ние сдерживать свои порывы, как и подобает строго вымуштрованному юноше. Путеводитель он листал лишь во время остановок и только когда Амели выходила из купе. А она после каждой новой попытки жила одной-единственной мыслью: поскорее бы станция; стремилась хоть несколько минут подышать свежим воздухом и заняться своим туалетом, привести себя в порядок, что становилось все более необходимым. Едва поезд останавливался у перрона, как она выскакивала на подножку и осведомлялась, сколько времени продлится стоянка. Если ей отвечали, что поезд будет стоять десять минут, она спрыгивала с подножки и бросалась бежать. Железнодорожные служащие удивленно поглядывали на бледную даму в развевающемся бурнусе, с растерянными глазами, которая, забыв стыд, бегала при тусклом свете фонарей от двери к двери, допытывалась, где туалетная комната, смачивала носовой платочек под краном, куда-то исчезала, появлялась вновь и неслась к своему вагону, когда поезд уже трогался с места. Но бывало также, что поезд, по ее мнению, стоял на вокзале слишком мало. Тогда она плотнее усаживалась на обшитый сукном диван, ее бросало в жар, она молча глотала слезы, заранее противясь новым физическим и моральным мукам, содрогаясь от ужаса при мысли, что незнакомец сейчас снова бросится на нее, не считаясь с ее состоянием. Ибо она не сразу заметила, что порывы ее спутника, приводившие к внезапной странной развязке, обезоруживают его на некоторое время. По-прежнему она не понимала, что произошло и чего не произошло в этом купе. Однако неосознанный внутренний голос, которого раньше она никогда не слыхала, подсказывал ей, что все должно было получиться иначе, гораздо лучше, и что если это не ее вина, то все же вела она себя неправильно, что муж, раз уж этот незнакомец был ее мужем, вправе на нее сетовать. Поэтому-то она уже не пыталась ускользнуть и искренне полагала, что делает все от нее зависящее, но, хотя ее воля, ее гордость, ее целомудрие смирялись, заранее подчиняясь насилию, тело, скованное, послушное какому-то тайному непобедимому рефлексу, все отвергало. Когда ее спутник временно утихомиривался, она прислонялась к спинке дивана, закрывала глаза, прижимая к разбитой губе букетик фиалок, подаренный Теодориной, пользуясь короткой передышкой, пыталась собраться с мыслями. Но тщетно. Вот тогда-то в ее сознании, в глубине зрачков под завесой плотно зажмуренных век начали откладываться частицы того, что позже станет расплывчатым, необъятно огромным воспоминанием, в которое войдут грохот, свистки, мрак и свет фонарей, угольная пыль и зловоние уборных, порванное белье, муки, в которых не признаешься другому; воспоминание достаточно сильное, чтобы жить в памяти вплоть до самой смерти. Не замечая, что судьба ее решается без участия ее рассудка, Амели рассуждает и приходит к своим первым неправильным выводам, женским выводам... Она начинает считать, что все случившееся в порядке вещей, что всегда это происходит именно так - в муках, в разладе и отвращении. Считает, что этот ужас, черная бездна, куда ее погружали шесть раз, - обычная участь каждой девушки, взявшей себе супруга, считает даже, что если на ее спутника минутами находит какая-то одержимость и он теряет человеческий облик, разум и стыд, то точно так же ведет себя каждый муж, запертый наедине со своей женой. Десятки раз и в монастыре и дома слышала юная Амели намеки на уродства жизни, "которые она сама скоро испытает"! Ну что ж, она испытала эти уродства. И в числе их прежде всего необходимость терпеть близость мужчины, который вдруг превращается в бесноватого. Совестливая, прямодушная, помня, что она сама согласилась на этот брак. Амели остерегается слишком строго судить мужа, особенно в теперешнем своем состоянии душевного смятения и особенно поняв полное свое неведение. В Лионе, где остановка длилась пятьдесят минут, Амели, сказавшись больной, потребовала, несмотря на ранний час, чтобы ей отперли комнатку при ресторане, велела принести туда бак с теплой водой, заперлась, привела себя в порядок и смогла, растянувшись в кресле прогнать кошмар, терзавший ее в купе, в этом наглухо запертом ящике, несущемся сквозь ночь. Ей стало легче, она сгрызла несколько кусочков сахара, обмакнув их в мелиссовую воду, приступы тошноты прошли. Без этой благодетельной передышки она не смогла бы вести себя с этим ночным незнакомцем так, как решила, как поклялась себе, просто не стерпела бы. Она видит, как он прохаживается по перрону вдоль поезда, она просит взять ее под руку, пытается ему улыбнуться, прогуливается с ним вместе, пользуясь тем, что кругом них пассажиры, заставляет его отвечать на свои вопросы. Говорит с ним о погоде, спрашивает, где, на какой станции они наконец почувствуют юг. В Валансе, пожалуй, еще чересчур рано, ну а в Оранже? В Авиньоне-то уж наверняка. По Лиону судить нечего, здесь с утра зарядил дождь; по словам ее родных, в Лионе вечно идут дожди... Она смеется. Удивленный ее благодушием, ее незлопамятностью, тем, что она не сердится на него за то, за что он сам на себя сердится, юноша мало-помалу отходит, отвечает сначала односложно, но потом соглашается поддерживать разговор. Тогда Амели заходит в купе, наводит там порядок, проветривает, пытается прогнать ночные призраки. Кладет в сетку букет фиалок, от аромата которых ее начинает слегка поташнивать. Зовет своего спутника и просит его повернуть кожаной стороной вверх обе подушки на скамейке. Поезд свистит и отходит от перрона. Время от времени Амели заводит разговор, как бы желая закрепить завоеванные позиции. Кажется, она уже не боится новых попыток своего спутника, с которым ее снова заперли наедине; дневной свет будет ей защитой или на худой конец то обстоятельство, что днем кондуктора ходят по подножке вдоль вагонов. И, конечно, эта болтовня, перемежающаяся паузами, слабая защита, но все же, надо полагать, она не благоприятствует новому пробуждению дикого зверя, со сжатыми челюстями, безумными движениями рук. Часов в десять утра, хотя страдания еще не утихли, хотя внутренняя тревога еще не улеглась, Амели задремала, и Викторен не только не воспользовался ее сном, но и сам тоже задремал. К Авиньонскому вокзалу поезд подошел после полудня; Викторен спустился на перрон, сам отправился в буфет и принес еды. Но Амели кусок не шел в горло. Вместе с вагонной качкой вернулись страдания. Казалось, путешествию никогда не придет конец. Ей не терпелось сделать пересадку на Тулон и поскорее добраться до Гиера. До того самого Гиера, которого ей уже нечего страшиться. Когда поезд проходил мимо озера Берр, Амели решила, что это уже море, ахнула и бросилась собирать вещи. Но, сверившись со своими часиками, убедилась в ошибке: до Марселя езды осталось еще три четверти часа. Она снова села на скамейку. Поезд остановился в Роньяке возле маленького вокзальчика, по крыше кто-то затопал, шаги приближались, затем вдруг ненадолго затихали, и каждая такая остановка сопровождалась характерным лязганьем крышки, прикрывающей снаружи отверстие для фонаря. Амели, которая два-три раза уже ездила в поезде вместе с родными, догадалась, что это ламповщик. "Так рано?" - подумала она. Ламповщик уже топал над их купе, она подняла голову; фонарь под потолком горел. Не сразу Амели поняла, что этот маневр означает приближение туннеля, длинного туннеля. Вдруг охваченная ужасом, который поутих было с наступлением утра, она искоса взглянула на своего спутника. Он сидел, уставившись в окно. Прежде чем ринуться в Нертский туннель, паровоз испустил громкий вопль, и сначала Викторен даже не пошевелился, словно не веря в эту неожиданную удачу, улыбнувшуюся ему в конце путешествия. Но вид зажженного фонаря, к свету которого он успел привыкнуть за ночь, воскресил не совсем еще уснувшие чувства; он взглянул на свою перепуганную спутницу и ощутил прилив желания. Амели благословляла туннель за его длину, ибо именно благодаря этому обстоятельству оба успели привести себя в порядок прежде, чем в окно заглянул дневной свет. И опять непокорное воле тело инстинктивно воздвигло между ними преграды, что, впрочем, не мешало Викторену получить свое неполное удовольствие, к чему он успел уже, видимо, привыкнуть. Супружеская чета, покинувшая купе, где было ею проведено целых двадцать часов, сошла на Марсельском вокзале, и состояла она из двадцатитрехлетнего юноши, ставшего этой ночью мужчиной, и из шестнадцатилетней девочки, так и не ставшей женщиной. Но брачные узы и даже супружеские незадачи уже связали их. Викторен, которого сразу же осадили носильщики, болтавшие на непонятном для парижанина марсельском наречии, выбрал двух, не таких оборванных, как прочие, и сделал это так уверенно и властно, что Амели даже удивилась. Пока один носильщик передавал другому из купе багаж, Амели глядела на мужа новыми глазами. Стеклянная крыша вокзала как будто притягивала к себе щедрое марсельское солнце. Вся в жирных пятнах сажи, она все-таки пропускала внутрь яркий, горячий свет. Было три часа пополудни. Викторен казался более оживленным, чем до их путешествия. Ночь, проведенная в вагоне, не оставила следов на его внешности, только костюм помялся; взгляд у него был ясный, губы пунцовые, усы нафабренные. Странное чувство шевельнулось в душе Амели, что-то вроде уважения. А самое Амели шатало, клонило ниц, словно ее избили; она отлично знала, что подурнела от усталости, ночных мук и из-за синяка на губе. Она невольно ухватилась за руку мужа. - Вы что, не слышите? - проговорил он в эту самую минуту. - У нас пять ручных мест? - Простите, мой друг, меня совсем оглушил здешний шум... Да, пять. - Букет-то забыли, букет-то! - крикнул носильщик из вагона. - Чего ему от меня надо? - не сразу поняла Амели. - Ах, фиалки... Букет завял, я его нарочно оставила. Они разыскали справочное бюро, - поезд на Тулон приходил только через два часа. Среди вокзальной толпы резко выделялась шедшая в ногу пара, блиставшая молодостью, изяществом и богатой одеждой, своим чисто парижским видом. У окошка камеры хранения, кроме них, оказались еще желающие сдать багаж. Викторен, которому усиленно советовали не доверять местным жителям, не решился оставить чемоданы на попечение двух марсельцев. Он отвел Амели к скамейке и, вернувшись через десять минут, уже запрятав багажную квитанцию в бумажник, нашел ее в полуобморочном состоянии, с бледным, помертвевшим личиком. - Что с вами? Вам нехорошо? Она подняла глаза и посмотрела на него сквозь полузакрытые веки; он наклонился к ней с встревоженным видом, однако тревога эта, по-видимому, была вызвана скорее всего опасением, как бы его супруга не оказалась слишком хрупкой дамой. Очевидно, Викторен думал про себя: "Надеюсь, она не преподнесет мне такого сюрприза..." Амели в мгновение ока постигла глубину опасности. - Это просто поезд, - пояснила она, - вы и представить себе не можете, как я устала эти последние дни, бегая по Парижу. Сознание опасности оказалось настолько могущественным, что Амели сразу пришла в себя; она оперлась на протянутую руку Викторена, к которой уже успела привыкнуть, и встала с места. Повинуясь голосу инстинкта, она сослалась в свое оправдание на женские хлопоты, в которых мужчины не участвуют и поэтому с легкостью признают их важность. Но удалось ли ей отвести ему глаза? Неловко, ужасно неловко было с ее стороны напомнить мужу о событиях минувшей ночи, так не ко времени сомлев на вокзальной скамейке! Пусть невольный, пусть молчаливый, но этот намек огорчил ее с самых различных точек зрения. Как бы ни громоздились вокруг нее со вчерашнего вечера загадки и тайны, Амели и представить себе не могла, что они хоть когда-нибудь станут предметом даже мимолетного их разговора с мужем: даже шепотом и то нельзя сказать об этом. Все это было составной частью некоего другого мира, куда не смеют проникать ни слова, ни тем паче дневной свет. Это царство ночи. Никогда она не забудется до такой степени, чтобы позволить себе открыть глаза в этом мраке. Она даже упрекала себя в том, что слишком много об этом думает, - успокаивало ее лишь то, что боязнь и муки служат ей оправданием: ведь не всегда женщина может совладать со своими мыслями и направить их в нужное русло. Суровая, целомудренная замкнутость была первым уроком, который извлекла Амели из тех дней смятения, когда ей одной, без чужой помощи приходилось все осмыслить и все понять после шестнадцати лет существования под началом строгих, придирчивых воспитателей, почему-то упорно молчавших об этой важнейшей стороне жизни. Перед лицом новых ее обязанностей что значили все усвоенные принципы, весь моральный багаж хорошо воспитанной девицы? - Если вы чувствуете себя усталой, - сказал Викторен, видимо что-то обдумывая, - лучше всего вам отдохнуть в зале ожидания, пока не придет тулонский поезд. - Благодарю вас за заботу, мой друг, но у меня в Гиере будет достаточно времени для отдыха. Никогда себе не прощу: быть в Марселе и не повидать старого порта, о котором столько говорят. Давайте возьмем экипаж и съездим в порт. Они вышли на привокзальную площадь. Солнце, свежий воздух, панорама города, открывавшаяся поверх кровель, людской гомон, шумная толпа комиссионеров, восхвалявших свои отели, тянувших приезжих за рукав, подарили им первое ощущение экзотики. Кучера, громко вопя, оспаривали друг у друга честь прокатить приезжих. Молодая чета остановила свой выбор на довольно облезлой коляске, над которой по итальянской моде надувался полосатый Амели потребовала, чтобы их первым делом отвезли на почту. Они послали две депеши: одну - на авеню Императрицы, другую - на улицу Людовика Великого. - Друг мой, - обратилась Амели к мужу, - я уверена, что весточка, написанная нами обоими, обрадует вашу матушку. Узнайте, пожалуйста, нельзя ли раздобыть здесь листок приличной бумаги и конверт. Пока Викторен строчил адрес, Амели сидела задумавшись, держа в руке перо. "Сударыня, - начала она писать, - мы опасаемся, что депеша с ее официальной холодностью не успокоит вашей материнской тревоги. Так что простите нам эту скверную бумагу - такую уж достали, - зато мы можем рассказать на ней о нашем безоблачном счастье". - Перо плохо пишет, - вдруг остановившись, сказала Амели. "Наше прибытие в Марсель было просто волшебным. Солнце сияет, жара стоит, как в июне, - природа словно радуется, что в лице Викторена я обрела лучшего на свете супруга, и поэтому-то я беру на себя смелость просить вас, сударыня, считать меня отныне самой любящей, самой счастливой и самой почтительной вашей дочерью". Она подписалась "Амели Буссардель" и перечитала письмо. Протянула несложенный листок мужу. А он, поставив внизу свое имя, даже не взглянул, что написано в письме. XXI  Сведения, сообщенные Лионеттой насчет гиерских отелей, как и следовало ожидать, оказались ложными. Виконтесса Клапье принадлежала к той породе людей, которые превыше всех человеческих достоинств ценят осведомленность в любых вопросах и готовы бог знает что выдумать, лишь бы не отстать от общего разговора. Свойственный ей блеск прикрывал, однако, весьма посредственное образование, узкий житейский опыт, ограниченный светской хроникой, и подчас она, бывая в обществе, просто не понимала, о чем идет речь. Амели, успевшая изучить Лионетту, ибо та повсюду сопровождала свою юную золовку с тех пор, как она вышла из монастыря, и до самой ее свадьбы, привыкла не верить ни одному слову виконтессы Клапье. Перед отъездом из Парижа в салоне начальника вокзала Амели не мешала виконтессе болтать без умолку, твердо решив про себя не придавать никакого значения советам этой всезнайки. И сейчас она от души этому радовалась. "Парковая гостиница", знаменитая тем, что в ней останавливался молодой офицер Буонапарте в те времена, когда прославленный отель еще был просто заезжим домом, действительно вполне заслуживала свою репутацию. Сверкающая новизной, обставленная в соответствии с последним словом тогдашних понятий о комфорте, расположенная в центре нового города, гостиница оправдывала свое наименование - она стояла среди огромного парка, где были собраны редчайшие растения. На следующее утро после прибытия молодой четы хозяйка гостиницы лично ознакомила Амели с этим царством флоры. Камелии, бегонии, питтоспорумы, красное дерево с острова Мадеры, японская мушмула, пальмы из Новой Голландии, только что акклиматизировавшиеся в Гиере, и еще какие-то странные дикарские растения, усеянные колючками, которые хозяйка нежно называла "мои милые кактусы", похожие на зверей, собранные здесь, словно в некой растительной кунсткамере, - все это скопление диковин, особенно красочных потому, что росли они прямо в грунте и без традиционного газона, поразило воображение парижских туристов, переносило их за тридевять земель. Амели почувствовала, что Ей нравилось прогуливаться по аллеям под руку со своим деверем Эдгаром, который встретил их на вокзале в Полине и с первого же взгляда пришелся ей по душе. Мальчик с чистыми глазами, которого так мучил в свое время Викторен, стал теперь молодым двадцатидвухлетним мужчиной, длинноногим, длиннолицым и задумчивым. В южном краю, вечно палимом солнцем, он по совету врачей не выходил на улицу без зеленого зонтика, и его бледное лицо казалось еще бледнее от пробегавших по нему зеленоватых бликов. Этот полупрозрачный колокол, под сенью которого Эдгар жил, словно укрытое от жары растение, размеренная походка, кроткая и скупая речь - все это делало его каким-то удивительно непохожим на всех прочих людей, и Амели обнаружила в нем обаяние, присущее ее свекрови, хотя он и не похож был на мать чертами лица. Это он сводил Амели к хорошему дантисту, получив его адрес от своего врача. Тот осмотрел больной зуб и сказал, что отскочил кусочек эмали, но сам зуб не пострадал. Дантист добавил, что, поскольку пульпа теперь не защищена, поврежденное место рано или поздно потемнеет. "Это, увы, неизбежно, - добавил он. Все, что можно сейчас сделать, - это подпилить край зуба, чтобы не резало язык". Амели согласилась. После небольшой подпилки неприятное ощущение действительно исчезло. Но через месяц пятнышко начало желтеть; со временем оно стало коричневым. Амели никак не могла привыкнуть к этому изъяну. Она рассматривала поврежденное место в зеркало, то и дело нащупывала его кончиком языка, находила, машинально трогала, особенно в минуты раздумья. Случались дни, когда она, преувеличивая размеры несчастья, внезапно решала, что пятно всем заметно и просто ее уродует. Словом, это происшествие стало одним из тех незначительных бедствий, которые навсегда вплетаются в ткань повседневной жизни. При разговоре Амели старалась совсем не показывать зубов, тогда как раньше немножко ими кокетничала; даже улыбаться стала иначе; теперь, улыбаясь, она растягивала верхнюю губу, что придавало ей загадочный и сокрушенный вид. Эдгар, желая развлечь своих родственников, придумывал различные экскурсии, возил их в карете полюбоваться развалинами древней Помпонианы и новыми виллами, строившимися в Каркейранне. По его предложению, они сначала посетили старинные солеварни Фабрега, потом современные - в Пескьере, в которых пайщиком состоял господин Клапье. Эти вылазки, казалось, развлекали Викторена. - Я была бы просто в отчаянии, - твердила теперь мужу Амели, - если бы вы отказались из-за меня от более утомительных поездок, в которых я не могу вам сопутствовать. Впрочем, она догадывалась, что мужа удерживали отнюдь не эти тонкие соображения: нередко подмечала она на его лице скучающее выражение, недовольную гримасу человека, неспособного занять свой досуг. Но особенно ей не хотелось, чтобы он скучал в ее обществе; она уже достаточно хорошо изучила его и умела притворяться, будто не замечает его ограниченности. - Если вам хочется поехать, скажем, на рыбную ловлю... - твердила она. Но Викторен не любил воды. - Или покататься верхом, - добавил Эдгар, лучше знавший вкусы своего брата. - Что? Верхом? - живо отозвался Викторен. - Разве здесь есть верховые лошади? Ты знаешь, в какой конюшне их дают напрокат? - Знаю и сведу тебя, там очень неплохой выбор. Эту конюшню облюбовали англичане, бывающие здесь проездом. Викторен поднялся из-за стола - после обеда Амели велела подать кофе в саду - и оттолкнул чашку. Ему не терпелось поскорее осмотреть конюшню. Время тянулось для него слишком медленно. Викторену необходимо было поразмяться и как-то дотянуть до вечера, ибо ночи не только не истощали сил молодожена, но напротив, казалось, удваивали их. Сравнивать ему было не с чем, так как не было около него старших товарищей, которые могли бы поделиться с ним опытом. Возможно, он еще в меньшей степени, нежели сама Амели, догадывался, чего не хватало их отношениям. Но он уже применился к ним и, так как вообще был склонен довольствоваться тем, что дается без труда, утолял свои желания быстро и плохо, зато часто. Но и этого оказалось достаточно, чтобы изменить все его существование. Нормальное равновесие пришло на смену томлению отрочества, искусственно затянувшегося из-за строгого режима пансиона Жавеля. Наконец-то это здоровое и мощное тело познало естественное умиротворение, тихий сон, приятное пробуждение; и, живя этой совсем новой жизнью, Викторен как бы осознал свой организм - ощущал ток крови, ощущал свои руки, ноги. Когда кончалась ночь, когда с аппетитом бывал съеден первый завтрак за столом, накрытым в спальне жены у широкого окна, куда волнами вливался свежий воздух, еще не прогретый весенним солнцем, Викторену просто физически требовалось какое-нибудь движение. Его томило это гиерское безделье, где единственным развлечением были поездки по окрестностям в экипаже да болтовня в саду, когда собеседники усаживаются в кружок на чугунные стулья. Поэтому-то предложение Эдгара относительно верховой езды пришлось весьма кстати. Сам Эдгар по причине нездоровья не мог сопровождать брата, и Амели тоже заявила, что предпочитает воздержаться от подобных экскурсий. Викторену пришлось довольствоваться обществом местного конюха, который сопровождал его в Брегансонский форт, в Морский лес или в Борм. Из этих поездок Викторен возвращался, сияя от восторга, с ярким румянцем на щеках, со зверским аппетитом и гораздо охотнее распространялся о достоинствах своей гнедой кобылки, прелестной Балкис, чем о пейзажах, которые открывались ему на пути. Амели, которая не переставала присматриваться к мужу, радовалась его воодушевлению. Каждое утро Эдгар отправлялся на бойню, где ему полагалось выпивать стакан свежей бычьей крови. Он признался своей невестке, что эта процедура становится для него все тяжелее. - А где помещаются бойни? - спросила Амели. - В новом городе, сразу же за отелем. - Значит, совсем недалеко?.. Знаете, что я придумала, братец. Хожу я мало, Викторен почти каждое утро уезжает верхом, и вы очень меня обяжете, если будете заходить за мной, отправляясь на бойни. Сначала я вас провожу, а потом вы со мной погуляете. Мы с вами заглянем даже в старый город. Так Амели Клапье навсегда завоевала дружбу Теодорины Буссардель. На бойне уже привыкли ежедневно видеть молодую женщину и ее деверя. Новенькое чистое здание было совсем недавно построено на улице Альманар вместо прежней живодерни, стоявшей на берегу узенького канала, отравлявшего зловонием всю округу и получившего поэтому малоблагозвучную кличку "Потрошки". Администрация новой бойни отвела в доме сторожей специальную комнату для посетителей, которым был прописан курс лечения бычьей кровью. Вдоль выбеленных известкой стен стояли скамьи, и сторожиха в белом фартуке подносила клиентам высокие чашки из толстого фарфора, чтобы внешний вид напитка не портил им настроения. Поскольку Гиер пользовался репутацией курорта, исцеляющего самые различные болезни, дела на бойне шли бойко и внешне все здесь напоминало, правда в сельском варианте, лечебные заведения на минеральных водах. Разве больные, употребляющие железистые воды, не зажимают себе с отвращением нос, как и здешние больные, поднося к губам стакан с пенящейся кровью. Эдгар встречал здесь знакомых, которые, как и он, провели на курорте всю зиму и с которыми он постепенно привык здороваться и перебрасывался изредка короткими фразами. Двоих или троих он даже познакомил с Амели, - вместе с деверем она сидела в отведенной для процедуры комнате, иногда даже принимала из рук сторожихи чашку с кровью и сама подносила ее больному. Сторожиха не раз слышала, что Амели величают мадам Буссардель, и как-то утром, когда та принесла для ее детей подарочек, добродушная служительница проводила барыню до самых дверей и, желая выразить свою признательность, заявила с чисто южной фамильярностью и чисто южным выговором: - Уж не посетуйте на меня, сударыня, а я прямо скажу: дело теперь пойдет на лад. Смотри-ка, у супруга-то вашего даже румянец появился! Так уж он по своей супруге скучал, просто страх! - И, заметив нетерпеливый жест Амели, добавила, низко присев: - Уж не взыщите, с уважением говорю. - Мне очень жаль, что из-за меня вы попали в такое неловкое положение, - начал Эдгар, когда они завернули за угол бойни. - Да полноте, братец, это же не имеет никакого значения. В это утро она утомилась быстрее, чем всегда, и пожелала поскорее вернуться в отель, даже не сделав обычного круга по улицам старого города. Несколько дней спустя, когда они вдвоем сидели в саду, Амели попросила Эдгара рассказать ей поподробнее о его брате и сестрах, об отце, о дяде и тетках и, главное, о матери; и юноша не без удивления заметил, что его невестка почти ничего не знает о своих новых родственниках. Он набросал перед ней, так сказать, моральный портрет каждого члена семьи Буссардель. Амели слушала с глубоким вниманием, как будто эта фамильная галерея, куда она только что проникла, могла дать ключ к ее собственному будущему. Но никаких особых чувств она не выразила; казалось, что она заранее, из принципа принимает все, что принес с собою ее брак. Фатализм этот как-то удивительно не вязался с ее ясным умом, даже памятуя тогдашние нравы и принадлежность Амели к тому классу, где девицы редко шли к концу с избранником своего сердца. Эдгар рассказывал; он был беспристрастен, проницателен; он трезво судил о своих родных и достаточно доверял Амели, чтобы не скрывать от нее своих оценок, понимая, что в скором времени она сама составит себе представление об их семье. В конце концов, между ними установилось молчаливое согласие, которое связывает два человеческих существа вопреки разнице в их вкусах, разнице возраста и пола, и, поняв, что оба они принадлежат к одной и той же человеческой породе, они стремились уже без стеснения говорить на общем для них языке. Благодаря этим беседам Амели узнала Буссарделей, могла отныне легче освоиться в новой своей семье. Однако она никогда не расспрашивала о Викторене, а сам Эдгар ни словом о нем не обмолвился. Она в свою очередь рассказала о семье Клапье, но рассказывала своеобразно. Ее деверь, говоря о Буссарделях, оставлял в тени лишь одного-единственного их представителя, а Амели вытаскивала на свет божий лишь одного-единственного Клапье, своего деда, скончавшегося уже давно. Вот о нем она говорила очень подробно, поведала его историю, сообщила, что он основатель их благосостояния. Первый граф из рода Клапье походил в этом отношении на первого биржевого маклера из семьи Буссарделей. Но семейство Клапье было более явственно отмечено духом Наполеона. Дедушка Амели был как раз тот самый Клапье, который сыграл такую важную роль в установлении парцеллярного кадастра, введенного императором в 1807 году. Пожалованный в 1808 году в благодарность за заслуги графским титулом, граф Клапье сложил с себя свои полномочия во время первой Реставрации, снова принял их во время Ста дней и окончательно покинул арену общественной деятельности после Ватерлоо. История семейства Клапье, отчасти схожая с историей семейства Буссарделей, разнилась с ней только тем, что Буссардели, некогда люди низкого происхождения, с тех пор возвысились и все продолжали возвышаться, тогда как род Клапье, происходивший от знаменитого графа Клапье, уже приходил в упадок. После восшествия на престол младшей ветви Бонапарта дедушка Амели отошел от дел и конец своих дней прожил как частное лицо. Глубокий след, оставленный личностью Наполеона на образе мыслей старика Клапье, сочетался с влиянием философов минувшего века - явление, впрочем, нередкое в буржуазных семьях, выдвинувшихся на первые роли при Империи, но сформировавшихся еще до Революции; попадая в окружение императора, они привносили с собой свои заветы и свои традиции. Граф Клапье даже после 1815 года все еще продолжал цитировать Вольтера и Руссо - охотнее первого, нежели второго; некоторые идеи великого женевца он считал непреложной догмой, например мысль о необходимости вскармливания младенца материнским молоком, что издавна практиковалось в доме Клапье; зато граф с его административной складкой не принимал всерьез утопические стороны "Общественного договора". Помимо всего этого, граф Клапье был человеком живого ума, и, когда ему пришлось удалиться от государственных дел, эта живость, естественно, обратилась на финансовые Он в свое время содействовал введению стольких новшеств, причем такого всеобъемлющего характера, что любая новинка увлекала его. Именно поэтому он в 1832 году, прочтя статью, появившуюся в "Журнале ученых", уверовал, что будущее принадлежит новому удобрению, недавно ввезенному в Испанию на перуанском судне; удобрение это, по словам автора статьи, представляло как бы минеральную пыль, которая должна была с успехом заменить в сельском хозяйстве навоз при выращивании зерновых культур. Амели знала все перипетии этой истории и излагала их с такими же подробностями, как потомки старика Буссарделя могли толковать о земельных участках. Через французских консулов граф Клапье навел справки о местонахождении этой "пыли", и ему подыскали два пустынных острова, расположенных в Тихом океане, у берегов Перу, где имелись залежи этого удобрения. В те времена первые попытки ввести в Европе это знаменитое удобрение потерпели фиаско, однако граф Клапье, который не желал признавать своих неудач, решил все равно приобрести оба острова и купил их по баснословно низкой цене. Девять лет спустя, когда он, возможно, и забыл об этом деле, переписка по которому мирно покоилась в папках, вдруг появилось сообщение, что в портах Бордо, Лондона, Гамбурга и Антверпена с марта по октябрь 1841 года двадцать три больших судна разгрузили свыше шести тысяч тонн гуано. Это самое гуано продавали по двадцать восемь фунтов стерлингов за тонну, его уже научились применять на полях, и оно давало неслыханный эффект. Доставляли его с трех островов, именуемых Чинча, принадлежавших перуанскому правительству; два острова деда Амели являлись как бы естественным продолжением их каменистых утесов. Граф Клапье остался глух к просьбам экспортного торгового дома в Лиме, не внял затем и просьбам перуанского правительства и стал главой предприятия, являясь хозяином владений, которые в официальных бумагах получили наименование "Французских островов"; он сумел отстоять свои права и свои прибыли, ни разу даже не подумав заглянуть в Перу, ибо этот первооткрыватель, этот пионер был завзятый домосед. Борьба длилась вплоть до последних дней правления Луи-Филиппа, и когда граф Клапье решился наконец продать свои утесы за весьма солидную сумму, он сверх нее оставил себе крупные паи в предприятии перуанского правительства; завершив труд своей жизни, он скончался, оставив старшему сыну, отцу Амели, все, что принесло в свое время гуано, и все, что оно должно было в дальнейшем приносить семейству Клапье. Рассказ этот не особенно просветил Эдгара относительно нынешних Клапье. Молчание, которое хранила о своих родных Амели, было весьма знаменательным, особенно после его откровенных рассказов о Буссарделях. Тем не менее молодая женщина невольно приоткрыла кое-какие черты характера своей матери, поведав Эдгару, что у графини есть своя маниакальная страсть - скупка земельных участков по низким ценам. Графиня Клапье, женщина недалекая, старалась внушить всем и каждому, что прекрасно разбирается в делах, однако муж не желал слушать ее советов. Не получив признания своих деловых качеств, графиня решила тряхнуть собственными капиталами и пустилась на мелкие бессмысленные операции; такие операции она совершала часто и напоминала тех любителей старины из породы крохоборов, которые, не жалея денег, покупают сотню посредственных безделушек и превращают свой дом в музей всякого хлама, вместо того чтобы приобрести раз в год действительно стоящую вещь. Как только до графини Клапье доходил слух, что продается земля в ландах или целое болото по сто су за арпан, она в мечтах уже видела себя владелицей этих бросовых угодий. Свадебное путешествие дочери пробудило в ней страсть к новым приобретениям этого рода. В Париже, провожая молодых супругов, граф Клапье попросил Викторена, пользуясь пребыванием в Гиере, посетить Пескьерские солеварни, и тут же графиня, считавшая, что она вполне может потягаться с мужем на деловом поприще, изъявила горячее желание купить в окрестностях Гиера несколько десятков гектаров земли; поэтому молодым предстояло собрать сведения, справиться о ценах и при случае даже вступить в переговоры. Викторен, конечно, пообещал сделать все что угодно, но Теодорина Буссардель все же сочла нужным особо написать Эдгару. Последний немедленно обратился в одно из наиболее солидных агентств Гиера, навел справки и составил краткое досье с прирожденной Буссарделям деловой сметкой, которая проявлялась в сфере продажи и покупки недвижимости без малейшего усилия с их стороны. Впрочем, Эдгар должен был, как только здоровье его окрепнет, сам войти в отцовское дело, в предвидении того дня, когда они вдвоем с Виктореном будут хозяйничать в конторе биржевого маклера, ибо Амори, младший сын, стоял лишь на третьем месте среди будущих наследников этого предприятия; к тому же у него открылся такой блистательный талант художника, что родители, и тревожась и гордясь неожиданным взлетом фамильного гения, даже поговаривали о том, что надо предоставить ему заниматься своей живописью хотя бы в качестве пробы сил. Эдгар не рассчитывал найти в окрестностях города земельные участки, отвечающие вкусам и требованиям графини Клапье. Гиерская долина, в равной мере благоприятствующая произрастанию цветов и ранних овощей, винограда и шелковицы, даже сахарного тростника, не годилась для подобных коммерческих сделок: слишком уж плодородна была почва, а следовательно, графиня сочла бы продажную цену непомерно высокой. Чтобы угодить графине, надо было подыскать ей участок подальше от города, на пустынном мысе Бена, или съездить на лодке на окрестные островки. Спустя несколько дней после прибытия молодоженов в Гиер Эдгар изложил им результаты своих изысканий, и Амели пришла в восторг, прослышав, что придется посетить островки Поркероль, Пор-Кро или Восточный остров. Золотые острова, именно потому, что они были островами да еще носили такое прелестное название, взволновали воображение юной парижанки. Но острова находились еще в первобытном состоянии, поездка туда была настоящей экспедицией. А свадебное путешествие по разработанной в Париже программе должно было захватить Корсику, затем Ниццу, и поэтому Амели боялась строить чересчур широкие планы и надолго застрять в Гиере. И тут вдруг Викторен удивил Амели, высказав ей между двумя верховыми прогулками свое желание. - Мне в Гиере очень хорошо, - заявил он, усаживаясь за обеденным столом по левую сторону от жены, - в тот день она пригласила отобедать с ними Эдгара. - А вам, дорогая? Всего двух недель оказалось достаточно, чтобы Викторен заговорил совсем иным тоном. После первых дней оторопи, похожей на ту, которую испытывает животное, еще не понимая, что оно отпущено на свободу, Викторен Буссардель полностью освоился с новым положением. Уже почти ничего не осталось в нем от бывшего воспитанника Жавелевского пансиона, от юноши, угрюмо косившегося на старших из-под тяжелых век и обязанного испрашивать разрешение чуть ли не на каждый жест. Он вознаграждал себя за годы безропотного подчинения, стараясь по любому поводу проявить свою волю хотя бы в малом, правда, не столь уж смело, как можно было опасаться, ибо он еще только пробовал силы и остерегался сорваться с якоря. Он подражал манерам и привычкам отца, как бы желая разом сквитаться за его строгую опеку. Теперь Викторен, садясь, то и дело выпячивал грудь и закладывал большие пальцы за проймы жилета, принимал ту самую позу, в какой кисть Ипполита Фландрена запечатлела на полотне молодого биржевого маклера Буссарделя. Амели ответила, что наслаждается пребыванием в Гиере. - А что вы скажете, если мы побудем здесь, - продолжал Викторен, - вместо того чтобы носиться по корсиканским харчевням, а? Уж наверняка нас там кормить так не будут, - прибавил он, запивая овощное рагу своим любимым вином касси, пряный аромат которого после долгих лет жавелевских пресных возлияний в виде водицы, чуть подкрашенной вином, поначалу даже смущал его. - Все это так неожиданно, друг мой, - сказала Амели, обменявшись удивленным взглядом со своим деверем. - Если бы речь шла только о моих желаниях, я охотно приняла бы ваше предложение. Город мне нравится и отель тоже. И здесь, наконец, я пользуюсь всеми благами братской дружбы. Эдгар, сидевший по правую руку Амели, ответил ей улыбкой. За табльдотом вполне можно было вести обособленные беседы. Обедающие - супружеские пары или целые семьи, - сидя перед своими приборами, болтали между собой, не обращая внимания на соседей, так что, несмотря на гул голосов, опоясывавший стол, общая беседа распадалась на отдельные, не связанные между собой звенья. - Я опасаюсь другого, - призналась Амели, - как бы вам не наскучила здешняя однообразная жизнь. - О, об этом не беспокойтесь!- откликнулся Викторен. - Я уже обжился в Гиере и еще не объездил всех здешних окрестностей. - Но не рассердятся ли на нас родные, особенно ваш батюшка, ведь он сам составил и так тщательно разработал наш маршрут? Никогда не забуду, как мы собрались в его кабинете, и он при свете лампы наметил на карте наш маршрут, комментируя каждый наш переезд. - Э, отец! - ответил Викторен и покачал головой с видом человека независимого. - Мой батюшка вовсе не собирается держать нас на помочах, коль скоро мы с вами женаты. И не воображайте, пожалуйста, что он так уж интересуется нашими поступками и намерениями. В конце концов, милочка, он посадил нас в поезд, а там прости-прощай! Амели густо покраснела и нагнулась над тарелкой, боясь, как бы муж не заметил ее смущения. Однако было бы ошибкой искать в словах Викторена заднюю мысль, а в поступках его - тайное лукавство. Полученная свобода, возможно, как раз и подсказала ему, что все хитрости и уловки отныне совсем ни к чему. Его нынешний облик, физический и моральный, который он, так сказать, приобрел, спускаясь по ступеням паперти Сент-Оноре д'Эйлау, посадка головы, звук голоса, выдававший радость жить и пользоваться жизнью, чувство социального превосходства, наконец, чисто буссарделевская безмятежность - словом, весь его вид свидетельствовал, что отныне он не согнет спины, не пойдет кружным путем к намеченной цели. - А