одились в это время в Париже и не жалея сил всячески старались помочь Амели в эти грустные для нее дни. Уже вечерело. Когда раздался второй звонок, каждый из провожающих поднялся на ступеньку, чтобы поцеловаться с Амели, стоявшей у спущенного окна вагона с надписью "Только для дам". Мать приложилась к ее щеке после Буссарделя старшего и перед Виктореном. Поезд тронулся, и Амели увидела, как замахали носовыми платками две эти смешавшиеся вместе семьи, но из-за плохого освещения на перроне сразу же потеряла из виду всех Клапье, ибо все они были в черном, тогда как Буссардели, одетые в светлые летние костюмы, еще долго были ей видны. XXV  Амели увидела своих детей у ворот усадьбы; они ждали ее "на полумесяце". Все трое цвели здоровьем, и, глядя на них, Амели почувствовала себя вознагражденной за пережитые минуты. Она схватила детей в объятия; выпустив одного, обнимала другого, потом опять первого, и ей хотелось сказать им на ушко: "Вы теперь богаты, я для вас раздобыла большое состояние, и вы ни с кем не обязаны делиться". - Я возьму их в коляску, довезу до дома, - сказала она двум нянюшкам, которые привели детей. Младшего сынишку она взяла на колени; коляска въехала в ворота. - А почему же няня не пришла? - У нее нога болит, - покраснев, ответил Теодор, - А все Теодор виноват! - крикнула Эмма. - Тебя кто спрашивает, маленькая доносчица? - сказала мать и обратилась к кучеру: - Что случилось, Жермен? - Лошадь копытом ее ударила, - Никаких переломов нет? - Нет. - Ну, слава богу!.. Это главное. Что ж это такое? - сказала она детям. - Стоит мне отлучиться из дому, и вы сейчас же начинаете делать глупости! - Да мама же... - захныкали двое старших, - Помолчите! Я и без вас узнаю, что тут произошло. А тебе, милая дочка, я раз и навсегда запрещаю выскакивать со своими неуместными замечаниями и, главное, не смей ябедничать на брата, что очень, очень нехорошо! Она заставила детей умолкнуть, и под ее властным взором они до самого дома сидели тихонько. Но со стороны Амели это было чистейшее притворство: сердце ее переполняла радость от того, что она вновь видит этих шалунов. Она обожала своих детей, любила их всех одинаково, без материнской слепоты, без баловства. Строгая, требовательная к себе самой, она была такой же и с другими. Слуги говорили о ней: "Взыскательная барыня", а дети - "У нас мама сердитая". Она и в самом деле была сторонницей твердости в воспитании, полагая, что суровость закаляет характер и отлично его формирует. Она забыла, как страдала сама в детстве, не видя от матери ласки, не встречая в ней понимания; впрочем, она-то полна была нежной любви к своим детям, но проявляла ее только в самоотверженных заботах о них, в неусыпной бдительности, в неустанном внимании к ним. Будучи замкнутой по натуре, все переживая внутри себя, она боялась внешних проявлений чувствительности, тем более что стала матерью уже не в годы наивной юности. Что до понимания, то она прекрасно понимала своих детей, - у них уже сказывались природные наклонности, во всяком случае у двух старших. У Теодора, так же как у отца, были большие способности ко всяким физическим упражнениям, он мечтал о лошадях и об охоте; в это лето ему исполнилось семь лет, то есть он уже вошел в разум, и ему дали в руки маленький детский карабин и стали учить его стрелять; Эмма, наоборот, была внимательная, усидчивая девочка, очень любила слушать разговоры взрослых, охотно злорадствовала над чужой бедой: для нее было большим удовольствием подметить чью-либо провинность; когда ее брат или кузены совершали какой-нибудь промах, проливали что-нибудь на скатерть, она вертелась и весело хохотала, радуясь их проступку и стараясь обратить на него внимание окружающих. Дедушка часто называл ее в шутку злючка-колючка. Она очень уважала свою двоюродную бабку - тетю Лилину, и влияние старой девы явно сказывалось на ней, хотя и умерялось отсутствием у Эммы врожденной хитрости. В этой семье повторялись типические черты характера, передававшиеся не только от матери к дочери и от отца к сыну, но и от тетки к племяннице, от тестя к зятю, и, казалось даже, что эти свойства не столько наследуются, сколько воспринимаются путем воспитания или подражания живому примеру. Чувство Амели к дочери не ослабевало из-за недостатков Эммы: мать хорошо их видела, но надеялась, что воспитание исправит девочку. Госпожа Буссардель не принадлежала к числу тех матерей, которые любят своих детей за то, что они красивые или одаренные, или ласковые дети, - она любила своих малышей глубокой и постоянной любовью, потому что они были ее родные дети. Амели пошла навестить Аглаю и увидела, что у нее зияющая рана выше колена. Нагноения, казалось, не было, но вокруг виднелись большие кровоподтеки, они чернели и на самом бедре. Госпожа Буссардель тотчас же велела запрячь лошадь и ехать в Сансер за доктором. - Да что вы! Такие пустяки, - говорила Аглая, - не тревожьтесь вы из-за меня, пожалуйста. Я уже делала себе свинцовую примочку. - Свинцовую примочку? Вы подумайте хорошенько, ведь вон куда лошадь копытом ударила! У вас, может быть, повреждены внутренние органы! Тогда уж никакие свинцовые примочки не помогут! А как это случилось? - Я сама во всем виновата, сударыня. Конюх вывел Урагана на проводку, а я зазевалась и как-то вот попала под копыта. Ураганом звали чистокровного арабского скакуна, очень норовистого молодого коня, с которым умел справляться только Викторен. И Амели, особенно когда она вспомнила восклицание Эммы, разгадала тайну, но, чтобы не расстраивать больную, не стала ее расспрашивать. Ничего не спросила она и у других слуг, не желая подвергать пересудам людской эту няню-экономку, которую она хотела держать на особом положении. Всю правду о несчастном случае она узнала от Мориссона. Оказалось, что юный Теодор без ведома домашних властей, которым он был подчинен, упросил конюха посадить его на Урагана. Почувствовав, что в седле сидит ребенок, лошадь стала нервничать, взвилась на дыбы, вырвалась от конюха, который вел ее под уздцы, и бешеным галопом помчалась по длинной ореховой аллее под горку, что еще больше увеличивало опасность. В это время там прогуливалась Аглая с Эммой и маленьким Фердинандом. Услышав неистовый топот, она обернулась, поняла опасность, укрыла детей в канаву, приказав им не шевелиться, дождалась, когда лошадь приблизилась, подобрала юбки, бросилась ей наперерез и повисла на узде всей своей тяжестью. - Прыгай, Теодор! Прыгай! Мальчика нашли в траве без сознания. А лошадь и женщина свалились на дорогу. Аглаю пришлось унести домой на носилках. Выслушав рассказ, госпожа Буссардель велела позвать к ней конюха, выдала ему жалованье и тотчас уволила. Теодора на два дня посадили в темный чулан на хлеб и на воду, и мать приказала ему, чтобы он, выйдя из своего карцера, попросил у Аглаи прощения в присутствии всех обитателей усадьбы. - И все слуги тоже будут? - спросил он, побледнев от унижения. - Разумеется! - ответила мать. Эмма фыркнула, и за это была оставлена без сладкого - подул ветер возмездия. После этого Амели снова поднялась в мансарду к Аглае. - Няня, - сказала Амели, входя к ней, - я все знаю. Век буду благодарна вам, и я хочу, чтобы об этом злополучном дне у вас остались на память не только рубцы и шрамы, а кое-что другое. Вот возьмите. Наклонив голову, она сняла с себя длинную золотую цепочку, на которой висели золотые часы с ее инициалами на крышке, и надела ее на шею Аглаи; та онемела от изумления, потом разрыдалась. - С этого дня вы член нашей семьи, - сказала госпожа Буссардель; она не могла и представить себе более высокой чести. Аглая доказала свою благодарность тем, что нисколько не зазналась после этого. Она была все так же терпелива с детьми, все так же старалась помочь в работе другим слугам. Отношения между ней и хозяйкой стали более близкими. Аглая собственноручно принимала у хозяйки четвертого ее ребенка - девочку, которую назвали Луизой. Но жену Дюбо ждало и публичное признание ее заслуг. Буссардели любили фамильные портреты и постепенно увеличивали количество их в своем доме. Помимо карандашных набросков, сделанных тетей Лилиной, помимо большого полотна кисти Ипполита Фландрена, картинная галерея в особняке на авеню Ван-Дейка прославилась также портретами Фердинанда Буссарделя, где он был изображен уже зрелым мужем, в пору своего преуспеяния, и на этот раз без брата; портрет этот в свое время был заказан Кабанелю для того, чтобы художник был более внимателен к Амори. И вот Амори первый заговорил - сначала в шутку - о том, что неплохо было бы написать портрет Аглаи. - Натура необычайно живописная, - утверждал он. - Ведь это настоящая Елена Фурман. Пусть Амели разрешит ей два-три раза зайти ко мне в мастерскую, на виллу Монсо. Аглая будет мне позировать. Амели при всей широте своих взглядов сочла это неприличным. Но Буссарделю пришла в голову мысль, что хорошо бы написать еще один фамильный портрет, где кормилица держит на руках новорожденного и ее окружают трое остальных питомцев. Против этого его сноха возражать не стала. Амори предпочел бы написать картину в более благородном стиле, нарядив и причесав Аглаю в духе фламандских художников, но он поспешил согласиться с отцовским предложением. Он с ужасом видел, что маклер того гляди разочаруется в художественной карьере сына. Похвальный отзыв на выставке 1874 года и столько прекрасных связей в официальном мире искусства не принесли молодому живописцу существенных выгод: государство не покупало его картин, не получал он и заказов на портреты, меж тем лишь такие результаты Фердинанд Буссардель счел бы несомненными доказательствами успеха. Он подумывал о том, что со времени смерти Эдгара прошло семь лет, а традиционная упряжка из братьев Буссарделей все еще не восстановлена; он уже вел с Амори деловые разговоры и упоминал в них как об обстоятельстве само собой разумеющемся, что сын будет ходить в контору и проводить там хотя бы полдня. Словом, надвигался роковой час, когда художнику надлежало подчиниться буссарделевскому укладу. Амори обрадовался отсрочке, которую могла ему дать картина, задуманная отцом; он согласен был провозгласить любую женщину Еленой Фурман, согласен был писать прифрантившуюся кормилицу "в венце" с голубыми рюшами, в платье из переливчатой голубовато-серой тафты и в белом переднике. Он выражал энтузиазм, - Я пошлю эту картину на выставку! Мы назовем ее "Счастливая кормилица". Он не упускал ни малейшего случая поддержать свое звание художника. Учетный банк, с которым была связана контора Буссарделя, вел в это время переговоры о покупке театра Вентадур, намереваясь перестроить его и перевести туда свою резиденцию: подчиняясь духу времени, Итальянский театр уступал место крупному банку. В инвентарной описи, составленной владельцем знаменитой театральной залы, фигурировали и скульптура и внутренняя роспись; стоимость их упоминалась в качестве одного из обоснований назначенной продажной цены; у покупателей встал вопрос, какую рыночную ценность имели в действительности эти украшения; как-то раз за обедом Фердинанд Буссардель рассказал об этом, и Амори с готовностью предложил свои услуги в качестве эксперта, сказав, что он может пойти и посмотреть эти произведения искусства. - Прекрасно, - ответил отец. - Я возьму тебя с собой на ближайшее собрание, оно состоится в помещении театра. И вот однажды утром в зале Вентадур состоялось странное совещание биржевиков и банковских дельцов, к которым присоединился и Амори, - то была последняя вспышка его угасающей звезды художника. С полдюжины финансистов, не снимая цилиндров, сидели, затерявшись в середине партера, в полумраке, который окутывает помещения, оживающие лишь по ночам, и обводили взглядом белый с золотом зал, где блистали Альбони и Крювелли, где еще трепетали отзвуки прощания Патти, где когда-то производил фурор Тамберлик. Выставляя указующий перст, они решительными жестами разделяли, распределяли, перегораживали обширное помещение, овеянное дыханием искусства и славы, планировали, где поставить несгораемые шкафы, где устроить центральный холл, где разместить различные отделы, где будет зал заседаний. - Отец, - сказал Амори маклеру, сидевшему несколько в стороне, - я поднимался на галерку, рассматривал плафон. Мазня! И пятисот франков не стоит. - Неважно! Говорят, Учетный банк сохранит только коробку здания. В следующем году Амори послал "Счастливую кормилицу" "а выставку. И хотя на его полотне собрано было все то, что могло понравиться жюри и даже польстить ему, так как отдельные детали картины как будто были списаны у некоторых членов жюри, никакой наградой плоды такого благонамеренного усердия не были увенчаны. Когда выставка закрылась, картину вернули на авеню Ван-Дейка, но Буссардель старший отнюдь не удостоил ее чести включить в картинную галерею, собранную в нижнем этаже, где Фландрен и Кабанель соседствовали с первоклассными произведениями, оказавшимися в доме благодаря Теодорине, которая их покупала или получала в наследство. Тогда Амели потребовала картину для своих комнат: она это сделала из сострадания к обиженному художнику, а также потому, что ей очень нравилась "Счастливая кормилица". В вопросах искусства она была почти так же невежественна, как ее свекор, и воображала, что лучших портретов ее детей и быть не может. Манера письма художника Амори Буссарделя, передающая внешнее сходство, но безличная, плоская, мертвая, нисколько ее не коробила. Викторен по-прежнему игнорировал Аглаю, эпизод с обезумевшей лошадью и последствия этого происшествия не изменили его отношения к ней. Тем временем вернулся Дюбо и снова занял должность камердинера Викторена. С тех пор как уехала жена, а хозяин перестал выпрашивать отпуск для него, он страшно скучал в Лилле и в конце концов, выставив какие-то сложные семейные причины, добился увольнения из армии. Он увидел наконец жену, вернулся в свою комнату, которую Аглая превратила в уютнейший уголок, где все блистало чистотой и ласкало взгляд, но его надежды зажить прежней супружеской жизнью были обмануты. Аглая так привязалась к хозяевам, что перенесла на них все нежные чувства, которые раньше отдавала мужу. Хоть у нее теперь были помощницы, две бонны (из коих одна спала на детской половине; другая - родом из Люксембурга - уже обучала Теодора немецкому языку), Аглаю все больше поглощали ее обязанности; старшие дети, подрастая, не выходили полностью из-под ее власти, и обе бонны должны были следовать ее указаниям - это им объявила хозяйка в качестве непререкаемого правила. - Аглая, - говорила им она, - имеет над вами все преимущества: она давно служит в доме, больше вашего знает, с опасностью для собственной жизни доказала свою преданность нам. При малейшей простуде у детей Аглая проводила ночи возле них, в кресле. То ли Дюбо было обидно оставаться тогда одному в супружеской спальне, то ли вспомнились ему прежние удовольствия, которые с возвращением в Париж сделались для него опять доступны, но только он стал по вечерам пропадать из дому. Быть может, он признался в этом хозяину, а может быть, тот встретил его в одном из их прежних излюбленных злачных мест или же сам догадался о его настроении благодаря особому чутью распутников, которые обычно нуждаются друг в друге, - как бы там ни было, а они снова сблизились. Но прежние приятельские отношения не возродились. Хозяин помнил измену, и это смущало лакея; в их тайных совместных вылазках не было прежней непосредственности и веселья, они были короткими, совсем не частыми, а на другой день о них и речи не было. Прошло то славное время, когда даже в господских покоях, даже в интимной обстановке туалетной комнаты, приказав растирать себя волосяной щеткой, хозяин продолжал фамильярничать с камердинером, хвалясь вчерашними подвигами или заранее расписывая наслаждения предстоящей ночи. Пробудившись от дремоты чувств, в которой Дюбо отбывал военную службу, этот молодой парень - ему было всего двадцать три года, - по-видимому, весьма сожалел о прежних удовольствиях и нередко смотрел на хозяина сокрушенным взглядом; но Викторен как будто не понимал его. Не зная уж, как опять войти к хозяину в милость, лакей поручился, что Аглая совершенно стушуется и будет держать язык за зубами; и таким образом на авеню Ван-Дейка старший сын Буссарделя, пользуясь безмолвным сообщничеством отца и младшего брата, уверенный в услужливости Дюбо и в молчании его супруги, совершенно равнодушный к тому, что могли о нем думать остальные слуги, которых он глубоко презирал, только ради жены скрывал свои похождения, да и то проявлял тут очень мало осторожности, зная, что Амели поглощена обязанностями матери семейства и хозяйки дома и к тому же страдает слепотой, которую небо ниспосылает женам. Как-то раз, в третьем часу утра хозяин и лакей вместе вернулись домой, и Викторен прошел, как он это обычно делал по ночам, через черный ход, со двора. На площадке второго этажа Дюбо передал ему подсвечник с зажженной свечой. - Прикажете раздеть вас? - Не надо, - пробурчал Викторен с угрюмым видом, какой у него нередко бывал после кутежа. И он направился в свои покои, ничего не ответив лакею, пожелавшему ему приятных снов. Добравшись до туалетной комнаты, он разделся, разбросав по своему обыкновению одежду куда попало. Он никогда не следил ни за своими вещами, ни за своей особой, и если заставлял Дюбо растирать его, то лишь для того, чтобы чувствовать себя гибким в фехтовальном зале или при верховой езде. Но чистоплотности у него было еще меньше, чем у других мужчин в его семье, в его кругу и в его время. Оставшись в фланелевой фуфайке, он в виде исключения на этот раз оглядел себя и, чтобы лучше было видно, зажег стенную лампу, укрепленную над туалетным столиком. С некоторого времени его беспокоил зуд в очень неудобном месте. При холодном свете газового рожка он разглядел насекомых - виновников этой неприятности. Уже не в первый раз ему случалось приносить их на себе, но в этот вечер их оказалось так много, что к его дурному настроению прибавилось еще и чувство отвращения. "Дюбо избавит меня от этой гадости", - подумал он. Позвонить в такой час было невозможно! он накинул халат и прошел через весь дом, объятый сном. - Дюбо! - вполголоса позвал он, остановившись у дверей его спальни. - Отвори, ты мне нужен. - Сейчас, сударь. Босые ноги зашлепали по полу; дверь отворилась, на пороге появился Дюбо в ночном одеянии, но хозяин тыльной стороной руки отодвинул его. В глубине комнаты, в алькове, на постели, освещенной сбоку свечой, стоявшей на ночном столике, спала женщина. Обнаженная рука ее была закинута за голову, и Викторен видел, как блестят у нее под мышкой золотистые завитки волос. Заметив застывшую позу и взгляд ночного посетителя, Дюбо повернулся и, подойдя к кровати, поправил одеяло, которое сам же откинул, соскочив с постели, так, что видны были полная нога Аглаи и линия могучего бедра, обтянутого ночной сорочкой. - Это твоя жена? - шепнул с ошалелым видом Викторен. - А то кто же?.. Понятно, жена, - ответил Дюбо и посмотрел на него с растерянным, вопрошающим видом. Вытянув шею, не шевелясь, не говоря ни слова, хозяин стоял как завороженный у порога этой спальни, полной жизни; тогда слуга надел брюки, обулся и взял со столика свечу; тени в алькове переместились: виден был только локоть спящей женщины и белый ее чепец. - Я вам нужен, сударь? - Нет, - пробормотал Викторен, попятившись от него, и, уже выйдя в коридор, спохватился: - Да, нужен, пойдем. Прошло несколько недель, отношения между хозяином и лакеем, казалось, снова изменились. Викторен возвратил благоволение бывшему своему денщику, отдавал ему нарядные галстуки, надетые два-три раза, почти не ношенные жилеты, говорил с ним более дружелюбно, не срывал на нем дурное расположение духа, но - удивительное дело - Дюбо все это, казалось, нисколько не радовало. Он выходил из кабинета барина понурив голову, насупив брови. Однако кризис не затянулся, снова между ними установилось полное согласие. К Дюбо вернулись его прежние повадки. По вечерам он спокойно дожидался хозяина, который выезжал теперь только в свет и рано возвращался домой. Так прошел год, в семье совершилось заранее предусмотренное событие: Буссардель-отец заставил Амори поступить в контору. Уклонявшийся от службы сын в тридцать четыре года вошел в головной отряд; в качестве утешения он сохранил за собой на вилле Монсо мастерскую, где продолжали собираться по воскресеньям его приятели; здесь всегда красовалась на мольберте незаконченная картина. Родственники оставили за ним титул художника и, чтобы отличить его от Викторена, все еще говорили: "Мой сын-художник", "Мой деверь-художник", "Дядя Амори-художник"; несколько поколений Буссарделей именовали Амори художником, хотя никто не видел его с палитрой в руках, да и весь его багаж состоял из десятка картин и этюдов. Амори жил на третьем этаже отцовского особняка; комнаты нижнего этажа предназначались для приемов; во втором этаже находились "малые апартаменты" - как без всякой иронии называли в семье помещение самого маклера, состоявшее из рабочего кабинета, курительной комнаты, спальни и туалетной комнаты, и помещение, предоставленное Амели, в которое входил и будуар с изображением музыкальных инструментов и которое сообщалось с комнатами Викторена, так как по возвращении из Гиера у супругов не было общей спальни. На первых порах муж Амели спал отдельно лишь в случае нездоровья жены, но, когда ей пришлось подвергнуться длительному лечению, они совсем отдалились друг от друга, и такой порядок упрочился, тем более что он оправдывался и рождением четырех детей. На втором этаже находилась также и комната Каролины, вдовы Эдгара, где она жила в те месяцы, которые проводила на авеню Ван-Дейка. Все дети, включая и Ксавье, жили на третьем этаже, по соседству с комнатами Амори. Однако на правах художника и холостяка он частенько оставался ночевать на вилле Монсо под предлогом работы над новой картиной, прилива творческого вдохновения, хотя результатов этого усердия не наблюдалось. Никто ему в доме не верил, но глава семейства, почитатель приличий, считал такой предлог весьма удобным, и однажды, когда сноха вздумала пошутить над этим, он шепнул ей на ухо: - Тише! Тише! Мы это говорим, дорогое дитя, ради вас. Вы ведь женщина, достойная уважения. Амели умолкла, несколько озадаченная тем, что ради нее сочинили выдумку и в то же время не стесняются признаться, что это ложь. Младшая ее дочь, двухлетняя Луиза, уже проявляла себя существом любящим и нежным; Амели, не выказывавшая никогда предпочтения ни одному из своих детей, все же говорила об этой крошке: "Маленькая моя мимоза!" Из пятерых ребятишек, живших в доме, Луиза тяжелее всех перенесла свинку, которой они заразились друг от друга, и долго после этого лихорадила, плохо спала по ночам. Однажды ночью во время ее затянувшегося выздоровления Амели вдруг проснулась: сквозь сон она различила изощренным слухом матери, что девочка ее плачет. Уже несколько дней Аглая, которая совсем измучилась, ночевала в своей комнате по распоряжению хозяйки, а ее место у изголовья больной заняла вторая няня; Амели сняла с крючка слуховую трубку, с помощью которой она, лежа в постели, могла переговариваться с детской. - Луиза проснулась и все не может уснуть. - Сейчас я приду. Вскоре Луиза из своей постельки увидела в сумраке осиянное светом видение - свою мать в капоте и со свечой в руке. Вода, настоянная на померанцевом цвете, ласки, уговоры успокоили девочку, и она уснула. Для очистки совести мать еще немного посидела около нее, потом бесшумно подошла к двери и отворила ее. По коридору кто-то пробирался быстрыми неслышными шагами. Высунув голову, Амели увидела фигуру женщины, которая, несомненно, вышла из комнаты Амори и направлялась к лестнице. Амели инстинктивно попятилась и, обернувшись, посмотрела, не видела ли нянька, но та ничего не видела и не слышала, не заметила испуга хозяйки. Госпожа Буссардель вернулась к себе, почти уверенная, что это была Аглая: она узнала ее по росту, по походке. Больше она уже не ложилась. "Нет, это невозможно, невозможно, невозможно", - машинально твердила она и не могла выбраться из лабиринта догадок. Рассудок, уважение к человеческой честности и добропорядочности, прежнее, прочно укоренившееся мнение об Аглае не давали ей поверить нежданному открытию. Нет, это не могла быть Аглая! А если не Аглая, то кто же? Она заставила себя, сосредоточиться, думать последовательно; мысли понеслись одна за другой, такие же быстрые, но более логичные. Так кто же это был? Ни одна из женщин, живших в доме, не отличалась таким дородством, разве только кухарка, но та была ниже ростом и уже немолода, да и возможно ли представить себе, что Амори способен... "Правильно я сделала, что не позволила Аглае позировать ему... Но она часто одна ездила на виллу Монсо... Однако ж она была такая скромная, так самоотверженно ухаживала за детьми... А я-то воображала, что знаю ее!.. Она, значит, нас обманывала! И мужа своего обманывала, да еще в моем доме, в двух шагах от супружеской своей спальни..." Словом, Амели боролась с собой. Ее смятение в значительной мере увеличивалось из-за того, что ей жаль было расстаться с няней, которой она была так довольна. Но все же не могло быть и речи, чтобы добродетельная мать хоть еще один день доверила своих девочек заботам падшей женщины. Амели бросила взгляд на часы - если б не такой поздний час, она постучалась бы к свекру... Нет, У нее еще оставалось чувство благодарности к той, которая спасла жизнь Теодору, которая принимала новорожденную Луизу, и ей хотелось замять скандал, под каким-нибудь предлогом удалить из дому распутницу. Зачем огорчать отца? Лучше ей самой поговорить с деверем о его недостойном поведении. Какие же средства пустил он в ход, чтобы совратить супругу Дюбо? Амели возмущало лицемерие этого молодого человека, постоянно намекавшего на то, что его мастерская художника служит приютом для его романов, меж тем как он завел себе любовницу под отцовским кровом и очень ловко тут устроился. И вдруг ей вспомнилось, как несколько часов назад, выходя после обеда из-за стола, Амори простился с домашними: "Нынче мне придется переночевать в мастерской". И отец обменялся с ним понимающей улыбкой... Сердце у нее заколотилось от мучительного страха, от смутной, неосознанной тревоги, и, прежде чем ее подозрения приняли форму, лицо, имя, она повернулась к двери, которая вела из ее комнаты в спальню мужа, Она постучалась; он не ответил. Она постучалась сильнее и, стучась, поворачивала ручку двери. Дверь не отворялась. Викторен заперся в спальне. Она еще раз постучалась, позвала его вполголоса. Тщетно. Она взяла свечу, вышла в коридор и остановилась у первой после ее спальни двухстворчатой двери, нажала на дверную ручку - дверь отворилась. В комнате было темно, постель, приготовленная на ночь, оказалась пустой. Амели взбежала по лестнице. Все произошло очень быстро. Прошло каких-нибудь пять минут после того, как она застала Аглаю в коридоре третьего этажа. На лестничной площадке мать вспомнила о детях и дальше двинулась уже на цыпочках, стараясь не стучать каблучками домашних туфель. У спальни Амори она в нерешительности остановилась, потом, наклонившись, прильнула к замочной скважине и сперва увидела только одного Дюбо, все в том же полосатом жилете; он оправлял постель Амори. Амели не вошла в комнату. В дальнем конце коридора, противоположном лестнице, около которой была комната Амори, стоял большой ящик для дров; Амели забилась в угол за этот ящик и, задув свечу, стала ждать. Из комнаты Амори вышел наконец Викторен, в халате, и вслед за ним Дюбо со свечой в руке. Они направились к лестничной площадке и там разошлись; на прощанье хозяин милостиво похлопал по плечу своего сообщника. Амели стояла вся похолодев, напряженно думая в глубокой темноте; постепенно она прозрела. За первой разъяснившейся загадкой в эту ночь раскрылась вторая, а за нею - третья. Завесы мрака, скрывавшие в прошлом правду, падали одна за другой; в памяти чередой оживали многие сцены, звучали плохо понятые прежде слова; рассеивалось ослепление, в котором прошли десять, двенадцать, четырнадцать лет ее супружеской жизни. Вернувшись в спальню, она уже не ложилась в постель; вскоре защебетали в парке птицы, возвещая рассвет, - это было в июне. Амели дождалась семи часов утра и позвонила. - Раздвиньте занавеси на окнах, - сказала она горничной, удивленной, что хозяйка уже встала. - Загасите лампу. Мне сегодня нужно рано выйти из Отдав распоряжения на весь день, она велела горничной причесать ее, выбрала шляпу с завязками и надела пальто с пелериной. На вопрос горничной, какой экипаж подать, ответила, что в такой ранний час запрягать лошадей не стоит - она наймет по дороге извозчика. Затем Амели поднялась на третий этаж, поцеловала спящих детей и вышла из дому. Через два часа приехал извозчик компании Юрбен, привез письмо на имя Каролины Буссардель: Дорогая Каролина! По причинам личного характера мне крайне необходимо побыть некоторое время одной. Поручаю вам своих детей. Я уверена, что у вас они окажутся в надежных руках. Ваши заботы для них будут тем более драгоценны, что Аглая с сегодняшнего дня уже не состоит их няней. По получении моего письма прикажите, пожалуйста, позвать ее к вам, заплатите ей сколько причитается и скажите, чтобы она как можно скорее убралась из нашего дома вместе с Дюбо, ни в коем случае не прощаясь с детьми. Вероятно, она не удивится такому грубому увольнению. А если все-таки она или Дюбо спросят, какие тому причины, скажите им, что я приняла решение прошлой ночью, в первом часу. Пусть обо мне не беспокоятся, не пытаются разыскивать, куда я уехала. В свое время я подам о себе весть и сообщу, к каким решениям я пришла. Заранее благодарю вас за помощь, дорогая Каролина, и крепко вас целую. А. Б.  Письмо это, которое Буссардель старший вместе со своей снохой Каролиной внимательно исследовал, написано было на листке со штампом "Отель Мэрис". - Сейчас же поеду туда, - сказал Буссардель. - Папа!.. - попробовала возразить Каролина. - Оставьте, пожалуйста. Это мое дело. Он казался разгневанным - Каролина заметила эту подробность, - именно разгневанным, а не пораженным. А ведь как было не поразиться непостижимой, безумной выходке Амели, бежавшей из дому. Каролина, женщина чрезвычайно благоразумная, уравновешенная, глазам своим не верила, читая ее письмо, и перечла его второй раз. Она догнала свекра во дворе, когда тот уже садился в экипаж. - Папа, я думаю сейчас же выполнить указания Амели. - Какие? - Относительно Аглаи и Дюбо. - А-а! Делайте с ними что угодно. Пусть убираются ко всем чертям! Он уселся, потом вдруг подозвал Каролину и сказал ей на ухо, чтобы не слышал кучер: - Дайте ему и ей по двадцать пять луидоров. - Но как же?.. - От моего имени. Возьмите у меня в ящике стола. Вот, держите ключ, - сказал он, снимая ключ с кольца. - Но вы совершенно правы, дитя мое, пусть они уходят сегодня же утром. Самое лучшее... Он вспомнил, что в этот день у Викторена упражнения в фехтовании - значит, он уже ушел из дому в клуб, ни о чем не подозревая, а после сеанса, не заходя домой, отправится в контору. Что касается Амори, тот, должно быть, еще нежится у себя в мастерской; отец остался дома один со своей второй снохой. Он велел кучеру ехать в "Отель Мэрис". Швейцар гостиницы прекрасно помнил, что рано утром подъехала на извозчике дама, попросила, чтобы ее провели в салон для корреспонденции. Извозчик ждал ее. Написав письмо, она уехала. Буссардель достал из жилетного кармана серебряную монету и, дав ее груму, отворяющему дверцы экипажей, спросил, какой адрес дама дала кучеру. Оказывается, она только сказала: "К Пале-Роялю". Буссардель постоял в раздумье под аркадами подъезда, потом, приказав кучеру ехать за ним, пошел пешком. Неожиданное событие подхлестнуло его, как это бывает с деятельными людьми; он испытывал чисто физическую потребность действовать, дать выход своей энергии, и, хотя ему уже было за шестьдесят, он чувствовал себя крепким и гибким. Твердо чеканя шаг, шел он в то летнее утро по улицам Парижа. "А я еще хоть куда", - думал он, поглядывая на себя в зеркальные витрины магазинов. Прибыв в контору у сквера Лувуа, он сразу прошел в свой кабинет, вызвал к себе Викторена и заперся с ним, дав приказание не беспокоить его. Подчиненные переглядывались: они хорошо знали характер- "главного хозяина", и выражение его лица произвело на них внушительное впечатление. Но двойная, обитая войлоком и кожей дверь кабинета заглушала голоса, и никто не узнал, что за сцена разыгралась между отцом и сыном. Когда маклер вышел, уже давно миновал его обычный час завтрака; он отправился на биржу записать курсы и требования, затем заехал в контору за сыновьями и увез их домой. Каролина приказала подавать на стол. Короткая трапеза прошла в тягостном молчании. К счастью, не приехал в гости никто из родственников, за столом сидели только Каролина и трое мужчин; но, не зная, что известно снохе об этой истории, маклер не решался говорить при ней. А в действительности горничная Каролины еще утром все рассказала своей хозяйке, так как увольнение супругов Дюбо и причины этого увольнения были в доме секретом Полишинеля. Буссардель предполагал, что так оно и есть, но эти пересуды его не смущали: слуг он считал низшими существами, их мнения для него ничего не значили; да и вообще он не так уж боялся, что связь его сына со служанкой получит огласку. В среде Буссарделей, где женщины играли в обществе менее значительную роль, чем в кругах аристократии или мелкой буржуазии, - быть может, потому, что были более добродетельны, - важно было только мнение мужчин, а в данном случае мужья, беседуя между собой в клубе, в ресторанах, в курительной комнате, у знакомых - словом, там, где ведутся откровенные мужские разговоры, - несомненно, дали бы Викторену отпущение его греха, а может быть, и позавидовали бы ему. Буссарделя не беспокоило и то, что могли рассказывать супруги Дюбо. Во-первых, уволенным слугам веры не дают, а во-вторых, тем, кого выгнали Буссардели, трудненько будет поступить на место в хороший дом. Да Дюбо и не станет жаловаться: он играл в этой интрижке некрасивую роль. Не сам ли он толкнул жену в постель Викторена? Не был ли он сообщником своего хозяина, не вместе ли они, пустив в ход уговоры, может быть, угрозы и шантаж, не дали ей пойти и все рассказать хозяйке, заставили ее уступить, пообещав, что это будет единственный раз, а затем держали ее в плену. Вот какая картина вырисовывалась из признаний, сделанных в то утро Виктореном. "Дюбо будет помалкивать, оба они с женой прикусят языки", - думал маклер. Нет, опасность была не в них. Опасность была в бегстве Амели, ее отсутствие могло затянуться. Разве она при других обстоятельствах не проявила в прошлом свой характер, свое упрямство? Необходимо поскорее разыскать ее, запереть, уговорить, убедить, вернуть беглянку к домашнему очагу. Если жена Викторена будет сидеть дома, муж может ей изменять, нисколько не скрываясь: насмешники будут на его стороне. Но если жена исчезнет хотя бы на несколько дней, то, несмотря на всю ее безупречность, выйдет скандал, который обернется против нее. И не только против нее одной. Когда женщина уходит от мужа, этот недостойный проступок ложится пятном на всех ее близких; можно указать такую-то и такую-то семью в Париже, которой не удалось смыть с себя позор падения одной из женщин, принадлежащих к этой семье. "Где же может быть сейчас Амели?" - спрашивал себя Буссардель. Она прекрасно знает, что обязана соблюдать приличия и вести себя пристойно. Было бы очень удивительно, если бы она сняла номер в гостинице. Но ведь где-то ей пришлось искать себе убежище. Где?" Наскоро проглотив чашку кофе, Буссардель отправился к графу Клапье, хотя ему это было весьма неприятно. Как он и думал, Амели не появлялась в доме родителей. Так как он попросил доложить о нем самому графу, он мог поставить в известность о случившемся только его одного, обязав его хранить молчание в течение двух суток. Из особняка Клапье он отправился в контору извозчичьих экипажей Юрбена, но извозчики возвращались только поздно вечером. Он добился, чтобы вывесили объявление, в котором обещалась награда тому, кто укажет, куда приказала отвезти себя дама, севшая одна в извозчичью карету на авеню королевы Гортензии в восьмом часу утра. Лишь на следующий день загадка стала проясняться. Пришел извозчик и сообщил, что даму в пальто с пелериной он довез до Аустерлицкого вокзала... Орлеанская линия! Значит, беглянка направилась в Гранси! Как же он сразу не догадался? Буссардель хотел было тотчас же броситься по следам снохи. Но, поразмыслив, решил сначала удостовериться, что она действительно в Берри. Быть может, она одумалась, села в обратный поезд, и, пока он будет разъезжать по железным дорогам, она появится на авеню Ван-Дейка; а ведь возможны всяческие осложнения при ее первой встрече с Виктореном. На телеграмму, которую Буссардель послал Мориссону, без обиняков запросив его: "Находится ли в Гранси госпожа Амели Буссардель", - ответа он не получил. Он повторил запрос - все то же молчание. "Она там, - решил Буссардель. - Раз Мориссон осмеливается не отвечать на мои телеграммы - значит, она так приказала". - Амори, мальчик мой, - сказал он второму сыну, пригласив его в восемь часов вечера к себе в кабинет для беседы с глазу на глаз. - Я очень доверяю твоей дипломатичности, твоему такту и ловкости. Поезжай в Гранси. Я предполагаю, что Амели скрывается именно там. Будь я вполне в этом уверен, я сейчас же сам бы поехал. Не делай ей никаких упреков, не вступай в пререкания, не уговаривай возвратиться в Париж - тебе надо только убедиться, что она в Гранси, и постараться, чтобы она терпела твое общество. Как только ты встретишься с Амели, тотчас же пришли телеграмму, я приеду и сам с ней побеседую. Амори сознавал себя пособником свиданий, происходивших на третьем этаже, а кроме того, в нем заговорило родственное чувство, иной раз пробуждавшееся у него; вдобавок его воодушевляла мысль, что это посольство дает ему право на отцовскую благодарность, - он сразу засуетился, захлопотал и хотел было ехать немедленно, как он был, в вечернем костюме. - Я вскочу в первый же поезд, который стоит под парами, - сказал он, появившись в отцовском кабинете пять минут спустя с маленьким саквояжем в руке. - Подожди, вечером пойдет экспресс, - ответил Буссардель, сидевший за письменным столом; он облокотился на стол и, обхватив голову руками, тяжело вздохнул. - Ах, бедный мой Амори, - проговорил он, - я вот спрашиваю себя, не прав ли был господин Пэш, когда он в день женитьбы Викторена заявил мне: "Господин Буссардель, положа руку на сердце скажу: я сделал все, что было возможно. Но ручаться за дальнейшее я не могу, господин Викторен всегда будет причинять вам огорчения; в его натуре есть что-то неподатливое и непостижимое для меня". Я думал, да, я искренне верил, что женитьба исправит Викторена. Исправила, как бы не