вительности произошло; я сказала, наконец, что совсем уже не чувствую призвания к монашеской жизни и считаю, что в монастыре меня держат против моей воли. Подошла англичанка - свидание кончилось. Я едва успела сделать знак, умоляя подругу хранить в тайне то, что я доверила ей; она простилась со мною и ушла в глубоком волнении, как я заметила. А я отправилась в часовню. Помнится, я не чувствовала никакого раскаяния в своей откровенности: у меня стало легче на душе оттого, что я поделилась с сострадательной душой своими мыслями, которые не выходили у меня из головы несколько месяцев. И что же, через неделю меня взяли из монастыря. Мать-настоятельница и на этот раз не дала мне объяснений. Она лишь сообщила, что мои родители желают, чтобы я возвратилась в мир, убеждала меня, что в благодарность за это их решение, которого я жаждала, мне надлежит показать себя признательной и покорной дочерью, а впоследствии, если я по воле провидения выйду замуж, стать примерной супругой и примерной матерью. Она дала мне свое благословение. Я избавлю вас от описания ледяного приема, который мне оказали дома, и тех сцен, которые разыгрались через несколько часов. Оказывается, я угадала верно: моя посетительница все рассказала. Ее родители, которым она в тот же вечер все передала, распространили романтическую историю о том, как девицу Клапье родные насильно заперли в монастырь. Слух разнесся по всему Парижу, и происшествие стало злободневной, скандальном новостью. Мой отец в своем клубе, а брат - в своем, мама и Лионетта - в гостиных тотчас же подверглись нападкам, должны были выслушивать обидные вопросы, коварные намеки, тем более язвительные, что репутация полуатеистов, какими слыли мои родные, делала особенно подозрительным мое заточение в монастырь. Должна сказать, что светское злословие живо разгадало подоплеку дела. Кое-кто правильно определил, чем руководствовались тут мои родители. Не стану говорить о том, как я постепенно и сама это открыла из обрывков разговоров, которые случайно слышала, из неосторожных слов, порой вырывавшихся у наших слуг: ведь скандал стал общеизвестным и волновал всех обитателей нашего дома. Скажу только, что именно удалось мне установить. Я ничуть не ошибалась, когда несколько лет считала, что мои родители не желают видеть меня монахиней. Так это было до последних месяцев моего пребывания в пансионе. Но как раз к этому времени, точнее сказать, два года тому назад, в июле, произошло событие, которое все перевернуло, положение моих близких изменилось, и для них стало выгодно, чтобы я постриглась в монахини, вышла из состава семьи. Мой отец и брат вложили свои деньги в банк Миреса... - Да неужели? - испуганно воскликнул Эдгар. - Да, да! Вы, конечно, лучше моего понимаете, что это значит... как это было неосторожно. Надеюсь, из ваших родных никто не пострадал из-за этого человека? - О-о! Конечно, нет! - воскликнул Эдгар, в котором вдруг сказался истый Буссардель. - Когда вы лучше узнаете моего отца и моего дядю, вы поймете, почему аферы господина Миреса не могли их прельщать. Мы не поддаемся на посулы шарлатанов! - А мои родители, к сожалению, не были так благоразумны, - с милой иронией заметила Амели. - Они доверили Миресу большие капиталы. Мой брат Ахилл зашел еще дальше: он вложил в операции Железнодорожного банка приданое своей жены без ее ведома - она бы этого не позволила: в ее семье тоже нет привычки вкладывать деньги в столь рискованные предприятия... Поверьте, я вовсе не злорадствую, мне не доставляет никакого удовольствия копаться в этих историях, перебирать материальные затруднения, которые обрушились на моих родных, но тут все так тесно переплелось, что я не могу говорить только о себе, не касаясь наших финансовых дел. И Амели принялась рассказывать об этих делах с большой ясностью, естественностью и даже с жаром, ибо денежные вопросы были хорошо знакомы молодым людям как в семействе Клапье, так и Буссарделей. - После того как Миреса посадили в тюрьму, - продолжала Амели, - моя невестка Лионетта, заметив, что отец и Ахилл расстроены, вызвала мужа на разговор, подвергла его строжайшему допросу и узнала наконец всю правду о судьбе своего приданого - а оно представляло весьма солидную сумму. Невестка моя сдерживалась, пока шло судебное следствие, а потом разбирательство дела, исход которого еще мог считаться гадательным. Если помните, в июле Миреса приговорили к тюремному заключению на пять лет. И тогда Лионетта заявила, что она все расскажет своему отцу. Брат испугался - не только потому, что не мог вернуть приданое, но если бы тесть официально потребовал от него отчета, ему пришлось бы объявить, каково его собственное финансовое положение - а оно стало критическим. Отец пришел в ярость из-за того, что Ахилл потихоньку от него распорядился приданым жены, и сказал, что не может вызволить из беды безрассудного сына, иначе и сам разорится. Это было не совсем верно: лично моего отца крах Миреса затронул в легкой степени, но, чтобы вытащить сына, ему потребовалось бы в то время продать свои акции в экспорте гуано, а прибегнуть к такому средству ему сердце не позволяло: для него это было так же больно, как... ну уж не знаю что как заложить свой дом или продать драгоценности жены. Однако Лионетта, хотя мы считали, что она страстно влюблена в своего мужа, - а она действительно была в него влюблена, но это ничему не мешало, - превратилась в фурию, ничего не желала слышать, грозила, пугала, выходила из себя и, кажется, готова была пойти на скандал, потребовать развода, лишь бы ей отделиться и спасти свой капитал. И вот тогда под ее давлением и под угрозой надвинувшейся опасности и придумали комбинацию, в которой я оказалась главным действующим лицом. Родители сообразили, что, если они перестанут противиться моим намерениям, я приму пострижение, принесу надлежащие обеты, а тогда наследство бабушки Патрико мне уже не достанется. Старуха не верит в бога и никогда не простит мне моего предательства, как она это назовет, и уж ни в коем случае не допустит, чтобы хоть один грош из ее богатства попал в монастырскую казну; наследство, которое крестная сперва предназначала мне, она завещает моему отцу или моему брату. Ввиду ее преклонного возраста ждать, конечно, придется недолго, а перспектива получения наследства успокоит Лионетту. С ней можно сговориться, что следует предпринять. На алтарь нежной привязанности к семье моему отцу надо будет принести совсем необременительную жертву: взять из своего сундука сумму, необходимую для обычного вклада, который, постригаясь, монахиня вносит в монастырь. Итак, мне позволили стать послушницей и поспешили сообщить об этом бабушке Патрико. С нею, кажется, случилось нечто вроде апоплексического удара, - могу себе представить, как моя мать, которая привезла ей печальную весть, испугалась, что бедная старушка скончается, не успев изменить завещания! Крестная, однако, пришла в сознание, предала меня проклятию, объявила, как это и предусматривалось, что лишает меня наследства, и отослала мою мать. Я ничего не знала. И мои родные были уверены, что их затея удалась, до тех пор пока моя бывшая подруга не услышала от меня признания, о котором я вам говорила. В результате этого признания меня взяли из монастыря, но зато дома меня ждало невыносимое существование. Все меня возненавидели, злоба их казалась мне тогда крайне непоследовательной: ведь лишь теперь я поняла, чем она была вызвана; на меня смотрели как на опасную смутьянку, виновную во всех смертных грехах и способную повторить свои выходки. Со мной обращались как с парией, при моем появлении обрывались разговоры; если бы не опасались сплетен прислуги, меня не допускали бы к столу. Для надзора за мной и днем и ночью ко мне приставили гувернантку, умевшую укрощать самых неподатливых сумасбродок, - мне она вспомнилась, когда вы заговорили о господине Пэше, гувернере Викторена. Однако нужно было доказать, как нелепы толки, которые шли в обществе относительно наших семейных дел, нужно было вывозить меня в свет, показывать меня на балах, в чужих домах и на приемах моей матери. И до чего же, право, удивительны были приготовления к званым вечерам, устраиваемым у нас; матушка, одевшись раньше меня, являлась ко мне в полном параде и наблюдала, как меня одевают; она отдавала распоряжения, заботясь о том, чтобы складки платья ниспадали ровно, сама прикалывала мне цветы к волосам, старалась сделать меня привлекательной, а смотрела на меня с убийственной ненавистью. Когда же я появлялась перед обществом вместе с моими родными, они выказывали мне знаки такой естественной, такой нежной привязанности, слали мне улыбки, окружали вниманием... Я готова согласиться, что они оказались в крайне затруднительном положении, но что я-то могла тут поделать? Да и разве мое положение было лучше? Вместо одной беды - другая. Могла ли я питать надежду выйти замуж после того, как оказалась героиней какой-то темной истории? Вы ведь знаете свет: я не могла выйти незапятнанной из этого скандала с заточением в монастырь, хотя он, казалось бы, подрывал только престиж моих родных. О них повсюду шушукались, но задевали и меня. Ведь как-никак я убежала из монастыря, я была чем-то вроде расстриги. Кто же захочет жениться на такой девушке? Я поставила себя в особое положение, за мной могли требовать очень большого приданого, а между тем финансовые дела моих родителей еще больше запутались именно потому, что я вышла из монастыря. Обращаться вторично к грозной тетушке Патрико они не дерзали: она заявила, что больше не желает видеть ни одного из Клапье. Быть может, она смягчилась бы, узнав о переломе, который во мне произошел, но отец и мать не могли бы рассказать ей о моем раскаянии, не признаваясь в том, что они сперва старались подавить его... А кроме того, они хотели, чтобы мой брат Ахилл остался наследником... Ну, на этом я остановлюсь, - сказала Амели, взволновавшись к концу своего рассказа. - Понятно вам теперь, - продолжала она уже более ровным тоном, положив ладонь на руку деверя, - понятно вам, почему я решила выйти за любого, кто за меня посватается, лишь бы только явился этот избавитель, лишь бы мне благодаря замужеству вырваться из дома, от четырех моих мучителей, ведь я уже знала, на что они способны. Понимаете ли вы, что я всю жизнь буду полна бесконечной признательности к семье, которая приняла меня такою, какова я есть? Я хочу сказать - девушку, скомпрометированную громким скандалом и притом бесприданницу. - Как это - бесприданницу? - спросил изумленный Эдгар, до сознания которого не сразу это дошло, тем более что он знал взгляды своих родителей. - Ну да, дорогой Эдгар. У меня не было никакого приданого. Точнее сказать, моим приданым числится та сумма, довольно значительная, которая записана за мною господином Буссарделем в брачном контракте. Она умолкла. Молчал и Эдгар. Тогда Амели добавила: - Зная условия сделки, я имела основания думать, что раз ваши родители, уважаемые люди, поступают таким образом да еще радуются, что они при таких обстоятельствах женят сына, - значит у них есть на то свои причины, касающиеся этого молодого человека. Вслед за этими словами воцарилось долгое молчание. День уже был на исходе. Закатное солнце, обойдя кипарисы, освещало теперь обоих собеседников сбоку, и Эдгару пришлось открыть зонт, подбитый зеленой тканью; Амели, глаза которой защищала широкополая шляпа, могла не бояться солнечных лучей, и она спокойно сидела, облитая ярким светом, необыкновенно четко обрисовывавшим ее фигуру. Эдгар не произнес ни слова. Слегка повернув голову, он не сводил глаз с зеленых массивов парка, Амели смотрела на него. Наконец она прервала молчание. - В первый раз, когда мои родители показали меня вашим родителям, а ваши родители показали им Викторена, он был такой же угрюмый, как и я, и мне думалось, что он, так же как и я, недоволен этими парадными смотринами; я потихоньку наблюдала за ним, когда он не глядел на меня, и, раздумывая над некоторыми признаками, поразившими меня, с тайной надеждой спрашивала себя, нет ли чего-нибудь сходного в положении этого молодого человека с моим положением. Тогда, значит, мы друг другу пара. Наконец ваши родители собрались уходить вместе с ним, я нечаянно уронила свой букет, Викторен поднял его, и, когда подавал мне, меня поразило выражение его лица... Мне оно очень запомнилось... Я никак не могла хорошенько разгадать его. Мне казалось, что Викторен... Ну, как бы это сказать? Ну, что я заинтересовала его сама по себе... После этой первой нашей встречи я не спала всю ночь. В доме стояла тишина, и за окнами тоже было тихо, потому что авеню Императрицы да и соседние улицы еще мало застроены и по ним ночью редко проезжают экипажи. И в этом ночном покое мой мозг работал лихорадочно; я все думала, перебирала свои наблюдения, но вдруг расслышала гул разговоров, глухо доносившийся через стену. Я решила, что отец с матерью обсуждают прошедший вечер. Мама помещалась на том же этаже, что и я, и наши туалетные комнаты разделяла довольно тонкая перегородка. К несчастью, гувернантка спала в моей спальне. Она запирала дверь на ключ и прятала его к себе под подушку; я могла пробраться только в туалетную. Итак, я встала и босиком, чтобы не шуметь, с бесконечными предосторожностями прокралась туда: если моя надзирательница проснется, я могу объяснить, зачем там оказалась. Однако мне слышно было плохо: родители, по-видимому, разговаривали в маминой спальне; к тому же у меня в туалетной на задней стене под занавеской развешаны были платья, что приглушало голоса. Наконец, я забилась между платьями. Мне душно, а ноги мерзнут, боюсь, как бы от холода не чихнуть. Приникла ухом к перегородке и в конце концов стала улавливать обрывки разговора. И вот так, дорогой Эдгар, день за днем, каждый вечер, когда отец и мать обменивались мыслями по поводу происходивших тогда переговоров о моем замужестве, я узнала главную суть дела. Добавьте к этому намеки, которыми домашние перебрасывались за столом, полагая, что слова их для меня непонятны, нечаянно услышанное шушуканье за дверью, сплетни, доходившие через горничных. Там, где не хватало сведений, приходили на помощь мои догадки и умозаключения. Такие приемы вам, конечно, кажутся некрасивыми? Мне они и самой не нравились, даже тогда, когда я прибегала к ним. И все же я пользовалась ими - осторожно, терпеливо, последовательно, то есть совершенно сознательно. Для меня в этот решающий момент моей жизни необходимо было хорошенько выяснить положение, знать, что собираются со мною сделать, и самой действовать с открытыми глазами, не быть игрушкой в чужих руках. Ведь один раз я уже чуть было не загубила свою жизнь. Если вы любите брата и желаете, чтобы в нашем супружестве были мир и согласие, не осуждайте меня. В моем расследовании любые средства казались мне законными. Да и на кого мне можно было положиться, чьей оценке верить больше, чем своей собственной? Я уже давно подозревала, а теперь узнала совершенно точно, что те, кто по законам природы и человеческим законам имели власть над моей судьбой, нехорошо поступили со мною. От этого открытия, к которому добавились мои религиозные сомнения, я как-то стала взрослее, приобрела внутреннюю независимость. Прячась в своей туалетной комнате, подслушивая разговоры отца с матерью, я успокаивала себя тем, что могу положиться только на самое себя. Во всяком случае, должна вам сказать, что Я не жалею, зачем хотела все знать и все узнала. Я оказалась в таких обстоятельствах, при которых мне совсем не лишним было помнить, что я не представляю собою завидной партии и, значит, не имею права быть особенно требовательной. Эта мысль поддерживала меня. Если в будущем меня ждут тяжелые испытания, она и тогда мне поможет. С этими словами Амели встала со скамьи, вслед за ней поднялся и Эдгар. Она оперлась на его руку и вместе с ним направилась обратно к гостинице. Больше она не возвращалась к этой теме, И странное дело! Этот день и сблизил Амели с Эдгаром и вместе с тем отдалил их друг от друга. Реальная действительность стеной встала между ними. Их зародившаяся сердечная близость как-то сникла. Они уже не чувствовали потребности, возникающей при новой дружбе или при новой любви, говорить о самих себе, выражать затаенные чувства, изливать свою душу. Они говорили обо всем и замечали, что в самых различных областях - в вопросах истории, религии, социальных вопросах - у них одинаковые взгляды. Теперь они уже не музицировали вместе. Когда пришло время молодым возвратиться в Париж, Эдгар и Амели, прощаясь на перроне, в безотчетном порыве обнялись и расцеловались. XXII  Те же самые люди, которые провожали молодоженов на Лионском вокзале, через несколько недель снова собрались там, чтобы встретить их. Все громогласно восхищались цветущим видом Амели и особенно Викторена. Путешественников повлекли к семейным экипажам, ожидавшим во дворе вокзала. Составился целый кортеж. Но когда доехали до площади Пале-Рояль, головной экипаж не свернул в сторону улицы Людовика Великого, а двинулся по улице Сент-Оноре, так как старшая ветвь Буссарделей успела перебраться на новое место и обосновалась на авеню Ван-Дейка. Переселение клана Буссарделей в долину Монсо развернулось широко. Первым был закончен стройкой особняк Буссарделя-нотариуса, менее внушительный, менее пышный, чем у его брата, биржевого маклера; те, кого родные называли в шутку "племя Луи", жили теперь на площади Малерб, но с ними уже не было их женатого сына Оскара и старшей замужней дочери: оба проживали в красивом особняке, построенном Альбаре: старый друг Буссарделей угас, окруженный дружеской семьей, которая не жалела ни сил, ни забот, ни ласки, ухаживая за ним, и которой он оставил в наследство все свое имущество. Как и предвидели отцы, красивый дом на авеню Веласкеса, совсем новый, достался Оскару, крестнику господина Альбаре. Два этажа он сдал в аренду своей сестре в ожидании того времени, когда с прибавлением семейства им станет тесно в этом просторном особняке. Но переехали туда наследники не сразу. Хотя было совершенно очевидно, что добрейший господин Альбаре построил пятиэтажный дом с намерением оставить его своим наследникам, Луи-нотариус счел, что по правилам приличия следовало держать дом пустым в течение двух-трех месяцев после смерти завещателя. Из тех же самых побуждений не поехали в первое лето после его кончины в Буа-Дардо, которое досталось Ноэми, дочери Фердинанда, крестнице господина Альбаре. Буссарделям была свойственна деликатность чувств. Миньоны тоже не замедлили поселиться в районе Монсо, на улице Прони. В ста шагах от них жила племянница Флоранс, старшая дочь маклера, которой отец заранее, в счет ее доли наследства, дал превосходный земельный участок на бульваре Курсель. Над всеми этими домами царили и, казалось, защищали доступы к ним два внушительных особняка на авеню Ван-Дейка и на авеню Веласкеса, выстроенные с двух сторон парка Монсо, словно два мола, воздвигнутые друг против друга у входа в гавань. Одна лишь тетя Лилина осталась верна левому берегу Сены, Викторен и Амели были поражены величественным видом особняка на авеню Ван-Дейка и сразу же по приезде, даже не переодевшись с дороги, пошли его осматривать. Весь отряд родственников, приехавших с вокзала вместе с молодыми, ходил вслед за ними с этажа на этаж, из комнаты в комнату, где все у них вызывало изумление и восторженные замечания. Ближайших родственников, к которым должна была присоединиться и другая родня, пригласили в особняк на обед. Это был первый семейный обед, устроенный в новом доме на авеню Ван-Дейка. Фердинанд Буссардель ждал приезда Викторена, чтобы отпраздновать новоселье, - в его глазах только это и могло считаться настоящим праздником новоселья. Правда, в следующем месяце предполагалось дать большой бал, открыв двери новой резиденции Буссарделя старшего для всей верхушки крупной буржуазии Парижа, но и он сам, и все родственники видели в этом лишь соблюдение светских обычаев. А подлинное открытие нового особняка, освящение нового домашнего очага должно было состояться в этот вечер в семейном кругу. И каждый из присутствующих должен был проникнуться сознанием торжественности этого вечера. Мужчин просили надеть фраки. Тетя Лилина, жена Луи-нотариуса и графиня Клапье, ездившие на вокзал встречать молодых, скинув манто, оказались в декольтированных платьях; хозяйка дома и Амели, поднявшись в свои комнаты, переоделись к обеду; что касается Жюли Миньон и Лионетты, двух франтих, соперничавших между собою в элегантности - хотя между ними было лет тридцать разницы, - то им горничные привезли из дому вечерние туалеты и несессеры с принадлежностями для завивки волос. Словом, был полный парад. Обед сервировали на двух столах, главный стол накрыли на двадцать четыре куверта. Теодорина приказала достать севрский сервиз, голубой с золотом, сервиз этот заказали на императорском фарфоровом заводе в прошлом году для званого обеда по случаю ее серебряной свадьбы. За обедом перед всем сборищем Буссарделей - коренных Буссарделей, родственников и свойственников Буссарделей, хозяин дома рискнул спросить через стол у старшего сына, како" вы его впечатления от путешествия, что интересного он видел, и, к своему удивлению и радости, услышал довольно связный ответ. Женившись, Викторен научился разговаривать! Отец, опасавшийся, что сын вернется все тем же угрюмым юношей, полным недоверчивости, враждебности ко всем окружающим и обиды за свое унижение, расцвел, видя совершившуюся метаморфозу; он бросал на жену торжествующие взгляды, с нежностью посматривал на сноху и задавал Викторену вопрос за вопросом, видимо упиваясь новой для него гордостью за сына и возможностью блеснуть им. Если Викторен не знал, что сказать, Амели тотчас двумя-тремя словами напоминала ему о тех живописных картинах природы, которые они изредка видели вместе. После обеда Теодорина увела Амели к камину и попросила ее рассказать об Эдгаре. Жюли Миньон, любившая Эдгара больше всех своих племянников, и жена Луи Буссарделя присоединились к матери, с озабоченным видом слушавшей рассказ своей снохи. - Я не пренебрегаю мнением молодежи, - сказала вдруг Теодорина, - и считаю, что у вас здравый ум. Вы только что видели Эдгара, я хочу знать, как вы отнесетесь к нашему плану: отец хочет его женить... Вас удивляет это? Значит, бедный мальчик не поправился? Амели, потупившая было взгляд, вскинула на нее глаза и сказала, что действительно ей не приходила в голову такая мысль, она не думала, что Эдгар женится. - Но, конечно, заботы супруги могут пойти ему только на пользу. Желаю, чтоб он женился на девушке, достойной его, - добавила она. - Я очень уважаю Эдгара. У него благородная душа. В этом ответе Теодорина узнала уже знакомую ей черту своей невестки - сдержанность и точность речи. Сразу же восстановилась дружба, близость без слов и почти без взглядов, зародившаяся во время помолвки Викторена, между двумя этими замкнутыми натурами. - Какое несчастье! - сказала Теодорина после краткого молчания. - Какое несчастье, что у Эдгара нет такого здоровья, у его братьев. Ни Викторен, ни Амори никогда не хворают!.. - Дорогая, он выздоровеет! - воскликнула ее золовка, Жюли Миньон. Невестка Теодорины - жена Луи Буссарделя - тоже произнесла что-то утешительное. Но Амели ничего не сказала. Мать Эдгара обратила на нее свои глубокие глаза, сжала ее руку и печально улыбнулась. Как раз тут все Клапье, включая самого графа, молодого Ахилла Клапье и четырех родственников, приглашенных к обеду, попросили разрешения как следует осмотреть дом. Всех восхитили его внутренняя отделка и обстановка, на которых, однако, уже не лежало отпечатка вкусов Теодорины. Муж предлагал ей руководить отделкой комнат, но с самого же начала работ она отказалась. Увидев планы архитекторов, наброски многочисленных орнаментов и скульптур, которые должны были украшать фасады, она стала просить мужа договариваться с декораторами без нее. - Я знаю, что такое стиль Ренессанс, стиль Людовика XV, Людовика XVI, - сказала она, - но ничего не понимаю в нынешнем стиле, в нем все прежние стили переиначены, перемешаны. Она попросила только, чтобы ее будуар, расположенный на втором этаже, отделали в стиле Людовика XVI, в чистейшем стиле Людовика XVI, и употребили там вывезенные из особняка Вилетта камины из синего мрамора с белыми прожилками и барельефы над дверьми, изображавшие музыкальные инструменты, - она их очень любила. Зато во всех остальных комнатах подрядчики дали полную волю своей изобретательности. Они понаставили колонн и колоннок, развернули целую симфонию мраморов, прилепили бронзовые аппликации, понатыкали повсюду узорчатые перила кованого железа, протянули выпуклые карнизы, разбросали везде лепные украшения, все раскрасили, позолотили, отлакировали, обтянули стены штофом, задрапировали окна и двери бархатом, придали каждой комнате особый стиль, исказив его, однако, какими-нибудь странностями, довольно, впрочем, однообразными, превратили особняк в нечто лоскутное, пестрое, как это свойственно упадочническим эпохам. Посетитель, шествуя по анфиладе комнат нижнего этажа, переходил от новшеств, неумело украденных у Лефюэля, к реставрации фантастического средневековья, от дворца Тюильри к феодальному замку Пьерфон. Среди всей этой кричащей роскоши, мешанины и путаницы будуар Теодорины на втором этаже представлял собою тихий уголок, где царили нежные тона, чистые линии, гармонические пропорции, вещи действительно ценные; в этом безвкусном особняке он жил своей особой, потаенной жизнью, какою жила сама Теодорина среди Буссарделей. Гораздо больше матери интересовался работами декораторов Амори Буссардель. У третьего сына биржевого маклера еще в детстве проявилась склонность к живописи, и после окончания коллежа способности его получили широкое развитие. Уроки, которые ему поначалу с великой готовностью давала тетя Лилина, довольно скоро были прерваны. Ученик быстро догнал учительницу, и старая дева, обиженная критическим отношением к ее крохоборческому мастерству, в конце концов рассорилась с дерзким юнцом, вообразившим, что он знает больше, чем она, и во всеуслышание отреклась от него. Рано проявившиеся дарования юного художника сначала доставляли Буссарделю поверхностное удовлетворение самолюбия, подобно тому приятному чувству, которое испытывают все родители, когда хвалят их детей за миловидность, цветущее здоровье, изящные манеры или за школьные успехи. В сущности говоря, "призвание" Амори не очень-то нравилось отцу, который при всей гибкости своей далеко не заурядной натуры, способности многое понять и почувствовать ровно ничего не смыслил в искусстве. С первых же своих шагов в светском обществе он прекрасно уловил, что даже самые положительные люди, когда они сидят за столом на званом обеде или собираются вокруг чайного столика или подносов с рюмками и бутылками ликеров, любят поговорить об искусстве и литературе; в девяти случаях из десяти разговор завязывался о книжных новинках, о новых театральных постановках, о концертах, выставках, музеях. Фердинанд Буссардель плохо понимал, чем вызвано столь распространенное, столь частое явление, и видел в нем просто кривляние и притворство; он не мог допустить мысли, что интерес к этим вопросам действительно представляет собою почву, на которой должны объединяться избранные умы, как это внушали ему собеседники своими высокопарными разглагольствованиями. Но он все же понимал, что нельзя открыто выражать свое равнодушие к искусству: это повредит ему во мнении общества. И когда он увидел, что Амори в шестнадцать лет может принять участие в такого рода разговорах и спорах, способен заинтересовать собеседников любопытными сведениями, привести занятные и иногда убедительные доводы, вопрос о наклонностях сына предстал перед ним в другом свете. Он почувствовал свой долг в отношении Амори. "Я, пожалуй, окажусь обывателем, если загорожу ему дорогу. Старший сын женился, и средний скоро женится, можно младшему не связывать руки". По его убеждению, служение искусству было несовместимо с узами брака; о профессии художника он составил себе произвольное и весьма игривое представление, в котором фигурировали голые натурщицы, плохо скрытые ширмами, или же светские дамы, одетые в три часа дня в бальное платье и позирующие портретисту в приятном уединении. Было решено, что Амори, не пренебрегая школьными занятиями и экзаменами, будет серьезно работать "в живописи". - Только смотри и не заговаривай о поступлении в Школу изящных искусств! - говорил ему отец так же, как благовоспитанной девице позволяют учиться петь, не разрешая ей, однако, поступить в консерваторию. - Все эти школы изящных искусств - преддверие к жизни богемы. Он сам выбрал сыну учителя - художника Кабанеля, в сорок лет уже избранного в Академию, причисленного к мастерам исторического жанра, но писавшего портрет за портретом с видных и богатых особ и таким образом сохранявшего связи в хорошем обществе. В мастерской Кабанеля Амори вел себя так же, как вел он себя на юридическом факультете, так же, как вел себя его брат Эдгар, сестры, кузены и кузины и даже маленькие племянники и племянницы на каждом этапе своего образования. Все юные Буссардели были примерными учениками; их родители привыкли, что они приносят хорошие отметки и получают награды за успехи; это стало принципом, семейной традицией, установленной предшествовавшим поколением во времена пребывания на улице Сент-Круа под благодушным руководством родоначальника - Флорами Буссарделя. Более того, рано развившееся чувство собственного достоинства, сознание своего долга перед самим собой, гордость именем, которое они носили, удерживали этих детей от шумных шалостей и проказ, столь естественных для мальчиков и девочек их возраста. Даже Викторен после нескольких мучительных лет, воспоминание о которых уже стиралось, остепенился и пошел по общей для всех Буссарделей дорожке. Казалось, сама природа покровительствовала биржевому маклеру Буссарделю, наделив его детей отменным здоровьем. Даже слабогрудый Эдгар, которого он хотел женить, чувствовал себя лучше. Пребывание в Гиере не дало ожидаемых результатов, тогда отец решил передать больного сына в руки других врачей, те послали его в Швейцарию и заставили своего пациента всю зиму спать в хлеву. Воздух, которым дышали шесть крупных молочных коров, - а их ввиду дурной погоды не выпускали из хлева - оказал на пораженные чахоткой легкие более целительное действие, чем южное солнце и стаканы бычьей крови. Прожив в горах год и восемь месяцев, Эдгар уже мог вернуться в Париж. Маклер посадил его в свою контору, где он должен был работать в паре с Виктореном; им отвели комнату, выходившую окнами в сквер Лувуа, поставили для них две конторки спинками друг к другу. Такое расположение имело то преимущество, что Викторен всегда находился под присмотром Эдгара и вместе с тем стушевывалась разница в деятельности братьев, которую посторонние, пожалуй, заметили бы; Эдгар ничего не мог ни сказать, ни сделать без того, чтобы Викторен силою вещей не был к этому причастен. На вечере, устроенном по поводу официально объявленной помолвки Эдгара (это было через два года после торжественного обеда по случаю новоселья), Амели улучила минутку, чтобы поговорить с деверем. Взяв его под руку, она увела его в биллиардную. Толчея и шум не достигали этой комнаты; четыре господина почтенного возраста - трое биллиардистов и судья - разыгрывали там серьезную партию. Газовые висячие лампы с абажурами проливали на зеле-Ное сукно бледный свет; остальная часть комнаты, в которой горело только несколько свечей в канделябрах, утопала в приятном полумраке. - Посидим тут в уголке, дорогой брат, - сказала Амели. - Я не очень-то сильна по части приемов... Придет время, когда придется выступать на них в роли гостеприимной хозяйки. Сегодня ваша мама, ваши тетушки и три ваши сестры, думаю, прекрасно справятся и без меня. Она не упомянула о Лионетте, которая на всех вечерах, где бывала, суетилась, переходила от одного к другому, собирала и разбивала группы гостей, словно была хозяйкой дома; кружившая повсюду, без умолку жужжавшая маленькая женщина с осиной талией и плоским лицом походила на карикатурный рисунок Гранвиля, изображавший муху в человеческий рост, одетую в бальное платье. Сев рядом с Эдгаром на угловой диван, Амели расспросила его о невесте, о которой ей было известно только то, что она дочь господина Одемара, председателя правления акционерного общества Орлеанской железной дороги. - Признаться, - сказал Эдгар, - я и сам знаю ее не больше вашего. Я едва знаком с Каролиной, видел ее четыре раза. Он нарисовал ей портрет своей невесты. Мирному их разговору аккомпанировало щелканье биллиардных шаров. Амели спросила уже иным тоном: - Привыкаете работать в конторе, дорогой Эдгар? - Я к этому давно готовился. Отец с детства определил мне это поприще, и я всегда это знал. - Я хочу сказать, годится ли это для вас при вашем здоровье? Долгое сидение в кабинете, папки с делами, пыль, духота!.. Разве это для вас полезно? - Весьма сомнительно, - сказал он с легкой улыбкой. - Что поделаешь!.. Пришло время для Викторена и для меня карабкаться на первые ступеньки высокого учреждения у сквера Лувуа. Отцу не терпится видеть нас там за делом. Подвергнуть, так сказать, испытанию. Контора биржевого маклера, сами понимаете... Эдгар говорил о ней с почтением. Контора!.. Она была волшебным миром для детей Буссарделя. С самого нежного возраста они слышали, как говорят о ней взрослые, но не имели права войти туда, за редкими исключениями - в качестве высокой награды. "В день твоего рождения, когда тебе исполнится семь лет, ты пойдешь к папе в контору и там поцелуешь его". И семилетнего ребенка в день его рождения привозили к скверу Лувуа, он переступал порог поразительного дома, где незнакомые люди выражали ему какие-то необыкновенные чувства, где отец казался совсем другим, чем дома, более далеким, властным и таким необходимым для целой армии подчиненных, а кругом была какая-то странная мебель, которая, однако, по всей вероятности, принадлежала папе. Контора!.. По мере того как дети росли, они смутно угадывали ее роль, ее могущество: ведь все события в семье исходили из конторы, может быть, и сама семья оттуда исходила; капиталы многих семей, нет - тысяч семей зависели от устойчивости и бесперебойной работы конторы Буссарделя; она была средоточием, источником света, лучи которого расходились по всей Франции, по всему миру. В те времена, когда дети Фердинанда Буссарделя жили в особняке Вилетта и ходили играть в Тюильри, они однажды поссорились там с двумя сыновьями другого биржевого маклера, заявившими, что у их папы "контора самая главная в Париже". При этих словах маленькие Буссардели вдруг утратили свою благовоспитанность, разъярились, и произошло ужасное сражение; два доблестных бойца вражеского лагеря потерпели в нем поражение ввиду численного превосходства противника и, может быть, по причине его большей убежденности в своем величии; нянькам и сторожу пришлось вырывать побежденных из рук поборников справедливости. На следующее утро Теодорина Буссардель навестила мать побитых мальчиков и принесла ей извинения, но дома драчунов наказали только для проформы, а от своих двоюродных братьев Эрто они узнали, что папа, дядя Луи и даже дедушка очень смеялись, разговаривая между собой. Эдгар сидел ссутулившись, опустив голову и довольно долго молчал, думая о своем: в мыслях он уже видел себя женатым и накрепко прикованным к отцовской конторе. Крахмальная манишка коробилась на его впалой груди. Амели подумала о том, что он похудел, что он снова кашляет. В эту минуту на бильярде щелкнул шар, игроки громкими возгласами встретили смелый удар; потом между ними начался вежливый спор. Покой в тихом уголке был нарушен. Амели поднялась. - Эдгар, проведите меня к своей невесте. Я хочу сегодня вечером, отдельно от всех, выразить ей самые добрые свои чувства и пожелания, и самое И они возвратились в ярко освещенные залы. У бедняжки Амели жажда иметь детей стала какой-то манией. Она страдала от своего бесплодия и не могла понять его причины. Ведь раз она исполняет свои супружеские обязанности, то и должна стать матерью; ни одна из близких ей женщин не могла открыть ей глаза: родная мать и свекровь были убеждены, что она счастливая супруга; да, впрочем, для благовоспитанной особы откровенный разговор на такую тему был немыслим даже с матерью. Приблизительно через год после свадьбы, когда выяснилось, что ребенка не предвидится, графиня Клапье по своему почину или по подсказке Буссарделя приступила к Амели с допросом. Эта грубая женщина, которая ничего не простила дочери, так же как и дочь не простила ей, конечно, была исповедницей, меньше всего имевшей шансы на успех. Амели, красная, как пион, на первые же неловко сказанные матерью слова дала короткий и искренний ответ, из которого госпожа Клапье заключила, что супруги сошлись сразу же и остается только ждать, положившись на природу. После чего эта неуклюжая женщина сочла, что она исполнила свой долг, и опять отдалилась от дочери. Теодорина Буссардель, у которой было бесконечно больше такта, спросила у молодой снохи, счастлива ли она, по-прежнему ли Викторен оказывает ей внимание. Амели видела, что все Буссардели находят вполне естественным поведение ее мужа, который частенько уходил куда-то по вечерам один, без нее, и поэтому даже не думала жаловаться на него. Конечно, ночами он уже не проявлял такой пылкости, как в те два месяца, когда они жили в Гиере, но это легкое охлаждение, о котором она нисколько не жалела, казалось ей вполне естественным и соответствовало тому, что она слышала о медовом месяце и о более спокойных днях, наступающих после него. Кроме того, она раз навсегда отказалась от напрасных попыток понять, что движет поступками мужчины в этой области. После неведения, в котором пребывают девушки, она, став супругой, шла ощупью в мире темных страстей. Горе ее как-то рассеивалось. Чаще всего тоска нападала на нее вечером, когда она уходила в свои комнаты, поцеловав на прощанье свекровь и мужа, если он был дома. Она раздевалась с помощью горничной, накидывала на плечи капот и, бросившись в кресло-качалку, наслаждалась избавлением от корсета, в который сильно затягивалась: ей даже в такие молодые годы приходилось бороться с наклонностью к полноте. И тогда снова возникали мысли о ребенке, который все не зарождался, словно была какая-то связь между приятным ощущением свободы от тисков, которые сдавливали все ее тело, и столь желанной ею беременностью. Медленно развертывался длинный свиток туманных мечтаний о признаках, страданиях и радостях материнства; воображение ее работало, и, разумеется, бедняжка даже не подозревала, что протягивает руки к единственному своему прибежищу, что она ищет защиты от самой себя и призывает к себе защитников. Тем временем Эдгар женился; исполнилось ее пожелание в день помолвки: у него родился сын, которого назвали Ксавье в честь деда с материнской стороны. В роду Одемаров через одно поколение полагалось нарекать старшего сына именем Ксавье, так же как в старшей ветви семейства Буссардель первенец должен был