олько, что в Гавре я расспрашивала Симона о том, как поживает такая-то, что поделывает такой-то, а о нем... Тетя Эмма объявила о скором прибытии этого нового действующего лица. И так как мой кузен не расслышал, о ком идет речь, он перегнулся через стол и спросил наш угол: - Да кто приедет? На вопрос ответила я: - Ксавье. 4  Ксавье Буссардель доводился мне дальним родственником. Между нами существовала разница всего в три года: ему было двадцать три, мне двадцать шесть. Однако по семейному счету мы принадлежали к разным поколениям. И он и я шли по прямой линии от наших предков Буссарделей-Битсиу, но Ксавье был на одну ступень дальше от них, чем я. Эта младшая ветвь Буссарделей с таким рвением вступала в браки и размножалась, что вскоре перегнала старшую ветвь. Однако, как бы в наказание за это, болезни и трагическая смерть поражали ее быстро множившееся потомство; и теперь остался лишь один ее представитель, к тому же весьма хрупкий: Ксавье. Ибо богатство не единственное достояние Буссарделей. Существует у нас и свой пассив, причем он не фигурирует в наших банковских книгах. У нас наследство крепче, нежели наследники. Среди членов нашего многочисленного семейства ходит старинная болезнь; у иных она совсем не проявляется, зато нападает на других. У моих родственников по восходящей линии со стороны отца исчезли последние следы этого недуга. Бабуся, дочь баронов Клапье, здоровая и крепкая девушка, не только расширила наши городские владения, присоединив к ним владения своего семейства, но и влила в наши жилы новую кровь. Но затем достаточно оказалось одному из ее сыновей, моему отцу, вступить в брак со своей двоюродной сестрой, чья мать тоже принадлежала к роду Буссарделей, как снова создалась благоприятная почва для опасного недуга: моя сестра умерла от чахотки, у Валентина были слабые легкие, и приходилось постоянно следить за здоровьем его детей. Все-таки болезнь особенно яростно обрушилась на породу Ксавье. Его дед скончался от туберкулеза в возрасте тридцати лет, а отец Ксавье, сраженный под Ипром немецким снарядом, тем самым был избавлен от общесемейной участи; у единственного его сына еще мальчиком обнаружилось предрасположение к этой болезни. Тем временем мать Ксавье вторично вышла замуж не за члена нашего семейства, как бы желая избежать злокачественного недуга. Она сочеталась браком с крупным колониальным чиновником. И в один прекрасный день последовала за ним в заморские страны. Стало быть, несчастного сиротку все бросили? Отнюдь! У него была крестная. Тетя Эмма. Разве не обладала она средствами, а к тому же значительным запасом нерастраченной любви? Она взяла на себя заботы о мальчике при единственном условии, чтобы ей, как она заявила, предоставили «карт бланш». И при том условии - об этом, однако, она промолчала, - чтобы новая взятая на себя обязанность не нарушила ни одной из ее привычек. Прежде всего здоровье!.. Названая мать приглашала крупнейших специалистов. Все складывалось как нельзя лучше - Ксавье в два счета отправили в Давос. Он прожил там долгие годы. Время от времени он появлялся у нас, растерянный, непривычный к нашей жизни, к парижскому грохоту, к нравам, царящим в низинах. С каждым годом он чувствовал себя все лучше. Болезнь прошла; он может вернуться. Как бы не так! Безоговорочно верить врачам?.. Нельзя же быть таким наивным. Тетя Эмма, решила сделать все для своего крестника, и ей не в чем себя упрекнуть. О, конечно, ребенок теперь уже взрослый юноша, но он никого не стеснит в таком огромном доме. И, конечно, его крестная, которая «обожает мальчика, как родного сына», была бы на седьмом небе, если бы он остался при ней, но... Но в парке Монсо такая сырость! А что, если у него будет рецидив? Тетя Эмма в жизни себе этого не простит! Нет, благоразумие требует, чтобы Ксавье вернулся в горы! Пусть не в санаторий. Чудесно, ему снимут шале, найдут среди местных жительниц какую-нибудь славную женщину, чтобы она ему готовила... И тетя Эмма отослала крестника в горы. На год. Потом еще на год. Наконец после одиннадцатилетнего пребывания в горах приходилось брать его домой. Так советовали врачи. И кроме того, может создаться впечатление, что семья просто хочет от него отделаться. Во всяком случае, найдутся люди, которые способны так подумать. И вот на сцене появился Ксавье. Но все это я знала уже давно. Возвращение моего молодого родственника угрожало его приемной матери еще до того, как я уехала в Америку. Если бы тетя Эмма с таким остервенением не держала Ксавье в горах, я бы, вернувшись, обнаружила его в нашем семейном особняке. И вот тетя Эмма объявила о его возвращении; нетрудно представить» через какую сложную гамму чувств она при атом прошла. Повезло же, нечего сказать, Навязала себе на шею мальчика, вернее, взрослого мужчину. Он уже достиг совершеннолетия; что ей с ним теперь делать? Под каким предлогом выпроводить его? Куда его отослать?.. По правде говоря, я даже заинтересовалась. Заинтересовалась его судьбой. Тетя Эмма объявила за столом, что разговор состоится в гостиной. Но когда я вместе с прочими родственниками прошла в гостиную, я так ничего и не узнала. Как только слуги удалились, тетя Эмма собрала вокруг сидевшей в кресле бабуси группу взрослых. То есть тех, кому было больше пятидесяти. Ибо большинство отцов и матерей и все прочие ходили еще «в детях». Появление на свет нового поколения Буссарделей, следовавшего за нашим, вовсе не переводило нас в клан взрослых. За исключением одного только Симона. Он-то и стал расспрашивать тетю. Движимая любопытством, которому я сама дивилась, я приблизилась к креслу бабуси, держа в руках чашку кофе. Но мама заметила мой маневр. Она бросила на тетю Эмму предупреждающий взгляд, и та замолчала. - Ты прости нас, душенька, - обратилась ко мне мама со слишком уж лучезарной улыбкой. - Тете надо с нами поговорить.- И многозначительно добавила: - Конфиденциально. Старшие уставились на меня. - Это я должна просить прощения за свою нескромность, - сказала я. - Я принесла вам чашку кофе. - Всем, кто хотел кофе, уже подано, кисанька, - бросила тетя Эмма. Я ретировалась. Но когда я проходила мимо тети Луизы, та, протянув руку, избавила меня от чашки кофе и бросила мне робкое «спасибо». Я присоединилась к группе моих кузенов и невесток. Свято чтя семейные обычаи, они держались в стороне. А там ареопаг, собравшийся вокруг кресла бабуси, таинственно понизил голоса. Из этого я поняла, что разговор идет о деньгах. Ибо это тоже была одна из самых примечательных черт нашей семьи. Подобно тому, как в других домах удаляют детей, когда разговор заходит на эротические темы, так у нас удаляли детей, когда беседа касалась доходов, приданого, наследства. С самого раннего детства нам привили культ денег, как таковых, и научили гордиться капиталами, которыми мы обладали, но нам отказано было в праве касаться их даже словом. Разговоры на эту тему полагалось вести только старшим, только посвященным, только держателям капиталов. Участь молодежи - неведение. И во всех сферах. Я, например, знала, что тетя Луиза считается бедной, а тетя Эмма богатой, но не имела даже приблизительного представления об их доходах. Основное семейное достояние сосредоточивалось еще в бабусиных руках, но не известно было, в чем оно выражается. Двадцать или тридцать миллионов? Или сотня миллионов? Все возможно. С одной стороны - внешние признаки богатства, широкий образ жизни, а с другой - комичная экономия сахара и свечей, так, словно без этого мы вряд ли бы свели концы с концами! И когда мы задавали вопрос, нам отвечали: «Тебе это вовсе не обязательно знать». Меня хотели выдать замуж, и, поскольку я отвергла предложенных мне кандидатов, мне говорили: «Хорошо, тогда назови кого-нибудь сама, а мы подумаем...» Но цифру моего приданого мне не сообщали. Чем объяснялась подобная тактика? Какими-либо нравственными принципами? Но как примирить их с идеей тщеты богатства, каковую нам старались внушить? Быть может, нас просто хотели вооружить против возможного разорения, подготовить к скромной жизни? Но ведь нам все время твердили, что капитал во Франции на веки вечные сохранит свое могущество и что вопреки всем финансовым кризисам и налоговому бремени состояние в умелых руках всегда будет приносить доход; и подкрепляли эту догму историей семьи Буссарделей. Или, быть может, в уме наших родителей жила мысль, что, поскольку мы не знаем точных размеров нашего будущего состояния, оно ускользнет от нас и останется при них? Или же молчаливость объяснялась скупостью? Вспоминаю, какие странные были лица у отца с матерью, когда они по достижении мною совершеннолетия давали мне отчет в денежных делах. То, что мне осталось по наследству от дедушки плюс еще от двух-трех родственников, было помещено в бумаги, которыми распоряжался отец. Мама торжественно усадила меня в кресло. Она угрожающе насупилась, глаза ее бегали. Вид у нее был такой, словно ей предстояло сделать трудное признание. Папа покачивал головой, желая подчеркнуть свою полную покорность судьбе. Я решила, что мое небольшое состояние, должно быть, исчезло, превратилось в пустой звук. Ничего подобного. Я оказалась богатой. Меня сделали богатой без моего ведома. И об этом-то в конце концов приходилось мне сообщать. - Ну что же, чудесно! - воскликнула я, обрадованная самим фактом и тем, что мои мрачные предчувствия не сбылись. Тут мама произнесла с оттенком досады - до сих пор слышу ее интонацию: - Да... результаты блестящие, просто блестящие! И, поняв, что я, оправившись от удивления, сейчас поблагодарю их, поспешила испортить мне весь эффект: - Ты могла бы сказать нам спасибо! Правда, мама уже тогда мне завидовала. Она, конечно, радовалась, что сумела создать дочери богатство, но радость объяснялась любовью к деньгам и простой порядочностью, меж тем как в душе ее злой демон грустил и досадовал по тому же самому поводу. Однако случай с Ксавье был совсем иной и много проще моего. Лично он ничем не владел. Из таких негативных сведений в нашем доме тайн не делали. Но крестной матерью обойденного судьбой мальчика была тетя Эмма, и я ее отлично знала: то, чего она не сделает из любви и великодушия, она сделает из мелкого тщеславия и самолюбия. Разве не несла она единолично все расходы в течение долгих лет пребывания Ксавье в горах, сначала в лучшем санатории, а потом в комфортабельном шале. Разве она скупилась на средства, выделяемые для родственных благодеяний? Нет, и в самом деле не скупилась. Это тоже вполне по-буссарделевски. И, конечно, она продолжит дело милосердия, она обеспечит Ксавье: она хочет, чтобы щедрость тети Эммы славили потомки. Но почему же тогда устроили настоящий заговор, ведь ясно, что дело идет о деньгах, коль скоро взрослые понизили голос и удалили молодежь? Особенно же я тревожилась, видя в числе заговорщиков Симона и маму. При их участии разговоры не останутся платонической болтовней. Я наблюдала за ним и краешком глаза. Симон то и дело вмешивался в общую беседу. Чему пытался он препятствовать? Или какой предлагал ход? Я так ничего и не узнаю. Но вопрос этот будет мучить меня весь вечер. Когда, сославшись на усталость после долгого пути, я выйду из гостиной вслед за тетей Луизой, которая всегда покидает семейные сборища первой, когда я поднимусь к себе, разденусь, лягу в постель, потушу свет, мысль эта все еще будет назойливо стучать у меня в висках. И вдруг я очутилась вместе со всем семейством на буссарделевском балконе. Но не в первом ряду, от перил меня отделяла могучая мамина спина, могучие ее бедра. Все главные действующие лица перевесились через балюстраду. Удивительно, как это она еще выдерживает такую тяжесть! Как это они все не рухнут вниз, держась друг за друга, как girls из мюзик-холла. Ничего подобного не произошло, они благополучно стояли на балконе, бок о бок, с видом людей, которым до всего есть дело. Напрасно я искала между их спинами просвет. Как, скажите на милость, могла я видеть то, что происходит там, внизу? Я знала, что там, по глубокой расселине улицы, проходит кортеж, до смешного уменьшенный расстоянием, - это какая-то знаменитость возвращалась из путешествия. Между buildings* {здания – англ.} порхали конфетти, которые разбрасывали по пути следования кортежа. Крохотные кусочки бумаги, проносясь над моей головой, залетали в дом. Я хотела было подняться в свою комнату, чтобы поймать несколько конфетти, но тут я заметила, что это вовсе не конфетти, а голубиный помет. Придравшись к этому обстоятельству, я выскочила на лестницу. Я спустилась, не касаясь ступеней, просто опиралась рукой на перила и перепрыгивала с площадки на площадку. Я так всегда делала. Внизу прогрохотал трамвай. Я прыгнула и очутилась в трамвае. Я была босиком, но никто этого не заметил, я держалась в воздухе, примерно на расстоянии нескольких дюймов от пола. Когда трамвай вошел в туннель Тайн Пике, я увидела вдали светящуюся полукруглую арку. По мере тоги как она росла, я поднималась все выше над решётчатым настилом. Поэтому других пассажиров трясло, а меня нет. Когда трамвай вышел из туннеля на самой вершине Сан-Франциско, моя голова уже касалась потолка. Мне нравилось смотреть отсюда на город. Я видела все разом: и мой Президио, и мои пляжи на океанском побережье, и мое бунгало в горах. Труба его дымит прямо у края дороги, там, где сходятся две белые, словно мраморные, стенки, наваленные снегоочистителем. Голова моя все сильнее и сильнее стукается о потолок трамвая, как теннисный мяч, который резким ударом послали в угол. Вот-вот я пробью крышу. Скорее, скорее прижаться к этой груди, к выемке этого плеча. Кожа на плече чересчур горячая и жжет мне щеку... Бум, бум, бум, стукаюсь я головой... Я с трудом проснулась. Кровь пульсировала в висках; меня лихорадило; щека, прижатая к голой руке, горела огнем. Слава богу, хоть половина ночи прошла. Я так боялась бессонницы. Я зажгла свет. Без четверти двенадцать. Проспала я всего полчаса... Не надо тушить свет. Не надо пытаться вернуть сон. Сон убежит от меня. А лихорадка, она меня не оставит; поведет меня куда ей заблагорассудится, через этот полусон, полубдение, удвоившее силу кошмаров. Я встала с постели; мне захотелось обмыть лицо холодной водой. Будь я еще американкой, я могла бы взять из холодильника в моей кухоньке большой стакан апельсинового или грейпфрутового сока, который я обычно ставила охлаждаться. Иной раз сок сверху замерзал. Мне нравилось грызть эту тоненькую корочку, этот фруктовый ледок. За неимением сока в моем распоряжении было одно лишь средство, равно пригодное и для питья и для умывания: вода из-под крана. В свое время мне запрещали пить воду из-под крана; может быть, поэтому она казалась мне гораздо вкуснее, чем кипяченая. Конечно, я могла бы позвонить, сказать, чтобы мне принесли виши или какой-нибудь настой: было совсем еще не поздно. Но одна мысль, что придется снова видеть их лица, пусть даже на звонок явится слуга... Нет, вода из-под крана. Но для того, чтобы она стала холоднее, надо сначала ее спустить. Придется ждать, пока она подымится в мою комнату, пока пройдет через все этажи этого солидного здания. И вновь я физически ощутила размеры, запутанное расположение родимого муравейника. Вода еще недостаточно охладилась. Вот идет та, что застоялась на втором этаже, вот эта с первого; в эти часы воды в особняке расходуется мало: наша семья посвящает водным процедурам лишь утро, да и то без особого пыла. Еще минута терпения, и я дождусь живой воды, той, что течет в подземных трубах за пределами нашего жилища, дождусь не буссарделевской воды. Наконец я большими глотками выпила стакан воды. И приняла таблетку. Она осталась у меня еще от Америки. Мне приятно было думать, что во Франции нет таких лекарств, действительно великолепных. Тамошние патентованные средства выше всех похвал. Взять их кремы против веснушек - действуют чудесно. И в них даже нет ни капли жира. Нечто вроде эмульсии, алюминиево-серебристой пены. Совершенно справедливо утверждают, что эти средства смягчают кожу и не приносят никакого вреда. В Америке не редкость встретить в группе school-girls из самых шикарных девицу, которая расхаживает с ослепительно белым носом. Вид у нее такой, словно она приклеила на переносицу кусочек бумаги или нацепила для карнавала приставной нос. Вот что действительно удивительно в Америке: полное отсутствие всякого ложного стыда, эта откровенная бравада. Таблетка подействовала не сразу. Я подошла к окну. Потушила свет, чтобы лучше видеть парк. Луны не было, но сквозь затягивавшую ее дымку просачивалось слабое сияние, заливавшее все вокруг таинственным светом. Просторная лужайка казалась отсюда вогнутой, как чаша, и ничто не нарушало ее однообразия, кроме холмика посредине, там, где подымалась купа каштанов. Ветви их цеплялись за туманную дымку, и мне почудилось, что именно эта стайка деревьев приподымает и держит на весу ковер газона, а он тянется во все стороны и колышется, как драпировка. С самого детства я мечтала очутиться в парке, окутанном вечерним сумраком, когда гуляющие уже разошлись по домам, и побродить здесь в одиночестве. Туда можно было попасть через наш собственный сад, но парк Монсо запирали сразу же, как только начинало темнеть, да, кроме того, я боялась сторожей, регулярно делавших обход, особенно одного, с мрачной физиономией, который, как я знала, живет в старинном павильоне. Сотни раз мне рассказывали историю парка. История его связана с историей нашей семьи, поскольку в 1852 году при конфискации имущества Орлеанского дома его земли в Монсо перешли частью в распоряжение города, частью банкиру Перейре, и тот увидел, что над некоторыми его участками господствуют земли От-Руля, принадлежавшие братьям Буссардель. Этот немаловажный эпизод положил начало их обогащению, и с помощью обменных операций нашей семье был уступлен тот самый участок, на котором в один прекрасный день началась постройка особняка. Но все эти подробности я запомнила лишь потому, что мне их вдалбливали в течение многих лет. Меня лично привлекали иные сведения, которые я почерпнула в старинном труде, подписанном самим Кармонтелем и обнаруженном мною в наших семейных архивах. Я перечитывала его десятки раз с неослабным интересом. Он вел меня, как зачарованную, по старинному Фоли. После Замка я осматривала Башню, Голгофу и Крепость, представлявшую собой груду живописных руин в средневековом вкусе. Храму Марса, название которого меня чуть-чуть пугало, я предпочитала карусель с кольцами. Я усаживалась на сказочного павлина, которым заменяли тут обыкновенных деревянных лошадок, и карусель начинала вращаться. Спускалась на землю я только тогда, когда мне надоедало кружиться. И я отправлялась бродить по трем садам, расположенным в геометрическом порядке: один был голубой, другой - желтый, а третий - «цвета розы». Извилистая дорожка приводила меня к затянутому цветочным ковром болоту, к «саженому лесу», к вольерам, к итальянскому винограднику и к каштановой аллее, о которой было написано следующее: «Сия местность господствует надо всеми окрестными просторами». Я замирала от восхищения, любуясь этими картинами. Они оживали перед моими глазами с удивительной легкостью, но только ночью, когда, проскользнув потихоньку в одну из темных гостиных особняка, я убеждалась, глядя в щели ставен, что в парке не осталось ни души. Тогда он вновь обретал свои исчезнувшие красоты, свою особую прелесть, ту, что открывалась мне в снах, и в первую очередь - царственное уединение среди полей, куда еще не ступала нота Буссарделей. 3. НОРМАН И как в те далекие годы, я стояла у окна. Неужели мне суждено провести всю свою жизнь в этой вот позе, неужели навсегда я отрезана от своих грез невидимой и холодной на ощупь преградой? Лихорадка моя, по-видимому, немного улеглась. Теперь мне уже не казалось, что все раскалено, как несколько минут назад. Пульс стал ровнее. Я перешла из одного состояния и другое. Когда мы с Норманом спускались на машине с наших гор в пустыню Викторвиль или проделывала тот же путь в обратном направлении, мы оба физически и одинаково резко ощущали смену давления в ушах, в груди, под ложечкой. Если мы не очень спешили, мы нарочно останавливались раза два-три, чтобы подготовиться к спуску или подъему. А возможно, чтобы насладиться минутой. На обратном пути мы оборачивались к Люцерновой долине, где заходящее солнце яростно смешивало гамму цветов. И мы мечтали о нашем бунгало, которое ждало нас совсем рядом и совсем в ином мире, погрузившись в снега, словно придавив их своим весом, словно растопив их своим теплом. Проехав всего двенадцать миль, мы подымались на высоту двух тысяч метров. Мы наспех укрывались пледами, надевали пальто. Через четверть часа наши глаза, воспаленные от рыжей пыли прерий, освежал холодный ветер высот, и мы щурились от неподвижной белизны. И хотя в пустыне и в снегах царит одинаковая тишина, нам казалось, что и она становится иной, сменяет тональность. Увы, оставленные мною небеса, воспоминания об этих днях и юноше, созданном по их подобию, вновь властно завладели моей мыслью, отвлекали ее от меня. Что значу я сама меж этих недавних воспоминаний и воспоминаний детства? И те и другие тянут меня в разные стороны, стараются отвоевать место в моем мозгу. Они избрали его в качестве арены своих нескончаемых споров; и я чувствую, знаю - никогда не наступит успокоение, никогда не опустится занавес, пока персонажи не произнесут от начала до конца все свои тирады. Норман не доиграл своей роли. Так выслушаем же его. 1. Архитектор, с которым Норман подписал контракт, предоставил в его распоряжение форд. Впрочем, это был всего-навсего маленький грузовичок, переделанный под легковую машину. Он служил Норману для разъездов, а также для перевозки чертежей и материалов, необходимых для работ. А мы первым делом воспользовались фордом, чтобы добраться по шоссе до Сан-Бернардинских гор. Не знаю, как говорил обо мне Норман со своим патроном, но только тот, человек, на мой взгляд, совершенно неспособный к иронии, стал называть меня с первого же дня миссис Келлог и относился ко мне так же по-приятельски, как и к моему спутнику. Он не потребовал от нас свидетельства о браке, точно так же как его от нас нигде не требовали, даже в отелях, где мы останавливались на ночь. Еще одно опровержение европейской версии американских нравов. Более четырехсот пятидесяти миль отделяло город Сан-Бернардино - место нашей первой стоянки - от Сан-Франциско. Хотя форд был обкатан, Норман еще не привык к нему и поэтому счел благоразумным не делать за один раз семьсот с небольшим километров. Чтобы не ехать по дороге на Фресно, я сослалась на то, что она слишком однообразна и что для первого дня нашей великой авантюры не очень-то соблазнительно любоваться непогрешимо ровными линиями. На самом деле другой маршрут был мне дорог тем, что мы полгода назад ехали этим путем в Монтерей. В этом направлении мы и тронулись, но к полудню я заметила, что Норман свернул влево. - Почему бы нам не проехать через Монтерей? - сказала я.- Мне так хотелось бы посмотреть эти места днем. Норман не улыбнулся и если замедлил ход, то лишь из вежливости, и ответил, что дорога по берегу моря значительно хуже. Я не посмела настаивать. Я уже достаточно изучила Нормана и знала, что сентиментальность в любых ее проявлениях неизменно его удивляет. А главное - я тогда еще не знала пределов своей власти над ним. Счастье было для меня столь неизведанной почвой, что я чувствовала себя не совсем уверенно, я лишь робко пыталась делать первые шаги. Машина шла вперед. Я старалась утешить себя - пусть я разочарована, но зато сумела избежать неловкости. Этой тактике, которая мне представлялась венцом любовной дипломатии, вот этой-то тактике мне и предстояло обучиться. Я следила за нашим путешествием по карте. Объявляла вслух названия городов, через которые мы проезжали. Испанские названия мало-помалу вытеснили английские. Да и сам пейзаж тоже напомнил мне, что мы катим по земле, которая еще век назад принадлежала Мексике. Для первой ночевки мы выбрали город, который звался Сан-Луис Обиспо. - Два номера, - сказал Норман. Нам дали две смежные комнаты. Норман предложил мне выбрать, но номера так походили друг на друга, что, если бы в одном дверь, соединяющая оба помещения, не находилась слева, а в другом справа, их можно было бы спутать, даже не заметив. Норман спросил, не нужно ли мне чего, сообщил, в котором часу мы будем на следующий день завтракать, пожелал мне покойной ночи и прошел прямо к себе. Я не слышала, повернул ли он в замке ключ или нет, я неподвижно стояла перед соединявшей обе комнаты дверью, не смея притронуться к ключу. Мною владели самые противоречивые чувства. Я ограничилась тем, что закрыла ванную комнату на то время, пока мылась на ночь. Когда я вошла обратно в свой номер, Нормана там не было. Я, трепеща, скользнула под одеяло. Потушила электричество. Меня разбудил свет, а быть может, и незнакомая комната, было семь часов. Я мирно проспала всю ночь до утра... Я села в постели. Я была все той же Агнессой, что и накануне. Мой взгляд все время обращался к общей двери, которая так и не открылась, которая могла бы бесшумно распахнуться в темноте,- пропустив юношу в пижаме. И все-таки это он меня разбудил. Прощаясь со мной на ночь, Норман сказал: «Позавтракаем в половине восьмого, хорошо? Значит, нужно встать не позже семи». Я и заснула, удержав в памяти эту цифру. И когда к концу ночи стрелка моих часиков, которые я положила у изголовья постели, дошла до этой цифры, я покорно открыла глаза. С Норманом я увиделась только внизу, в холле. В его присутствии я почувствовала вдруг такое смущение, что сама удивилась. Под его взглядом я покраснела до ушей. Отчего, в сущности? Оттого, что впервые проспала, отделенная от этого юноши расстоянием всего в несколько метров? Или оттого, что он отнесся ко мне слишком уважительно? Снова потянулась дорога, форд снова катил вперед сквозь утро. Мы не разговаривали. Или, вернее, и я и он - мы оба вели молчаливый разговор сами с собой. И вдруг спокойным тоном, словно продолжая начатую беседу, Норман прервал свои неслышные мне мысли и произнес: - Понимаете ли, вы слишком отличны от всех прочих. Вы, Эгнис, вы she-girl и даже больше. Я особенно ценю в вас не то, что вы прибыли к нам из старой Европы, а то, что ваш ум устроен иначе, чем у девушек из университета Беркли. А их-то я достаточно хорошо знаю. Понятно, я сам пользовался их податливостью. Впрочем, не так-то уж часто. Не так уж это меня интересует. Возможно, я, тоже принадлежу к иной породе, чем мои товарищи. Я не способен уважать в них девиц, которые отдаются молодым людям, лишь бы их партнер им нравился, и воображают, что благодаря этой маленькой оговорке они отличаются от проституток. А по-моему, они как раз проститутки и есть. Должно быть, .это во мне говорит кровь моей бабки, моей расы. Я рассуждаю не по-современному, и многие меня высмеивают. Но я уверен, что вы поймете, почему я все это вам говорю. Я ничего не ответила. Я была взволнована до такой степени, что потеряла дар речи, потеряла даже способность молчать. И заставила себя взглянуть на Нормана, Он не ответил мне взглядом, не обернулся ко мне. Дорога требовала всего его внимания. Он вел машину, и над рулем четко вырисовывался его звериный, его нежный профиль. Помню, что именно в эту самую минуту я подумала: «С моей стороны будет безумием принадлежать ему, но если я не буду ему принадлежать, я себе этого никогда не прощу». Наша жизнь в горах наладилась не сразу. Прежде чем приступить к работам на берегу озера, надо было договориться с местными предпринимателями. Пребывание в Сан-Бернардино, расположенном в долине, облегчало эти предварительные переговоры, а прекрасная погода позволяла легко преодолевать расстояние между городом и будущим поселком. Их разделяла крутая дорога протяжением в сорок миль. Патрон Нормана должен был приехать из Сан-Франциско только через месяц; он отдал нам на время дом, который: снял в Хайлэнде, на окраине города. Дом был очень миленький, немножко старомодный, зато в хорошем колониальном стиле. Уступая тому, что Норман именовал моей «французской манией», я назвала этот домик «Фронтоном», потому что на главном фасаде имелся каменный треугольник, который поддерживали четыре гладкие деревянные колонны. Архитектор с женой и детьми намеревался провести здесь конец дета и осень, а нам предстояло переехать на Биг Бэр и жить на стройке. Аристократию этой долины составляли владельцы плантаций. Местное общество сложилось лишь в период спада золотой лихорадки и было гораздо приветливее и гостеприимнее, чем в других штатах. Патрон Нормана объявил о нашем приезде двум-трем тамошним семьям, с которыми его самого познакомили заочно. В день нашего приезда нам уже позвонили по телефону; и семейство Джереми Фарриша без дальних слов пригласило нас к себе на уикэнд. Каждую субботу они отправлялись на свою виллу в Лагуна Бич на берегу Тихого океана. Я опять-таки не могла не восхититься приветливостью американцев и их готовностью помочь другому. Мы с Норманом приехали в Сан-Бернардино в пятницу; таким образом, нам предстояло провести во «Фронтоне» только одну ночь. Ночевка в Сан-Луис Обиспо просветила меня насчет той тактики, какой решил держаться в отношении меня мой boy-friend. Кроме того, путешествие, первые хозяйственные хлопоты нас утомили. Я ничуть не удивилась, когда к концу нашего первого дня тот, за которым я последовала в такую даль, распрощался со мной на пороге своей комнаты. Но что произойдет завтра? Мы должны были провести у Джереми Фарриша две ночи - с субботы на воскресенье и с воскресенья на понедельник, - а хозяева, без всякого сомнения, считают нас мужем и женой. Все решилось в Лагуна Бич. Нас поместили в комнате для гостей; в ней стояли рядом две одинаковые кровати. - Надеюсь, комната вам понравится, - сказала мне миссис Фарриш. Я поспешила ее уверить, что нам тут будет хорошо. Но взглядом я успела измерить узкий промежуток между двумя кроватями; заглянула также в ванную комнату, такую узкую, что в ней все равно не поместился бы матрас; и я поняла, что я уже перестала быть юной девицей. Образ Нормана, мысль о нем вдруг сразу претерпели изменения. Совсем иными глазами я стала глядеть на того, кто долгое время был мне только милым товарищем. Я испытывала, усваивала поочередно, одно за другим, все чувства, которые овладевают девушкой при приближении того, кому она будет принадлежать. Затрудняюсь сказать, стали ли они более приемлемыми для меня из-за этой постепенности или же, напротив, благодаря ей предстоящее испытание приобретало излишнюю утонченность. Вскоре мы осмотрели всю виллу. Сад выходил непосредственно на отгороженный пляж, к которому спускались по особой лестнице. Было только одиннадцать часов утра. Решили идти купаться, но я не сообразила захватить с собою купальный костюм. Старшая дочь Фарришей, довольно крупная девушка, одолжила мне свой. Поэтому я смогла переодеться в ее комнате. Но, когда мы с ней вместе сошли на песчаный пляж, я, заметив Нормана, не могла отвести от него глаз. Он уже вошел в море, вода доходила ему до лодыжек. На нем были лишь узенькие желтые плавки, в которых я уже видела его, когда он приходил в наш бассейн в Беркли. И тело его я тоже уже знала: совсем такое же, как у большинства молодых американцев, которые почти все сложены прекрасно, но как бы следуя определенному стандарту, и у всех них мальчишеское начало преобладает над мужественностью; все они полностью лишены «сексапильности» и куда менее плотски, чем наши не особенно складные французские юноши. И тем не менее, заметив Нормана, я затрепетала. Я радовалась, что он стоит ко мне спиной и не может видеть моего смятения. Ведь нас разделяла довольно узкая песчаная коса, метров десять шириной, не больше. Сердце мое замерло, и мне никак не удавалось отдышаться. Боясь подойти ближе, я сделала вид, будто в мою резиновую тапочку попала ракушка. Оттянув край тапочки, я засунула туда палец, подняла ногу и согнула ступню; и застыла на одной ноге в глупейшей позе, совсем как цапля. Я не могла оторвать глаз от этого обнаженного юноши, от его плеч, от его мускулов, словно вылепленных самим солнцем; после того, как я увидела в комнате две наши кровати, стоявшие рядом, этот силуэт приобрел в моих глазах какую-то новую выразительность. Только тогда я поняла: целуясь с Норманом, я оставалась целомудренной, но утратила чистоту в Сан-Луис Обиспо и особенно здесь, в Лагуна Бич. Я бы очень удивилась, если бы меня сейчас стали убеждать, что я еще юная, неопытная девушка. Более того, я считала, что могла, не совершая подлога, подписываться: миссис Келлог. Весь этот день прошел, словно сон, в оцепенении жары, ослепленный солнцем, оглушенный могучим ревом волн. Берег круто уходил в море, и купальщики сразу же оказывались на значительной глубине, их захлестывало, как в открытом море. Неумелые пловцы, как, например, миссис Фарриш, уходили подальше, метров на сто от нас, где остатки эстакады образовывали песчаную заводь, купаться там было вполне безопасно, А я за прошлое лето уже успела привыкнуть к суровому нраву Тихого океана. Часов в пять начался прибой, и мужчины решили воспользоваться этим обстоятельством и затеяли спортивную игру, в которой я побоялась принять участие. Эта свирепая игра называлась surf-board, думаю, ее изобрели в Гонолулу; обычно женщины воздерживаются от этой опасной забавы. Я тихонько сидела на песке вместе со своими новыми приятельницами и смотрела, как Нормая, Чарли Фарриш и один его товарищ, которого он привел с собой купаться, толкали, каждый перед собой, толстую доску. Когда они вышли из залива, то легли на доски животом и, работая руками, выплыли на импровизированных плотах в открытое море. Там они караулили - иной раз довольно долго, - когда подойдет попутная волна. Наконец, когда волна приближалась, они следили за ней, ждали, готовясь к состязанию; вот уже она совсем рядом, вот уже под ними. Тут юноши сразу выходили из состояния пассивного ожидания, улавливали ритм волны и неслись вслед за ней, как бежит вольтижер рядом с конем, прежде чем прыгнуть ему на спину. Потом, попав в такт движению, дав себя подбросить стремнине, они вскакивали обеими ногами на доску и, размахивая руками, как эквилибристы на проволоке, каким-то чудом скользили к берегу, стоя на волнах, одетые ветром, обутые водяными бурунчиками, похожие на неведомых богов морской стихии. Я снова вошла в воду, чтобы приблизиться к Норману. Я мечтала быть с ним хотя бы в ту минуту, когда, попав в прибрежную зыбь, он бросит доску, чтобы немного отдышаться. Думаю, что в моей памяти надолго останется Норман на этом тихоокеанском берегу, в тот самый момент, когда, выпрямив торс, весь в струнках и в солнечных бликах, он откинул резким движением назад мокрые волосы, разбрызгивая вокруг пену, солнце и счастье. - Чудесный спорт! - крикнул он. Ярко блеснули его зубы, ровный ряд зубов с маленькой ложбинкой, разделявшей два передних резца. Я понимала, что в эти минуты он бесконечно далек мыслью и от нашего совместного приключения, и от того неверного будущего, что мы сами себе уготовили. Я уже успела заметить у Нормана эту чисто американскую способность мыслить лишь настоящей минутой, не чувствуя за собой глубины задних планов. И напротив, для меня истинную цену часам и минутам здесь, как и везде, придавали самые разнообразные воспоминания, ассоциации и тревоги. Когда Норман вновь выплыл в открытое море, я поплыла рядом с ним. Я тешила себя мыслью, что если меня накроет волной, мой спутник подхватит меня Свободной рукой и вытащит на поверхность. Я медлила среди волн, стараясь удержаться на месте, чтобы меня не прибило течением к берегу. И вдруг я услышала предостерегающий возглас Нормана. Его несло прямо на меня на гребне разбушевавшейся, подгоняемой океаном волны. И он был бессилен изменить ход своей доски. - Ныряйте! - крикнул он. Доска была от меня в двух метрах. Обезумев от страха, я повиновалась. Масса воды, разрезанная плотом, прошла надо мной, как смерч, с силой ударив меня по спине. Я была в полном смятении. Расслабив мышцы, я нырнула еще глубже. Как молния, мелькнула мысль: не задела ли меня доска, не раскроила ли мне черепа, не погибну ли я сейчас? Только инстинкт удерживал меня в воде. Нормана должно быть, отнесло уже далеко, а я все еще плыла под водой. И лишь потому вынырнула, что испугалась, не встревожило ли Нормана мое долгое отсутствие. Я всплыла. Поискала глазами Нормана. Он был метрах в двадцати позади меня, состязание окончилось, он обеими руками взялся за доску и поднял ее вверх. Заметив меня, он расхохотался и крикнул, стараясь перекричать грохот волн: - Вам здорово повезло! И, не прерывая своей забавы, от души наслаждаясь ею, он снова направил доску в открытое море. Я доплыла до берега. Когда я вышла на пляж, колени мои дрожали. Всем своим существом я ощущала эту лавину воды, обрушенную на меня Норманом, смявшую меня, как ничтожную водоросль, и едва не лишившую жизни. Я рухнула на песок рядом с сестрами Фарриш; они ничего не заметили. Я сняла резиновую шапочку, но все равно почти ничего не слышала, так как в уши набралась вода. Надеясь отдышаться, я легла на спину. Больше в море я не пошла. В эту ночь я стала женщиной. Я была счастлива. Все распуталось. Все разрешилось в этом мирном американском жилище, под шум океана, в упоительном сознании, что никто не беспокоится обо мне, странно и даже разочаровывающе просто. Предвкушаемый мною душевный смерч не наступил, и мысли мои были ясны и несложны. Натянув одеяло до подбородка - мы оставили на ночь открытое окно, - я удивлялась тому, что на смену жаркому дню пришла такая свежая ночь, и старалась объяснить себе это явление: под какой мы находимся широтой? Особенно долго думала я почему-то над этим вопросом. Признаюсь, думала я также и о моей матери. Если бы я вышла замуж в Париже, как того с таким нетерпением ждала мама в предшествующие годы, каких бы только она не разыгрывала сейчас сцен, причем самых многозначительных! Сколько бы выказала волнения! Сколько бы заставила меня выслушать речей, повинуясь традиции и лицемерию. Лежа в постели, я невольно улыбнулась при мысли, что прекрасно обошлась без ее забот. Я была счастлива. И этого юноши, который лежал так близко от меня, что наши тела соприкасались, и этого юноши не знала моя семья. И я была уверена, что он тоже счастлив. Мне не спалось. Я с удовольствием отдавалась на волю этих довольно обычных мыслей. С удовольствием ощущала в ушах биение крови. Ее шум сливался с грохотом океана, где снова и снова сворачивались в трубку волны и с размаху били о берег у подножия виллы. Врем