поинтересовалась, почему он назвал Ахилла обезумевшим богом, на что последовало такое объяснение: назван так потому, что Ахилл действует как зараженный своим творением бог, уничтожающий свои творения, датчанка не творение идиота, гневно бросила она, тем хуже для бога, спокойно возразил он, и на ее вопрос, здесь ли это случится, сказал "нет", и не у стен мавзолея Аль-Хакима, там можно попасть над наблюдение спутников, кинопортрет датчанки грешит изъянами, а вот ее - станет его шедевром, место он уже облюбовал, теперь пусть оставит их, не то может очнуться Ахилл, ему самому нужно еще упаковать вещи, ночью выступать в путь, ее он берет с собой, как и кинопленки с фотографиями, из-за которых за ним охотятся, он покидает эту станцию навсегда; и он снова занялся своей пленкой, она же, не отдавая себе отчета в том, что беспрекословно выполняет его волю, направилась в свою комнату, легла на кровать или кушетку стиля модерн, совершенно безразличная ко всему, что происходит, бежать ведь нельзя, он протрезвел и вооружен, может очнуться Ахилл; станция между тем вновь сотряслась; да если бы и решилась, сейчас сама не знала, действительно ли хочет, она видела перед собой на экране лицо Джитти Сервисен, искаженное плотской страстью, и потом, прежде чем оно исказилось гримасой, когда горло ее обвили мощные жилистые руки, - гордое, торжествующее, жаждущее; Ф. вдруг показалось, что датчанка страстно желала всего этого, желала изнасилования и смерти, все прочее было лишь предлогом, и ей, ей непременно нужно было этот самолично избранный путь пройти до конца, ради своего выбора, ради своей гордыни, ради самой себя, - банальный и вместе с тем неумолимый порочный круг долга, но это была правда, та самая правда о себе, которую она искала; Ф. стала вспоминать о своей встрече с фон Ламбертом, она дала согласие взяться за его поручение вопреки собственной интуиции, только-только взявшись за осуществление своей не очень-то определенной идеи, она переключилась вдруг на чужую и еще более неопределенную, лишь бы хоть за что-то приняться, так как переживала кризис; далее она стала вспоминать о беседе с логиком Д., отговорить ее, Ф., от поездки он не мог, чересчур много в нем воспитанности, а может, и не хотел, распираемый любопытством: чем все это кончится, да и фон Ламберт мог бы послать еще один вертолет, - преступник в квадрате, подумалось ей, и она невольно рассмеялась; потом увидела себя в мастерской перед портретом, то и в самом деле был портрет Джитти Серенсен, но она слишком поздно обернулась, из комнаты, вероятно, вышла именно Тина, а режиссер наверняка ее любовник; она была тогда очень близка к разгадке, но не прочувствовала этого, уж слишком велико оказалось искушение полететь в М., но и полет, вероятно, был всего лишь бегством, но от кого же, спросила она себя же, может, от самой себя, наверно, она сама себе стала нестерпима и бегство ее выразилось в том, что безвольно поддалась; она вспомнила себя девочкой у горного ручья, в нескольких шагах от того места, где он низвергался, она подошла сюда, удалившись от своей компании, и опустила в ручей маленький бумажный кораблик, двинулась вслед за ним, вскоре он зацепился за камень, потом за другой, третий, но снова и снова освобождался, неудержимо приближаясь к водопаду, а она, маленькая девочка, ликовала от радости: ведь ей удалось разместить на кораблике всех своих подруг, а также свою сестренку, мать, отца и веснушчатого мальчика из своего класса, впоследствии умершего от лейкемии, - всех, кого любила и кем сама была любима, и когда кораблик, набрав скорость, перескочил через риф и нырнул вниз, в глубину, то вскричала от восторга; и вдруг кораблик стал кораблем, а ручей - рекой, устремленной к большому водопаду, и она сидела на этом корабле, который все быстрей и быстрей мчался к водопаду, а над ним, на двух рифах, сидели, поджав под себя ноги, Полифем - он снимал ее камерой, очень похожей на глаз Полифема, и Ахилл - тот смеялся и вправо-влево раскачивался своим нагим корпусом. 23  В путь выступили почти сразу после удара настолько сильного, что ей показалось: станция рушится; вся автоматика вышла из строя, вездеход пришлось поднимать лебедкой, наконец, уже на воле, Полифем наручниками примкнул ее к поручню платформы, уложил в ворох кинопленки, и потом взял с места в карьер, ракеты, однако, больше не появлялись; без помех двигались всю ночь все дальше на юг, над головою звезды, названия их она позабыла, за исключением одной - Канопы, ее-то она обязательно увидит, предсказал ей Д., но теперь не знала, видит ли ее, это почему-то мучило, - казалось, Канопа помогла бы, стоит опознать ее; потом звезды погасли, последней та, что, вероятно, и была Канопа... ледяное серебро ночи в утреннем свете... холодно... восход солнечного диска... Полифем освободил ее, погнал, укутанную в красное пальто на меху, в безбрежье пустыни, в исполосованную шрамами, как будто лунную равнину из камня и песка, по вади, между песчаными дюнами и жуткими, прихотливого рельефа скальными формациями, в преисподнюю света и тени, пыли и иссушенности, как гнал некогда Джитти Сервисен, - то почти касаясь, то чуть приотставая, то едва слышимый, то с грохотом надвигающийся в затылок... словно некое чудище играет со своей жертвой, вездеход, управляемый Полифемом, рядом с Полифемом Ахилл, все еще наполовину одурманенный, вихляющийся вправо-влево, читающий стихи из "Илиады" - единственное, чего не смог уничтожить в нем угодивший когда-то в голову стальной осколок; направлять ее Полифему не приходилось; она шла и шла, укутанная в свое красное пальто, бежала навстречу солнцу, которое поднималось все выше и выше; потом за спиной у нее возник хохот, вездеход гнал ее, как несколькими днями раньше гнал шакала полицейский в тюрбане... может, она и есть шакал... остановилась, вездеход тоже, с нее ручьями лил пот, она разделась, безразличная к тому, что за ней наблюдают, правда, по-прежнему куталась в красное пальто... шла дальше, вездеход следом... все шла и шла... солнце нестерпимо палило в небе... когда вездеход тормозил или отставал, она слышала стрекотание камеры; предпринималась попытка запортретировать будущую убитую - только вот убитой будет она сама, и портретировали именно ее, и она вспомнила, что случится с ее кинопортретом, подумала, будет ли Полифем показывать ее другим жертвам, как сделал с датчанкой, потом уже ни о чем не думала, думать о чем бы то ни было стало бессмысленным, в гудящей дали показались причудливых форм невысокие скалы; у нее мелькнула мысль: наверно, мираж; она всегда мечтала увидеть мираж, но, уже едва держась на ногах, подошла ближе - оказалось, это не скалы, а подобие кладбища расстрелянных танков, которые стояли здесь хаотическим скопищем, словно гигантские черепахи, а мощные обгорелые мачты прожекторов, когда-то освещавших территорию танкового сражения, смотрели в сверкающую пустоту; едва она разглядела место, куда ее пригнали, тень надвигающегося вездехода накрыла ее собой как плащом, и когда перед ней возник Ахилл - полунагой, с головы до пят запорошенный пылью, точно явился прямо с боевой сечи, в старых, обтрепанных внизу армейских бриджах, с босыми ступнями, покрытыми затвердевшей коркой песка, с широко раскрытыми обезумевшими глазами, ей почудилось, что ее будто сжимают ужасные тиски, и она внутренне содрогнулась, чувствуя дыхание реальности во всей неотвратимой жути, и ощутила в себе страстную, неимоверную жажду жить, жить вечно, желание броситься на этого обезумевшего бога, вонзиться зубами в его горло, - вдруг ощутила себя хищником, свободным ото всякого человеческого чувства, ни в чем не уступающим тому, кто хотел изнасиловать и убить ее, ни в чем не уступающим миру, пугающему своей безумностью... исполин же словно избегал ее, кружился на одном месте... а она никак не могла сообразить, почему он избегает ее, почему кружится, упала, поднялась, уставилась на американские, немецкие, французские, русские, чешские, израильские, швейцарские, итальянские стальные гробы, из которых начала прорастать жизнь - она выкарабкивалась на волю из заржавевших, некогда боевых танков, из разбитых бронемашин - отовсюду выныривали подобно фантастическим животным кино- и телеоператоры - восставали из кипящего серебра вселенной, глава секретной службы вылез из обугленных останков русского СУ-100, из командирской башни обгоревшего "центуриона" колобком выкатился начальник полиции в своем молочно-белом мундире - все они давно вели наблюдение за Полифемом и каждый из них - за всеми остальными, теперь, когда многочисленные кинооператоры, с башен, с лафетов, с гусениц стрекотали своими камерами, а звукооператоры закидывали на танки и бронемашины и протягивали с противоположной стороны свои микрофоны, Ахилл, раненный вторым выстрелом, в бессильной ярости бросился на один танк, потом на другой, отскакивал, пинаемый ногами, падал на спину, извивался, вставал, наконец, тяжело дыша, прижав руки к груди - между пальцев проступала кровь, - двинулся к вездеходу, рыком скандируя снимающему его Полифему стихи из "Илиады", задетый третьей пулей, опять упал на спину, поднялся, выпрямился еще раз, наконец, изрешеченный автоматной очередью, опрокинулся навзничь и испустил дух; тогда Полифем, пользуясь тем, - что все всецело поглощены съемкой - ведь нужно успеть снять и Полифема, и всех остальных, - стремительно объехал танковое кладбище и погнал машину прочь, мало-помалу отрываясь от тех, кто кинулся его преследовать и кому, собственно, важно было просто не потерять следа, однако погоня оказалась бессмысленной: когда они примерно в двенадцать ночи подъезжали к станции наблюдения и до нее оставалось всего несколько километров, пустыню потряс взрыв, заставивший все содрогнуться, как при землетрясении, и ввысь поднялся огненный шар. 24  Несколько недель спустя, когда все телецентры безо всякой мотивировки наотрез отказались воспользоваться фильмом Ф., возвратившейся домой со своей съемочной группой, логик Д. зачитал ей, завтракавшей вместе с ним в итальянском ресторане" отрывок из утренней газеты - в М. начальник генерального штаба приказал расстрелять главу секретной службы и начальника полиции: первого - за противогосударственную деятельность в пользу иностранных государств, второго - за намерение свергнуть законное правительство, а кроме того, со всей решительностью отверг нелепые слухи, будто часть пустыни используется как целевая площадка для иностранных ракет, нет, его страна неукоснительно соблюдает нейтралитет; объявив, что принимает на себя полномочия главы правительства, бывший начальник генерального штаба вылетел в войска на юг страны с тем, чтобы продолжить пограничную войну; сообщение это очень позабавило и даже развеселило Д., но уж совсем привела в восторг обнаруженная им на следующей странице и зачитанная потом вслух краткая, в две строки, заметка: сбылось заветное желание четы фон Ламберт - та, которую когда-то считали мертвой и вроде бы даже погребли, произвела на свет здорового крепкого мальчика; складывая газету и обращаясь при этом к Ф., Д. подытожил: черт возьми, тебе, однако, крепко повезло.