роны, как им откажешь? Ведь стоит вызвать их недовольство - и они отомстят хозяевам имения. Да и как знать, не упрочится ли в Париже Коммуна, - если верить слухам, это возможно. И Буссардель, хорошенько обдумав решение, сказал: - Велите им пройти вдоль ограды парка, рощицей - там никогда не встретишь ни души, и пусть ждут у тех ворот, что выходят на дорогу возле оврага. Мориссон, вы сами передадите им через решетку хлеб, сало и сыр. Всего дайте в достаточном количестве - не возражаю, но обязательно через решетку. И пусть эти субъекты сейчас же убираются отсюда. В конце мая получили вести от Луи-нотариуса, он сообщил обитателям Гранси содержание прокламации Мак-Магона, возвещающей о победе Версаля. И все семейство Буссарделей возвратилось в начале июня в Париж, что позволило Фердинанду присутствовать на торжественных похоронах заложников, расстрелянных Коммуной. Буссардели расселились по своим особнякам. Там почти все оказалось в целости. Сравнительно с другими районами Парижа долина Монсо не пострадала, там даже возобновилась постройка новых домов, прерванная войной. После нескольких педель интимной близости с мужем Амели зажила прежней жизнью на авеню Ван-Дейка и тогда заметила, что она опять беременна. XXIV  Дюбо, которого Викторен привез с собою в Гранси, был невысоким пареньком девятнадцати лет, родом из Авиньона. Если бы не железная дорога, он, вероятно, сидел бы до конца жизни в родном своем городе, тем более что был истым авиньонцем - и по своему ремеслу красильщика, и по своему характеру, по своему выговору, по тонким романским чертам и черным своим кудрям. Но его потянуло в столицу, которую чугунка приблизила к провинциям, ему захотелось попытать счастья, и, как многие другие в те годы, Дюбо отправился в Париж; он нашел себе место в красильной мастерской, открывшейся в новом районе, и таким образом оказался в сентябре 1870 года в той же роте национальной гвардии, что и Викторен. Сын Фердинанда Буссарделя тотчас же приблизил его к себе. Он чувствовал себя гораздо свободнее с так называемым простонародьем, чем с людьми своей среды; ему нравилось, что в таком окружении он может первенствовать без всяких усилий и, дав себе волю, не следить ни за своими словами, ни за манерами. На авеню Ван-Дейка и в конторе у сквера Лувуа он умел показать себя настоящим Буссарделем, обращался с подчиненными надменно, но во всяком другом месте, где ему не нужно было подтягиваться и бояться отцовского контроля, Викторен пользовался любой возможностью распоясаться. Такие случаи выпадали редко, и жизнь на бивуаке была одним из них. Мундир уравнивал различия в общественном положении, совместное выполнение приказов способствовало сближению; кроме того, с переменой политического строя, провозглашением Второй республики, которая почти везде встречена была Среди всех солдат своей роты Викторен избрал Дюбо, пленившись его балагурством, да кроме того, с безошибочным чутьем сластолюбца угадав в нем такого же любителя удовольствий, как и он сам. Он сделал Дюбо своим денщиком, посылал его вместо себя в караул, платил ему хорошо, протягивал ему свою флягу с вином, чтобы тот отпил после него из горлышка. Дюбо был очарован такими повадками, которые переворачивали все его представления о богачах, и отвечал Викторену услужливостью, переходившей в самоотверженность. Благодаря ему служебные обязанности для Викторена сводились почти к нулю; в случае ночной проверки Дюбо, примчавшись бегом с улицы Курсель на авеню Ван-Дейка, вытаскивал его из постели. Даже помимо тех трех дней в неделю, которые Викторену полагалось быть в карауле, его денщик нередко являлся в особняк Буссарделя или в контору. Его допускали к старшему сыну хозяина, два приятеля вели таинственные переговоры, затем куда-то закатывались. За два года шатания по Парижу молодой авиньонец, вооруженный краснобайством южанина и приятной внешностью, завел себе многих знакомых в таких кругах и в таких кварталах, которые были Викторену весьма по вкусу. - Да теперь еще что! - говорил пройдоха Дюбо. - Как началась эта чертова война да осада, не узнать Парижа. Сколько отсюда народа уехало! А вот погодите, что будет, когда мир заключат! Эта подозрительная дружба, позволявшая Викторену меньше скучать в Гранси, действительно расцвела пышным цветом, когда семейство Буссардель вернулось в Париж. Дюбо стал камердинером Викторена. По вечерам они вместе выезжали в город: хозяин внутри маленькой кареты, слуга на козлах, рядом с кучером, в позе, достойной корректного английского грума. Немного позднее Викторен отсылал карету, и она пустой возвращалась на авеню Ван-Дейка, да и на козлах сидел только кучер; в два, в три часа ночи перед воротами особняка останавливался наемный фиакр, оттуда вылезали двое мужчин - высокий и низенький, и они бесшумно пробирались в дом, причем низенький отворял двери высокому. Иной раз они шли нетвердой поступью, взявшись под руку, старались помочь друг другу двигаться по прямой, и, пересекая темный двор, каждый широкими жестами призывал спутника не шуметь. Амели не знала об этих ночных похождениях или же видела их в ином свете - она не обладала характером Теодорины Буссардель, которая все понимала и никогда ничего не говорила. Отец же просто закрывал глаза: очевидно, он считал наклонности Викторена опасными лишь до дня его свадьбы. Раз этот малый в конце концов женился на той девице, на которой ему велели жениться, раз Амели рожала детей от него, что являлось доказательством ее супружеского счастья, можно было позволить ему некоторые шалости. Ведь не со вчерашнего дня мужчины в семействе Буссардель, непримиримо требовательные в отношении добродетели жен, признавали за мужьями почти все права холостяков. А кроме того, биржевой маклер Буссардель все снисходительнее относился к проказам своих сыновей, по мере того как возраст и, главное, положение в обществе лишали его самого возможности развлекаться, как в былые годы. Отцовская слабость к беспутному сыну распространялась и на камердинера, пособника его похождений: встречая Дюбо у Викторена, маклер щипал его за ухо и, как мужчина мужчину, посмеиваясь, называл гулякой и озорником. Он чувствовал, что маленький южанин искренне привязан к его сыну. Мало ли что могло случиться с Виктореном во время ночных похождений, и как тут не порадоваться, что около него всегда находится молодой лакей, куда более бойкий, чем хозяин, смышленый, хитрый, не теряющий головы и всегда готовый в защиту хозяина пустить в ход кулаки или дать подножку. - Слушай, голубчик, - говорил ему маклер за дверью, - никогда не бойся постучаться ко мне, если тебе понадобится совет или что-нибудь другое в отношении Викторена. Бывают вещи, в которых сыну неприятно признаваться отцу, а мы с тобой это уладим по секрету. Я ведь мужчина и все могу понять, - добавлял он, - женщины не были ко мне жестокосердны, и я не забыл свою молодость. Два-три раза он давал ловкому слуге деньги на то, чтобы откупиться от мошенниц, которые под предлогом утраты ими невинности или уважения людей пытались шантажировать Викторена. И через этого же самого Дюбо ему удалось заставить сына обратиться к серьезному врачу, когда благодаря своей отеческой чуткости и житейскому опыту Буссардель по некоторым признакам заподозрил, что Венера наградила пинком Викторена. После года столь усердной и честной службы камердинера маклеру Буссарделю пришлось оплакивать разлуку с ним: проворного малого взяли в солдаты. Это было в 1872 году. Только что прошел закон, отменявший право выставлять за рекрута охотников или наемников, - не будь этого, на авеню Дюбо отправили в Лилль, - Смотри, не шибко там блуди! - сказал ему Викторен, любивший циничный жаргон, на котором мог говорить только со своим камердинером. На прощанье он изо всей силы хлопнул его по плечу и добавил: - Ах, прохвост! Ты всех девчонок перепортишь! Викторен даже загрустил после отъезда Дюбо. Некоторое время он не знал, куда деваться по вечерам, и Амели, беременная в третий раз, была тронута, видя, что он чинно сидит около ее кресла и беседует при свете лампы с отцом и миролюбивой Каролиной, вдовой Эдгара, которая шесть месяцев в году проводила в доме свекра. По своему характеру или полной бесхарактерности Викторен не мог дебоширить один. Ему необходим был подстрекатель, сообщник и, во всяком случае, зритель. Во время своего свадебного путешествия, посещая в Гиере притон разврата, он поил на свой счет завсегдатаев заведения; любимым его компаньоном был какой-то итальянец, продававший на улице цветы. Чаще проводя вечера дома, он сблизился со своим братом, полагая, что тот как художник знает многих женщин, а поэтому выгодно поддерживать с ним приятельские отношения. Викторен стал частенько заезжать в ателье, которое Амори снимал на улице Курсель в вилле Монсо. Младший брат принимал старшего довольно приветливо, хотя и не любил его. Они прожили уже треть своей жизни, но в глубине души у каждого не угасала враждебность детских лет, и она никогда не могла уменьшиться, как и существующая меж ними небольшая разница в годах; Амори не мог забыть, что старший брат Викторен в детстве бил и мучил его, а кроме того, он считал своего глупого и грубого старшего брата существом, стоящим гораздо ниже его по умственному развитию. Но все же он решил примириться с ним. Амори, самый большой эгоист из всех Буссарделей своего поколения и, может быть, из всех Буссарделей прошлого и нынешнего времени, поставил перед собой в те годы важнейшую для него цель: как можно дольше сохранять свое положение вольного художника; он понимал, что это положение не вечно будет длиться, а между тем весьма дорожил им из самолюбия и стремления к независимости; он хотел оставаться вольным художником - и для того, чтобы оставаться холостяком, и для того, чтобы оттянуть момент, когда отец заставит его работать в своей конторе; он решил ладить со старшим братом, который уже хозяйничал там, и постепенно забрать его в руки. Ведь Викторен пользовался в доме известным влиянием, несмотря на свою глуповатость, а может быть, как раз благодаря этому; известно, что родители, жалея неудачного ребенка и боясь повредить ему резким обхождением, в конце концов прощают ему то, чего не спустили бы его братьям и сестрам, и слушают его с каким-то уважением. Итак, Амори поспешил посвятить брата в тайны и утехи жизни художников. От более или менее грязных шашней, героинь которых поставлял ему Дюбо, Викторен возвысился до интрижек с натурщицами. Он не вылезал из виллы Монсо, где снимали ателье несколько художников того же уровня талантливости и социального положения, что и Амори Буссардель. То была странная среда - светская, богатая, благовоспитанная богема, столь же отличающаяся от богемы художников-бедняков, как раззолоченный полусвет отличался в те времена от мира гризеток. На вилле Монсо в хорошо натопленных ателье, с пушистыми коврами и турецкими оттоманками, сынки богатых родителей, послав вперед грума доложить о них, ходили друг к другу в гости, курили немецкие трубки с длинными чубуками, обсуждали вопросы высокого искусства, превозносили Жерома, Пиля, Кабанеля и Шаплена, фыркали от смеха при имени Курбе, делали вид, что их тошнит при одном упоминании о Манэ. - А впрочем, - презрительно замечал Амори, - говоря о художниках-новаторах, обязательно спроси, каково их происхождение. Все они вышли из грязи, да так в ней и остались. К нему прислушивались. Он пользовался среди своих приятелей авторитетом, который нисколько не зависел от его таланта и целиком объяснялся его общественным положением. К несчастью, Викторену довольно скоро наскучил этот тесный кружок, где он не находил желанной распущенности, которую так надеялся встретить и к которой его тянуло. А приятелям Амори в свою очередь надоел безмолвный слушатель, всегда равнодушный к проблемам, волновавшим их. Викторен обычно сидел сонный, вялый на софе и оживлялся только в тех случаях, когда в ателье затевали фехтование или французскую борьбу или же собирались провести часок в танцевальном зале Мабиль. Здесь не оценили по достоинству его репертуар, состоявший из непристойных анекдотов, собранных им во времена ночных похождений в обществе Дюбо. И, наконец, он не имел у натурщиц такого быстрого и существенного успеха, к которому его приучили красотки менее независимые, а от этой непонятной ему неудачи он становился мрачным и еще более апатичным. Лишившись своего ментора в полосатом жилете, он мог только прибегнуть к услугам домов терпимости, да и то еще боялся, что один он не найдет те первоклассные заведения и пивные с женской прислугой в окраинных кварталах, где они с Дюбо провели столько приятных часов. При каждом отпуске Дюбо мчался в Париж, и тогда они с хозяином на один-два вечера возвращались к своим привычкам. Это было столь драгоценным облегчением для Викторена, что он постарался найти ходы к начальникам молодого солдата и одолевал их просьбами почаще давать отпуска его приятелю. Однако характер Дюбо изменился. Распутный малый, освобожденный от лакейского своего положения, отбывавший службу в гарнизоне военной крепости, остепенился, стал относиться к жизни серьезнее и в Лилле уже не стремился к молниеносным победам над полудобродетельными девицами. Однажды он явился к своему хозяину и с весьма смущенным видом попросил у него разрешения жениться. Викторен, пораженный и захваченный врасплох, согласился быть на свадьбе шафером. Он поехал в Лилль и был главной персоной на свадьбе. Увидев новобрачную, он понял Дюбо. Она была чистокровной фламандкой с роскошными формами и к тому же больше пяти футов ростом. Когда она делала почетному гостю низкий реверанс, он наметанным глазом мгновенно произвел оценку ее бюста, ее талии, крутых боков. Нисколько не стесняясь этой юной супруги в белом подвенечном наряде, он самым вульгарным образом причмокнул языком и громогласно воздал ей хвалу по-солдатски: - Ну, с этакой не соскучишься! И впервые за все время приятельской близости со своим слугой он увидел, как Дюбо, привыкший ко всяческому цинизму и бесстыдству, вдруг покраснел до корней волос. "Этот болван потерян для меня", - подумал Викторен. В Париж он вернулся недовольный. На следующий месяц, когда Дюбо приехал и явился на авеню Ван-Дейка представить свою жену, Викторен постарался не быть дома. Дюбо перестал проводить отпуска в Париже. К концу года Амели отняла от груди своего третьего ребенка, названного Фердинандом, - дед только наполовину шутил, называя его Фердинанд Третий, словно в княжеской родословной или в династиях художников. Заботливая мать почувствовала, что няня ее первенца Теодора, у которой на руках была еще маленькая Эмма, не справится с тремя детьми, даже если ей дать помощницу, и лучше всего пригласить надежную женщину, способную взять всю детскую в свои руки. Молодая жена Дюбо в то время работала, как и раньше, в прачечной в Лилле, Дюбо постоянно выражал желание остаться в услужении у Викторена, а следовательно, надеялся, что когда-нибудь возьмут в дом и его жену. В конце концов Амели предложила ей место старшей няни, решив учредить в своем доме такую должность. Викторен восстал против ее выбора. Он был сердит на женщину, ради которой Дюбо свернул на путь добродетели; он считал, что водворение в их доме этой статуи супружеского долга ничего хорошего не сулит: жена Дюбо станет надзирать за мужем, прежней веселой жизни уже не будет. - Ну, что ты можешь возразить против этой женщины, друг мой? - с удивлением спросила Амели. - По-моему, лучше и желать нечего. В тех краях у женщин много прекрасных врожденных качеств, они, например, очень опрятны, а я считаю, что в уходе за детьми это важнее всего. Натолкнувшись на сопротивление жены, которая, подняв указательный палец, приводила свои разумные доводы, Викторен быстро сдал позиции. Он не ожидал услышать такие рассуждения, хотя их легко было предвидеть со стороны матери семейства. Он вообще не понимал людей, даже своих близких, Амели он считал удобной женой, ибо она не стесняла его свободы, что было для него самым главным, а он зато не мешал ей распоряжаться в семейных делах, что, по-видимому, было для нее самым главным. Чрезвычайно довольный своей свободой, возможностью предаваться излюбленным удовольствиям, он обладал достаточной хитростью, чтобы разыгрывать перед Амели роль сговорчивого, покладистого мужа. Он не стал упрямиться, и жена Дюбо, еще до того как ее муж освободился от солдатчины, поселилась на авеню Ван-Дейка, на четвертом этаже пристройки, обращенной окнами во двор. В зависимости от этажа там расположены были кладовые, людская, бельевая, запасные спальни, а на самом верху - помещения для тех слуг, которые не жили во флигеле привратника. Однако она окончательно приступила к делу, лишь когда ей сшили соответствующий наряд. В ту пору в семьях крупной буржуазии уже вывелся обычай отдавать детей на вскармливание в деревню, а женщину, которую брали в дом ходить за младенцами, из какой бы местности она ни приехала, была ли кормилицей или только няней ребенка, полагалось одевать в традиционный костюм, состоявший из белого передника, из корсажа, туго обтягивающего пышную грудь, батистового чепчика и "венца" из шелковой тафты, с двумя широкими лентами назади, ниспадающими поверх накидки до самых пят. В первый же день, когда жена Дюбо смогла наконец в новом своем наряде повести детей на прогулку в Булонский лес (Буссардели наверняка посылали бы своих отпрысков в парк Монсо, живи они в полкилометре от него, но считали его недостойным для них местом прогулки, ибо жили у самых его лужаек), в этот день жену Дюбо после завтрака позвали в гостиную, и как только она вошла, в комнате смолкли все разговоры: эта женщина словно озарила ее своим присутствием. Она была просто великолепна в костюме кормилицы, высокая, статная, полная, в облегающей юбке и корсаже из серого альпага; "венец" из тафты в розовую и светло-зеленую клетку, для которого мастерица не пожалела шелка, выгодно оттенял молочную белизну ее лица, ее чистого, гладкого лба, а трепетавшие у висков на тоненьких цепочках золотые ажурные подвески были последним штрихом, довершавшим очарование этой типичной фландрской красоты. Амели с довольной улыбкой смотрела на творение рук своих, - ведь она сама до мелочей обдумала этот наряд и выбрала цвета, подходившие для блондинки. - Очень хорошо, нянюшка, очень хорошо! Повернитесь! Пройдитесь немножко по комнате, - говорила она не столько для того, чтобы проверить, как удался костюм, сколько желая похвастаться перед свидетелями этой сцены. - Поздравляю, дорогая! - обращаясь к невестке, воскликнула Каролина, вдова Эдгара, когда фламандка вышла из комнаты. - С такой няней вам не стыдно будет проехаться в открытой коляске! - В самом деле, очень хороша! Хоть пиши с нее портрет! - сказал Амори. Фердинанд Буссардель, всегда заботившийся о внешнем блеске своего дома, похвалил новый обычай одевать нянюшек в такой костюм. Конечно, они имели теперь более эффектный вид, чем прежние кормилицы, носившие одежду своей провинции - Нивернэ, Кошуа или какой-нибудь другой. И он одобрительно произнес: - Вот это по-парижски! А как ее зовут? - Аглая, - ответила ему сноха. Вскоре она сделала приятное открытие, что достоинства Аглаи превосходят обычные качества фламандок. - Ей бы не прислугой быть! - говорила она своей невестке. - Такая толковая, все понимает, все знает! Ну кто бы мог подумать! А когда она приносит мне расходную книжку, я всегда удивляюсь, какой у нее прекрасный почерк. Право, она могла бы найти себе мужа получше Дюбо. Я согласна, Дюбо преданный человек, привязан к моему мужу, но уж он-то выше лакея не поднимется. Положение Аглаи в доме улучшилось. В приемный день госпожи Буссардель няню с детьми вызывали в большую гостиную раз пять-шесть в послеобеденное время. Появление этой красавицы с двумя старшими питомцами, идущими впереди нее, и младшим, восседавшим у нее на руках, неизменно имело большой успех. Случалось, что, согласно моде, хозяйка, отправляясь с визитами, брала с собою няню, сопровождавшую маленькую Эмму, которой шел тогда четвертый год. В людской Аглае не завидовали. Все слуги признавали ее достоинства и ценили ее умелые руки. Она никогда не отказывалась помочь старшей горничной выгладить белье, наплоить щипцами оборки, владея этим искусством в совершенстве, и охотно показывала кухарке, как приготовлять фаршированную курицу по-бельгийски или испечь слоеный пирог с мясом. Когда она на второе лето отправилась с госпожой Буссардель в Гранси, ей в силу обстоятельств пришлось почти тотчас же по приезде остаться там одной с тремя детьми, так как Амели срочно вызвали в Париж: восьмидесятипятилетняя тетушка Патрико уже полтора года тяжело болела и теперь, чувствуя приближение смерти, потребовала к себе свою крестницу. Полученная телеграмма всколыхнула в душе Амели множество воспоминаний, она выехала первым же поездом. Увидев на перроне Аустерлицкого вокзала Лионетту в черном платье, она поняла, что крестной уже нет в живых. Эта встреча, это вмешательство семейства Клапье не позволяли ей отдаться своим чувствам. - Ах! Я была уверена, что вам страшно тяжело! - воскликнула Лионетта, впиваясь взглядом в золовку, которая, вся сжавшись, позволяла ей целовать себя. - Я сказала Ахиллу: "Оставайся в Сен-Клу, я вернусь в Париж и поеду на вокзал. Это будет ужасно, если бедняжку Амели никто не встретит на перроне или если роковую весть она услышит от прислуги!" Женщины так хорошо понимают друг друга, они так... - Когда крестная умерла? - Нынче утром, в десять часов. - Вы сказали, что Ахилл остался в Сен-Клу, значит, он был там утром! При нем скончалась крестная? - Увы, нет, до последнего припадка, который унес ее в могилу, госпожа Патрико была в полном сознании и никого не допускала к себе. - Она умерла совсем одна? - При ней были, дорогая Амели, только ее слуги и ее компаньонка. Ужасно! Не правда ли? - Как знать! - произнесла Амели вполголоса, направляясь к выходу. - Но мы все-таки исполнили свой долг. В последнее время ежедневно кто-нибудь из нас ездил справляться о ее здоровье. Амели, хотя и приехала в Париж уже к вечеру, отказалась остановиться дома, на авеню Ван-Дейка, и, когда карета покатила в Сен-Клу, она, притворяясь усталой, закрыла глаза, чтобы заставить Лионетту помолчать. Всякий раз, как проезжали мимо фонаря и беглый свет кружась, проникал в карету сквозь стекло, Лионетта бросала взгляд на соседку. Она решила, что та спит. А в действительности Амели думала, вспоминала, скорбела. Прожитые годы - почти тридцать лет - уже лишили ее лицо очарования молодости, а когда она сосредоточенно размышляла, черты ее принимали выражение угрюмого упрямства - в эти минуты оживал несколько изменившийся за десять лет супружества и материнства "надутый вид Амели", как называла его госпожа Клапье. Крестница тетушки Патрико отпрянула, когда перед ней отворили дверь в спальню покойницы и она увидела монахиню, читавшую там молитвы, Найти скамеечку для коленопреклонений в доме безбожницы, разумеется, не могли, и для монахини принесли старинный стул для карточной игры, так называемый "понтер". Амели поманила рукой Лионетту, уже переступившую порог, и та вышла из комнаты; кроме них, никого не было в коридоре, слабо освещенном лампой, висевшей на стене. - Кто позвал монахиню? - спросила Амели, затворив двери спальни. - Но... мы позвали, - ответила Лионетта. - Послушайте, Лионетта. Раз уж вам пришла в голову подобная мысль, вы сами и отошлите монахиню. Вы прекрасно знаете, что госпожа Патрико не потерпела бы ее присутствия. - Отослать монахиню? Но это всем станет известно. Что буду говорить? Ведь это скандал! Подумайте! - Я думаю о том, чтобы не оскорбить умершую, - сказала Амели решительным тоном, каким она умела говорить в иных случаях. - В этом доме все проникнуто духом моей покойной крестной, мы не смеем идти против него. Но вы не беспокойтесь, если грешно удалить эту монахиню, я возьму грех на себя и отвечу за него. - Но ведь дело идет о спасении души человеческой! - с театральным пафосом воскликнула Лионетта. - Ах, оставьте! Такая душа не нуждается в наших заботах! Поверьте, тетушка Патрико спокойно может предстать пред высшим судией. - Дорогая, хотя нам известно, до чего вас уже довело ваше понятие о религии, но все же... У Амели засверкали глаза, она хотела было ответить. - Полно, полно! - послышался голос за ее спиной. Она обернулась. Графиня Клапье, за которой следовал Ахилл, приподняв портьеру, вышла из соседней комнаты в полутемный коридор. "Их тут, значит, трое, и вот эти двое подслушивали", - думала Амели, когда мать обнимала ее и прижимала к сердцу. Она почуяла какую-то опасность, и тогда сразу стихло раздражение, отвлекшее ее от горестного чувства. Она продолжала более сдержанно: - Впрочем, мы совершенно напрасно спорим: крестная перед смертью, наверно, оставила распоряжения. Нашли такую бумагу? - Мы ведь ничего не касались! Никогда не позволили бы себе!.. Мы ждали тебя!.. Все трое Клапье дружно протестовали. Амели с удивлением смотрела на них. - Искать завещание до твоего приезда? - продолжала графиня. - Как ты могла подумать, Амели!.. - Да я же не говорю о завещании. Оно, вероятно, находится у нотариуса, мы можем справиться об этом завтра утром. Что это вы! Графиня Клапье и ее сын переглянулись. - Амели, - сказала графиня, - это просто удивительно, но у нотариуса завещания нет! Нынче утром, когда Ахилл отправился в мэрию сделать заявление о смерти, он побывал у нотариуса, и тот сообщил, что тетушка не отдавала ему на хранение своего завещания. Она часто говорила, что отдаст, но так и не сделала этого. - Ну, значит, завещание здесь, в доме. - Возможно, - согласилась госпожа Клапье. - Несомненно, - сказала Амели. - Мы сейчас его найдем. Но ей хотелось побыть у смертного одра своей крестной, собраться с мыслями. Трое Клапье последовали за ней. Войдя в спальню, Амели властно шепнула что-то монахине, и та оставила родственников усопшей одних. Поиски начались через час. Попросив горничную посидеть возле покойницы, Амели велела позвать мадемуазель Зели, и компаньонка покойницы сообщила, что госпожа Патрико обычно прятала свои бумаги в изящном секретере с инкрустациями, стоявшем у окна в маленькой гостиной. Спустились на первый этаж. Господа Клапье, плохо знавшие расположение комнат и расстановку мебели в этом доме, пропустили Амели вперед. Она методически повела поиски, Ахилл светил ей, высоко подняв лампу. Она чувствовала на себе взгляды троих своих родственников, следивших за каждым ее движением. Амели вынимала разложенные по ящикам письма, старые квитанции, счета и даже ценные бумаги; она дерзнула производить эти розыски, это вторжение в личные дела своей крестной, о котором не могла бы и помыслить при ее жизни, но которое было сейчас ее долгом, ее священной обязанностью; она избегала резких движений, дотрагивалась до всего осторожно. Найдя большой бумажник, она раскрыла его и обнаружила в нем банковые билеты; завещания все не находилось. Снова вызвали мадемуазель Зели, она показала потайной ящичек, устроенный в столике. Тайник был пуст. Амели выпрямилась, вытерла скомканным платочком влажный лоб, подняла взгляд вверх, ко второму этажу, где лежала покойница. "Куда же вы спрятали свое завещание, крестная?" - думала она. Потом сказала вслух. - Надо поискать в другом мосте. - Отложим лучше до завтра, - предложила госпожа Клапье. - Уже поздно, я совсем разбита, а уж ты тем более, дорогая моя детка. И вообще к чему эта спешка? - Мама, но как же с вопросом религии? Надо не мешкая решить, как будем хоронить. Графиня вопрошающе посмотрела на сына и невестку. - В конце концов, - заговорил Ахилл авторитетным тоном, каким обычно высказывается человек, долго молчавший в споре, - в конце концов, Амели, может быть, и права. Ей ведь лучше известны взгляды покойной тетушки, и раз она по совести считает, что наши намерения не оправданны... Лионетту, по-видимому, поразили слова ее супруга, но она явно готова была покориться ему и пренебречь религиозными обрядами; графиня поджимала губы с удрученным видом. Словом, трое Клапье отступили и предоставили Амели действовать по своему усмотрению. "Они почувствовали мою решимость", - подумала Амели. Она заявила, что проведет ночь в доме, пусть ей постелят в прежней ее комнате, смежной со спальней покойницы. - Приезжайте завтра пораньше, поищем завещание. Будем осматривать комнату за комнатой, искать во всех столах и шкафах. Я вас подожду, без вас начинать не стану. - О, что ты! Мы нисколько не сомневаемся, - сказала Лионетта. - Мы далеки от мысли... Она не договорила. Амели повернулась и в упор посмотрела на нее, удивляясь, что вновь возникает мысль о возможности сокрытия завещания и что Клапье на этот раз как будто готовы заподозрить ее самое. "Однако ж они уходят и спокойно оставляют меня одну... Вот странно. Не поймешь их!" Она проводила их до прихожей и попросила мать послать на авеню Ван-Дейка сообщить, что она приехала. Трое Клапье оделись при ней, старательно запахиваясь, закутываясь, застегиваясь на все пуговицы. Затем Амели пообедала в обществе компаньонки, и та рассказала ей о последних минутах жизни госпожи Патрико. - Моя мать и невестка не очень докучали вам? - спросила Амели. - Нет, сударыня. Я им сказала, что, к большому своему сожалению, не могу допустить их к госпоже Патрико, пока она еще жива, - она сама так приказала. И ваша матушка с невесткой не настаивали. Они вошли в спальню уже после того, как мы обрядили покойницу и все прибрали в комнате. Я считала, что не имею права им отказать: все уже было кончено, а они как-никак родственники. - Вы хорошо сделали. Значит, они уехали домой и вернулись только сегодня, когда крестная уже умерла? - Нет, простите, они вернулись сегодня утром, рано-рано, и, узнав, что конец уже близок, больше не уезжали. Они ждали вместе с вашим братцем. - А где же они ждали столько времени? - В маленькой гостиной. Амели легла отдохнуть, велев разбудить ее в четыре часа утра, а встав, сидела возле умершей, пока не приехали трое родственников. - Сперва поищем в нижнем этаже, - сказала она им, - начнем с большой гостиной. Мадемуазель Зели и горничная будут нам помогать. Решено было осмотреть все без исключения - шкафы, столы, ящики, шкатулки, мешочки для рукоделья, - передвигаясь в комнате от левой стены к правой. В самый разгар поисков слуга доложил, что приехала мадемуазель Ле Ирбек. Этой старушке, сверстнице и задушевной подруге тетушки Патрико, накануне сообщили о ее смерти. Она уже побывала в комнате покойницы и теперь пришла поцеловать Амели, которую знала еще девочкой, с того уже далекого - Продолжайте без меня, - сказала Амели своим родным и двум женщинам, которые им помогали. Она вышла из гостиной, и там опять принялись рыться. Мадемуазель Ле Ирбек была маленькая и подвижная, живая старушка, говорунья, насмешница, почти такая же резкая, но менее угрюмая, чем госпожа Патрико, которая называла ее "ручной белой мышкой". Она раскрыла Амели свои объятия; обе были взволнованы. Амели увела ее в садовую беседку, где любила сидеть покойница. Минут пять обе изливали свои горестные чувства; потом Амели объяснила, почему она предложила выйти в сад; по всему дому ведут методические поиски, пытаясь обнаружить завещание, так как у нотариуса его не оказалось. Мадемуазель Ле Ирбек вскочила с кресла. - Пойдемте, я сейчас приведу вас прямо к завещанию! Я знаю, где оно спрятано! Дорогая моя подруга была крайне недоверчива и никак не могла решиться отдать его на хранение нотариусу. Завещание спрятано в том секретере, что стоит в маленькой гостиной. - Его там нет, мадемуазель, я сама искала. - Полно! Вы не знаете, где потайной ящик. - Простите, мадемуазель Зели показала, где он, но этот тайник пуст. - Послушайте, детка, - сказала старуха, схватив ее за руку. - Завещание всегда там лежало, я сама его видела. Если его там нет - значит, его оттуда взяли. Ах, несчастная! - воскликнула она. - Вы потеряли целое состояние! Огромное богатство! Дорогая моя подруга все завещала вам, она мне это сто раз говорила. А ведь за пятьдесят лет ее доходы обращались в капитал! Вы были бы миллионершей! Бежим к прокурору! Нет - к полицейскому комиссару! Ну, что же вы? К месту приросли? - Оставьте, - сказала Амели упавшим голосом. - Вы хотите, чтобы я обратилась в суд? Но подумайте: ведь если никакого завещания не будет обнаружено, все наследство перейдет к моему отцу и, стало быть, похитить документ могло быть выгодно только... - Только вашей родне? Ну и что из этого? Неужели из-за таких пустяков вы позволите ограбить себя, как будто попались разбойникам в темном лесу? И, мало этого, вы, деточка, хотите идти наперекор намерениям своей крестной? Ведь она обожала вас и так радовалась, что благодаря ей вы будете богаты. Я все скажу на суде! Я защищу ваши права! - Мадемуазель, мы ничего не добьемся. У нас нет доказательств. - Что? Мадемуазель Ле Ирбек, остыв от этих рассудительных слов, растерянно посмотрела на Амели и опять опустилась в садовое железное кресло. - Надо бы... - заговорила она опять, - найти черновики... Да нет. Вряд ли они сохранились. И, пожалуй, им не придадут значения... Постойте! - Она вскочила с места, потом снова, и уже более медленно, раздумчиво повторила: - Постойте! - и прищурив глаза, застыла, как будто старалась вспомнить что-то давнее, возродить далекие дни прошлого. - Дитя мое, а, знаете, я кое-что припоминаю... Ну да... Думается, я не ошибаюсь. Настала минута напряженного молчания. Обе женщины не произносили ни слова. У старушки даже перестали шевелиться ее беспокойные сухонькие ручки, обтянутые перчатками, она замерла в полной неподвижности. И вдруг все в ней пришло в движение. - Вот что, если память мне не изменяет, ваша крестная сделала три завещания: по первому завещанию, написанному в годы вашего детства, она все отказывала вам; второе завещание она сделала, когда узнала, что вы идете в монахини, и в нем лишала вас наследства, а в третьем, когда помирилась с вами, возвращала вам свое состояние. Слушайте хорошенько, - говорила мадемуазель Ле Ирбек. Для большей наглядности она подняла три пальца левой руки и по очереди загибала их правой. - Когда госпожа Патрико составила третье завещание, она второе завещание уничтожила; я это хорошо знаю, мы вместе его сожгли. Но вот уничтожила ли она первое завещание, когда написала второе? Если да, то, несомненно, не сразу; ведь лишь только она узнала о вашем намерении постричься в монахини, у нее случился удар, и я хорошо помню, что я несколько недель не давала ей заниматься никакими делами. Дитя мое, если это первое завещание еще существует, вы спасены! А если это завещание существует, то так и лежит там, где она пятнадцать лет тому назад его положила... А положила она его... Она его положила под подкладку своего ларчика для драгоценностей! - воскликнула мадемуазель Ле Ирбек и захлопала в ладоши. - Боже мой! - сказала Амели, взглянув на дом. - Ларчик для драгоценностей стоит в спальне крестной, на комоде, а они, может быть, уже ищут на втором этаже! Обе бросились к дому. Амели с шумом отворила входную дверь, и тотчас на пороге маленькой гостиной появилась ее мать. - Дорогое дитя, мы ничего не нашли, хотя искали очень тщательно, все перевернули... Остального Амели уже не слышала, так как стремглав побежала по лестнице в сопровождении мадемуазель Ле Ирбек. У дверей спальни она на минуту остановилась, вспомнив, что там простерта на смертном одре ее крестная, а может быть, из-за того, что возле покойницы оставили старуху кухарку. Переведя дыхание, она вошла и направилась прямо к комоду, протянула к ларчику руку, но не коснулась его. - Позовите их. Пусть и они при этом будут, - шепнула она мадемуазель Ле Ирбек, и та отдала распоряжение кухарке. Амели ждала. Когда шаги троих Клапье послышались уже близко, она хотела было опять протянуть руку к ларчику, но не могла. У нее закружилась голова. Мадемуазель Ле Ирбек отстранила ее. - Дайте ключи барыни! - приказала она. Короткое ее приказание резко прозвучало в тишине. Все молчали. Никаких объяснений. Мадемуазель Ле Ирбек выбрала из связки маленький чеканный ключик, отперла ларец, ощупала стеганую подкладку голубого атласа, которой обтянута была изнутри крышка, нащупала шнурочек, потянула его и схватила конверт, появившийся из тайника. За ее спиной послышался глухой стук: кто-то упал в обморок. Но упала не Амели - та, бледная, как полотно, вся вытянувшись, вышла в бывшую свою спальню. Прежде чем последовать за ней, мадемуазель Ле Ирбек бросила многозначительный взгляд на постель, где лежала в смертной неподвижности госпожа Патрико, ожидая, когда положат ее в гроб. В соседней комнате Амели, рухнув в кресло, казалось, задыхалась, к голове у нее прилила кровь. Мадемуазель Ле Ирбек позвала на помощь. Вошла компаньонка. - Разрежьте ей шнуровку! Скорей! Вы же видите, она задыхается. - Ах, господи! - бормотала мадемуазель Зели, орудуя ножницами. - Это от волнения. Графине тоже сейчас стало дурно! Запрокинув голову на спинку кресла, Амели наконец разрыдалась. Мадемуазель Ле Ирбек похлопывала ее по ладоням. - Ну полно, детка, полно! Плачьте, если вам от этого легче, но не надо так горевать. Эти люди не стоят ни одной слезинки. Но Амели все плакала и почти бессознательно бормотала: - Ах, мадемуазель! Ах, мадемуазель! Вы спасли состояние моих детей! После обеда госпожу Патрико положили в гроб, а на следующий день утром свезли на местное кладбище. Церковной службы не было. Помимо того, что в завещании, единственном, которое было обнаружено, и, следовательно, остававшемся действительным, имелись определенные указания на этот счет, распоряжения Амели уже ни у кого не вызывали возражений. На похоронах, кроме графини Клапье, Ахилла и Лионетты, появился и граф, который, возможно, ничего не знал. Все четверо Клапье с одинаковым достоинством разыгрывали роль скорбящих родственников. И дома, и на кладбище, принимая выражения соболезнования, Амели стояла, как полагалось, между матерью и Лионеттой, и в их обращении друг с другом ничто не навело бы на мысль, какая глубокая пропасть нравственно разделяет теперь этих трех женщин. Все шло, как должно, и даже мадемуазель Ле Ирбек, от которой можно было ожидать какой-нибудь неприятности, подчинялась правилам игры и ничего не выдала. Графиня Клапье, как женщина опытная, знавшая обычаи света, сумела замять скандал гражданских похорон, заказав через несколько дней в церкви Сент-Оноре д'Эйлау мессу с музыкой за упокой души умершей безбожницы. Амели отсрочила свой отъезд в Гранси, чтобы присутствовать на богослужении. Приняв при содействии нотариуса некоторые неотложные меры, она временно оставила дом в Сен-Клу на попечение мадемуазель Зели, отложив до осени самые главные хлопоты. Матери она послала записку, что уезжает в Берри. Графиня приехала на вокзал вместе с невесткой проводить ее, как положено, и Лионетта, передавая извинения Ахилла, который никак не мог освободиться от дел, преподнесла отъезжающей коробку конфет для детей. Были тут и Буссардели - те, которые нах