не с Лесей, которая уже неоднократно намекала, с тех пор, как он опять начал работать (как это называют все остальные), что в последнее время они совсем друг друга не видят. Имея в виду -- наедине. Сегодня утром они были наедине, но ничего из ряда вон выходящего не случилось. Они ели вареные яйца, потом он читал пятничные вечерние газеты, сидя на солнышке в гостиной, среди молчащих станков и неоконченных лошадок-качалок. Он думал, что сможет продолжать с игрушками по вечерам и по выходным, но слишком устает. И дело не только в этом. У него в голове не укладываются одновременно тяжкие телесные повреждения на задворках склада на Фронт-стрит-Ист -- и безмятежная улыбка Жирафа Жерома. Реально либо одно, либо другое, и день ото дня игрушки сдают позиции, блекнут. Для Ната они уже музейные экспонаты -- старинные, ручной работы, столетней давности. Скоро они совсем исчезнут, и комната наполнится бумагами. Леся хотела, чтобы он уделил ей все выходные, но он не мог спорить с Элизабет, которая теперь заявляет непреклонно, что ей нужно время для себя. Нат от нечего делать размышляет, на что она тратит это время. Он надеется, что она встречается с каким-нибудь мужчиной -- это сильно облегчило бы жизнь. Нату. В любом случае, если бы он отказал, то отказал бы не Элизабет, а детям. Если так посмотреть, отказать совершенно невозможно, только Леся этого никак не понимает. Это упрямство, нежелание понять, что в переплет попали они оба, а не только он или только она, приводит его в ярость. Кажется, очень просто и очевидно: большую часть того, что он делает, он делает ради нее, иными словами -- если бы не она, ему не пришлось бы этого делать. Он пытался ей это объяснить, но она, кажется, решила, что он ее в чем-то обвиняет. Она смотрит в окно или на стену -- куда угодно, только не меж его лбом и подбородком. Хорошо, что есть еще его мать. Нат чувствует, что мать всегда готова взять детей к себе, даже с нетерпением ждет удобного случая. В конце концов, она им бабушка. Нат выходит на станции Вудбайн, поднимается по лестнице, выходит на слабое апрельское солнышко. Он идет на север по улице, застроенной кое-как сляпанными домишками, где прошло его детство. Материн дом -- точно такой же, покрытый грязной бежевой штукатуркой, что каждый раз напоминает ему о старых радиопередачах: "Зеленый Шершень", "Наша мисс Брукс" [43]. У женщины из соседнего дома газончик украшен статуей черного мальчика в костюме жокея, с фонарем от дилижанса в руке. Эта статуя -- предмет постоянного расстройства для матери Ната. Нат иногда дразнит ее, утверждая, что статуя ничем не хуже высокодуховного изображения черного мальчика при входе в унитариан-скую церковь. Он говорит, что бедняки-католики ведь ставят у себя в палисадниках гипсовых Марий и Иосифов; может, соседка -- бедная унитарианка. Мать Ната почему-то не смеется, но если бы засмеялась, Нат был бы разочарован. Он звонит в дверь и, пока ждет, закуривает. Наконец мать открывает, на ней все те же потрепанные бирюзовые домашние тапочки, она их носит уже лет десять, не меньше. Пока он снимает гороховую куртку, мать говорит, что дети внизу, в подвале, играют в костюмы. Она специально держит для них ящик с одеждой. В нем лежат те немногие вещи, которые мать сочла неподходящими для разных благотворительных организаций: вечерние платья конца тридцатых, бархатный плащ, длинная малиновая комбинация. Всякий раз, когда Нат видит эти вещи, он заново удивляется тому, что его ма-ть когда-то ходила на вечеринки, танцевала, флиртовала. У матери заварен чай, она предлагает Нату. Он спрашивает, нет ли у нее случайно пива; оказывается, нет. Она покупает пиво только для него, а в этот раз он не предупредил заблаговременно. Он не жалуется и не заостряет на этом разговор; у матери чуть более усталый вид, чем обычно. Он сидит за кухонным столом напротив нее, пьет чай и старается не смотреть на карту мирового зверства, где звездочки плодятся, как мухи. Скоро дети доведут костюмы до совершенства и явятся наверх, показать себя -- в чем, собственно, и состоит цель игры. -- Элизабет сказала, что ты вернулся к Адамсу, Прюитту и Штейну, -- говорит мать. Нат чувствует, как вокруг него смыкаются сети заговора. Откуда Элизабет знает? Он ей не говорил, не хотел признаваться в своем поражении. Может, Марта, неужели они до сих пор общаются? Элизабет никогда раньше не звонила его матери; но, может быть -- о, измена! -- это его мать звонит Элизабет. Как раз на такое она способна из принципа. Хотя они никогда не были особенно близки. Мать очень медленно свыкалась с мыслью, что они с Элизабет расстались. Она этого не говорила, но он чувствовал: она считает, что это очень плохо для детей. Например, она никогда не упоминает в разговорах Лесю. Лучше бы она протестовала, критиковала, тогда он мог бы защищаться; объяснить ей, в какую муравьиную жизнь загнала его Элизабет. -- Я так рада, -- говорит мать, и ее глаза, голубые, как рисунок на фарфоре, сияют, будто он что-то выиграл: не в лотерею, а приз. -- Мне всегда казалось, что ты для этого создан. Наверное, ты теперь счастливее. От страха и гнева Нату перехватывает горло. Неужели она не видит -- кажется, любому идиоту ясно, что он был вынужден, его заставили силой, у него не было выбора? Ее идеальный сын будто сидит у него на груди, гипсовый манекен, сейчас ворвется и задушит его. Ангел угнетенных. Она простит все и вся, любого преступника, любое небрежение долгом, но не его и не себя. -- Ничего подобного, -- говорит он. -- Я создан совершенно не для этого, будь оно все проклято. Я это сделал только потому, что мне нужны деньги. Ее улыбка не гаснет. Но ведь ты поступил правильно, -- бодро говорит она. -- Наконец-то ты делаешь что-то важное в жизни. Я и раньше делал что-то важное в жизни, -- отвечает Нат. Не нужно кричать, милый, -- говорит мать, оскорбленная в лучших чувствах. Нат ненавидит этот тон, специально предназначенный, чтобы заставить его (и это удается) почувствовать себя гориллой, которая прыгает, размахивает дубинкой и молотит себя кулаками в грудь. Нат проваливается, как в сугроб, в застарелое самодовольство матери, оно спеленывает его, как слои шерсти. Они все невыносимо самодовольны: и Элизабет, и его мать, и даже Леся. Она жалуется, но ее жалобы -- замаскированная похвальба, беспроигрышная ставка. Он знает эту их молчаливую аксиому, жизнь научила: "Я страдаю, следовательно, я права". Он тоже страдает, неужели они этого не видят? Что ему сделать, чтобы они начали воспринимать его всерьез -- вышибить себе мозги? Он думает про Криса, как тот лежал на погребальном одре -- собственном матрасе, два полицейских в почетном карауле. Всерьез. Не то чтобы он был на это способен. Если хочешь знать, -- говорит Нат, все-таки понижая голос, -- я ненавижу каждую секунду этой работы. -- И задумывается, правда ли это, ведь он хорошо справляется, насколько вообще можно хорошо справляться с таким делом. Но ты же помогаешь людям, -- растерянно говорит мать, будто он никак не может усвоить какое-то элементарное понятие из геометрии. -- Ты ведь занимаешься бесплатной помощью? Твои клиенты ведь бедные? Мама, -- отвечает он в новом приливе терпения, -- если человек думает, что может действительно помочь людям, особенно на моей работе -- он просто надутый осел. Мать вздыхает: -- Ты всегда боялся, что тебя сочтут надутым ослом, -- говорит она. -- Даже в детстве. Нат поражен. Неужели правда? Он пытается вспомнить, как это проявлялось. -- Ты, наверное, думаешь, что я тоже надутая ослица, -- говорит мать. Она все так же неуклонно улыбается. -- Наверное, так и есть. Но мне кажется, что все люди такие. Нат не ожидал от матери такого цинизма. Она ведь должна верить в безграничное совершенство человека; разве не так? Тогда зачем ты все это делаешь? -- спрашивает он. Что "все это", милый? -- откликается она чуть рассеянно, как будто они повторяют этот разговор уже в который раз. Корейские поэты, ветераны-инвалиды, вот это все. -- Он широко взмахивает рукой, захватывая и карту с красными звездочками, и грибовидное облако. -- Ну, -- отвечает она, прихлебывая чай, -- мне нужно было что-то делать, чтобы остаться в живых. Во время войны, понимаешь. После того, как ты родился. Что она имеет в виду? Конечно, это она в переносном смысле -- хочет сказать, что умирала от скуки, занимаясь только домом, что-нибудь в этом роде. Но ее следующие слова недвусмысленны. -- Я перебрала несколько способов, -- продолжает она, -- но потом подумала, а вдруг не получится? Тогда я останусь... ну... инвалидом. А потом начинаешь думать о том, кто и как тебя найдет. Это было сразу после того, как с твоим отцом... сразу после телеграммы, но дело не только в этом. Наверное, мне просто не хотелось жить в таком мире. Нат в ужасе. Он не может, не может осознать, что его мать -- потенциальная самоубийца. Это ни с чем не сообразно. И еще одно: она ни разу не упомянула о нем самом. Неужели она могла бы так просто его бросить -- оставить в корзинке и беспечно уйти в неизвестность? Нат и отца не очень-то может простить, но тот, по крайней мере, умер не по собственной воле. Безответственно, плохая мать, не может быть. Нат, потенциальный сирота, замирает на краю бездны, что внезапно разверзлась пред ним. -- Сперва я вязала, -- говорит мать со смешком. -- Вязала носки. Ну, знаешь, все для фронта. Но это меня недостаточно занимало. И, наверное, я почувствовала, что могу делать что-нибудь полезнее, чем просто вязание. Когда ты подрос, я начала работать у ветеранов, а дальше пошло одно за другим. Нат сидит, воззрившись на мать, которая, однако, выглядит совершенно как всегда. Дело не только в ее признании, но и в ее неожиданном сходстве с ним самим. Он думал, что она не способна на такое отчаяние, и теперь понимает, что всегда полагался на мать, на эту вот ее неспособность. Что теперь, что дальше? Но тут появляются дети, ковыляющие из подвала вверх по лестнице в туфлях на шпильках и с открытым мыском, закутанные в сатин и бархат, рты обагрены давно заброшенной материной помадой, брови начернены. Нат шумно аплодирует; при детях, от их бесхитростной радости ему становится легче. Но вдруг он думает: "Скоро они станут женщинами", и эта мысль пронзает его, точно иглой. Они потребуют лифчики, потом демонстративно отвергнут, и в обоих случаях виноват будет он. Они будут критиковать его одежду, его работу, его речь. Они уйдут из дому и будут жить с грубыми, развращенными молодыми людьми или же выйдут замуж за дантистов и будут интересоваться белыми коврами и подвесными скульптурами из шерсти. В обоих случаях они станут его судить. Лишившийся матери и детей, он сидит за кухонным столом, одинокий скиталец под холодными красными звездами. У парадной двери он целует мать, как обычно -- дежурный клевок в щеку. Она ведет себя так, будто ничего не случилось, будто ему давно известно все, о чем они говорили. Мать начинает закрывать дверь, и вдруг Нат чувствует, что это невыносимо, эта закрывающаяся дверь. Он перемахивает через низкие железные перила крыльца, потом через невысокую живую изгородь -- на соседский газон. Будто играя в чехарду, перескакивает черного жокея, потом следующую изгородь, и еще одну, приземляясь на пожелтевший после зимы газон, мокрый от растаявшего снега; каблуки уходят в землю, брюки заляпаны грязью. Позади него слышится хор, армия усталых женских голосов: ребячество. И черт с ними. Он взлетает над собачьими кучками, приземляется на чью-то размокшую клумбу с крокусами, взлетает опять. Дети бегут за ним по тротуару, хохочут, кричат: Папа! Подожди меня! Он знает, что скоро приземлится окончательно; сердце уже выпрыгивает из груди. Но он опять рвется к тому несуществующему месту, где жаждет быть. В воздухе. Вторник, 30 мая 1978 года Леся У Леси в руках лист бумаги. Она уже в четвертый или пятый раз пытается прочитать, что там написано, и никак не может сосредоточиться. Это глупо: точно такие письма приходят ей чуть ли не каждый день. Это -- письмо, написанное печатными буквами, синей шариковой ручкой, на тетрадном листе в линейку, адресованное "Динозаврам", на адрес Музея. Уважаемые господа! Я учусь в шестом классе и Учительница велела нам написать Реферат про Динозавров и я думала может вы дадите полные ответы с примерами. 1. Что такое Динозавр. 2. Почему называется Мезозойская эра. 3. Проследите геологические изменения, произошедшие в эту Эру в Северной Америке, с использованием Карт. 4. Что такое Окаменелость. 5. Почему в Онтарио не нашли окаменелых Динозавров. Пожалуйста пришлите ответы поскорее потому что мне надо сдавать Реферат 15 июня. С уважением, Линди Лукас. Это письмо досконально знакомо Лесе. Эти письма присылают хитрые ученики, норовящие упростить себе жизнь, из тех, кто предпочитает списать готовое задание, а не изложить содержание прочитанной книги. Она даже вопросы узнала, они слегка перефразированы, сначала учительницей, потом, решительнее, ученицей, но все равно почти дословно совпадают с вопросами из брошюры Музея о динозаврах, которую Леся сама помогала составлять и редактировать. Учителя тоже иногда упрощают себе жизнь. Как правило, в таких случаях Леся берет несколько откопированных страниц брошюры, скрепляет, добавляет трафаретное письмо: Спасибо, что проявили интерес. Мы надеемся, что прилагаемые материалы помогут вам найти нужную информацию. Хотя сегодня, глядя на округлый затейливый почерк, Леся понимает, что сердита. Ей не нравится то, что в письме написано между строк: что динозавры слишком скучны, чтобы тратить на них время, что сама Леся существует для того, чтобы ею пользоваться. Ее раздражает, что в письмо не вложили марку и конверт. Ей хочется нацарапать красным карандашом поперек ровных синих строчек: ДЕЛАЙ УРОКИ САМА. Но так нельзя. Отвечать на эти письма -- одна из ее служебных обязанностей. Она перечитывает письмо, и слова плывут. Почему эра называется мезозойской? Правильный ответ, ответ, которого ждет учительница, есть в брошюре. Мезо -- средний, зоос -- жизнь. После палеозоя, но до кайнозоя. Но существует ли мезозойская эра? Когда она была, она никак не называлась. Динозавры не знали, что живут в мезозойскую эру. Они не знали, что дожили только до середины эры. Они не собирались вымирать; если бы их спросили, они, наверное, сказали бы, что собираются жить вечно. Может быть, лучше написать в ответе правду: Мезозоя на самом деле не было. Это только слово, название места, куда мы не можем отправиться, потому что его больше нет. Эра называется мезозойской, потому что это мы ее так назвали. И тогда, возможно, ей придет гневное письмо от какой-нибудь затурканной учительницы: что это за ответ такой? Руки у Леси трясутся, ей надо покурить. Она вообще ничего не может сделать с этим письмом, у нее больше нет ответов, она ничего не знает. Ей хочется скомкать письмо и швырнуть в корзинку для бумаг, но она складывает его пополам, аккуратно, чтобы видеть, что на нем написано, и кладет возле пишущей машинки. Надевает плащ, осторожно застегивается и завязывает пояс. У нее в ящике стола есть хлеб и сыр -- она собиралась ими пообедать, -- но вместо этого она решает прогуляться до "Мюррейс". Найдет себе незанятый столик и будет смотреть, как клерки глотают свои обеды и бегают заляпанные супом официантки. Ей надо выбраться из Музея, хоть на час. Вчера вечером они с Натом поссорились, впервые -- с применением тяжелой артиллерии, после того, как дети ушли наверх в спальню и уснули, а может, и не уснули. И вот еще что: дети явились в будний день. Был уговор, что дети ночуют только в выходные, но Элизабет позвонила Нату внезапно. В последнее время она всегда звонит внезапно. -- У нее только что умерла тетя, -- сказал Нат, когда Леся вошла в дом и увидела детей, которые ели макароны с сыром и играли в "Эрудит" за столом на кухне. -- Элизабет решила, что им лучше переночевать здесь. Она не хочет, чтобы они расстраивались, глядя, как она переживает. Дети не выглядели особенно травмированными, и Лесе не верилось в переживания Элизабет. Просто Элизабет устроила очередной маневр. Леся подождала, пока дети помоют посуду, Нат почитает им и подоткнет одеяла на ночь. Они уже большие и сами умеют читать, но Нат сказал, что это традиция. Спустившись вниз, он объявил, что, по его мнению, ему следует пойти на похороны. -- Зачем? -- спросила Леся. Ведь тетка Элизабет, не Ната; его эти похороны не касаются. Нат сказал, что, по его мнению, он должен поддержать Элизабет. Ей будет трудно, сказал он. -- Судя по твоим рассказам, -- сказала Леся, -- она эту тетку ненавидела. Нат сказал, что это правда, но тем не менее тетя в жизни Элизабет сыграла важную роль. По его мнению, сыграть важную роль не значит обязательно повлиять к лучшему; значит -- просто повлиять, с силой воздействовать, сообщить импульс, а тетя, несомненно, воздействовала с силой. -- У меня для тебя новость, -- сказала Леся. -- Элизабет нужна твоя поддержка, как монашке сиськи. Я еще не видала человека, который бы так мало нуждался в поддержке, как Элизабет. Нат сказал, что видимость обманчива и что, по его мнению, после двенадцати лет брака с Элизабет он лучше может судить, нужна ли ей поддержка. Он сказал, что у Элизабет ведь было несчастное детство. -- А у кого счастливое? -- спросила Леся. -- У кого из нас не было несчастного детства? Что в этом такого особенного? -- Если его так интересует несчастное детство, она может рассказать ему про свое. Хотя, если вдуматься, скорее не может, потому что ничего интересного в ее несчастном детстве не происходило. Она знала, что ее история не может равняться с душераздирающей повестью о детстве Элизабет, про которое Нат рассказал ей по кусочкам. В конкурсе на самое несчастное детство Леся однозначно проигрывает. Нат сказал, что, по его мнению, им не стоит повышать голос, надо подумать о детях. Леся подумала о детях, и ей увиделось расплывчатое пятно. По правде сказать, хотя девочки бывают у нее в доме почти каждые выходные, она не отличит одну от другой, так редко она смотрит прямо на них. Она их не то чтобы не любит; она их просто боится. Они, со своей стороны, действуют в обход. Они берут без спросу ее рубашки и пояса -- Нат сказал, это значит, что они смирились с ее существованием. Они смешивают себе какао с молоком и мороженым, бросают немытые стаканы по всему дому, бурые опивки затвердевают на дне, и Леся находит эти стаканы в понедельник-вторник, когда дети уже отбыли домой. Нат сказал, что Леся должна обращаться прямо к детям, если у нее есть какие-то замечания, но она не такая дура. Если она когда-нибудь так сделает, Нат возмутится. Хотя надо сказать, что обе девочки всегда были с ней безукоризненно вежливы, и Леся знает, что им так велено. Без сомнения, велено обоими родителями. Дети не были двумя отдельными людьми, они были собирательным существительным, одним словом. Дети. Он думал, стоит ему произнести заклинание "Дети" -- и она заткнется, как по волшебству. К черту детей, -- безрассудно сказала она. Я понимаю, что ты так и чувствуешь, -- произнес Нат со снисходительно-страдальческим видом. Ей бы дать задний ход, объяснить, что она ничего такого не имела в виду. Раньше она часто так делала. Но на этот раз она ничего не сказала. Слишком рассердилась. Если бы она попыталась сказать хоть что-нибудь, у нее изо рта вылетели бы бабушкины ругательства: "Исусова жопа, кусок говна! Чтоб у тебя жопа отвалилась! Чтоб ты сдох!" Она взбежала по лестнице в ванную, грохая сапогами по голым доскам ступеней, наплевать, если детям слышно, и заперлась изнутри. Ее осенило: она сейчас покончит жизнь самоубийством. Она сама удивилась: раньше ей никогда ничего подобного не приходило в голову. Люди вроде Криса были для нее загадкой. Но теперь наконец она понимала, почему Крис так поступил: все из-за этого гнева и, еще хуже, из страха оказаться ничем. Элизабет и ей подобные делают из тебя ничто, убирают тебя, как промокашка кляксу; Нат и ему подобные превратят тебя в ничто, просто не обращая на тебя внимания. Для тебя привычки других людей могут оказаться смертельными. Крис умер не из-за любви. Он хотел стать событием, и стал. Она опустилась на колени возле ванны, сжимая в руке нож, который захватила с кухонного стола, пробегая мимо. К несчастью, нож оказался фруктовым. Придется пилить, а не резать, а это не совсем то, что она имела в виду. Но конечный результат один. Нат взломает дверь, когда наконец соберется, и найдет ее -- она будет плавать в розовом море. Леся знает, что в теплой воде кровь вытекает быстрее. Он почует соленый запах, запах мертвой птицы. Что он тогда сделает? У него в руках будет восковая кукла с невидящими глазами. Леся решила, что ей этого совсем не хочется. Немного подумав, она спрятала фруктовый нож в аптечку. Нат даже не видел, что она взяла нож; иначе он сейчас ломился бы в дверь. (Разве не так?) Но она была еще сердита. Полная решимости, она взяла зелененький пластмассовый футлярчик с противозачаточными таблетками и спустила содержимое в унитаз. Когда Нат пришел в постель, она повернулась к нему и обняла, будто простила. Если ключевое слово -- дети, если иметь детей -- единственный способ перестать быть невидимкой, значит, она их, черт побери, заведет. Утром она все еще не раскаялась. Она знала, что мстить нехорошо, а мстить таким способом -- ужасно, год назад ей бы и в голову не пришло, что она на такое способна. Конечно, из ребенка, зачатого в такой злости, ничего хорошего не получится. У Леси родится живой атавизм, рептилия, мутант, в чешуе и с маленьким рогом на рыле. Теоретически она давно знала, что человек опасен для вселенной, что он -- зловредная обезьяна, завистливая, разрушительная, злонамеренная. Но только теоретически. В глубине души она всегда верила, что, если человек увидит свои поступки со стороны, он перестанет так поступать. Теперь она знает, что это неправда. Она не раскается. Нат, не ведая, что таит для него в запасе будущее, ел кукурузные хлопья и поддерживал разговор. Он заметил, что идет дождь. Леся, жуя кекс с отрубями, глядела на него из-под волос, закрывших лицо, взглядом фатума -- мрачно, оценивающе. Когда ее тело нанесет удар? -- Я только хочу, чтоб ты знал, -- сказала она, давая понять, что еще на свободе, ее еще не поймали и не умилостивили, -- если ты умрешь, твое тело отправится к Элизабет. Я пошлю ей твое тело в ящике. В конце концов, она все еще твоя жена. Нат решил, что это шутка. Спиралью вниз по лестнице, руки тихо лежат в карманах плаща, Леся колеблется. У нее узкий таз, она умрет родами, она совсем не умеет обращаться с детьми, что станется с ее работой? Даже если Нат будет работать на полставки, им все равно не хватит денег. Еще не поздно, еще ничего не могло случиться. Она откроет новую пачку таблеток, примет две штуки сразу и горячую ванну, и все пойдет как раньше. Но потом она думает: на этот раз -- нет. Ей больше не хочется эпизодов с фруктовым ножом, плановых или случайных. Под золотым куполом, опустив голову, направляясь к двери, она вдруг чувствует чье-то прикосновение. Нат, думает она в мгновенной надежде, пришел мириться, капитулировать, принес ей возможность безболезненного выхода из ситуации. Но это Уильям. -- Я случайно зашел в Музей, -- говорит он, -- и решил, что неплохо будет с тобой поговорить. Леся прекрасно знает, что Уильям никогда и нигде не оказывается случайно, тем более в Музее. Милый, насквозь понятный Уильям, чьи мысли так же легко читать, как телефонный справочник: все по алфавиту. Он хотел что-то сказать Лесе и вот пришел, чтобы это сказать. Он не позвонил предварительно, потому что боялся, что она откажется с ним повидаться. Верно, она отказалась бы. Но теперь она улыбается, ухмыляется. -- Я собиралась пойти в "Мюррейс" пообедать, -- говорит она. Она не собирается менять свои планы ради Уильяма. Уильям, который считает, что в "Мюррейс" грязно и кормят канцерогенами, говорит, что в таком случае составит компанию, если Леся не против. Нисколько, отвечает Леся, и это правда, она не против. Уильям давно и навсегда ушел в прошлое. Она идет рядом с ним, и кости ее наполняются воздухом. Какое счастье -- идти рядом с человеком, который тебя не волнует. Леся съедает бутерброд с рубленым яйцом и выкуривает сигарету. Уильям берет вестерн-сэндвич. Он подумал, говорит он, стряхивая масляные крошки, что прошло немало времени, и он хотел бы сказать ей, что понимает: он вел себя не очень хорошо, она знает, что он имеет в виду. Он смотрит на нее своими честными голубыми глазами, щеки сияют румянцем. Лесе не приходит в голову толковать эту словесную конструкцию в том смысле, что Уильям раскаивается. На самом деле это запись в бухгалтерской ведомости, согласно обычаям города Лондона, провинция Онтарио, это такая маленькая страничка, которую Уильям все время носит в голове, и баланс на ней должен сойтись. Одна попытка изнасилования -- одно извинение. Но Леся теперь согласна и на соблюдение приличий. Когда-то она потребовала бы искренности. -- Я думаю, мы все вели себя не очень хорошо, -- говорит она. Уильям с облегчением смотрит на часы. Он побудет еще десять минут, вычисляет она, чтобы все было как следует. На самом деле он вовсе не хотел ее видеть. Вот сейчас он думает о чем-то другом; Леся пытается угадать, о чем, и понимает, что не может. Она прикрывается ладонью, сложенной ковшиком, и наблюдает за ним через дымовую завесу. Ее расстраивает, что она разучилась читать Уильяма так же легко, так же бойко, как раньше. На самом деле ей хочется спросить: "Ты изменился? Ты научился чему-нибудь?" Сама она чувствует, что научилась даже большему, чем собиралась, большему, чем ей хотелось бы. Как он думает, она изменилась? Она изучает его лицо: возможно, он похудел. Она не помнит. И эти небесно-голубые глаза не похожи на глаза белокожей куклы или поясного манекена, как ей когда-то казалось. Уильям сидит напротив, пьет воду из мюррейсовского стакана со следами губной помады у ободка. Его пальцы держат стакан, другая рука лежит на столе, шея высовывается из воротника рубашки, светло-зеленой, и над всем этим -- голова. Глаза голубые, числом два. Это -- полная инвентарная опись Уильяма на сегодняшний день. Суббота, 3 июня 1978 года Элизабет Элизабет, простоволосая, но в перчатках, стоит на одном из самых фешенебельных участков кладбища Маунт-Плезант. Где старые семейные усыпальницы: "Универсальные Магазины Итона", "Печенье Вестона"; не в какой-нибудь новой части, боже сохрани, где вместо деревьев прутики, и не на каком-нибудь пригородном кладбище, где квадратные плоские камни с иероглифами и вычурные монументы с фотографиями в пластмассовых медальонах. Двое мужчин забрасывают землей тетушку Мюриэл, которая, хоть и кремировала всех ближайших родственников, до кого смогла дотянуться, сама предпочла лечь в землю более или менее целой. Рядом лежит наготове зеленый рулончик фальшивого дерна, им закроют неприятное зрелище обнаженной земли, как только благополучно утрамбуют тетушку Мюриэл. Теплый ветерок развевает волосы Элизабет. Прекрасный весенний день, и очень жаль: тетушка Мюриэл, несомненно, предпочла бы проливной дождь. Но даже тетушка Мюриэл неспособна руководить погодой с того света. Хотя ей удалось срежиссировать почти все прочие аспекты своей панихиды и погребения, вплоть до малейших деталей. В завещании, составленном незадолго до смерти, когда тетя уже несомненно, бесповоротно умирала, она оставила подробнейшие распоряжения. Гроб и участок были куплены и оплачены. Одежда, включая нижнее белье, тщательно отобрана и отложена, завернута в папиросную бумагу и заклеена скотчем (Элизабет так и слышит тетин голос: "Это старое платье. Что зря закапывать хорошее".) Тетя отказалась от бальзамировщика и косметолога, велела хоронить себя в закрытом гробу. Она даже выбрала гимны и отрывки из Писания для панихиды. Элизабет знала это, и из уст собравшихся ей слышался тетин голос, непреклонный, как всегда. Тетушка Мюриэл повергла в шок даже церковь Тимоти Итона. В смерти -- как и в жизни, без сомнения, подумала Элизабет, когда ей позвонил молодой человек с неуверенным голосом. Я насчет панихиды, -- сказал он. -- Я подумал, может, вы согласитесь кое-что поменять. Выбор какой-то странный. Естественно, -- отозвалась Элизабет. Отлично, -- сказал молодой человек. -- Может быть, нам тогда нужно встретиться и посмотреть... Вы не поняли -- естественно, выбор странный, -- сказала Элизабет. -- Вы что, ее не знали? Вы ждали чего-то другого? Пусть эта старая ящерица получит, чего хотела. При жизни она всегда добивалась своего. -- Они ведь унаследовали всю кучу денег; так что уж пусть будут любезны делать, что им велено. Она подумала, что молодой человек обидится, -- хотела, чтобы он обиделся, -- но явственно услышала, что собеседник хихикнул. -- Очень хорошо, миссис Шенхоф, -- сказал он. -- Тогда мы даем полный вперед. Тем не менее Элизабет совершенно растерялась, когда орган грянул вступительный гимн: "Христос воскрес сегодня". Неужели старая стерва тетя решила возвестить, что считает себя бессмертной, или ей просто нравился этот гимн? Элизабет оглянулась на группу скорбящих (неожиданно многочисленную) -- давние прихожане, дальние родственники; они храбро подхватили гимн, хотя им явно было не по себе. После гимна священник прокашлялся, покрутил плечами, как ныряльщик, разминающийся перед прыжком, и ринулся в Писание. -- Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своем: "сижу царицею, я не вдова и не увижу горести!" И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара ее [44]. Он старался изо всех сил, раскатывая "р" и вообще делая вид, будто все идет как задумано, но паства уже растерянно шепталась. Тетушка Мюриэл, кажется, погрешила против правил хорошего тона. Ей следовало выбрать что-нибудь более привычное для похорон -- "Дни человека -- как трава" [45], что-нибудь про безграничное милосердие. Но про блуд -- на похоронах? Элизабет вспоминает молодого священника, которого уволили, у него были глаза как горящие угли, он питал слабость к окровавленным солнцам и разодранным завесам. Возможно, прихожане решили, что тетушка Мюриэл тоже из таких -- все эти годы ловко скрывала свое истинное лицо. Может, у нее крыша поехала -- поглядите на ее сестру, на племянницу. Элизабет совершенно уверена, что это -- послание, обращенное лично к ней; последнее слово тетушки Мюриэл к матери Элизабет, про лютую смерть и все такое, а может, и к самой Элизабет. Элизабет вполне могла себе представить, как тетушка Мюриэл роется в Библии, нацепив бифокальные очки, ищет подходящий стих; жгучий, обличающий, праведный. Самое смешное, что прихожане этого не поняли. Элизабет примерно представляла себе ход их мыслей и была уверена, что они решат: тетушка Мюриэл хотела раскаяться, даже покаяться, таким странным образом. Признаться, что втайне вела жизнь, полную наслаждений. -- За то в один день придут на нее казни, смерть и плач и голод, и будет сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее [46]. -- Священник захлопнул Библию, виновато посмотрел на прихожан, и все расслабились. Надгробную речь составляла явно не тетушка Мюриэл -- речь пестрела словами вроде "заботливость" и "щедрость". Все знали, что имеется в виду. Элизабет блуждала взглядом по церкви, остановилась на знакомой бронзовой фигуре -- памятник погибшим в Первую мировую, потом перевела глаза на другую стену. ГОТОВЫ НА ВСЯКОЕ ДОБРОЕ ДЕЛО [47]. Какая-нибудь дама из семейства Итонов, должно быть. Но во время финального гимна Элизабет чуть не опозорилась, расхохотавшись. Тетин выбор пал на гимн "Младенец в яслях" -- и на лицах вокруг удивление быстро сменилось паникой. Голоса запинались и умолкали, а Элизабет уронила лицо в ладони и захрюкала от смеха. Она питала надежду, что это хрюканье будет истолковано как выражение скорби. -- Мама, прекрати смеяться, -- прошипела Дженет. Но Элизабет, хоть и держала рот закрытым, не могла остановиться. Когда гимн кончился и она опять смогла поднять голову, она была поражена, увидев, что некоторые и вправду плачут. Интересно, почему они скорбят, подумала она; не может быть, что по тетушке Мюриэл. Руки у Элизабет заняты детьми: Дженет справа, Нэнси слева. Дети в белых гольфиках и парадных туфельках -- Дженет придумала так пойти, потому что они всегда так ходили к тетушке Мюриэл. Дженет картинно рыдает; она знает, что на похоронах так полагается. Нэнси оглядывается, беззастенчиво вертя головой: -- Мама, а что там такое? А зачем он это делает? Сама Элизабет не плачет, у нее слегка кружится голова. В горле еще застрял смех. Интересно, что значит этот сценарий панихиды -- у тети был ранний старческий маразм или она впервые в жизни решила пошутить? Может, она предвкушала это много лет, момент беспомощного изумления собравшихся; тихо радовалась, представляя себе лица старых знакомых, до которых вдруг дошло, что, может, тетя была совсем иной, чем казалась. Элизабет сомневается, но ей хочется надеяться, что это правда. Теперь, когда тетушка Мюриэл взаправду умерла, Элизабет вольна слегка перекроить ее, приблизить к тому образу, какой нужен самой Элизабет; и еще Элизабет хочется найти в тете хоть какой-то повод для одобрения. Вон стоит Нат, по другую сторону могилы. Он держался поодаль, пока шла служба; может, не хотел навязываться. Теперь он через яму смотрит на Элизабет, и она ему улыбается. Он очень любезен, что пришел; она его не просила. Мило с его стороны, но могли обойтись и без него. Ей приходит в голову, что можно и вообще без него обходиться. Все равно, есть он или нет. Элизабет моргнула, и Нат исчез; моргнула опять -- появился. Оказывается, она способна быть благодарной ему за то, что он пришел. Она прекрасно знает, что эта благодарность, скорее всего, бесплодна и улетучится, стоит Нату хоть раз опоздать зайти за детьми. Тем не менее эта война окончена. Дело закрыто. -- Я пойду туда, к папе, -- шепчет Нэнси, отпуская руку Элизабет. Нэнси нужен предлог, чтобы подойти к могиле и разглядеть поближе могильщиков; но еще она хочет побыть с отцом. Элизабет улыбается и кивает. Веселье уже испаряется, остается слабость. Элизабет трудно поверить, что тетушка Мюриэл, усохшая, заколоченная в ящик, засыпанная землей и списанная в расход, взаправду сотворила все то зло, тот ужас, что у Элизабет в памяти. Может, Элизабет что-то преувеличила, выдумала; но зачем ей выдумывать тетушку Мюриэл? Как бы там ни было, а тетушка Мюриэл действительно была такая; кому и знать, как не Элизабет, шрамы-то остались у нее. Почему же тогда ей вдруг так невыносимо, что тетушку Мюриэл зарыли, разровняли, будто она цветочная клумба? Приукрасили. "Она была чудовище, -- хочет сказать Элизабет, хочет засвидетельствовать. -- Она была чудовище". Тетушка Мюриэл была игрой природы, вроде двухголового теленка или Ниагарского водопада. Элизабет хочет клятвенно это подтвердить. Она хочет, чтобы тетей восхищались; не хочет, чтобы ее уменьшили или заретушировали. Тетушка Мюриэл уже скрылась, и те из собравшихся, кто постарше, двигаются, линяют к своим машинам. Трепещут их шарфы и венки. Элизабет тоже хочет уйти, но не может; для нее смерть тетушки Мюриэл еще не свершилась. Элизабет не пела на панихиде и не молилась вместе со всеми. Она чувствовала, что, если откроет рот, оттуда вылетит что-то непотребное. Но ей нужно что-нибудь сказать, произнести отпуст, пока еще не раскатали зеленый коврик. "Покойся с миром" не подходит. Тетушка Мюриэл не имела ничего общего ни с покоем, ни с миром. Элизабет слышит свой голос: -- Что возвещают праотцы войну [48]. Дженет глядит на нее, хмурясь. Элизабет рассеянно улыбается: она роется в памяти, пытаясь понять, откуда цитата. Дворец построил Кубла-хан. В одиннадцатом классе они учили всю поэму наизусть. Где Альф бежит, поток священный, что-то такое про пещеры, впадает в сонный океан. Она вспоминает учительницу, мисс Маклеод, с белыми кудряшками, что рассказывала про фей, закрыв глаза и раскачиваясь по кругу. Эти льдистые пещеры. Очень тихо, только лопаты шаркают. Поодаль распростерлось зеленое облако деревьев, губчатое, мягкое, как марля, не на что опереться, не за что схватиться. Черная пустота затягивает Элизабет, вихрь, неторопливый рев. Все еще цепляясь за руку Дженет, Элизабет проваливается в космическую пустоту. Поднимает ее Нат. Тебе лучше? -- спрашивает он. И неловко пытается стереть грязь с ее пальто. Не надо, -- говорит Элизабет. -- Я отдам в химчистку. Теперь, когда уже точно известно, что мама жива, Нэнси решает, что можно и зареветь. Дженет в отчаянии спрашивает Ната, нет ли у него при себе спиртного; видимо, чтобы меня взбодрить, думает Элизабет. Спиртного у Ната в кои-то веки нет, и чаша терпения Дженет переполняется; мало того, что родители не умеют вести себя в обществе, они еще и беспомощны. Она поворачивается к ним спиной. -- Со мной абсолютно все в порядке, -- говорит Элизабет. Ее это бесит -- эта необходимость сообщать всем и каждому, что с ней все в порядке. Нет, с ней не все в порядке, ей страшно. С ней всякое бывало, но она еще ни разу вот так не выключалась. Она представляет себе вереницу внезапных обмороков, внезапно рухнет в метро или на перекрестке, и некому будет вытащить ее из-под колес. Свалится с лестницы. Элизабет решает провериться на сахар в крови. Старушки, что еще не ушли, созерцают Элизабет с благосклонным интересом. По их мнению, она сделала именно то, что от нее требовалось. Двое мужчин поднимают пластиковый рулон зеленой травы, разворачивают. Теперь похороны кончились, и Элизабет может отвезти детей домой. Они не садятся в машину распорядителя, чтобы вернуться в похоронную контору или в церковь, где будет кофе и выпечка; вместо этого они идут к метро. Дома они переоденутся, и она что-нибудь приготовит детям. Бутерброды с арахисовым маслом. Внезапно она изумляется, что еще способна что-то делать, что-то настолько простое. Как близко она подошла, сколько раз подходила к тому порогу, который перешагнул Крис? Но важнее другое: что ее остановило? Та власть, что он над ней имел, кусок космической пустоты, что он носил, заперев в стенах своего тела, пока его не разметало последним взрывом? Элизабет припоминает игру, популярную в старших классах, она слыхала про нее, но никогда не играла сама: "игру в слабо". Подростки отправлялись на машинах к утесам, гнали, кто быстрее, к озеру по длинному спуску, главное -- не затормозить первым. Стоя в солнечном свете, Элизабет чувствует облегчение и ужас, как школьник, остановившийся в последнюю секунду и наблюдающий, как машина соперника, будто в замедленном кино, валится с утеса. Но она еще жива, носит одежду, ходит, даже работа у нее есть. У нее двое детей. Хоть поднимается ветер, хоть голоса призывно звучат из-под земли, деревья растворяются и разверзаются пропасти у ее ног; так и будут теперь разверзаться, время от времени. Ей легко заметить, что видимый мир -- лишь вихрь смерча или прозрачное покрыв