олько что сообщили, что ты с этой целью уже была у следователя. Раньше меня об этом в известность не поставили. Я теперь просто больная женщина, от которой отказались врачи, лечат наугад разными средствами и которой Париж уже ничем помочь не может. Вряд ли стоит говорить, какое глубокое удовлетворение доставил мне твой шаг. Я вижу в нем не только шанс, возможно шанс решающий, облегчить судьбу несчастного мальчика, но также знак того, что наши былые недоразумения миновали. Если, как нас обнадеживают, мой дорогой Патрик выпутается из этого дела без особого ущерба, ты, понятно, можешь рассчитывать на мою благодарность. А такие слова я на ветер не бросаю. Как написал мне твой брат Симон из лагеря для военнопленных в Кольдице, откуда ему, увы! не суждено было вернуться: «Время и разлука - великие учителя». Не правда ли, прекрасно сказано! Анриетта и Жанна-Поль говорили мне, что ты по-прежнему цветешь, прекрасно устроилась и преуспеваешь в своем деле. Я этому порадовалась. Знаю также, что тебе приходится много разъезжать. Если ты случайно по делам попадешь в те края, где я сейчас нахожусь и где меня будут держать до нового распоряжения врачей, я буду очень рада повидаться с тобой. Но не знаю, входит ли это посещение в твои планы. С искренними пожеланиями твоя мать Морпен-Буссардель. P. S. Меня также очень порадовали хорошие известия о моем внуке Рено». Вертя в пальцах письмо, которое с головой выдавало мне мою мать вплоть до того, что читалось между строк, вплоть до устаревшего обычая жен крупных буржуа подписывать письма двумя фамилиями, даже без инициалов, я улыбалась в душе, а может, улыбка тронула и мои губы! «Нет, ты меня больше не проведешь». Прошли те времена, когда Агнессу можно было взять голыми руками. Я поймала себя на том, что подчеркиваю красным карандашом отдельные слова и фразы письма - те, которые мне могут впоследствии пригодиться, потом спрятала его в особую папку, где хранились другие семейные документы. Вечером я сама отстукаю на машинке копию и пошлю её своему адвокату, коль скоро моя не бог весть какая услуга возымела, и столь быстро возымела, такие последствия. Я ответила на демарш своей семьи, мать ответила на мой ответ, первое звено уже было выковано отчасти моими собственными руками. А тем временем вращающаяся книжная полка, до которой я могла дотянуться, не подымаясь с кресла, уже поползла вбок. Моя рука привычным жестом нащупала папку с дорожными картами, чтобы подсчитать расстояние, отделяющее меня от матери. Не более четырехсот километров. Значит, можно обернуться за один день; я покрывала и бульшие расстояния. Я уже представила себе, как я возвращаюсь в Фон-Верт ночью, подымаюсь наверх, чтобы поцеловать того, ради которого и затевалась вся эта авантюра, ради моего сына, спокойно сидевшего дома. Склонившись над картой, я разрабатывала маршрут - занятие, давно уже ставшее привычным. По роду работы мне приходилось много ездить, личные мои дела тоже требовали разъездов, и я легко разбиралась в этих трассах, расходившихся во все четыре стороны красными или желтыми лучиками. Хибарки в долинах, хибарки в горах, наш сарайчик на берегу моря, потом поездки в поселок к Пейролю, а теперь и в Ла Рок, не говоря уже о дороге в аэропорт, - все эти маршруты деловые, приятные и неприятные, равно влекли меня. Я могла ехать туда, сюда, я сама лучеобразно расходилась во все стороны; я была в центре этой звезды. Куда-то она меня заведет? И вот внезапно открылся ещё один, новый магнитный полюс, присоединивший свой зов к прежним. Я не желала таиться от сына. Даже не скрыла того, что если я решила повидаться с матерью, то не из простого любопытства, а ради его же пользы. Все это я изложила сыну в двух словах, но его заинтересовало лишь то, что, судя по некоторым признакам, у Патрика появились кое-какие шансы выпутаться из этой истории. - Выпутаться, не более того. Твоя бабушка имеет в виду, что он не получит максимального срока. А будь он другой среды, он непременно получил бы все сполна, как ни грустно в этом признаться. Но я не тревожусь о нашей семье; она поставит на ноги всех от мала до велика... - И лучшее доказательство этому, что ты сама попалась... Я уехала, а вслед мне несся смех Рено, которым он подчеркнул свои слова. Та местность, где ждала меня мать, оказалась довольно неприглядной. Плохо уже то, что из Фон-Верта туда можно было попасть только через город и его не слишком привлекательные окраины. А оттуда надо было катить через пустынное плато, где мне ещё не доводилось бывать. По мере моего приближения к цели природа становилась все банальнее, теряла всякую самобытность. Горы были, но типичные для плоскогорий - без вдохновенных очертаний, а место для бальнеологического курорта, куда я наконец добралась, казалось, было выбрано врачами по печальному недоразумению. Центр курорта помещался не там, где полагается, и вся жизнь, довольно вялая, сосредоточивалась где-то в стороне, у четырех или пяти стоявших по соседству больших отелей из категории тех разномастных зданий, что, будучи даже поставлены в ряд, вызывают в памяти старинные поезда, где спальные вагоны первого, второго и третьего классов решительно всем разнились друг от друга. Единственная общая черта объединяла все эти постройки, напоминавшие не то караван-сарай, не то клинику: полнейшее отсутствие всякой привлекательности и радушия. Каждый отель принимал клиентов по назначению врача и только на определенный срок; значит, не к чему тратить зря деньги, дабы привлечь публику или удержать её. Перед входом голые клумбы, так как весна ещё не пришла, - экономия на всем, даже на зелени; полусонный персонал, холлы без цветочных ваз, без журнальных столиков. Здесь был тоскливый неуют, обычный для мест ожидания, контрольных пунктов и связанных с ними неприятностей. Моя мать выбрала себе не самый богатый, но и не самый бедный отель. Отчаянно гремевший лифт, вызывавший, очевидно, в разгар сезона бесполезные жалобы клиентов, доставил меня на нужный, словно вымерший этаж. «Войдите», - послышался из-за двери, куда я постучалась, голос ждавшей меня; я открыла дверь и увидела мать. Она мало изменилась. Вопреки моим ожиданиям. Почти пятнадцать лет прошло со времени нашей последней встречи, и я считала, что скорбь по моему покойному брату, а также болезнь наслоились на печальные пометы времени. Но нет. Вернее, не совсем так. Моя мать обладала редкостной способностью к самозащите, почти органическим свойством собирать свои силы в кулак, чему дивились все: родственники, союзники, просто знакомые, даже её жертвы. А она с притворной скромностью называла это умением владеть собой. Сейчас моя мать, полусидевшая на железной кровати, провисшей под её тяжестью, с грудой подушек под спиной, предстала передо мной во всем своем величии; по правую её руку лежало вязание, спицы и клубок шерсти, по левую - её дорожная сумочка, её записная книжка, ручка с неснятым колпачком, очешник. Она сказала, что хочет поблагодарить меня за то, что я к ней заглянула, и этот голос вернул мне прежнюю женщину, вернул мою мать. В комнате было тепло, и она лежала без ночной кофточки. В глубоком вырезе рубашки были видны плечи и верхняя часть груди, даже за время нашей долгой разлуки оставшиеся столь же роскошными; и, глядя на нее, я невольно воссоздала в памяти давно забытую картину: в раззолоченном особняке Буссарделей, ещё до моего замужества, стоят и глядят друг на друга в зеркало две женщины, одетые к приему гостей, уже начавших съезжаться: мать, в вечернем платье красно-лиловых тонов, щедро обнажив то, что сама она с гордостью женщины некрасивой именовала «своим декольте», и я в зеленоватом атласе, молоденькая и тоненькая, с ещё не сошедшим калифорнийским загаром. Платья для нас, женщин, служат как бы вехами минувшего. Больше часа я сидела в комнате больной, а моя мать даже не намекнула, зачем меня вызвала. На мои расспросы о здоровье она отвечала довольно кратко: у неё разыгрался коллибациллоз, впрочем, видно было, что она не совсем верит этому диагнозу; потом мы поговорили о том о сем, и она намекнула мне, что наша семья немного забросила её, впрочем, я поняла это ещё из письма. «Но я поддерживаю с ними связь, я ещё держу бразды правления», - сказала она, похлопав пальцами по письменным принадлежностям, лежавшим с ней рядом, и улыбнулась одной из своих добродушных улыбок, в которых давно поднаторела. И очевидно, сказала правду, раз сообщила, также кратко, что весь план защиты Патрика, свидетельство дочери, порвавшей с семьей, целиком созрели в её мозгу. Больше об этом деле ни слова, и я тоже предпочла промолчать. Задай я ей какой-нибудь вопрос, она решила бы, что я, справляясь о шансах Патрика на успех, хочу таким образом выведать, какие шансы имею сама на вознаграждение. Ведь бросила же мать коротенькую фразу: «Если он благополучно выпутается, всем будет хорошо». Зачем же тогда это письмо? Устав от безмолвной борьбы, я заговорила об отъезде, взглянула на свои часики. - И правда пора, - согласилась мать. - Не пренебрегай ради меня своими делами. Знаю, знаю, дела важнее всего. В сущности, Агнесса, ты продолжаешь семейную традицию: занимаешься недвижимым имуществом, землей. После этих слов она сделала паузу и кинула на меня проницательный взгляд, хотя на лице её застыла маска простодушия. Я никак не реагировала на эти слова. - К тому же, - продолжала она, - я ведь о тебе осведомлялась. Ты устроилась совсем близко от прелестного города. Мне говорили, что там прекрасные бальнеологические заведения, великолепные врачи. Соответствует это истине или нет? - Вполне. Кроме того, там прославленный филологический факультет. А для матери взрослого сына это не последнее дело. В свою очередь она выдержала мой взгляд, мое молчание. Тут я решилась: - Мама, ты действительно хотела, чтобы я к тебе приехала? - Конечно, Агнесса. И я очень тебе благодарна за твой визит. Она ждала вопроса, которого я не задала. Мать никогда меня не любила, зато всегда очень хорошо меня понимала. Сейчас лицо её было лишено всякого выражения, но я-то знала, что у этой женщины, преуспевшей в искусстве притворства, это есть свидетельство полнейшей искренности. - Я хотела тебя видеть, Агнесса. Просто увидеть тебя. Она хотела увидеть, какой я стала. И я немедленно удовлетворила её желание. Я поднялась с места со всей доступной мне гибкостью. Мать с постели протянула мне руку, хотя при встрече не сделала этого. И, пожимая эту руку, слегка нагнувшись к ней, я узнала запах её любимого гелиотропового мыла, которому она до сих пор хранила верность. И, выпрямляясь, я ещё лучше рассмотрела эту по-прежнему полную грудь семидесятилетней женщины, эту грудь, на которую я молоденькой девушкой не могла глядеть без того, чтобы память упрямо и горько не подсказывала мне, что вскормлена я её молоком. Ибо мать кормила меня грудью, следуя традициям Буссарделей, хотя после неё эта традиция уже перестала существовать. Думая о своем, я открыла дверь. И остановилась: забыла перчатки! Я снова приотворила дверь и увидела мать. За какие-нибудь две секунды она рухнула. Утомленная двухчасовыми усилиями продержаться, расточать улыбки, она вся как-то осела, словно из неё вынули душу, и она покоилась на своих подушках без взгляда, без дыхания, опустив веки, щеки одрябли, и даже великолепная грудь кормилицы и та вдруг опала. Я решила махнуть рукой на перчатки и бесшумно закрыла за собой дверь. А тем временем мною овладевала любовь. И особенно сильно тогда, когда я оставалась одна. Каждый или каждая, независимо от возраста, одинаково снисходительно наблюдают себя, участника любовной игры, видят себя как бы со стороны в этом своеобразном процессе отчуждения, так и я видела себя подругой мореплавателя, которая ждет на берегу его возвращения из дальних стран. Я не знала, когда вернется Поль. Знала, что он не собирается ждать конца навигации на китобойном судне, принявшем его к себе на борт. В большей или меньшей степени это будет зависеть от собранных им фактов и документов, а также от долготерпения капитана и команды, согласившихся взять с собой этого наблюдателя по просьбе международной комиссии. Но все было предусмотрено. Поль мог в любой момент свернуть свои исследования и возвратиться на сторожевом судне или вертолете. Он завладел всеми моими помыслами. В его отсутствие я тщательно восстанавливала его облик - так художник дописывает на память портрет. Будет ли похож на этот портрет вернувшийся оригинал? Не раз, даже после нескольких дней разлуки, я обнаруживала, что он не совсем такой, как мне казалось. Когда я думала о нем, меня заносило в сторону; увидев его вновь, я понимала, что требуются поправки, но не испытывала при этом разочарования, и я должна была бы догадаться, что это знамение. Тут только я обнаружила вполне банальную истину, а именно: калька, наложенная на того, кого любишь, и на того, каков он есть в действительности, смещается и дрожит под твоими пальцами. Два контура совпадают лишь на краткий миг или для того, кто плохо видит. «Ох, сдвинулось!» - вот какое восклицание должно было бы срываться с наших уст при каждой встрече. Так сдвигается клише, когда его делает неспокойная рука. Но мы молчим. И в сердце своем уже вносишь тысячи поправок и без устали, без передышки подгоняешь свои контуры под оригинал, и не будет этим поправкам конца. Да ещё требуется узнать в этих чертах того, кого любишь. По-моему, величайшие минуты любви - это не минуты наслаждения, ни даже блаженного оцепенения вдвоем, наступающего вслед за тем, а первые полчаса одиночества после разлуки. Ничто тогда не искажает того образа, какой ты себе создал, даже сама модель. Истинные мгновения моих восторгов, как вехами, отмечали мой путь из Ла Рока в Фон-Верт. Помню, когда мсье Рикар спросил меня, как прошла моя первая деловая встреча с Полем Гру, я вздохнула: «Это же медведь». «Ну в таком случае вы прекрасно поладите, мадам, ведь вы у нас тоже медведица». Но нет. Мы ладили именно благодаря разделявшим нас различиям. Я поняла и другую очевидную истину: любить - это вовсе не значит чувствовать себя близкой другому и походить на него, любить - значит чувствовать, что эта жизнь, совсем чужая, порой прямо противоположная твоей жизни, становится тебе необходимой. Любовь - это значит быть мишенью для другого. А для женщины - соглашаться на эту роль. Мои чувства высвобождали во мне лишь молодую девушку и неудовлетворенную молодую женщину, ту, которую до смешного неупорядоченные романы отметили своей метой, и мету она до сих пор носит на своем мятежном челе. Подчас я удивлялась, даже пугалась той женщины, какой становилась в присутствии Поля, в его объятиях. Мне казалось тогда, что из самых тайников моего существа подымается нечто темное, дикое, какая-то ещё незатронутая сердцевина, джунгли моей души. Я воздерживалась говорить с Рено об отсутствующем, старалась перехватывать почту, прибывавшую в Фон-Верт, тем более что мой сын был увлечен этим китобойным походом. Для него, как и для меня, Поль Гру словно бы распахнул окно: он звал нас обоих в широкий мир, дышавший совсем по-иному, чем тот, где я так настрадалась и где сформировался Рено; нам обоим был живителен глоток свежего воздуха, но я боялась выдать себя. Я уже не раз испытала на себе проницательность Рено, его инстинктивное понимание меня, обострявшееся в минуты моих радостей. Я с удовольствием видела, что учится он легко и на сей раз не боится попасть в число отстающих. Время от времени к свойственным его возрасту взглядам добавлялись ещё новые увлечения, где философия окрашивалась трансцендентальной политикой, а великодушие - некомпетентностью. Я слушала, как беспорядочно и громогласно слетали с его губ слова о жажде власти, о слаборазвитых странах, ждала, когда прозвучит слово «деколонизация», и оно прозвучало. Преподаватель философии, поборник этого движения, несшего в себе тогда огромную разрушающую силу, не то чтобы беседовал об этом со своими учениками, но его статьи ходили по рукам, и одно присутствие такого человека в лицее воспламеняло мальчиков. - Знаешь, звонил Поль Гру! - крикнул мне как-то вечером из своей комнаты Рено, услышав, что я вернулась домой. Стояли предвесенние дни. Рено снова работал при открытых окнах, я вошла в прихожую, пройдя под сводом шелковиц, ещё только набиравших почки. - Что ты болтаешь? - Звонил Поль Гру. Из Женевы, я сам к телефону подходил. Он приедет в субботу, их самолет прибывает в семь часов вечера; я сказал, что мы его встретим. - Он тебя об этом просил? - Нет, я сам предложил. Моя радость сразу померкла, перспектива встречи втроем мне не улыбалась, и я спросила, в какой гостинице он остановился в Женеве. - Я-то откуда знаю? Рено удивленно глядел на меня сверху из окна своей комнаты. Я отвернулась. - Час от часу не легче! Значит, я не могу ему позвонить? Как же ты мог распоряжаться моим временем, не посоветовавшись со мной? - Тебе неприятно его видеть? - Нет, но у меня весь день загружен. - В субботу?.. Знаешь что, постарайся как-нибудь отвертеться. Он такого хлебнул на китобойном судне, что можно для него это сделать. И вот мы снова встретились за столом. Сидели все трое и ужинали. В обычной форме трилистника. Поль ел с отменным аппетитом. Уже спала первая горячка рассказов об этом плавании-экспедиции. Все время пути с аэродрома до Фон-Верта наш путешественник говорил без умолку, Рено со своей стороны так бурно и в таком бешеном темпе подавал ему реплики, что я сочла за благо выйти из игры. Я не стала расспрашивать о том, что меня занимало, хотя были вопросы, которые одна я могла задать Полю и за которые он был бы мне признателен: о выводах, сделанных на основании его доклада, об иных трудностях не физического порядка, о возможно враждебном отношении к нему со стороны экипажа судна, об одиночестве на борту. Рено избрал себе иную тему - его интересовала хроникальная киносъемка, охота на китов, работа гарпунеров, гигантская бойня. Поль упомянул, что зловоние от китовых туш пропитывает все судно, проникает в легкие, в желудок, въедается в кожу, выделяется вместе с потом. - Ого! - восхищенно воскликнул Рено. - Как же вам удалось отделаться от такой вони? Ведь от вас сейчас совсем не пахнет. Спросите хоть маму. Если судить по многословию Поля в тот вечер, он, по-моему, натерпелся от отсутствия собеседников, от долгого молчания. По крайней мере я узнавала его по этой болтливости. Как большинство людей, живущих одиноко и объявляющих себя мизантропами, Поль Гру, едва только он замечал, что его слушают с интересом, легче, чем кто-либо другой, изливал свои чувства. Он уже ступил на иную тропу, и она уводила от борозды, оставляемой на морской глади китами, которым грозит полное истребление. Во время длительного полета на «Боинге» его соседом оказался профессор этологии и психологии животных из Амстердамского университета, и он произвел на Поля огромное впечатление. - Удивительнейший человек, не дилетант вроде меня, а, уж поверьте, ученый такого масштаба, что рано или поздно ему присудят Нобелевскую премию. Он мне сообщил, я этого как раз не знал, что последние работы с антропоидами, на которых изучают действие сыворотки протеина и хромосом... - Понимаешь, мама? - Конечно, не мешай. - ...доказали следующее: ближайшие родичи человека - шимпанзе и горилла, а вовсе не орангутанг или гиббон. Ископаемые, обнаруженные в Африке, позволяют утверждать, что человек имеет общего предка с шимпанзе и гориллой, предка, жившего на нашей земле миллионы лет назад. - А сколько миллионов? - спросил Рено. - Тридцать, сорок. - Ого! Рено не один попался в ловушку столь заманчивого рассказа. Вилки праздно лежали на столе, и Поль Гру сделал паузу. Тут к нему приступила я: - Ну а дальше? - А дальше, вот вам гипотеза моего друга профессора. В отдаленные, доисторические времена, в третичную эпоху предки современных шимпанзе, обитавшие в этих самых саваннах, приобрели кое-какие знания и навыки, даже механические приемы, изобрели удары палкой, швыряние камней. Словом, были на пути превращения в человека; и некоторые из этих особей прошли более быстрый путь эволюции, расширили свои знания и технические приемы, так что в конце концов истребили более слабых индивидуумов и оттеснили выживших после бойни в лесные чащи. А мы знаем, что лес задерживает развитие личности или даже отбрасывает её назад. Шимпанзе так и остались тем, чем были, - шимпанзе. Два родственных вида пошли разными путями. - Теперь все понятно! - воскликнул Рено. - Слава богу, нам хоть повезло. - Так вот, - продолжал наш гость. - За гипотезой идет проверка гипотезы. Хотите, я сообщу вам главную мысль профессора, его концепцию, он мне о ней рассказал; с тех пор я просто мечтаю принять участие в этой проверке. Если только он не отвергнет моей помощи. - Конечно, скажите... Ирма, подожди вынимать жаркое из духовки. Я тебя кликну. - Остров, - проговорил Поль с жестом режиссера, поясняющего мизансцену. - Остров на озере, выбор уже сделан, это где-то на экваторе. Туда поселяют группу шимпанзе. А также инструкторов, обязанность коих - вернуть животных к образу жизни древнего палеолита. - Древнего палеолита, - как зачарованный повторил Рено, вернее, повторил как попугай. - А делается это, как вы уже догадались, с целью вновь вызвать к жизни утраченные за миллионы лет навыки и рано или поздно подвести шимпанзе к тому порогу, переступив который человек вошел в историю цивилизации. Он сделал выжидающую паузу, и я велела подать жаркое. - И вы хотите принять участие в этой поистине фантастической авантюре? - Еще бы, а фильм? Неужели вы думаете, что я упущу случай снять такой фильм? В принципе профессор не против того, чтобы его опыты были подтверждены документально, к тому же он видит, что меня увлекла его идея. Скажу не хвалясь, по-моему, я ему не слишком антипатичен. О, конечно, проект ещё в самом зародыше, международный комитет, содействующий прогрессу науки, ещё будет его изучать, потребуется время и время. Но... ха-ха-ха! - рассмеялся он и откинулся на спинку стула. - Вот-то было бы здорово найти новые или более полноценные решения, чем наши философы. Уже давным-давно философы барахтаются в проблеме появления homo sapiens (Человек как разумное существо (лат.)). - Философы? - взволнованно переспросил Рено. И дернуло же Поля заговорить на эту тему! С началом учебного года для Рено слова «философия», «философ» стали священными словами. - Барахтаются? - В решении этой проблемы, как и во всех прочих. Рено даже в лице изменился. Плавание на борту зловонного китобойного судна вдруг отступило на задний план, хотя минуту назад Рено как зачарованный следил за каждым шагом нашего друга. Но хуже всего было, когда Рено в качестве примера привел их учителя Паризе, который никогда ни в каких проблемах не барахтается, и я узнала две вещи одновременно: во-первых, что слава этого самого Паризе перешла границы нашего департамента и что, во-вторых, Поль Гру не ставит его ни во что. - И вы попались на удочку этого лицедея? Я толкнула под столом ногой своего соседа справа, надеясь его образумить; напрасный труд. По игре случая эти два человека, работающие в двух противоположных областях, встретились на каком-то симпозиуме, беседовали и не понравились друг другу. По своему опыту Поль Гру был более склонен восхищаться коллегами американской школы, изучавшими все путем практической работы и опытов, нежели пожирателями дипломов, победителями всех научных конкурсов, так что в лице профессора Паризе он бичевал университетский снобизм как таковой. По его словам выходило, что Паризе типичный всезнайка, который сам опровергает собственные взгляды, подписывая антиправительственные манифесты и исправно получая жалованье из государственной казны. Захваченный врасплох, зажатый как в тиски этими рассуждениями, Рено сидел с горящим взором, но немотствующими устами, однако во мне вид его не вызывал желания посмеяться, а главное, я не знала, как прервать речь Поля. Я вытянула вперед руку и развела их жестом арбитра на ринге. - Предлагаю вернуться к китам и шимпанзе. - Ага! - буркнул Поль Гру. - Хозяйка дома не желает, чтобы ей портили ужин. - Совершенно верно. Не сомневаюсь, что у вас в запасе есть и другие увлекательные рассказы. Поль кинул на меня взгляд, в котором читалось и сострадание, и досада, и сожаление: Рено или, вернее, Паризе пробудили в нем дух разоблачений, в сущности никогда до конца не засыпавший. Он вяло рассказал несколько историек, столь же вяло выслушанных публикой. Вдруг Рено, выйдя из состояния немоты, брякнул ни с того ни с сего: - А я утверждаю, что Паризе выдающийся человек. - Рено... - И если он лицедей, то не в большей степени, чем кто-либо другой, - закончил он, глядя прямо в лицо Поля Гру, который в ответ расхохотался. - Будь добр, Рено, не провоцируй нашего гостя. - Вправе я иметь свое мнение или нет? И высказывать его? - Вот ты его и высказал. Ты же видишь, твой противник тебе не противоречит. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Но Рено уперся и продолжал молчать. И когда зашел разговор о том, чтобы отвезти нашего гостя домой на машине (свою он, уезжая на китобойном судне, оставил в гараже), Рено отказался ехать с нами. Желая избежать прямой невежливости, мой сын не поднялся к себе в комнату, а заявил, что ему необходимо прогулять собаку, и вышел. Мы с Полем остались в зале вдвоем и молча стояли, глядя друг на друга. Из-за моего сына мы вынуждены были кончать сегодняшний вечер вдвоем, и я спрашивала себя, уж не усугубила ли дурное настроение Рено какая-нибудь иная мысль. Мне показалось, что садовую калитку открывали как-то особенно долго, и наконец появился Рено со своим Пирио. Мой сын сразу заметил наше молчание и то, что мы со времени его ухода не тронулись с места. - Рено, я требую, чтобы ты поехал со мной проводить нашего друга. Мне не хочется возвращаться одной, в конце концов путь не близкий. Мало ли что может случиться ночью. - Боишься? Вот уж не в твоем стиле. Однако ты ездила к своей матери, а это ещё дальше и в совсем уж незнакомом месте... Возьми с собой Пирио. - Очень мило. Но я предпочитаю, чтобы со мной поехал сын. - Ладно, - проворчал он, словно уступая после долгих препирательств. - Так и быть. Поеду. Но весь путь, и туда и обратно, он не раскрыл рта. Моя смутная тревога не улеглась, и однако, сама не зная почему, я была благодарна Рено за это молчание. Возможно, я была благодарна ему за то, что он в качестве третьего лица помешал нам с Полем. Так закончился этот первый вечер после возвращения Поля, вечер, о котором я столько мечтала. В начале недели мне представился случай вырваться в Ла Рок. Я предупредила о своем визите Поля по телефону и на сей раз без всяких околичностей. Во время его отсутствия ему наконец поставили телефон, и сразу же, с первого моего звонка мы выработали условный код. Поскольку я дома не одна, я сказала: «У телефона Агнесса, господин эксперт. Не могли бы мы с вами встретиться на стройке в два часа?» Он сразу все понял и, не пускаясь в дальнейшие разговоры, ответил: «Да». При встрече Поль первым делом предупредил меня, что, когда будет звонить мне, то, если сниму трубку не я, он не станет менять голоса и называть какие-то вымышленные имена. - Но кто вас об этом просит? Дело проще простого. Скажите, чтобы я вам позвонила, а я позвоню не вам, а эксперту. - О, господи, сколько хитрости!.. Просто удивительно, до чего женщины упиваются любыми ложными положениями. - Поль, только без благородного негодования, особенно в первый день нашей встречи. Слава богу, что вы можете упрекнуть меня только в этом! У меня достаточно веские основания щадить чувства моего сына. Давайте лучше поговорим о вас. Из Женевы новостей пока нет? Он не очень вслушивался в мои слова, а больше смотрел на меня, готовый в любую минуту дать разговору иной оборот. Но из деликатности сдержался, и мое смятение возросло, потому что я почти физически ощутила, как подавил он свое желание. Он дал мне отчет в своих делах, более подробный, чем у нас в Фон-Верте, потом спросил: - Ну, а вы как? Что за это время у вас было нового? Мы пили чай в зале со сводчатым потолком, но сидели в креслах честерфильд; окон, выходящих на горную цепь, ещё не коснулся закат. - Что нового? Да ничего. Все одно и то же, работа. - Нет, есть и новое. Вы виделись со своей матерью. Слова, случайно оброненные Рено в субботу, дали росток. - Моя мать серьезно больна, она сейчас лечится на бальнеологическом курорте и чувствует себя очень одиноко, в письме она дала мне понять, что будет рада моему посещению, я поехала к ней и считаю, что поступила правильно. - Я и не говорю, что неправильно, но я никак не мог предвидеть... Он не закончил фразы, он ждал хотя бы краткого объяснения. А я, вместо того чтобы дать это объяснение, продолжить свой рассказ с того места, на каком его оборвала, вдруг как-то пала духом. Странно все-таки - так долго мечтать о человеке, которому можно излить все свои навязчивые до маньячества мысли о нашей семье, и вот, когда такой человек нашелся, не рассказать ему сразу же всего. Уехал наперсник и стал моим наваждением, вернулся наперсник, и все как рукой сняло. - Возможно, вы сочтете меня нескромным... - Если уж не вам, Поль, мне довериться, то кому же еще? И потом, мои семейные дела теперь вышли на публичную арену. - Что? Он откинулся на спинку кресла жестом более красноречивым, чем любые слова, и, не спуская с меня глаз, с силой раздавил сигарету о дно пепельницы, чтобы ничем не отвлекаться. - На чем же я остановилась? Я поймала убегающий кончик рассказа и перешла к тем разоблачениям, какие меня попросили сделать в суде в пользу Патрика; сообщила, что сначала отказалась наотрез, потом дала согласие и явилась по вызову следователя. - Но это же чудовищно! Огромные руки Поля судорожно сжали подлокотники кресла. - Не правда ли? Но если бы вы только знали, как эта ловкая махинация на них похожа! - Нет! Чудовищно с вашей стороны! Вы не сделаете этого, это неправда! Он поднялся с кресла, встал во весь рост. Я сохраняла полное спокойствие. Возможно, эта вспышка с его стороны не застигла меня врасплох. - Нет, Поль, именно так. Сделаю непременно. Меня об этом просили, и я дала согласие. Было бы по меньшей мере глупо с моей стороны отказаться участвовать в их игре и быть большим роялистом, чем сам король. На суде я буду отвечать только на вопросы и буду говорить только правду. - Ага, из желания отомстить? Потому что ветер подул в другую сторону, и вы хотите взять реванш? - Нет. Скажи я, что это так, я солгала бы. - Тогда почему же, почему? Что вас толкает на этот шаг? Ведь вы же сами сказали, что вначале отказались. - Я переменила решение, чтобы сделать приятное сыну. Он целиком на стороне своего кузена. Это не значит, что они дружат, но если мальчик теряет голову, просто опьянен машиной, то нынешнее молодое поколение смотрит на это иначе, чем мы с вами. - Этот болван меня не интересует. - Как? Как? - Я не о вашем говорю, успокойтесь, а о том, что попал в тюрьму. Хотя если ваш действительно чувствует себя с ним заодно... Ради бога, прошу вас, не сидите с видом жертвы! Как? Вы хотите, чтобы я молчал, чтобы я скрыл от вас то, что думаю об этой идиотской истории? - Я хочу, чтобы вы не кричали, Поль. - Тысячу извинений! Но я не умею спорить шепотком. Когда я злюсь, я ору, а сейчас я злюсь потому, что меня тошнит от всех этих судейских махинаций, куда хотят вовлечь женщину. Раз вы находите все это для себя приемлемым, значит, вы ещё носите на себе клеймо своего семейства. Для меня, человека иной формации, все это просто тошнотворно. Кажется, уж я ли не навидался любых мерзостей и по своей работе, и в нецивилизованных странах, но чтобы дойти до такого!.. Простите, сударыня, за выражения. Но если я говорю, я говорю на своем языке. Могу, если угодно, проглотить язык, - крикнул он так, что было слышно во дворе, и утер носовым платком лицо, потому что его даже в пот бросило от негодования. Но я молчала. Я сидела, опустив голову под ещё не затихшей грозой, и думала, что чувство этого человека ко мне достаточно сильно, раз он так разбушевался из-за дела, касающегося только меня. Но эта мысль не утешала меня, мне было горько. Я измеряла пропасть, лежавшую между нами, которая не уменьшится хотя бы потому, что он взрослый мужчина, а я взрослая женщина, и всегда будет лежать между нами. Что бы ни уготовило нам будущее, ничто не в силах стереть следов этого сегодняшнего столкновения, куда более серьезного, чем наши первые стычки; ничто не изгладит в памяти это неудачное свидание после разлуки, когда я горела как в огне. Столь долгожданный день преподнес мне сюрприз, стал ловушкой: я пережила одну из тех минут, которую женщины, умеющие видеть, а возможно также и мужчины, узнают с первого взгляда, ту минуту, когда ловишь первое предупреждение, тишайший треск. Еще ничего не разрушено, ни слова, ни жесты, ни взгляды не предвещают разрыва, но где-то уже пролегла трещина, и вскоре мы её обнаружим. Я принадлежала, да и сейчас принадлежу, к тому сорту людей, насчет которых обычно обманываются, - такие, мол, любят жизнь, мужественны, оптимистичны, настоящие философы, но на самом деле их ни на день не покидает внутренняя тревога. В глубине души я была из беспокойных. Раздражающее беспокойство, как, бывает, раздражает левша. Я оглядела этот зал, где месяц, а то и меньше назад решилась моя судьба; по крайней мере, я так считала. Не прерывая своего друга, но и не слушая его, - да и к чему? что бы это изменило? - я вспоминала все меты того золотого вечера, когда бушевал мистраль, как нечто уже ушедшее в прошлое. Звериные шкуры, восточные ткани, инкрустированное черное дерево, дерево с мраморными прожилками. Нос пироги, которым я так восхищалась, когда впервые увидела его, четко вырисовывался на окрашенной охрой стене, и он, свободно подвешенный на двух кронштейнах, чуть наклоненный вперед, говорил о стольких загадках, о стольких приключениях, что я даже забылась, глядя на него. Поль заметил это и замолчал. В последующие минуты, хотя стояла полная тишина, я почувствовала, что расстояние между нами увеличивается. - Вы даже не слушаете меня, Агнесса! - Простите, пожалуйста. Я забылась на минуту. И к тому же я отлично знаю, что вы можете мне сказать... - Верно, я плохо взялся за дело. Когда человек негодует, он обычно действует неловко. Но я никак не возьму в толк, что подвигло вас на этот шаг. Даже если принять в расчет, что это будет выгодно вам, вашему сыну, пусть не в прямую... - Поль, я уже не могу отступать. Я была на допросе у следователя. Сказала ему все, что могла сказать. Теперь это уже стало официальным документом. - Откажитесь от ваших показаний, постарайтесь как-нибудь отделаться. Ваш адвокат научит вас, что следует предпринять. Обещайте мне, что вы с ним поговорите... Ну, что я могу ещё вам сказать! Если вы решились на подобный шаг, значит, вы не та женщина, какой я вас себе представлял. - Боюсь, Поль, что вы создали себе мой несколько абстрактный образ. Вам кажется, вы знаете, но вы не знаете, какой может быть женщина, пусть даже прожившая только половину своей жизни, если она рождена в той среде, в какой родилась я, если прошла через то, через что прошла я. Все это заводит очень далеко. Поль обогнул сзади мое кресло и встал у двух пробитых рядом окон. Стоял он ко мне спиной и, говоря то, что ему ещё осталось сказать, скрывал от меня свое лицо. Не торопясь, он четко проговорил: - Я встретил вас, Агнесса. Это было для меня огромное событие. Я даже и не надеялся на такое. Ну я и поверил... что и в главных вопросах тоже... мы будем думать одинаково. Он попал в цель. Впервые за весь этот день я могла бы сказать как фехтовальщик: «Туширован». И я услышала свой собственный ответ: - Я ещё подумаю. Видите, вы не напрасно со мной говорили. Почему произнесла я эти слова? От усталости? Или пожалела о том, что слишком раскрылась перед ним, или просто хотела дать себе отсрочку? И конечно, из малодушия, так как я сама чувствовала свою неискренность. Но Поль подошел ко мне с просиявшим лицом. Отсветы заката, ещё неяркие в эту пору года, проникли в комнату. Я поднялась, Поль хотел меня обнять, но, так как я не ответила ему, он не стал настаивать, не желая воспользоваться своей полупобедой, которая, возможно, удивила его самого. Я сослалась на поздний час, на обратный путь, на сына, чье присутствие, порожденное этими словами, я вдруг явственно ощутила. Сумею ли я отныне отделять его от этих мест, от этого часа? Нет, надо возвращаться. Поль проводил меня до машины. Самым естественным тоном мы сказали друг другу до свидания. И, разворачивая машину, чтобы выехать на грейдерную дорогу, я на прощание помахала ему, стоявшему сзади, левой рукой, высунув её из окна. Дорога делала крутой поворот, мне пришлось проехать совсем рядом с домом. Еще раз я могла взглянуть на очаровательный фасад, сложенный из белесого камня, на фоне которого резко выделялись окна верхнего зала, освещенные изнутри своим собственным солнцем. Я притормозила, я колебалась, я готова была броситься обратно. Но в эту минуту я увидела лицо Поля, уже успевшего подняться на второй этаж, словно заключенное в узкую рамку оконницы, и вдруг этот портрет улыбнулся. Поль следил за мной, ждал, что я вернусь. Я уехала. Моим первым впечатлением от суда были стены. Я снова почувствовала себя в среде крупных буржуа. Я попала в зал заседаний, номер которого значился в моем вызове, а каменные галереи и холлы, где я ориентировалась не без труда, как раз и были частью Дворца правосудия между Тур де л'Орлож и Сент-Шапель, и вот наконец передо мной открылся зал, очевидно служивший при Третьей Республике для парадных приемов. Не случайно мне вспомнились просторные частные особняки минувшего века нелепых, на наш современный взгляд, размеров, которым ныне уготована иная судьба; их превращают либо в торговую палату, либо там размещается мэрия. Впрочем, дело Буссарделей и не могло быть представлено в ином обрамлении. Наше семейство явилось сюда прямо с Плэн-Монсо вместе со своим оружием, своими обозами и перетащило с собой все свои декорации. Но я не успела оглядеться как следует. Едва только меня ввели в зал, едва только я подошла к барьеру, отделяющему судей от публики, как мне уже начали задавать вопросы, ко мне обратился судья, сидевший между двух заседателей. И тон его был тоже тоном крупного буржуа; правда, чуть более сдержанный, чем некогда у моих родных, чье замечание, пусть даже о погоде, звучало так же громогласно, как речь оратора, обращенная к толпе. Все эти соображения промелькнули у меня в голове беспорядочно и быстро, как бы аккомпанируя первым процедурным вопросам, на которые я отвечала машинально. Я с