дницей своих родителей. Правда, про меня говорили, что у меня есть свой шик, но не больше. Но в глазах Мари Буссардель, рожденной в те времена, когда дамы щеголяли в турнюрах, и вышедшей замуж в дни Всемирной выставки в Париже, мой физический облик являлся чуть ли не идеалом. Существует немало матерей, которые видят в дочери, достигшей совершеннолетия, просто чужую женщину. Ах, как, должно быть, завидовала мне мать, с каким трудом переносила она меня не только за мое непокорство, но и за то, что я стала такой, какая есть! Никогда мама не обладала таким здоровьем, каким обладала я; не было у нее и таких ног, как у меня, длинных, мускулистых, такого твердого живота, такой высокой груди; ни такого рта, ни таких глаз, ни таких волос!.. Мне приятно было думать об этом, напоминать об этом себе. Так я могла смотреть на нее без злобы. Я поглядела на маму, опустившуюся в прелестное креслице а-ля Людовик XVI, которое, приняв на себя мамину тяжесть, казалось каким-то неестественно хрупким. На маме было платье медно-красного цвета. Всю жизнь она обожала резкие тона. Ей казалось, что яркие ткани облагораживают ее внешность, а они, наоборот, лишь подчеркивали ее тучность. Впрочем, мама всегда останавливала свой выбор, словно нарочно, на тех фасонах и линиях, которые только портили ее. Эта непогрешимость безвкусия не переставала меня удивлять. Ведь мама на моих глазах давала сотни доказательств своей прекрасной осведомленности во всех областях домоводства. Ей были известны самые верные дедовские способы Чистки старых драпировок, старых шелков, кружев. Ее спальня и будуар были обставлены даже изящно. Постельное белье она любила самое лучшее, тонкое. Но когда дело касалось ее лично, хороший вкус отступал. Похоже было, что она доверяла заботы о своем туалете заклятому своему врагу. А ведь одевалась она, сообразуясь лишь с собственным разумением, и пренебрегала любыми советами. 2  Тетя Эмма проявляла бОльшую осмотрительность. По ее глубочайшему убеждению, одни лишь фирмы, специализирующиеся на срочном изготовлении траура способны как следует скроить платье. Поэтому в течение тридцати пяти лет она состояла единственной постоянной клиенткой одной из таких фирм. И в течение тридцати пяти лет она носила платья, лишь слегка видоизмененные сообразно с требованиями моды, которые изготовляла ей в двадцать четыре часа фирма, обслуживающая траурные церемонии. Эту униформу она нацепила после смерти дедушки, заявив, что «никогда-не-снимет-траура-по-обожаемому-папочке». Сколько раз повторяла она при мне эту фразу невыразительной скороговоркой!.. Со временем это стало у нее как бы вечным рефреном. Действительно ли ее так огорчила смерть отца? Любила ли она отца, она, которая никого никогда не любила? Кто знает! В те времена я еще не родилась на свет божий... Но я ни разу не слышала, чтобы тетя вспомнила какое-нибудь его слово, вызвала в памяти хоть один его жест. Все сводилось для нее к вопросу одежды. Речь тут шла не о дорогой тени, а о «трауре-по-обожаемому-папочке». Очевидно, бормоча эту бессмысленную фразу, тетя Эмма считала себя в расчете с дедушкой. Со дня похорон она бросала ее кстати и некстати. Тетя Эмма держалась за этот траур, как за спасательный круг. Это отвечало ее замыслам. А они были не такими черными, как можно было судить по тетиной внешности и разговорам. Тетя, вопреки утонченно жестоким словам, на которые она была мастерица, отнюдь не обладала тонким умом. Недоброжелательная по натуре, она, однако, не питала никаких чрезмерных претензий. Одна-единственная мысль владела ею: семья. Не любовь к этой семье, ибо тетя особо никого не отличала из своих родственников, а «семья» в собственном смысле этого слова, все, что заключалось в нем, и все, что можно было прочувствовать, задумать и осуществить с помощью семьи... Она напоминала тех вождей, которые любят не своих подданных, а те радости, что дает власть. Из четырех детей бабушки старшим был дядя Теодор; за ним шли в следующем порядке: тетя Эмма, мой отец и тетя Луиза. Таким образом, тетя Эмма была только второй. Но в семействе Буссарделей, построенном сверху донизу по традициям и законам иерархия, вполне хватало места для двух старших. Мой дядя Теодор охотно соглашался на этот раздел. Он был человек жизнерадостный, а в известной мере даже равнодушный. Делами он не интересовался и переложил их на моего отца. Он наблюдал лишь за тем, как управляют его недвижимым имуществом. Все свободное время он посвящал охоте. А в периоды запрета охоты он ждал ее открытия и со звучным смехом рассказывал различные истории о погибшей от его руки дичи. Овдовев, переженив всех своих детей, он снова перебрался в родительский особняк. Но из-за равнодушия он даже не пытался добиваться власти. И так тетя Эмма, в неизменных своих крепах, прочно держала бразды правления. От чердака до подвала она правила домом, не встречая ничьего сопротивления, пользуясь безразличием дяди Теодора, вялостью моего отца и летаргическим состоянием бабуси. Ловко правя этой тройкой, она вела семью довольно изъезженными, зато самыми безопасными путями. Для того чтобы быть счастливой, ей требовалось сознание, что она управляет близкими. Однако ею самой тайно управляла моя мать и делала эта ради куда менее невинных соображении. Так управляющий имением считает, что обкрадывает своих хозяев, а его самого обкрадывает в свою очередь слуга. Мама притворялась, будто слепо покоряется всем распоряжениям и взглядам тети. Она ей льстила, хлопала в ладоши, когда тете удавалось сострить, прославляла, особенно в присутствии тети, ее безусловное превосходство. При случае мама охотно стушевывалась перед тетей, держалась скромницей. Говорила, мило улыбаясь: «Куда мне до Эмминого ума. У меня только и есть, что здравый смысл». Но я не раз видела, как при этих словах она отводила свой взор, исполненный сарказма, боясь, очевидно, что он ее выдаст. Все эти маневры не стоили ей никакого труда. Поглощенная заботами о двух моих братьях, моя мать оказывала им предпочтение, любыми средствами ставила их в предпочтительное положение. Как в конторе, так и в доме львиная доля имущества, привилегий и милостей должна была достаться им. По-видимому, никто этого не замечал. Но я-то замечала. Именно потому, что от меня таились. Сколько раз, обедая у Симона или Валентина, я с удовольствием указывала пальцем на какую-нибудь безделушку, на недавно повешенную картину. «Смотрите-ка, - восклицала я, - этот Жироде висел в курительной комнате на авеню Ван-Дейка». Или заявляла вслух, что узнаю на одной из моих невесток бабушкино ожерелье, которое она, по ее словам, хранила для меня. Но вскоре эта игра мне приелась. Слишком частое напоминание обо всех этих семейных беззакониях могло бы навести родных на мысль, что я считаю себя ущемленной... А ведь то, что моя семья именовала «Агнессиным мерзким характером», было, к счастью для меня, подлинным бескорыстием. Но как иной раз было не восхищаться этим маминым редкостным талантом? Ее уловки в пользу сыновей, вернее, практические плоды этих уловок намного превосходили ценность даримых вещей. На мамином счету были и кое-какие другие махинации, а некоторые из них еще находились в стадии созревания. Это была очень сложная натура, натура политичная. Она заслуживала лучшей участи. Вы видите сами, что я отдаю ей должное. Она могла бы стать личностью исторической. В иные времена из нее бы вышла принцесса Урсинская или вторая мадам де Ментенон. Правда, для этого требовалась другая внешность. Короче говоря, прошлое и будущее, Буссарделей было столь прочно связано с домашним укладом, что в конце концов династия склонилась к матриархату. Семьей правили женщины. Бабуся по праву старшинства, тетя Эмма формально, а в действительности - моя мать. Тетя Эмма удовлетворилась нашей невинной перепалкой. Должно быть, они с мамой решили пока этим ограничиться. Симон, конечно, уже успел сообщить им о нашем гаврском споре и о своем поражении. Мама и тетя достаточно хорошо знали меня и понимали, что если я заупрямлюсь, то из меня не вытянешь слова, и мама, которую я тоже достаточно хорошо изучила, отказалась от дальнейших расспросов в надежде на случай. - Если хочешь, кисанька, - сказала тетя Эмма, - я распоряжусь, чтобы тебе приготовили ванну. Я разрешаю! При моей комнате на четвертом этаже в самом дальнем конце северного крыла особняка, которую я устроила по своему вкусу, был только душ. Там просто не хватало места для ванны. Да и не так-то легко было получить разрешение устроить у себя душ: разве на третьем и на втором этаже нет ванных комнат? Неужели у меня не хватит сил спуститься на тридцать ступенек? И вообще что за нелепая мысль забраться на самую верхотуру, тем более что четвертый этаж отведен для прислуги. Вечное оригинальничанье! Ванные комнаты находились в ведении тети Эммы. Желающий принять ванну должен был адресоваться к ней, просить у нее ключ, как в семейных пансионах. Я поблагодарила ее за великодушное предложение, но отклонила его. - Я вполне обойдусь душем, тетя Эмма. Впрочем, я принимала ванну утром в моей каюте. - В каюте? - переспросила тетя с таким видом, словно я говорила на непонятном для нее языке. - Ах да, верно, ты ведь была на пароходе! Я и забыла об этом. Тетя помолчала, как бы желая этой паузой подчеркнуть, что мое путешествие лично ее ничуть не интересует, и уверить меня, что у нее есть заботы поважнее. Затем продолжала: - Да, но ведь после этого ты целый день провела в вагоне. - Целый день! - произнесла я.- Всего два часа. К тому же в трансатлантическом экспрессе на редкость чисто! - Да будет тебе! В поездах никогда не бывает чисто! Разве только твоя персона оказывает на все очистительное действие. Мама расхохоталась. - Впрочем, поступай как знаешь, - заключила тетя Эмма. - Хоть совсем не мойся. Я поглядела на тетю, на ее землистое лицо, на небрежно приглаженные волосы, на ее платье, туго стянутое у шеи и у запястий. - Не беспокойся,- сказала я - К обеду я выйду в вполне приличном виде. Тебе не придется краснеть за меня. Войдя в свою комнату, я под влиянием какого-то смутного чувства, то ли боязни, то ли стыдливости, не окинула ее взглядом, как это делаешь, чтобы вновь восстановить свою близость с родным углом. Мои взоры упорно отвращались от стен. Не подошла я также к окну, за которым лежал парк Монсо, парк моего детства, - пустынный в этот предвечерний час и поэтому особенно поэтичный. Пока я была у бабуси, в комнату внесли мои чемоданы. В чемоданах лежали сувениры, которые я привезла самым близким родным. Я достала маленькие сверточки. Подержала их в руке. Потом подумала: «Нет, отдам в другой раз. Слишком много народу приглашено к обеду. А я ничего не привезла ни двоюродным братьям, ни тете Жюльене». Я заперла сувениры в ящик. Никто не постучался в мою дверь; никто не позвонил мне по внутреннему телефону. Чего мне еще ждать? Я вошла в туалетную, где был устроен душ. Душ мне показался каким-то вялым. Душ в Америке, память о котором, как об ударе хлыста, хранила моя кожа - так во рту еще долго сохраняется определенный - вкус или в ушах определенный звук, - бодрил мне кровь, массировал тело. Возможно, ему-то, отчасти я и была обязана тем, что он придал моей фигуре более изящные линии. Чем отныне я заменю его благотворное действие, если, конечно, не собираюсь раздобреть? Надев платье, подходящее для малого обеда, я присела на край дивана и сидела так, положив руки на колени, без дела, без толку, без мысли. Стало быть, в этот вечер ничего не произойдет! Время как бы умерло, оно тянулось вечность. Где сейчас они все? В какой комнате собрались? И какой держат совет? К семейным обедам родственники обычно съезжались заблаговременно. Сейчас они, должно быть, все уже в сборе. Мне показалось даже, что я слышу голос тети Эммы, встречающей гостей восклицанием: «Нам еще ничего не известно!» Ясно, что Симон, желая объяснить неуспех своей миссии, сообщает свой вариант нашей встречи и на все лады высмеивает мое тупое упрямство. И каждый сообразно своему темпераменту восклицает: «А что я вам говорил?.. Вот сами увидите... Эта Агнесса!..» Когда я появлюсь на пороге, все замолкнут, переменят тему разговора, сделают вид, что не интересуются моей особой... Я отнюдь не торопилась прерывать заседание семейного совета. Ни снова их увидеть. Я уже была сыта ими по горло! Я сидела не шевелясь, и, как всегда в минуты нервной разрядки, когда ничего не ждешь, когда не баюкаешь себя иллюзиями, от умственного твоего взгляда не скрывается ничто, и это ясновидение наполняет душу печалью. Я сидела в своей: комнате, насторожив слух, вся в напряжении, начеку. Под собою я ощущала весь особняк. Все его пороги, все его двери, его коридоры в закоулки, его большие комнаты и комнаты маленькие, которые я знала наизусть, где могла ориентироваться с закрытыми глазами; их расположение... Я физически ощущала весь особняк сквозь полы и потолки, как пассажир парохода уверен, что физически ощущает кочегарку, затерянную в самых глубинах судна. Я ощущала под собой особняк, а вокруг него я ощущала долину Монсо. Особняк был ее средоточием, как паук, засевший в центре паутины. Мы были связаны с этим кварталом множеством нитей. Он нас обогатил. Мой прадед и его брат, основоположники нашего благосостояния, создали его, спекулируя земельными участками на всем пространстве от Малой Польши до От-Руль; моя прабабка была из рода Битсиу, то есть доводилась кузиной баронессе Осман; это родство, с его добрыми советами, позволяло «братьям Буссардель» иной раз счастливо соперничать с самим банкиром Перейра. В результате семье досталось значительное состояние и недвижимость - домов тридцать во главе с нашим особняком, который трое наших предков построили примерно в 1865 году возле старинного парка Филиппа-Эгалите. Вокруг особняка-патриарха расплодились дома, где жили Буссардели - прямое или косвенное потомство первых. Ни одно из этих здании не выходило за пределы наших ленных владений. Менее состоятельные из нас шли на любые жертвы, лишь бы сохранить за собой полутемные антресоли на границе Батиньоля и Терн. Более обеспеченные, счастливые владельцы домов; в конце авеню Гоша или на площади Мальзерб, презирали модные кварталы, идущие вдоль Сены или вдоль Булонского леса. Все они равно хранили верность Монсо, повинуясь сложному чувству собственного достоинства, признательности и суеверия. Но мне-то что, меня-то что связывало? Почему я жила пленницей в этом обособленном городке среди большого города, у безрадостного очага, с этой семьей, где на мою долю не досталось ни одной крупицы человеческого тепла? Это ярмо тяготило меня; я его не сбрасывала; я несла его с мукой, с возмущением, но все-таки несла. И когда по воле случая освободилась, то поспешила вновь взвалить его на себя. Неужели же так сильны узы родства? Они накрепко соединяют всех этих людей, которые пусть не любят друг друга, но зато хоть внутренне схожи. И меня они связывали также, меня, у которой не было ничего общего со своими родными по крови, даже их достоинств, даже моих недостатков. Что же это была за магнетическая сила? 3  Зазвучал гонг, призывавший к обеду. Каждый, раз мне казалось, что я в театре и гонг извещает зрителей, что сейчас поднимется занавес. И в самом деле, у меня было впечатление, что сейчас начнется пьеса, нечто очень важное произойдет сегодня вечером. Пусть! Мое возвращение под отчий кров, этот мой незамеченный приезд, этот сдержанный прием были лишь прологом к тысяче мелких разочарований и обид. Мое появление в гостиной второго этажа, где уже собрались все родные, не вызвало ни одного возгласа. Постарались даже не прерывать разговора. Тетя Эмма, сгруппировавшая вокруг бабуси большинство присутствующих, поспешно залопотала что-то. Симон, симметрии ради стоявший в противоположном конце комнаты, продолжал или начал разговор с нашими двоюродными братьями, которые всегда прислушивались к нему с уважением. - Познакомившись с вновь принятыми законами, - разглагольствовал он, - невольно приходишь к мысли, что их творцы просто не знают, что такое право наследования, по крайней мере не знают на личном опыте. И эти люди стоят у власти! Ага! - добавил он, повернувшись ко мне. И сказал, умышленно не меняя тона: - А вот и Агнесса. Все получилось даже забавно. Очень уж было ясно, что здесь не обошлось без режиссера, который точно разработал всю мизансцену комедии. Старые и малые кинули на меня если не презрительный, то, во всяком случае, небрежный взгляд, сказали «добрый вечер», а не «здравствуй» и стали вести себя так, будто я не пробыла два года в Америке, а съездила на субботу и воскресенье в Фонтенбло. Однако случилось нечто непредусмотренное программой. Тетя Луиза неуверенным, как мне показалось, шагом пересекла гостиную. - Агнесса, деточка, - сказала она.- Как же я рада тебя видеть! Она по-настоящему поцеловала меня и среди всеобщего ледяного молчания вернулась в свой уголок. Каждый невольно подумал про себя, какую взбучку готовит ей тетя Эмма. И каждый не спешил прервать молчание, отчего робкая выходка тети Луизы принимала характер чуть ли не демонстрации. К счастью, появился старик Эмиль с сообщением, что «кушать подано». Мне отвели теперь за столом новое место. Многие из молодого поколения нашей семьи достигли во время моего отсутствия того возраста, когда уже можно сажать детей за взрослый стол. Это подкрепление не расстроило установившегося в центре стола порядка, зато по углам образовались совсем новые группировки. Меня посадили между одним моим кузеном и старшим из моих племянников. Неподалеку очутилась моя двоюродная сестра Женевьева и моя младшая невестка Элен-Валентин. Ибо надо вам сказать, что если многочисленные представители мужской половины нашего семейства отличались друг от друга именами, а также тем, что один назывался дядя, другой кузен, третий племянник, то с их женами дело обстояло не так просто. Наше семейство слишком кичилось своим именем и не могло стерпеть, чтобы к фамилии мужа прибавлялась еще и девичья фамилия жены. Выходя замуж, девицы становились Буссарделями, что сводило на нет их собственное происхождение. Хорошо бы выглядела по соседству с тремя этими слогами любая фамилия, присоединенная с помощью брачных уз, да и для чего все это, зачем подражать людям, которые, назвав себя Дюран-Мишар или Морэн-Дюваль, воображают, будто стали невесть кем. Поэтому-то у нас просто-напросто присоединяли имя жены к имени мужа. Фамилия Буссардель подразумевалась. Мои невестки, и кузины именовались, скажем, Элен-Валентин или Сюзанна-Гастон. Были среди нас две, Жанны: Жанна-Симон и Жанна-Поль. Моя мать тоже звалась Мари-Фердинанд. Почти все они так и подписывались, совсем как другие прославленные в истории жены ставили своя подписи: Ла Вернь-Лафайет или Полатрон-Полиньяк. Поскольку состав обедающих на конце стола заметно омолодился, я надеялась, что в обществе моих ближайших соседей я обнаружу больше непосредственности и доброй воли: смогу поговорить с ними об Америке. Я вдруг почувствовала в себе талант рассказчицы. О нет, вовсе я не искала случая блеснуть, особенно перед этой аудиторией, состоявшей из юных домоседов, которых нетрудно удивить. Нет. Мне просто хотелось поговорить о стране, которую я только что покинула, произнести названия двух-трех городов, несколько американских имен. Я была совсем как те влюбленные особы, которые любыми окольными путями со всей наивностью стараются повернуть беседу на предмет, интересующий лишь их одних, чтобы иметь возможность повторить дорогие сердцу слова, назвать походя имя одного «приятеля», словом, выдать себя наконец... Но никто из моих соседей не собирался меня расспрашивать. Мальчики, конечно, просто не смели или дичились. Я не могла поверить, что их совсем не интересовало мое путешествие. Я решила заговорить первая. Но не успела. Тетя Эмма демонстративно положила ложку в тарелку супа, который, очевидно, намеревалась доесть потом. И спросила: - Ну-ка, угадайте, что случилось со мной в автобусе? Она метнула быстрый взгляд сначала налево, потом направо, призывая ко вниманию весь стол. Приходилось слушать. - Ох, дорогая моя Эмма, - с наигранным испугом воскликнула мама. - Надеюсь, ничего страшного не произошло? - Только потому, что я проявила твердость характера. - О, еще бы, мы же тебя знаем, - почтительно вставила мама. Когда все замолчали, тетя снова принялась за суп. Она не засовывала ложку прямо в рот, как простонародье; будучи деликатного воспитания, она приставляла ее к краешку губ и потом довольно энергично втягивала жидкость, сопровождая эту операцию звуком, напоминавшим бульканье кипящей воды в чайнике. Мы ждали. - Так вот;-- проговорила она наконец.- Я села на «S». И она очистила тарелку до конца. Тетя Эмма просто обожала городской транспорт. Хотя при особняке Буссарделей имелось три машины, тетя никогда не пользовалась ни одной. Иной раз, когда она после своих поездок по Парижу возвращалась, по ее уверениям, без ног, я спрашивала: «А почему ты не велела подать лимузин?» Тетя отвечала: «Потому что это ни к чему!» - таким тоном, как будто приводила неоспоримый довод, например сообщала: «Потому что машину продали». На самом же деле городской транспорт служил ей развлечением. Праздная и болтливая, она не знала, как убить бремя, и боялась, что день окончится слишком рано. Кроме того, в автобусах она не страшилась никаких несчастных случаев. В автобусе, по ее словам, она чувствовала себя увереннее всего. А такси, которые она звала гробами, тетя прямо-таки ненавидела. Там всякие миазмы, да еще не известно, в руки какого шофера вручаешь свою жизнь. Поэтому она предпочитала общественный транспорт. К тому же тетя принадлежала к числу тех особ, которые постоянно заводят склоки в магазинах, в банках, в метро. Но, излюбленное поле деятельности представляли для нее автобусы. Тем более что там она приобщалась к человечеству. Там она узнавала тысячи вещей, которых даже вообразить не могла. Для нее не существовало людей, не случалось никаких событий, если только о них не доводили до ее сведения. Газеты она читала редко, зато слушала все разговоры. Так, она восклицала: «А знаете, что сказала вчера дама в 37-м автобусе? Что в Испании люди умирают от голода». А до того времени этого вопроса для нее не существовало. - Села я на «S». Я возвращалась из Сен-Сюльпис: мне сказали, что там в одном магазине, где торгуют церковной утварью, есть толстые витые свечи, а мне давно хотелось приобрести такие свечи для жирандолей в гостиной. Разве в больших магазинах их найдешь? Впрочем, и не удивительно; теперь все идет кувырком. Вот я и решила сама поехать в лавку, чтобы посмотреть на месте. Ведь я себя не щажу! Тётя сделала паузу и не подняла глаз ни на кого из своих собеседников, чтобы каждый мог принять намек на свой счет. Потом начала рассказывать. Пустяшная история: из-за ремонта мостовой на улице Курсель перенесли автобусную остановку. Таким образом, тете Эмме не удалось сойти у фонаря, где она имела обыкновение сходить. В тетином изложении получалась целая драма: автобус идет, авеню Ван-Дейка уже проехали, остановка только на бульварах, пассажирка протестует, на площадке разгорается спор. Тетя Эмма знает, что она в своем праве: в автобусе не было объявления, что остановка переносится... Кондуктор дает сигнал к отправлению. Что ж, чудесно! Значит, это назло ей делается? Она доедет до последней остановки, вызовет инспектора, подаст заявление по всей форме! Я попыталась обратиться к своему кузену. - Представь себе, что в нью-йоркской подземке... - Тише! - шикнул он на меня. И даже рукой махнул - замолчи, мол. Он не спускал с рассказчицы внимательных глаз. Он действительно слушал. Тут я подумала: «Ну и глупа же ты, дочка! Да разве когда-нибудь под родительским кровом были иные обеды, чем этот? Слышала ли ты хоть раз в жизни другие разговоры, кроме бесконечных историй про прислугу, лавочников и детские болезни? Неужто ты не понимаешь, что такие вот рассказы, которые любому из сидящих за столом показались бы глупыми и скучными, ведись они в другом месте, пользуются здесь особой привилегией, приобретают интерес в силу того, что касаются Буссарделей. Разве ты не знаешь, что это имя, наделенное магической властью, облагораживает вещи и события? И что во всем, что случается с великими, есть величие? Если ты не можешь взять это в толк, если в твоем воображении, склонном все переиначивать, эти рассказы кажутся просто плоскими, так почему же тебе надо было сюда возвращаться, почему надо здесь сидеть?» Обед шел своим обычным чередом, роскошный и торжественный. Если говорить только о кушаньях, винах, сервировке и прислуге, то вполне можно было подумать, что находишься в самом изысканном обществе. Скатерть камчатная, с вытканными сценками, изображающими сбор винограда. На крупном узоре особенно эффектен лиможский фарфор с претенциозным и немодным рисунком, но зато удивительно тонкий. Хрустальные бокалы такой тяжести, что, когда их берешь в руку и подымаешь, не сразу угадаешь, пустые они или полные. В центре стола фрукты, уложенные горкой в серебряную чашу работы Одио, поставленную на зеркальный поднос. А ведь это сервировка лишь «номер три». Я знала, что в посудных шкафах, запертых на ключ, хранятся сервизы китайского фарфора, севрская посуда с двумя переплетенными «Б»: Буссардель-Битсиу, на которой кушала еще княгиня Меттерних. И серебро времен Империи, и вазы саксонского и уэджвудского фарфора, а также различные диковинки, уже вышедшие из употребления, но тем не менее не потерявшие в наших детских глазах своей прелести; полоскательные чашки из дымчатого хрусталя, сервиз для пунша из стекла опалового. Я знала, что в погребах почиет коллекция прославленных вин. Это тоже входило в традицию Буссарделей наравне с великолепной кухней. Но в традиции Буссарделей также заповедь, требующая грубой пищи для ума. В нашем доме утонченно лишь то, что касается домоводства. Едим мы, как вельможи, а беседуем, как привратники. Обед, слава богу, близился к концу. Подали следующее блюдо - фазаны а-ля Священный Союз. Сложнейшее блюдо удалось на славу. Дичь запивали старым кло-вужо. Увы! если в нашей семье считается обязательным слыть знатоком вин и кухни, то смаковать их ни к чему. Наши, по-моему, поглощают эти изысканные кушанья лишь для того, чтобы укрепить свои ораторские таланты. Но о чем они ораторствуют! Искусно приготовленная дичь, старое бургундское исчезают в их ртах, чтобы, совсем как в волшебной сказке, выйти оттуда в виде коварных намеков и разной чепухи. Я перестала слушать. Эти застольные беседы вновь беспощадно завладели мной. Погрузили с головой в буссарделевский чан, в буссарделевский навар. О семейные трапезы, сборища по два раза в день, вас, увы, не сделаешь короче! Семейные трапезы! Трапезы зависти, распрей, унижения и злобы... Именно в столовой дети слушают, Наблюдают, судят. Именно тут родители показывают себя без маски. Здесь дочери начинают опасаться своих матерей. Если бы я провела рукой по стенам столовой, обитым прекрасной кордовской кожей, более достойной украшать собою иные сборища, на кончиках пальцев осталась бы пыль моих давнишних иллюзий, никому не нужной моей нежности и погубленной моей юности. Теперь стал ораторствовать дядя Теодор. Он тоже говорит очень громко, как и все наши. Этот голос, крикливый, внушительный, спокойный, и есть истинный глас самой семьи. А дядя говорит громче всех прочих потому, что говорит хорошо и знает об этом. Он намного превзошел свою сестру Эмму, и выражается он, ей-богу же, почти так, как писал Вольтер. И этот великолепный французский язык, поставленный на службу подобному скудоумию, производит впечатление незаслуженного дара божия, несправедливости судьбы. Наш великий охотник был на редкость лохмат, зарос бородой чуть ли не до самых глаз. Растительность его, некогда рыжая, стала с годами желто-белой. Дядя Теодор сам похож на старого лесного зверя... Он представитель той особой охотничьей породы, оживающей только осенью. С утра до вечера он курит крепчайшие сигары, и на его бесцветных усах и бороде выступили от табака темно-ржавые пятна. Руки у него мохнатые, и шерсть на них тоже рыжая. Кроме охоты, дядя не признает никакого спорта. Но об охоте он вещает, словно о некоем обряде, заказанном черни. Когда он рассказывает о своих охотничьих подвигах, тетя Эмма подает ему реплики. Она тоже из числа посвященных: она тоже охотится; без страха смотрит на кровь убитых животных, как мужчина, может сама затравить зайца, и любимая ее история, которую она рассказывает с язвительным смехом, - о том, как одной молодой даме оказали честь: преподнесли на охоте заячью лапку, а она, взяв в руки еще теплый обрубок, упала, видите ли, в обморок. Я невольно прислушалась к дядиным словам, он говорил: - Был у меня сеттер, по кличке Ласковый. Делал он стойку бесподобно. Помню, в Солони я как-то собрался восвояси, дело шло уже под вечер... Я отвлеклась мыслью от этой истории, которую, впрочем, знала наизусть. Заставила себя думать о другом. И, оказывается, слово «Солонь» не вызвало в моем воображении нашего поместья на берегу Беврона, а по контрасту вернуло к совсем иным лугам. К тем, что отныне я называла про себя прерией и где в первый раз мне открылась во всем ее величии и странности судьба пионеров Нового Света, где впервые я поняла истинные черты героев Фенимора Купера и Майн-Рида, о которых раньше судила неверно. Когда в Соединенных Штатах начинается весна, пустыня в течение нескольких недель бурно цветет. Сюда приезжают из города на машинах, чтобы полюбоваться этим чудом. Сотни и сотни миль приходится катить через царство бесплодного одиночества, чтобы наконец достичь цели - царства одиночества цветущего. Машину останавливают на краю этого пестрого ковра, как на берегу озера. Бескрайний ковер, уходящий в беспредельную даль... И если почва чуть-чуть волниста, он сливается с горизонтом и сам становится составной частью закатного спектра. Вы можете участвовать в десятках таких паломничеств, и всякое окрашено по-своему, в свой цвет. В пустыне Мохаве цветет синий лупинус и оранжевые poppies * {маки – англ.}, которые пригибает к земле ветер; возле Бекерсфилда - розовые вербены, а возле Силвер Лэйк - низенькие беленькие цветочки, название которых я забыла... - Да слушай же, кисанька! Призыв этот исходил от тети, Эммы, которая опять взяла слово! У нее имелся наготове второй рассказ. Каждый из сотрапезников, вернувшись вечером к себе домой, непременно вздохнет, подняв глаза к потолку: «Ох, уж эта тетя Эмма, каждый обед такие муки!» Но сейчас ее слушали внешне вполне почтительно и, пожалуй, это было даже искренне, ибо такова чудо стадного чувства. Но это мне было адресовано слово «кисанька». Считала ли тетя, что новый ее рассказ послужит мне уроком, или же по моему виду она догадалась, что мыслями я не с ними? Подали новое блюдо: обед, видно, никогда не кончится. Тетя Эмма начала рассказ о своем возвращении из Ардело. В Ардело у Симона была вилла, доставшаяся ему после смерти первой супруги. Каждое лето наше семейство сплавляет туда всех своих ребят и даже взрослых. К примеру, нынешнее лето там отдыхали шестеро моих племянников и племянниц с нянями, мама, моя беременная невестка. Все эти чада и домочадцы в полном составе принимали морские ванны, в то время как мой старший брат, счастливый супруг и счастливый отец, совершал путешествие по Востоку вместе с Элен и Валентином, пока наш батюшка в Париже вел дела, пока бабуся дремала, повернувшись спиной к парку Монсо, а дядя Теодор охотился в Солони. Тетя Эмма тоже охотилась с ним. Но добровольно пожертвовала сутками из своего отдыха, чтобы прийти на помощь несчастной Мари и вместе с ней транспортировать весь этот детский сад, англичанок и бедняжку невестку, бывшую на последних месяцах беременности. Тетя Эмма заранее заказала в Булони два купе, одно из которых предназначалось для детворы и нянек. И так как тетя умела путешествовать, она выбрала для отъезда субботу. По субботним дням в Париж почти никто не ездит. Правда, ребят на день раньше лишили морского воздуха, поскольку старшие дети пойдут в школу только в понедельник; но какое это имеет значение? Зато в поезде меньше народу. В Этапле по субботам никто не садится. Женщинам будет втроем очень удобно. Им открыли купе; все разместились, поехали. Все шло как нельзя лучше. Только двоих самых маленьких стошнило. Но это не в счет. Жанна-Симон держалась молодцом. Подъезжают. Уже Сен-Дени. Но что это такое? Поезд останавливается. И вовсе не на вокзале, а в городе. Проходит пять, потом десять минут... Нет уж, извините. Тетя Эмма опускает окно, высовывается по пояс и озирает окрестности. И представьте - никого из железнодорожников, ни одной живой души. Никто даже не выглянул из окна, буквально некого спросить. Да и вообще... Ага, только одна тетя Эмма и беспокоится во всем поезде... До чего же беспечны люди!.. Вот так-то и происходят столкновения поездов... Но вдруг тетя Эмма прислушивается, еще больше высовывается из окна... Что?.. Что такое? Неужели она не ослышалась? Боже мой! «Интернационал»! При этом слове, при этом воспоминании, перед лицом этого чудовищного видения тетя Эмма на минуту даже потеряла голос. И, желая поэффектнее изобразить свои чувства, добавила: - Гм-гм! У меня прямо дыхание перехватило! Впрочем, поставьте себя на мое место... На мне лежала ответственность за десять человек. «Интернационал»! Мари просто не хотела мне верить. Я тебе вовсе это не в упрек говорю, душенька. Это действительно уму непостижимо. Целых двадцать лет я твержу: путешествовать сейчас опасно. Ну, теперь ты сама убедилась: пели «Интернационал»! И так пронзительно, прямо как бесноватые! Тут я не растерялась. Я схватила Мари за руку, я ей сказала: «Сестрица, - говорю, - я тебя не покину!» И села. Велела позвать в наше купе детей, нянек: мне хотелось, чтобы все наши были при мне... О, о, я была готова на все! Я бы уж сумела пустить в ход кулаки. Застращать чернь! Смутьяны так легко нас не взяли бы. - Смутьяны? – переспросила я - Значит, этой осенью во Франции были волнения? - Ясно, газеты об этом словом не обмолвились. Для того чтобы они соблаговолили писать о таких вещах, должна пролиться кровь! И то еще вопрос! - Может быть, просто рабочие, молодые люди, пели «Интернационал», и это вовсе... - Вот она! - воскликнула тетя, прерывая меня. - Вот она! У тебя вечно найдется для них оправдание!.. Сразу видно, что ты приехала из страны, которая дружит с Советами... - Ты ошибаешься, тетя Эмма. Уверяю тебя, что Соединенные Штаты... - Которые меня ничуть не интересуют, кисанька, - поспешила вставить тетя. - Поверь, что и Соединенные Штаты, и все, что там делается, мне глубоко безразлично! С меня вполне хватает того, что делается у нас. Я-то ведь француженка! Тетя поправила воротничок и метнула в мою сторону убийственный взгляд. Потом широким жестом руки отмела все второстепенное. - Впрочем, не в этом даже дело, - добавила она. - Засвидетельствуй, пожалуйста, Мари, пели они «Интернационал» или нет? Пели! Остановились мы в самом центре «красного пояса»? Остановились! Запоздал поезд с отправлением? Запоздал! Разбежались куда-то кондуктора? Разбежались. Вот как обстояло дело! Тетя наслаждалась своими ораторскими приемами и всеобщим молчанием, которого ей удалось добиться. И заключила свою речь следующим афоризмом: - В теперешние времена, когда покидаешь Париж на месяц или даже на сутки, никогда нельзя знать, каким обнаружишь его по возвращении. ...Привожу дальнейший тетин рассказ в сокращенном виде: поезд трогается, благополучно минует Сен-Дени, прибывает на Северный вокзал и доставляет к месту назначения осоловелых ребятишек, маму, нянек и мою беременную невестку. - Что же в конце концов произошло? - осведомилась я. Тетя Эмма наставительно подняла указательный палец и отчеканила по слогам: - Э-то-го... ни-кто... так... и... не уз...нал! Тут Элен-Валентин, которая славилась в нашей семье способностью говорить невпопад, рискнула заметить: - Но ведь... Бонна мне сказала... Тетя Эмма так взглянула на говорившую, что слова застряли у той в горле. - Н-да! - произнесла тетя. - Знаю, знаю! Мне об этом тоже говорили. Один кондуктор якобы объяснил вашей бонне, что в Сен-Дени ученики светских школ затягивают эту мятежную песню всякий раз, когда встречают приютских детей, которых выводит на прогулку священник... Верно ведь?.. Другим расскажите, милочка! Я-то, слава богу, не такая простофиля, как ваша бонна!.. Которая, заметим кстати, сделала бы лучше, если бы не малевала себе физиономию на манер вывески, хотя, душенька, это касается только вас одной... В конце концов, что я могла поделать? Не могла же я в самом деле закрыть уши ладонями, чтобы ничего не слышать, или читать про себя стихи, как я читала их в детстве, лежа без сна в постели: «Приблизьтесь, о Нерон, и ваши подозрения рассею я сейчас...»*{слова матери Нерона из трагедии Расина «Британии».- Прим. ред.} Правда, можно было заняться крошками, рассыпанными по скатерти, но их от меня убрали: лакей прошелся щеточкой по столу, так как подали сыр. Что ж! Осталось претерпеть только фрукты и пирожное. Обед скоро окончится. Я взяла в одну руку большой бокал, а в другую маленький. Хрустальные грани вбирали свет люстр и отбрасывали на скатерть два крошечных разноцветных веерка, большой и поменьше. Я могла их вертеть, сталкивать, смешивать... И снова во мне ожила былая Агнесса, Агнесса-девочка. Она подымалась из самых потаенных уголков моего существа, разрасталась, как мыльный пузырь, который вдули в оболочку другого пузыря, побольше; она изнутри завладевала мной, уже давно взрослой женщиной, заполняла меня собой... Ах, неужели же нужно было переплывать моря и океаны лишь затем, чтобы вновь породить на свет собственную свою тень, мнительного, угрюмого, одинокого ребенка, на свой лад, пожалуй, даже сентиментального? ...Но ...Но какое имя произнесли вдруг за столом!.. Чье это имя поразило мой слух, вывело меня из оцепенения и оторвало от воспоминаний детства? Оно обошло весь стол. Сейчас о нем пойдет разговор... Но нет. Тетя Эмма указала глазами на лакеев и загадочно шепнула: - Я хотела сообщить вам кое-что по секрету... Не теперь... В гостиной. Все навострили уши. И я вдруг поняла, что на сей раз дело пойдет не о ерунде. И впервые за сегодняшний день я оказалась в плену тех же чувств, какие владели всеми обедающими. Словом, я заинтересовалась. Имя это было у всех на устах. Оно вызвало в моей памяти одного из членов нашей семьи, впрочем весьма отдаленно отвечавшего классическому буссарделевскому типу. И я сама удивилась, как это не вспомнила о нем раньше. Подумать т