увлечением, и Уилл, опомнившись, спрыгнул со стремянки и постарался занять мистера Кейсобона разговором. Однако, несмотря на его усилия, время для этого последнего, по-видимому, тянулось нестерпимо медленно: во всяком случае, он выразил опасение, что миссис Кейсобон, наверное, устала. Науман не стал злоупотреблять его терпением и сказал: - А теперь, сударь, если вы опять готовы оказать мне одолжение, я освобожу вашу супругу. И мистер Кейсобон перестал торопиться, а когда тем не менее выяснилось, что голове святого Фомы Аквинского для полного совершенства требуется еще сеанс, он изъявил согласие позировать и на следующий день. Во время этого второго сеанса святая Клара также получила не одно исправление. Конечный результат настолько угодил мистеру Кейсобону, что он решил приобрести полотно, на котором святой Фома Аквинский в обществе других богословов вел диспут, слишком отвлеченный, чтобы его можно было изобразить, но более или менее интересный для слушателей на галерее. Святой же Кларой Науман остался (по его словам) весьма недоволен и не мог обещать, что сумеет превратить набросок в хорошую картину, а потому дальше предварительных переговоров дело не пошло. Я не стану останавливаться ни на шуточках по адресу мистера Кейсобона, которые Науман отпускал вечером, ни на его дифирамбах очарованию Доротеи. Уилл присоединялся к нему и в том, и в другом, но с одним различием. Стоило Науману упомянуть ту или иную особенность ее красоты, как Уилл начинал негодовать на его дерзость: самые обычные слова тут звучали грубостью, да и какое право имеет он обсуждать ее губы? О ней нельзя говорить, как о других женщинах. Уилл не мог прямо высказать то, что чувствовал, но его душило раздражение. А ведь когда после некоторого сопротивления он согласился привезти мистера Кейсобона с супругой в мастерскую своего друга, согласие это во многом было продиктовано гордостью при мысли, что именно он дает Науману возможность изучить ее красоту... нет, ее божественную внешность, ибо к ней неприложимы эпитеты и сравнения, предназначенные для описания только телесной прелести. (Бесспорно, обитатели Типтон-Грейнджа и его окрестностей, как и сама Доротея, весьма удивились бы подобному преклонению перед ее красотой. В тех краях мисс Брук считалась всего лишь "хорошенькой".) - Сделай милость, оставь эту тему, Науман. Миссис Кейсобон нельзя обсуждать, словно простую натурщицу, - объявил Уилл, и Науман уставился на него с недоумением. - Schon! [Ладно! (нем.)] Я буду говорить о моем Аквинате. Как тип голова вовсе не так уж плоха. Сам великий схоласт тоже, наверное, был бы польщен, если бы его попросили позировать для портрета. Чего-чего, а уж тщеславия у этих накрахмаленных ученых мужей предостаточно. Как я и думал, ее портрет был ему интересен куда меньше его собственного. - Проклятый самодовольный педант с водой в жилах вместо крови! - воскликнул Уилл, чуть не скрежеща зубами. Его собеседник ничего не знал о том, какими обязательствами он связан с мистером Кейсобоном, но Уилл как раз вспомнил о них и пожалел, что не может тут же выписать чек, чтобы возместить мистеру Кейсобону эти расходы. Науман пожал плечами. - Хорошо, что они скоро уезжают, мой милый. Из-за них твой прекрасный характер начинает портиться. Все надежды и усилия Уилла были теперь сосредоточены на том, чтобы увидеть Доротею, когда она будет одна. Ему хотелось стать для нее хоть чем-то - пусть он запечатлеется в ее памяти более ясно, а не останется всего лишь мимолетным воспоминанием. Ее безыскусственной доброжелательности ему было мало: он понимал, что так она относится ко всем. Преклонение перед женщиной, вознесенной на недосягаемую для них высоту, играет большую роль в жизни мужчин, но, преклоняясь, они почти всегда жаждут быть замеченными своей царицей, жаждут какого-нибудь знака одобрения от владычицы своей души, который она может подать, не сходя с престола. Именно этого и хотел Уилл. Однако в его мысленных требованиях было немало противоречий. Когда глаза Доротеи обращались на мистера Кейсобона с супружеской тревогой или мольбой, это было прекрасно: она утратила бы часть своего ореола, если бы менее строго следовала велениям брачного долга, и тем не менее в следующий миг Уилл выходил из себя - ведь подобный нектар изливался на песок пустыни! И желание обрушить язвящие слова на мужа, который не стоил ее мизинца, было тем мучительней, что веские причины вынуждали его оставлять эти слова невысказанными. К обеду на следующий день Уилла не пригласили, а потому он убедил себя, что по долгу вежливости должен явиться с визитом, приурочив его к дневным часам, когда мистера Кейсобона не будет дома. Доротея, оставшаяся в неведении о том, что, приняв Уилла в прошлый раз, она вызвала неудовольствие мужа, вновь без колебаний приняла его - ведь к тому же визит этот мог быть прощальным. Когда Уилл вошел, она перебирала камеи, которые купила для Селии. Непринужденно поздоровавшись с ним, она показала ему браслет с камеей, который держала в руке, и сказала: - Я так рада, что вы пришли! Может быть, вы разбираетесь в камеях и подтвердите, что они действительно неплохи. Мне хотелось заехать за вами, когда мы отправлялись их покупать, но мистер Кейсобон сказал, что у нас нет на это времени. Свои занятия здесь он завершает завтра и через три дня мы уезжаем. Но я как-то не уверена в этих камеях. Садитесь же, прошу вас, и поглядите на них. - Я далеко не знаток, но в геммах на гомеровские темы ошибиться трудно. Они на редкость хороши. И такие прекрасные оттенки, словно созданные для вас. - О, это подарок моей сестре, а у нее совсем другой цвет лица. Вы видели ее тогда со мной в Лоуике - у нее белокурые волосы, и она очень хороша собой, во всяком случае, по моему мнению. Мы никогда еще не разлучались так надолго. Она удивительно милая и добрая. Перед отъездом мне удалось узнать, что ей хотелось бы иметь камеи. Вот почему меня огорчило бы, если бы они оказались недостаточно хорошими... для камей, - с улыбкой добавила Доротея. - Значит, вам камеи не нравятся? - сказал Уилл, садясь в некотором отдалении от нее и следя, как она закрывает коробочки. - Да. Откровенно говоря, они не представляются мне столь уж важными для человеческой жизни, - ответила Доротея. - Боюсь, ваши взгляды на искусство вообще весьма еретичны. Но почему? Мне кажется, вы должны тонко чувствовать красоту, в чем бы она ни таилась. - Вероятно, я во многих отношениях очень тупа, - сказала Доротея просто. - Мне хотелось бы сделать жизнь красивой, то есть жизнь всех людей. Ну, а колоссальная дороговизна искусства, которое словно лежит вне жизни и нисколько не улучшает мир, - от этого делается больно. Я помню, что оно недоступно большинству людей, и эта мысль портит мне всю радость. - По-моему, такое сочувствие граничит с фанатизмом, - горячо сказал Уилл. - То же можно сказать о красивых пейзажах, о поэзии, обо всем прекрасном. Если вы будете последовательны, то должны ополчиться против собственной доброты и стать злой, лишь бы не иметь преимущества перед другими людьми. Нет, истинное благочестие в том, чтобы радоваться - когда можно. Это значит, что вы делаете все от вас зависящее, чтобы спасти репутацию Земли как приятной планеты. Радость заразительна. Невозможно взять на себя бремя забот обо всем мире, вы куда больше помогаете ему, когда радуетесь - искусству ли или чему-нибудь еще. Неужто вы хотели бы преобразить всю юность мира в трагический хор, стенающий по поводу горестей и бед или выводящий из них мораль? Боюсь, вы ложно веруете, будто всякое несчастье уже добродетель, и хотите превратить свою жизнь в мученичество. - Уилл спохватился, что зашел дальше, чем намеревался, и умолк. Но Доротея поняла его слова по-своему, а потому ответила с полным спокойствием: - Вы ошибаетесь. Я вовсе не скорбное меланхолическое создание и редко грущу подолгу. Я легко сержусь и совершаю далеко не лучшие поступки - не то что Селия. Я вспыхиваю, а потом все вновь кажется мне прекрасным. Я не могу не верить в то, что существует высокое и прекрасное. И здесь я была бы готова радоваться искусству, но слишком многое остается мне непонятным, слишком многое кажется мне восхвалением безобразия, а не красоты. Пусть картины и статуи великолепны, но вложенные в них чувства часто низменны, грубы, а порой и нелепы. Иногда я вижу перед собой что-то воистину благородное, что-то, что пробуждает во мне такие же чувства, как Альбанские горы или закат солнца на холме Пинчо. Но тем обиднее, что среди всей этой массы вещей, в которые люди вложили столько старания и труда, мало по-настоящему хорошего. - Разумеется, скверных произведений всегда много, зато это почва, на которой произрастают более прекрасные и редкие цветы. - Да-да, - сказала Доротея, увидя в его словах подтверждение того, что особенно ее тревожило. - Я понимаю, как трудно сделать что-либо хорошо. С тех пор как мы приехали в Рим, мне часто кажется, что наши жизни, если бы их можно было повесить на стену, в подавляющем большинстве выглядели бы много безобразнее и нелепее картин. Доротея, казалось, хотела сказать что-то еще, но передумала и замолчала. - Но вы так молоды... Подобные мысли в ваши лета неестественны, - решительно заявил Уилл, встряхивая головой. - Вы говорите так, словно вообще не знали юности. Это чудовищно! Словно вы, подобно мальчику из легенды, узрели в детстве ужасы подземного царства. Вас воспитывали в тех ужасных представлениях, которые, точно Минотавр (*74), избирают прекраснейших женщин, чтобы пожрать их. А теперь вы уезжаете и вас запрут в каменной темнице Лоуика. Вы будете погребены заживо. Я прихожу в бешенство при одной мысли об этом! Лучше бы я вовсе вас не знал, чем думать, что вас ждет подобное будущее! Уилл вновь испугался, что зашел слишком далеко. Но смысл, вкладываемый нами в слова, зависит от состояния наших чувств, а его тон гневного сожаления был так внятен сердцу Доротеи, которое щедро дарило свой пыл и не находило ответного пыла в сердцах тех, кто ее окружал, что она ощутила неведомую ей прежде благодарность и ответила с мягкой улыбкой: - Вы очень добры, но не надо из-за меня тревожиться. Все дело в том, что Лоуик вам не нравится, вас влечет иная жизнь. Я же избрала Лоуик своим домом. Последняя фраза была произнесена почти торжественно, и Уилл не нашелся что ответить: припасть к ее туфелькам и объявить о своей готовности умереть за нее он не мог - что толку? Да и она, по-видимому, ни в чем подобном не нуждается. На минуту воцарилось молчание, а затем Доротея вновь заговорила - и было ясно, что она решилась наконец высказать то, что занимало ее больше всего: - Мне хотелось бы спросить вас о том, что вы сказали в прошлый раз. Может быть, дело просто в вашей манере выражаться. Я замечаю, что вам свойственна некоторая горячность. Я и сама часто преувеличиваю, когда увлекаюсь. - Но что вы имеете в виду? - сказал Уилл, заметив, что она говорит со странной для нее робостью. - Мой язык склонен к гиперболичности и сам себя подстегивает. Вполне возможно, что мне придется взять свои слова назад. - Вот вы говорили, что надо знать немецкий, то есть для занятий предметами, которым посвятил себя мистер Кейсобон. Я думала об этом, и мне кажется, широта знаний мистера Кейсобона позволяет ему работать над теми же материалами, какими пользуются немецкие ученые... - Доротея растерянно заметила, что наводит справки о степени учености мистера Кейсобона у постороннего человека. - Ну, не совсем над теми же, - ответил Уилл, стараясь быть сдержанным. - Он ведь не знаток Востока и сам указывает, что сведения об этих источниках получает из вторых рук. - Но ведь есть ценные старые книги о древних временах, написанные учеными, которые ничего не знали о нынешних открытиях, и этими книгами пользуются до сих пор. Отчего же книге мистера Кейсобона не быть столь же ценной? - с жаром спросила Доротея. Она чувствовала неодолимую потребность продолжить вслух спор, который вела сама с собой. - Это зависит от направления исследований, - ответил Уилл, заражаясь ее горячностью. - Предмет, который избрал мистер Кейсобон, меняется не менее чем химия: новые открытия постоянно порождают новые точки зрения. Кому нужна в наши дни еще одна система, опирающаяся на четыре элемента (*75), или трактат против Парацельса? (*76) Неужели вы не видите, насколько бессмысленно теперь ползти чуть дальше людей прошлого века - таких, как Брайант (*77), - и исправлять их ошибки? Жить на чердаке среди старого хлама и подновлять хромоногие теории о Куше и Мицраиме? (*78) - Как вы можете говорить об этом так легко? - спросила Доротея, глядя на него с грустным упреком. - Если вы правы, то что может быть печальнее, когда столь упорный и самозабвенный труд оказывается напрасным? Не понимаю, почему вас совсем не трогает, - если вы действительно это думаете, - что человек такой добродетельный, талантливый и ученый, как мистер Кейсобон, не сумел преуспеть в том, чему отдал свои лучшие годы. Доротея растерялась, заметив, до какого предположения она дошла, и вознегодовала на Уилла за то, что он ее на это подтолкнул. - Вы же меня спрашивали о фактах, а не о чувствах, - ответил Уилл. - Но если вы хотите карать меня за факты, я покоряюсь. Я не в том положении, чтобы высказывать свои чувства по отношению к мистеру Кейсобону. В лучшем случае это будут восхваления облагодетельствованного. - Простите меня, - сказала Доротея, густо краснея. - Я понимаю, что вы правы, и мне не следовало касаться этой темы. К тому же я ошибаюсь. Потерпеть неудачу после длительных стараний куда достойней, чем вообще ни к чему не стремиться. - Я совершенно с вами согласен, - ответил Уилл, стараясь поправить дело. - И решил не лишать себя больше возможности потерпеть неудачу. Пожалуй, щедрость мистера Кейсобона была для меня вредна, и я намерен отказаться от свободы, которую она мне давала. В ближайшее время я вернусь в Англию и начну сам пролагать себе дорогу, чтобы не зависеть ни от кого, кроме самого себя. - Это прекрасно, я уважаю такое чувство, - сказала Доротея с прежней ласковостью. - Но я убеждена, что мистер Кейсобон всегда думал только о том, чтобы помочь вам. "У нее хватит упрямства и гордости служить ему и не любя, раз уж она вышла за него", - подумал Уилл, а вслух сказал, вставая: - Я больше вас не увижу... - Не уходите, не дождавшись мистера Кейсобона! - сказала Доротея со всей искренностью. - Я очень рада, что мы встретились в Риме. Мне хотелось узнать вас покороче. - А я заставил вас рассердиться, - сказал Уилл. - И вы будете дурно обо мне думать. - Нет-нет. Сестра предупреждала меня, что я всегда сержусь на тех, кто не говорит того, что мне хотелось бы услышать. Но надеюсь, я все же не думаю о них дурно. В конце концов я обычно начинаю сердиться на себя за нетерпимость. - Тем не менее я вам не нравлюсь. Теперь я связан для вас с неприятными мыслями. - Вовсе нет, - искренне ответила Доротея. - Вы мне очень нравитесь. Уилл не слишком этому обрадовался; ему пришло в голову, что если бы он не нравился ей, то, наверное, значил бы для нее больше. Он промолчал, но лицо его стало хмурым, почти обиженным. - И мне очень хочется узнать, чем вы займетесь, - весело продолжала Доротея. - Я глубоко верю, что люди рождаются с разными призваниями. Без этого убеждения я, наверное, была бы крайне узкой в своих взглядах - ведь и, кроме живописи, есть много такого, о чем я не имею ни малейшего понятия. Вы представить себе не можете, как мало я знакома с музыкой, и литературой, в которых, вы такой знаток. Интересно, каким же окажется ваше призвание? Может быть, вы станете поэтом? - Как сказать. Поэт должен обладать душой настолько чуткой, что она различает любой оттенок, и настолько открытой чувствам, что чуткость ее, как незримая рука, извлекает множество гармоничных аккордов из струн эмоций - душой, в которой знание тотчас преображается в чувство, а чувство становится новым средством познания. Но подобное состояние достижимо лишь иногда. - Однако вы ничего не сказали о стихах, - заметила Доротея. - По-моему, без них не может быть поэта. Я понимаю ваши слова о знании, преображающемся в чувство, так как, мне кажется, я постоянно испытываю именно это. Но право же, я не сумею написать даже самого короткого стихотворения. - Вы сами - стихотворение, и в этом заключается самое лучшее в поэтах: то, что озаряет сознание поэта в минуты вдохновения, - сказал Уилл, блистая оригинальностью, которую все мы разделяем с утренней зарей, весенними днями и прочими вечными обновлениями. - Мне очень приятно это слышать, - ответила Доротея со смехом, звонким, как птичья трель, и с шаловливой благодарностью во взгляде. - Какие любезные вещи вы говорите! - Как я хотел бы быть не просто любезным, но полезным вам! Как был бы я счастлив оказать вам хотя бы ничтожную услугу, но, боюсь, такого случая мне никогда не представится, - пылко воскликнул Уилл. - Нет, нет, - дружески сказала Доротея. - Он, несомненно, представится, и я вспомню о вашем добром расположении ко мне. Когда я увидела вас в Лоуике, то подумала, что нам следует стать друзьями, - ведь вы же родственник мистера Кейсобона. - В ее глазах блеснули слезы, и Уилл почувствовал, что и его глаза, подчиняясь законам природы, также увлажнились. Упоминание мистера Кейсобона не испортило этого мгновения, освященного могучей силой и пленительным достоинством ее благородной доверчивой неопытности. - А кое-что вы могли бы сделать и сейчас, - произнесла Доротея, поднимаясь и пройдясь по комнате, чтобы утишить волнение. - Обещайте мне никогда ни с кем не говорить об этом... то есть о труде мистера Кейсобона... В таком тоне, я хочу сказать. Этот разговор начала я. И во всем виновата я. Но вы дадите мне такое обещание? Она остановилась напротив Уилла и посмотрела на него с глубокой серьезностью. - Разумеется, я обещаю, - сказал Уилл, но покраснел. Если он не позволит себе с этих пор ни одного слова осуждения по адресу мистера Кейсобона и перестанет пользоваться его помощью, тем больше у него будет права питать к нему ненависть. Поэт должен уметь ненавидеть, говорит Гете, и этим талантом Уилл, во всяком случае, обладал. Он сказал, что мистера Кейсобона все-таки дожидаться не будет, а придет проститься с ним перед самым их отъездом. Доротея протянула ему руку, и они обменялись простым "до свидания". Однако у подъезда Уилл встретил мистера Кейсобона, который пожелал своему молодому родственнику всего самого лучшего и вежливо отказался от удовольствия еще раз проститься с ним, сославшись на сборы перед дорогой. - Я должна сообщить вам кое-что о вашем родственнике, мистере Ладиславе. Возможно, это поднимет его в ваших глазах, - сказала Доротея мужу поздно вечером. (Едва он вошел, она объявила, что у них был Уилл и собирается зайти еще раз, но мистер Кейсобон ответил: "Я встретился с ним на улице, и мы попрощались". Сказано это было тем тоном, какой мы употребляем, желая показать, что тема, будь она личной или общественной, нас не интересует и больше мы к ней возвращаться не хотим. А потому Доротея отложила продолжение разговора.) - Что же именно, любовь моя? - спросил теперь мистер Кейсобон. Он всегда называл ее "любовь моя", когда говорил особенно холодно. - Он решил оставить свои странствия и больше не пользоваться вашей щедростью. Он собирается вернуться в Англию, чтобы самому проложить себе путь. Мне казалось, вы сочтете это добрым знаком, - сказала Доротея, умоляюще глядя на мужа, чье лицо оставалось непроницаемым. - А он упомянул, чем именно намерен заняться? - Нет. Но он сказал, что начинает понимать, какой опасной может стать для него ваша щедрость. Разумеется, он сам вам обо всем напишет. Но ведь это решение повысило его в вашем мнении? - Я подожду его письма, - ответил мистер Кейсобон. - Я сказала ему, что, по моему глубокому убеждению, вами в ваших действиях руководило только желание помочь ему. Я помню, с какой добротой вы говорили о нем тогда в Лоуике, - добавила Доротея, беря руку мужа. - У меня был в отношении него определенный долг, - ответил мистер Кейсобон и погладил руку Доротеи, но взгляд его оставался хмурым. - В остальном, признаюсь, этот молодой человек меня не интересует, и нам незачем обсуждать его будущее, так как влиять на него сверх установленных мной пределов мы не можем. Больше Доротея об Уилле не упоминала. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. В ОЖИДАНИИ СМЕРТИ 23 "Хваленых солнечных коней, Хоть правит ими Аполлон, Ручаюсь головой моей, Я обгоню!" - промолвил он. Фред Винси, как нам известно, был отягощен небольшим должком, и, хотя столь нематериальное бремя не могло надолго ввергнуть в уныние этого беззаботного юношу, некоторые обстоятельства, сопряженные с указанным долгом, делали мысль о нем весьма неприятной. Кредитором Фреда был мистер Бэмбридж, местный торговец лошадьми, близкий знакомый всех молодых обитателей Мидлмарча, слывших "прожигателями жизни". В дни вакаций времени для развлечений у Фреда, разумеется, было гораздо больше, чем денег, и мистер Бэмбридж не только разрешил ему пользоваться лошадьми из своей прокатной конюшни в кредит, не только не стал требовать с него немедленного возмещения, когда он загнал отличного гунтера, но простер свою любезность даже до того, что одолжил ему сумму, необходимую для покрытия бильярдных проигрышей. В целом его долг составил сто шестьдесят фунтов. Бэмбридж не опасался за свои деньги, пребывая в убеждении, что молодому Винси есть к кому обратиться за помощью, но все-таки пожелал получить надлежащий документ, и Фред выдал ему вексель за собственной подписью. Три месяца спустя он переписал вексель - теперь уже с поручительством Кэлеба Гарта. Ни в первый, ни во второй раз Фред ни на секунду не усомнился, что сумеет уплатить по векселю, ибо его финансовое положение рисовалось ему в самом радужном свете. Не станете же вы требовать, чтобы подобная бодрая уверенность опиралась на сухие факты. Всем нам прекрасно известно, что природа ее вовсе не так груба и материалистична - уверенность эта питается приятным убеждением, будто божественный промысел, легковерие наших ближних, неисповедимые пути удачи или же еще более неисповедимая тайна нашей великой ценности для мироздания непременно приведут все трудности к благополучному разрешению, вполне достойному нашего умения одеваться с безупречным вкусом и вообще нашей благородной склонности ко всему самому дорогому и самому лучшему. Фред не сомневался, что дядя сделает ему щедрый подарок, что его ждет полоса удачи, что путем ловких обменов он сумеет постепенно преобразить лошадь, стоящую сорок фунтов, в лошадь, которую в любую минуту можно будет продать за сто, поскольку "уменье судить" само по себе стоит очень дорого. Ну а если бы даже обстоятельства сложились наихудшим образом - чего, конечно, стал бы опасаться лишь человек, страдающий болезненной мнительностью, - Фред считал (в то время), что у него в запасе как последнее средство всегда есть кошелек отца. Вот почему источники, питавшие его радостные надежды на будущее, были, можно сказать, более чем обильными. О содержимом отцовского кошелька Фред имел самое смутное представление, но ведь в коммерции есть свои приливы и отливы, не так ли? И ведь дефицит одного года с лихвой покрывается прибылью следующего? Винси жили в полном довольстве, ни в чем себя не урезая, не то чтобы на очень широкую ногу, но давно заведенным порядком, с соблюдением всех семейных традиций и обычаев, так что их дети понятия не имели об экономии, а старшие полностью сохраняли детское убеждение, будто их отец способен купить все, чего ни пожелает. Сам мистер Винси был отнюдь не лишен привычек, довольно дорогих по меркам Мидлмарча, - он щедро тратил деньги на скачки, на свой погреб, на званые обеды, а у маменьки был открытый счет в магазинах и лавках, что создает блаженную иллюзию, будто можно брать любые вещи, не платя за них. Но Фред знал, что отцам положено распекать сыновей за мотовство. Стоит ему признаться, что у него завелись долги, и разразится буря, а он недолюбливал скверную погоду в стенах родительского дома. Фред питал к отцу положенное сыновнее почтение и покорно переносил очередную грозу, не сомневаясь в ее кратковременности. Однако слезы матери не доставляли ему ни малейшего удовольствия, как и необходимость напускать на себя сумрачный вид, вместо того чтобы радоваться и смеяться: натура Фреда была такой солнечной, что унылость, с которой он выслушивал упреки и нотации, в значительной мере была данью приличиям. Вот почему куда проще было переписать вексель с поручительством какого-нибудь друга. Да и что тут такого? Его надежды казались ему более чем достаточным обеспечением, и он с полной безмятежностью готов был увеличивать обязательства других людей, но, к несчастью, те из них, чьи подписи имели вес, чаще всего оказывались пессимистами, не склонными верить, что вселенский порядок обязательно благоприятствует приятным молодым людям. Собираясь просить об одолжении, мы перебираем в уме наших друзей, воздаем должное их лучшим качествам, извиняем их недостатки и старательно убеждаем себя, что каждый из них окажет нам услугу с такой же радостью, с какой мы жаждем ее принять. И все же к тем, чья радость не обещает быть такой уж бурной, мы предпочитаем обращаться, только получив отказ от других, и Фред по зрелом размышлении отверг за единственным исключением всех возможных кандидатов, решив, что просить их о помощи будет все-таки неприятно (его убеждение, что ему, в отличие от прочих членов рода человеческого, неприятности терпеть не положено, было неколебимым). А чтобы он оказался в по-настоящему тяжелом положении, носил бы панталоны, севшие от стирки, обедал бы холодной бараниной, ходил бы пешком за неимением лошади - что за нелепость! Веселая беззаботность, которой наделила его природа, все это безоговорочно отметала. Однако Фред не желал ронять себя признанием, что у него нет денег для уплаты мелкого долга, а потому в конце концов попросил об этой услуге самого бедного и самого доброго из своих друзей - Кэлеба Гарта. Гарты питали к Фреду такую же теплую привязанность, как он к ним. В дни, когда он и Розамонда были еще маленькими, а Гарты не так бедны, свойство между семьями через мистера Фезерстоуна, женатого первым браком на сестре мистера Гарта, а вторым - на сестре мистера Винси, привело к знакомству, которое, впрочем, поддерживали не столько родители, сколько дети: они пили чай, разлитый в кукольные чашки, и играли вместе целыми днями. Шестилетний Фред считал маленькую шалунью Мэри лучшей девочкой во всем мире и обручился с ней медным колечком, которое срезал с зонтика. И в школе и в университете он сохранял к Гартам самые нежные чувства и бывал у них в доме как свой, хотя всякие отношения между ними и его родителями давно прекратились. Даже когда Кэлеб Гарт преуспевал, старшие Винси смотрели на него сверху вниз, ибо в Мидлмарче свято блюлись очень тонкие сословные различия. Потомственным фабрикантам, которые, подобно герцогам, могли вступать в родство лишь с равными себе, было свойственно врожденное ощущение социального превосходства, которое находило очень точное практическое выражение, хотя определить его теоретически оказалось бы весьма нелегко. Затем Кэлеб Гарт потерпел неудачу со строительным подрядом, который, к несчастью, взял, не довольствуясь обычными своими занятиями землемера, оценщика и посредника. И довольно долго все плоды его трудов шли тем, кто за него поручился, а он вел самую скудную жизнь ради того, чтобы иметь возможность уплатить кредиторам двадцать шиллингов за фунт. В конце концов он добился своего, заслужив уважение тех, кто не усмотрел в его стараниях опасного прецедента, однако уважение уважением, но кто будет ездить к людям, если у них нет хорошей мебели и полного обеденного сервиза? К тому же миссис Винси никогда не чувствовала себя непринужденно в обществе миссис Гарт и часто вспоминала, что этой женщине в девичестве приходилось самой зарабатывать себе на хлеб - до выхода замуж миссис Гарт была учительницей, что уподобляло ее близкое знакомство с Линдли Мерреем и "Вопросами" Мэнгнолл (*79) умению суконщика различать клейма на штуках коленкора или осведомленности курьера, сопровождающего досужих путешественников, о чужих странах: состоятельным дамам ничего подобного не требуется. А с тех пор как Мэри стала вести хозяйство в доме мистера Фезерстоуна, безразличие миссис Винси к Гартам перешло в неприязнь из-за опасения, что Фред обручится с этой некрасивой девушкой, чьи родители "живут так мизерно!". Зная об этом, Фред не упоминал дома о своих визитах к миссис Гарт, которые последнее время заметно участились, потому что его крепнущая любовь к Мэри распространялась и на ее близких. У мистера Гарта была в городе небольшая контора, и Фред решил, что поговорить о поручительстве удобнее будет там. Долго просить ему не пришлось: горький опыт не научил Кэлеба Гарта быть осторожнее в собственных делах, и он по-прежнему доверял людям - если, конечно, они казались достойными доверия. О Фреде же он был самого высокого мнения и не сомневался, что "из этого малого выйдет толк: душа у него открытая, сердце доброе, основы самые хорошие, и положиться на него можно, как на каменную гору". Таковы были психологические доводы Кэлеба Гарта, принадлежавшего к тем редким натурам, которые требовательны к себе и снисходительны к другим. Ему становилось стыдно за чужие неблаговидные поступки, и он избегал говорить о них, а всякую мысль о том, что подобный поступок может быть совершен в будущем, он попросту отгонял, предпочитая обдумывать способ, позволяющий придать древесине особую твердость, и тому подобные хитроумные изобретения. Перед тем как побранить кого-нибудь, если уж уклониться от этого не удавалось, он успевал перебрать все лежавшие на столе бумаги, или начертить тростью множество диаграмм, или же сосчитать и пересчитать завалявшуюся в кармане мелочь. Он предпочитал сам сделать работу за других, лишь бы не указывать им на промахи и небрежность. Боюсь, ему совершенно не хватало дисциплинирующей строгости. Когда Фред рассказал ему о своем долге и объяснил, что хотел бы уплатить его, не беспокоя отца, - ведь в самом скором времени он обязательно получит всю необходимую сумму и никому не причинит никаких затруднений, - Кэлеб сдвинул очки на лоб, поглядел в чистые юные глаза своего любимца и поверил ему, с готовностью приняв правдивый рассказ о прошлых грешках за доказательство истинности его надежд на будущее. Тем не менее он почувствовал, что должен дружески намекнуть Фреду на необходимость изменить поведение и не может поставить подпись на векселе без строгого увещевания. А потому он взял вексель, сдвинул очки на нос, примерился, потянулся за пером, оглядел его, окунул в чернильницу и снова оглядел, затем чуть-чуть отодвинул вексель, опять поднял очки на лоб, шевельнул кустистыми бровями, отчего его лицо приобрело выражение ласковой кротости (извините эти подробности - они умилили бы вас, будь вы знакомы с Кэлебом Гартом), и сказал благодушно: - Так-так, значит, лошадь сломала ногу! Да и какой же барышник станет меняться себе в убыток. Ну, в следующий раз будешь умнее, мой мальчик. Договорив, Кэлеб спустил очки на нос и начал выводить подпись с обычным своим тщанием - в делах он никогда не позволял себе ни малейшей небрежности. Наклонив голову набок, он несколько секунд созерцал четкие буквы и красивый росчерк, потом протянул вексель Фреду, сказал "до свидания" и вновь с головой ушел в планы новых служб для сэра Джеймса. То ли Кэлеб был настолько увлечен работой, что совсем забыл о подписи, которую поставил на векселе, то ли по иной, более осознанной причине, но миссис Гарт он не обмолвился об этом ни словом. Некоторое время спустя небосвод Фреда омрачился и даль предстала его взору в ином свете. Вот почему деньги, которые он надеялся получить в подарок от своего дяди Фезерстоуна, были для него так важны, что он даже покраснел и побледнел - сначала в упоении надежды, а затем от горького разочарования. Из-за того что он не сдал экзамен, его обычные университетские долги совершенно взбесили отца, и разразилась небывалая гроза. Мистер Винси поклялся, что в следующий раз выгонит Фреда из дома, - пусть сам зарабатывает себе на жизнь как хочет, - и все еще разговаривал с сыном без прежнего добродушия, настолько его разгневало признание молодого человека, что он не хочет быть священником и предпочтет "бросить все это". Фред сознавал, что с ним обошлись бы еще строже, если бы родители втайне тоже не считали его наследником мистера Фезерстоуна, но видимая привязанность старика, который как будто им гордился, искупала изъяны его поведения. Вот так, когда молодой аристократ крадет драгоценности, мы называем такую кражу "клептоманией", говорим о ней с философской улыбкой и даже не помышляем о том, чтобы отправить его в исправительное заведение, как маленького оборванца, попавшегося на краже репы. По правде говоря, мнение большинства мидлмарчцев о Фреде Винси определялось мысленной оценкой того, что может сделать для него дядюшка Фезерстоун, и в собственном его сознании мысль о том, что дядюшка Фезерстоун сделает для него в трудную минуту или просто так, по велению Фортуны, всегда распахивала перед ним неизмеримые радужные дали. Однако подаренные банкноты были вполне измеримыми и при вычитании из суммы долга оставляли дефицит, который необходимо было как-то покрыть то ли с помощью "умения судить", то ли поймав удачу еще каким-нибудь способом. После той историйки с мнимыми долгами, когда он вынудил отца обратиться к Булстроду за опровержением, Фред никак не мог просить у него денег для уплаты настоящего долга. Он прекрасно понимал, что в гневе его отец не станет разбираться в тонкостях и решит, что он все-таки занимал деньги под наследство дяди. Ведь он признался отцу в одной неприятности, умолчав о другой. В подобных случаях позднейшее полное признание нередко заставляет думать, что все сказанное прежде было обманом и ложью. Фред же находил особую гордость в мысли, что никогда прямо не лжет даже в мелочах, он нередко презрительно пожимал плечами и морщился, ловя Розамонду на "вранье" (только брату может прийти в голову, что прелестная девушка способна на что-либо подобное), а потому готов был пойти на некоторые неприятности и даже лишения, лишь бы избежать обвинения во лжи. Именно эти мысли и чувства заставили его благоразумно отдать восемьдесят фунтов на хранение матери. Жаль, конечно, что он тут же не вручил их мистеру Гарту, но он собирался прежде раздобыть оставшиеся шестьдесят фунтов, а потому оставил себе двадцать фунтов в качестве, так сказать, семян, которые, удобренные умением судить и орошенные удачей, могут принести урожай сам-три, - весьма скромное приумножение, когда нивой служит ничем не ограниченная душа молодого джентльмена, в распоряжении которого находятся любые цифры. Фред не был игроком, он не страдал той особой болезнью, когда риск, напряжение всей нервной энергии в надежде на прихоть случая становятся такой же потребностью, как рюмка джина для пьяницы. Он был склонен лишь к той расплывчатой форме азартности, которая никогда не приобретает силы алкогольного опьянения, но просто живет в здоровой, горячей молодой крови и помогает бодрому воображению кроить события по желанию: уверенное в попутном ветре, оно ничего не опасается и видит одни лишь преимущества для тех, кто пустится в плавание вместе с ним. Вера в удачу превращает всякий риск в удовольствие, потому что конечный успех кажется несомненным, и чем большему числу людей предлагается доля в ставке, тем благородней и бескорыстней становится это удовольствие. Фред любил азартные игры и особенно бильярд, как любил лисью травлю или скачки с препятствиями - и даже больше, потому что нуждался в деньгах и надеялся выиграть. Но двадцать фунтов - семена, брошенные на заманчивое зеленое поле (то есть те, которые не были прежде обронены по дороге), - не принесли никакого урожая, и Фред обнаружил, что срок уплаты приближается, а у него есть только восемьдесят фунтов, отданных матери. Страдавшая запалом лошадь, на которой он ездил, воплощала в себе давний подарок дядюшки Фезерстоуна - хотя мистер Винси считал сына шалопаем, он позволял ему держать лошадь, так как человеку с его привычками это требование представлялось разумным. Таким образом, лошадь была собственность Фреда, и, ради того чтобы уплатить по векселю, он решил пожертвовать этой собственностью, хотя без нее жизнь утрачивала значительную часть своей прелести. Принимая это решение, он чувствовал себя героем - впрочем, на такой героизм его подталкивала боязнь нарушить слово, данное мистеру Гарту, любовь к Мэри и страх утратить ее доброе мнение. Завтра в Хаундсли будет конская ярмарка, он поедет туда и... и просто продаст свою лошадь, а сам с деньгами вернется в дилижансе? Но ведь больше тридцати фунтов за нее никак не дадут, а неизвестно, что может случиться, и глупо заранее отказываться от возможной удачи. Сто против одного, что ему так или иначе улыбнется счастье. И чем дольше Фред размышлял, тем больше убеждался, что птица счастья обязательно спустится к нему, а потому благоразумие требовало запастись порохом и пулями, чтобы было чем эту птицу подстрелить. Он поедет в Хаундсли с Бэмбриджем и с Хорроком, коновалом, и, ничего прямо у них не спрашивая, сумеет воспользоваться их опытом. Перед тем как отправиться в путь, Фред взял у матери все восемьдесят фунтов. Те, кто видел, как Фред выезжал из Мидлмарча в обществе Бэмбриджа и Хоррока, - ну, конечно же, на конскую ярмарку в Хаундсли! - не сомневались, что молодой Винси, как обычно, ищет новых развлечений. И если бы не непривычная озабоченность, он и сам чувствовал бы себя прожигателем жизни и лихим повесой. Поскольку Фред вовсе не был вульгарен, относился с легким пренебрежением к манерам и выговору молодых людей, никогда не учившихся в университете, и пописывал стансы, столь же пасторальные и благопристойные, как его игра на флейте, его тяга к Бэмбриджу и Хорроку представляется довольно любопытным фактом, и объяснение ему приходится искать не просто в страсти к лошадям, но и в том таинственном воздействии словесного обозначения, которое в столь значительной мере определяет наш выбор. Общество господ Бэмбриджа и Хоррока, не будь оно обозначено словом "удовольствие", несомненно, нагоняло бы скуку. Приехать с ними в Хаундсли под мелким холодным дождиком, спешиться у "Красного льва" в улочке, ретушированной угольной пылью, обедать в комнате, украшенной картой графства в грязевых разводах, скверным портретом неведомого коня в стойле, изображением его величества короля Георга IV с толстыми ляжками и в пышном галстуке, а также разнообразными оловянными плевательницами, - что могло бы показаться тоскливее, если бы все это магически не именовалось "прожиганием жизни"? Мистер Хоррок, бесспорно, производил впечатление непостижимой глубины, дававшей обильную пищу воображению. Костюм его с первого взгляда указывал на волнующую связь с миром конюшен (достаточно сказать, что поля его шляпы были слегка отогнуты кверху - ровно настолько, чтобы не показал