авливается. Откашлявшись, она сухо приказывает: - Вынь купальный халат, Минна! Минна вынимает халат и кладет на диван. - Все вынимай! - продолжает фрау Пагель еще резче. - Тебе придется все уложить заново. Мне никак не обойтись без сундука. Безмолвно начинает Минна вынимать вещи. Барыня стоит рядом, и лицо у нее суровое, жесткое. Она наблюдает за Минной. Может быть, она ждет одного нерешительного движения, ничтожнейшего знака, говорящего о занятой Минной позиции. Но деревянное лицо Минны ничего не выражает, движения, которыми она вынимает белье и платье, не слишком торопливы и не слишком медленны. Вдруг фрау Пагель оборачивается. Ей хочется быстро выбежать и укрыться в своей темной комнате. Но ей не успеть. Нахлынувшие слезы застилают глаза, и она, неудержимо рыдая, прислоняется к косяку. - Ах, Минна, Минна, - шепчет она, всхлипывая. - Неужели мне суждено и его потерять, последнее, что я еще люблю? А старая служанка, которая всю свою жизнь, - на кухне, в каморке для прислуги, только и думала о старой барыне, только на нее и работала, которую то призывали, то отсылали прочь, смотря по настроению ее госпожи, и которую в ту же минуту опять забывали, - старая служанка хватает руку своей повелительницы. - Он же вернется, барыня, - шепчет она настойчиво. - Непременно! Вольфи вернется. 8. ЗОФИ В "ХРИСТИАНСКИХ НОМЕРАХ" Зофи Ковалевская, бывшая камеристка графини Муцбауэр, провела вечер в "Христианских номерах" весьма недурно. До ужина она копалась в своих вещах - до чего же это приятно, на положении окончательной владелицы, рассматривать все, что она перетаскала у своей хозяйки. А перетаскано было немало! Зофи могла сказать, что гардероб у нее не только богатый, но даже роскошный. Нейлоэ лопнет от зависти, когда все это увидит. Рассмотрев свои туалеты, она, конечно, стала их примерять. Надо же было надеть к ужину в этих номерах что-нибудь подходящее. С тем особым инстинктом приспособления к окружающей среде, в котором была главная сила Зофи, она выбрала синий костюм. К нему кремовую блузку из чесучи. Для поистине благочестивых людей юбка была, пожалуй, коротковата, но тут уж ничего не поделаешь. У Зофи нет более длинных юбок, и она твердо решила не закидывать ногу на ногу. Слишком глубокий вырез блузки она прикрыла пестрым шелковым шарфиком. Только легкое прикосновение губного карандаша, только чуть-чуть краски на щеки... Зофи готова и спускается в столовую. Изречения на стенах, частью выжженные по дереву, частью написанные на цветном картоне, привели ее в восхищение. На столах с уродливыми, но претенциозно изогнутыми ножками были постланы скатерти из серой, вафельной бумаги. Пятна на скатерти были тоже прикрыты бумажными салфетками - это экономно и практично, но, как уж тут полагается, пребезобразно, решила Зофи. Суп был жидок и сварен из концентрата, зато в зеленый горошек не поскупились навалить муки, свиная котлетка оказалась крошечной, сало вонючим. Все же Зофи, избалованная Зофи, ела эту жратву с искренним удовольствием. Ее забавляло, что она в гостях у благочестивых людей. Значит, вот они как живут, вот каким лишениям подвергают друг друга, чтобы научиться презирать земное и быть в хороших отношениях с богом, которого вовсе и нет! С особенным интересом рассматривала Зофи официанток. Она старалась угадать, кто они, уж не падшие ли, но раскаявшиеся девушки, и нравится ли им их теперешнее занятие. Ну, если они и пали, рассуждала Зофи, то это было, наверно, очень давно, ведь они такие пожилые. А раздражительными казались все: должно быть, вопреки изречению, висевшему над сервантом, это не слишком тучная нива. Когда Зофи кончила ужин, было всего половина девятого, нельзя же так рано заваливаться спать. Она постояла в нерешительности у окна столовой, созерцая сырую от дождя Вильгельмштрассе. До сих пор Зофи бывала только в Вестене; может быть, посмотреть рестораны на центральных улицах... - Нет, нет! - Она твердо решила лечь вовремя и вообще вести себя весь отпуск вполне солидно: о том, чтобы выйти сегодня, не может быть и речи. Слава богу, Зофи увидела дверь с надписью "Кабинет для письменных занятий", и теперь она знает, как провести вечер. Должна же она сообщить своему другу Гансу о том, что "сестра" скоро навестит его. В пустой и унылой, скупо освещенной комнате для писания писем сидел только седой господин в длинном черном сюртуке, определенно - пастор. Когда она вошла, он вздрогнул и растерянно взглянул на нее поверх газеты, а может быть, просто очнулся от дремоты и что-то пробормотал. Да, он явно смутился, вероятно, не был уверен, следует ли ему оставаться наедине со столь нарядной девицей. Зофи, проскользнув мимо него с дочерней улыбкой - по крайней мере она считала ее дочерней - и взобравшись на винтовой стул перед письменным столом, сказала себе, что этот старый ханжа, кажется, очень кроткий дядя. Пастор Лених в Нейлоэ - тот будет пожестче. Она отлично запомнила, какая тяжелая у него бывала рука, когда не выучишь стих из его тетрадки, особенно же когда тебя накроют с мальчишками. Однако ни кротость, ни старость, ни благочестие нисколько не мешали седому господину поминутно отрываться от газеты и поглядывать на ее ноги. Зофи сердито одернула юбку, насколько юбка позволяла - почти до колен. Она находила, что нехорошо пастору так смотреть. Обычно ее забавляло, когда мужчины поглядывали на ее ноги. Но пастору этого не полагается, у пастора другие дела, ему не до того, чтобы находить ее ноги приятными, не за то он жалованье получает. Когда Зофи в третий раз перехватила взгляд седого господина, она пристально посмотрела на него. Он тут же покраснел, пролепетал что-то и, окончательно смутившись, поспешил прочь из комнаты. Зофи вздохнула. Этого она тоже не хотела, для одиночества комната была слишком уныла. Все же на почтовой бумаге стоял гриф: "Христианские номера". Очень удачно. В тюрьме к такому грифу, разумеется, отнесутся с почтением, благодаря такому письму она, конечно, получит желанное разрешение на свидание. Она предусмотрительно сунула в свою сумочку с десяток бланков и конвертов, они ей, наверно, еще пригодятся. Правда, даже самый благочестивый гриф не мог облегчить ей труд писания: что утром, что вечером занятие это было одинаково тяжелым, и она долго сидела над письмом. В конце концов оно было готово. Нельзя сказать, чтобы она очень расписалась, - всего какие-нибудь пять-шесть фраз. Но их было достаточно, чтобы подготовить Ганса Либшнера (а заодно и тюремную администрацию) к посещению "сестры". Вот Ганс посмеется, получив ее послание! Какой приятной будет встреча, если он, - а у него удивительный талант на такие штуки, - если он будет обращаться с ней в точности как с сестрой. Она уже ощущала его дерзкий братский поцелуй на глазах у полицейских, или какие там еще сторожа в этой тюрьме. Тем временем пробило половина десятого. Больше делать нечего, можно на худой конец лечь спать. Медленно стала она раздеваться. Сейчас ей совершенно не хотелось спать, хотя днем она вечно чувствовала себя усталой. Сна ни в одном глазу. А на улице под ее окном скользили мимо и давали гудки автомашины. Уныло раздеваясь, она отчетливо видела, как мужчины с глупой важностью или плохо разыгранной небрежностью входят сейчас в бары, отрывисто кивают девушкам и взбираются на высокие табуреты, заказывая свой первый коктейль или стакан виски. Но нет! Сегодня она ни за что не выйдет! Как хорошо, что на ночном столике рядом с кроватью лежит черная книжечка с красным обрезом. На ней золотая надпись: "Священное писание". С самой конфирмации Зофи в руки не брала Библию, да и тогда ее занятия этой книгой сводились к выучиванию заданных пастором Ленихом стихов, а чаще к поискам соблазнительных мест. Но сегодня вечером у нее есть время; и вот она взяла Библию и, чтобы уже почитать как следует, начала с самого начала. (Если понравится, она сунет это превосходное и бесплатное чтиво в свой чемодан и возьмет с собой на отпуск.) Надо же знать, чем так прославилась эта книга? История сотворения мира заинтересовала ее средне: пожалуйста, ей-то что! Могло быть так, могло быть и иначе, это не важно. Важно то, что ты существуешь на свете, а существуешь ты благодаря сотворению Адама и Евы во второй главе и грехопадению - в третьей. Значит, вот оно, знаменитое грехопадение, насчет которого образованные мужчины так часто поучают девушек в барах (пока сами еще ломают комедию, нагоняя на них тоску). Зофи все нашла, все было на месте: древо познания, яблоко - наверное, из-за него до сих пор говорят "сорвать яблочко" - и змий. Однако Зофи отнюдь не была согласна с тем, как дело изображалось в Библии: если читать как написано, то сразу же станет ясно, что бог ничуть не запрещал женщине вкусить от древа познания. Мужчине он запретил, верно, но еще до того, как была сотворена женщина. Хорошенькое дело - наказывать женщину за то, что ей вовсе не запрещено! Только мужчины способны на это! "Если так начинается, - сердито размышляла Зофи, - то что же будет дальше? Сплошное вранье! Надо быть дурой, чтобы попасться на такую удочку! И вся их братия еще до сих пор морочит нас всякой чепухой! Ну, пусть хоть один ко мне теперь со всем этим сунется!" Она сердито захлопнула книгу. "Взять с собой на отпуск? И речи быть не может! Чтобы вечно злиться? Потому-то они и кладут эту книгу на виду - никто на нее не позарится!" Зофи выключила свет, она лежит в темноте. Ее гнев прошел, но под одеялом слишком жарко, от закрытых окон в комнате слишком душно. Она встала и распахнула их. Доносятся звонки трамваев: каждый, сворачивая на Краузенштрассе, звонит. Она слышит шаги пешеходов, иногда одного, - очень громкие, иногда многих, - беспорядочный шум и разнобой. Машины проносятся мимо, стрекочут, дают гудки, мчатся дальше. Тело у нее зачесалось; она поскребла там, поскребла здесь. Легла так, легла этак. Потом заставила себя не двигаться, приняла позу, в которой обычно засыпала: на правом боку, обе руки под правой щекой. Закрыла глаза. Уже близился сон. Тут она почувствовала, что ей хочется пить, пришлось встать и выпить стакан воды, вода была затхлая. Зофи снова легла и стала ждать сна. Но сон не шел; казалось, он никогда больше к ней не придет. Тщетно представляла она себе, какую усталость испытывала еще сегодня утром в своей каморке, - платье перемято, во рту приторный вкус от выпитых ликеров, подошвы горят, - как она боролась со сном, когда выжимала из себя эти несколько строк Гансу, а за ее спиной храпела эта колода кухарка. Тщетно, сон не шел. Она принялась считать до ста. Тысячи женщин подобно ей лежали сейчас в своих постелях без сна, не находя покоя. Те, чьи последние деньги были истрачены. Те, кто в похмелье утра поклялся сидеть дома и хорошо высыпаться, ночь за ночью. Те, кто устал от вечной охоты и отказался ночь за ночью искать чего-то, чему они даже имени не знали. Как и Зофи Ковалевская, беспокойно ворочались они с боку на бок. Не жажда спиртного, не тоска по объятиям лишали их сна и заставляли в конце концов снова вскакивать. Они не могли оставаться в одиночестве и уснуть тоже не могли. Чернота их комнат напоминала им о смерти. Они достаточно насмотрелись на смерть и наслушались о ней: ведь уже четыре года, как внутри страны и вне ее люди только и делали, что умирали. Да и сами они умрут рано - слишком рано умрут они. Но сейчас они еще были живы и потому хотели жить! Как и другие, Зофи Ковалевская встает, торопливо одевается, словно боясь опоздать на неотложное свидание, словно ни за что не желая упустить очень важное дело. Она поспешно сбегает с лестницы и выходит на улицу. Куда ей пойти? Она смотрит направо, налево. Собственно говоря, все равно куда. В душе она знает: повсюду то же самое. Но, помнится, ей хотелось посмотреть рестораны на центральных улицах. Очутившись среди людей, она вдруг перестала спешить и медленно направилась к центру. 9. ПРАКВИЦ ПРИГЛАШАЕТ ШТУДМАНА Долгая спокойная прогулка по Тиргартену протрезвила бывшего администратора фон Штудмана и дала возможность его другу, ротмистру фон Праквицу, описать ему Нейлоэ, это поместье, лежащее в глубине Неймарка, почти у польской границы, в кольце лесов. Праквицу и в голову не приходило изобразить его в белее розовом свете, чем на самом деле, он не хотел вводить друга в заблуждение. Но вышло как-то само собой, что, посреди этого сбитого с толку, развращенного, обезумевшего города, образ поместья Нейлоэ вставал более чистым и тихим, там каждое лицо знакомо, каждый человек виден до конца, и ни зверье, ни былье не заражены бешенством. Перед лицом этих фасадов - внизу мраморная отделка магазинов, наверху грубо размалеванные, световые рекламы и потрескавшаяся, облупленная штукатурка - фон Праквицу было легко восклицать: - Нет, мои постройки, хвала господу, не то что эти! Скромный, но добротный, настоящий кирпич. А когда они увидели выжженные газоны и заросшие сорняками клумбы Тиргартена, на уход за которыми уже не хватало средств (несмотря на обилие денег), он был вправе сказать: - У нас тоже была большая засуха, но урожай все-таки богатый. Совершенно неожиданно! В розарии розы оборваны, многие кусты поломаны. Видно, некоторые торговцы цветами снабжаются не на рынке, а здесь. - У нас тоже воруют, но, хвала господу, не уничтожают! Они сели на скамейку. Сухой воздух уже выпил дождевую сырость. Перед ними лежало Новое озеро с заросшими зеленью островками. Над ними высились безмолвные кроны деревьев. Из зоологического сада глухо доносился рев зверей. - Мой тесть, - сказал господин фон Праквиц мечтательно, - пока еще сохранил свои восемь тысяч моргенов леса. И хотя старик и скупердяй, на разрешение охотиться он не скупится, ты мог бы пострелять там косуль. Да, отсюда, в густеющих сумерках, Нейлоэ казался тихим, уединенным островом, и господин Штудман вовсе не был глух к его призыву. Еще утром он отвергал всякую мысль о бегстве в деревню. Но затем начался день с его непредвиденными событиями и доказал, что этот век может расшатать нервы даже фронтовику, провоевавшему четыре года. И дело было не столько в фантастическом и неприятном эпизоде с бароном фон Бергеном. К счастью, всемирная история знает не так уж много опасных сумасшедших, невозбранно бегающих по улицам, почему и столкновение с ними никак нельзя предусмотреть в своих жизненных расчетах. Но этот печальный эпизод мучительным образом вскрыл всю бесчеловечность машины, которой фон Штудман до сих пор отдавал все силы, усердие, труд. Он надеялся, что тщательнейшим исполнением своих обязанностей заслужит если не признательность, то хоть уважение. А теперь испытал на себе, что павший, будь он последний лифтер или хоть главный директор, может рассчитывать лишь на бесстыдное, наглое любопытство окружающих. Не вмешайся в это дело тайный советник Шрек с его бурным характером и несколько своеобразными воззрениями на душевнобольных, Штудман был бы тут же бесцеремонно отстранен от работы, словно он преступник. А так - его перед уходом все-таки обласкали, главный директор Фогель, несмотря на всю свою грузную тусклость, гибко лавируя между "с одной стороны" и "с другой стороны", уплатил ему деньги - разумеется, в валюте, и осыпал его самыми теплыми заверениями... - Я уверен, высокочтимый коллега, что этот незначительный, хотя и крайне неприятный эпизод, еще обернется для вас к лучшему. Если я правильно понял господина тайного советника Шрека, он ожидает от вас большого счета... очень большого. - Нет, - заявил, сидя на скамье в Тиргартене, господин Штудман, как бы отвечая на свои мысли. - Я не хочу наживаться на моральной неполноценности этого фрукта. - Что? - воскликнул фон Праквиц, вздрагивая. Он рассказывал другу об охоте на кабанов. - Нет, конечно, нет! Это я вполне понимаю. Да тебе и незачем. - Прости, пожалуйста, - сказал фон Штудман. - Мои мысли были еще тут, в Берлине. Какую в сущности бессмысленную работу я делал! Это как работа уборщиц. Чистишь, чистишь, а на следующее утро опять все загажено. - Разумеется, - счел долгом согласиться ротмистр. - Бабья работа. В то время как у меня... - Прости, но у тебя я тоже не могу жить, ничего не делая. И делать надо что-то настоящее... - Ты был бы мне неоценимым помощником, - задумчиво сказал фон Праквиц. - Я уже говорил тебе про все эти военно-политические сложности... Я подчас чувствую себя одиноким. И теряюсь... - ...теперь, - продолжал обер-лейтенант развивать вслух свои мысли, - люди нередко утрачивают интерес к своей работе. Работать, что-то делать вдруг потеряло всякий смысл. Пока они в конце недели или месяца получали какую-то осязаемую устойчивую ценность, даже самый унылый конторский труд имел для них значение. Катастрофа с маркой открыла им глаза. Ради чего в сущности мы живем? - спрашивают они себя вдруг. Ради чего мы что-то делаем? Все равно что! Они не понимают, зачем трудиться, если получишь в руки несколько совершенно обесцененных бумажек. - Это инфляция - самый подлый обман народа... - сказал фон Праквиц. - Мне, - продолжал фон Штудман, - сегодняшний день на многое открыл глаза. Если я действительно поеду к тебе, Праквиц, у меня должна быть настоящая работа. Настоящая, понимаешь? Фон Праквиц тщетно ломал голову. "Лошадей проезжать, - думал он. - Но мои одры и так уже вынуждены бегать больше, чем им хотелось бы. Делопроизводство в конторе? Не могу же я засадить Штудмана за платежные ведомости?" Он вдруг увидел перед собой контору имения с зеленым старомодным несгораемым шкафом, объем которого отнюдь не соответствовал содержанию, безобразные сосновые полки с устаревшими сборниками узаконений. "Это просто гадкий, пыльный, запущенный сарай", - решил он. Но Штудман был гораздо практичнее ротмистра. - Насколько мне известно, - подсказал он, - во многих поместьях теперь есть практиканты? - Да, есть! - подтвердил Праквиц. - Невыносимая публика! Они платят за пансион, иначе их никто бы не взял, держат собственную верховую лошадь, суют нос во все, ничего не смыслят, ни до чего не касаются, но ужасно умно рассуждают о сельском хозяйстве! - Значит, не это, - решил Штудман. - Ну что есть еще? - Да мало ли что! Например, есть эконом, он выдает корма, наблюдает за кормежкой, дойкой и чисткой, ведет счетные книги, отвечает за молотилку. Затем есть управляющий, он работает в поле, распоряжается пахотой, унавоживанием, жатвой - словом, всеми полевыми работами, всюду должен присутствовать... - Верховая лошадь? - спросил Штудман. - Велосипед, - ответил фон Праквиц. - По крайней мере у меня. - У тебя, значит, есть управляющий? - Завтра я его выгоняю, - лодырь, спился окончательно. - Только не из-за меня, Праквиц! Я же не могу сразу стать управляющим! Ты скажешь: "Штудман, надо унавозить овес". Но мне же, черт побери, трудно будет, я же ни о чем понятия не имею... кроме естественного унавоживания, которого, боюсь, будет недостаточно. Оба весело рассмеялись. Они встали со скамейки, головная боль у Штудмана прошла, а Праквиц был уверен, что друг поедет к нему. На ходу они продолжали обсуждать этот проект уже во всех подробностях. Сговорились на том, что фон Штудман отправится в Нейлоэ в качестве чего-то среднего между учеником, доверенным лицом и надзирающим за имением. - Отправишься завтра утром прямо со мной, Штудман. Вещи свои ты в полчаса соберешь, насколько я тебя знаю. Мне бы еще раздобыть толкового парня, присматривать за рабочими, которых я сегодня нанял, и немножко подтягивать их. Тогда уборка будет первый сорт! Ах, Штудман! Как я рад! Первая радость, я не знаю с каких пор! Слушай-ка, сейчас мы где-нибудь вкусно пообедаем, тебе полезно будет после этой несчастной попойки. Что ты скажешь насчет Люттера и Вегнера? Отлично! Теперь бы только еще одного человека раздобыть, лучше тоже из военных, бывшего фельдфебеля или в этом роде, умеющего обходиться с людьми... Они пошли в погребок Люттера и Вегнера. А нужный человек из бывших военных, которого так искал ротмистр, сидел за угловым столиком. Когда-то он был, правда, не фельдфебелем, а портупей-юнкером. Сейчас он уже был порядочно пьян. 10. ОБА ДРУГА ВСТРЕЧАЮТ ПАГЕЛЯ - Да ведь это же портупей-юнкер Пагель! Вон сидит Пагель с гранатой! - так восклицали фон Штудман и фон Праквиц. И в тот же миг, с почти сверхъестественной ясностью перед глазами обоих возникла сцена, благодаря которой среди многих фигур времен мировой войны именно этот Пагель произвел на них неизгладимое впечатление. То есть уже не мировой войны, а последних отчаянных попыток германских войск отстоять Прибалтику от натиска красных. Это было весной 1919 года, когда состоялось то яростное наступление немцев, в результате которого, при поддержке местного населения, наконец, была взята Рига. В пестром, случайно подобранном дивизионе ротмистра фон Праквица находился в то время и Пагель, казавшийся не старше школьника последних классов. Предназначенный к военной карьере семнадцати-, а вернее шестнадцатилетний юнец, выбывший из расформированного гросслихтерфельдского корпуса, вдруг очутился в бушующем извоевавшемся мире, который знать ничего не желал ни о каких офицерах. Само собой так вышло, что оторванный от родной почвы, растерявшийся юноша, блуждая, уходил все дальше на восток, пока не набрел на мужчин, которых он мог называть друзьями, а не обязательно "товарищами". Трогательна и смешна была радость этого молокососа, еще не нюхавшего пороха, когда он очутился среди зрелых людей: они были испытаны в боях, говорили на его языке, носили мундир, отдавали и получали приказания и действительно их выполняли. Ничто не могло истощить его рвения, его жажды в кратчайший срок со всем ознакомиться: с пулеметом, минометом и единственным их бронепоездом. А потом началась и атака. К голосу своих пулеметов присоединилась трескотня чужих; первые снаряды, ревя, пронеслись над ним и взорвались где-то позади. Это была уже не детская игра школьника, дело пошло всерьез. Праквиц и Штудман видели, как Пагель побледнел и вдруг примолк. При каждом, с воем проносящемся над ним снаряде он втягивал голову в плечи и низко кланялся. Оба офицера поняли друг друга с одного взгляда, без слов. Они и Пагелю ничего не сказали. От этого позеленевшего юноши с мокрым лбом и влажными руками, который силился побороть в себе страх, память перенесла их к тем полузабытым далеким дням в августе четырнадцатого года, когда они сами впервые услышали этот вой и втягивали голову в плечи. Каждый прошел через это, каждому приходилось бороться со страхом смерти. Многие так до конца с ним и не справились. Но большинству все же удалось закалить свои нервы. Победит ли Пагель - было сомнительно. Заговорить, заорать на него в такую минуту было бы ни к чему, он ничего бы не услышал. Он слышал только вой, его взгляд блуждал, словно у человека, которого душит кошмар; когда пошли вперед, видно было, что он колеблется. Но вот он оглянулся. - Ну да, Пагель, сомнений нет. Это окаянные красные. Они пристреливаются, попадания все ближе. Юнкер Пагель, сейчас нам всыпят! И вот она уже попала в ряды, эта первая граната. Автоматически Штудман и Праквиц бросаются на землю, но что это с Пагелем? Юноша Пагель стоит, уставившись на воронку. Он шевелит губами, словно шепча заклинания... - Ложись, Пагель! - кричит фон Праквиц. И вот взлетает земляной вихрь, пыль, огонь, чад - взрыв раскалывает воздух. "Дуралей", - думает фон Праквиц. "Жаль!" - думает фон Штудман. Но просто не верится - вон, словно тень, в тумане и мгле, все еще стоит фигура, она неподвижна. Туман светлеет, фигура делает прыжок, подымает что-то с земли, кричит в бешенстве: "Ах, дьявол!..", роняет, схватывает шапкой, подбегает к Праквицу, щелкает каблуками: - Разрешите доложить, господин ротмистр, граната! - Потом уже совсем не по-военному: - Жжется, подлая! Он раз и навсегда победил в себе страх смерти, этот Пагель. Навсегда ли? Эта сцена, этот бессмысленный и все же геройский поступок человека столь юного отчетливо стоял у обоих перед глазами, когда они увидели слегка выпившего Пагеля за угольным столиком у Люттера и Вегнера, когда воскликнули: - Это же Пагель с гранатой! Пагель поднял голову. Прежде чем встать, он осторожным движением опьяневшего человека отодвинул от себя бутылку и стакан и сказал без всякого удивления: - Господа офицеры! - Вольно, Пагель! - ответил ротмистр, улыбаясь. - Какие теперь офицеры! Вы единственный, кто еще в форме. - Слушаюсь, господин ротмистр, - отозвался Пагель упрямо. - Но я уже не служу. Оба друга переглянулись. - Вы разрешите нам подсесть к вашему столику, Пагель? - приветливо спросил фон Штудман. - Здесь полно, а нам хотелось бы перекусить. - Пожалуйста! Пожалуйста! - ответил Пагель и быстро сел, словно ему уже давно было трудно стоять. Сели и оба друга. Некоторое время они были заняты выбором и заказом вин и кушаний. Затем ротмистр поднял свой стакан. - Ну, за ваше здоровье, Пагель! За старые времена! - Покорнейше благодарю, господин ротмистр, господин обер-лейтенант! За старые времена, конечно! - А что вы теперь делаете? - Теперь? - Пагель медленно переводил глаза с одного на другого, словно хотел сначала продумать свой ответ. - Да я сам хорошенько не знаю... Так, что придется... - Последовал неопределенный жест. - Но должны же вы были что-то делать эти четыре года! - ласково продолжал фон Штудман. - Что-нибудь вы предпринимали, чем-то были заняты, чего-то добились, не правда ли? - Конечно, конечно! - вежливо согласился Пагель и спросил с проницательной дерзостью пьяных: - Осмелюсь задать вопрос, господин обер-лейтенант, а вы, вы многого добились за эти четыре года? Фон Штудман смутился, он готов был рассердиться, потом рассмеялся. - Вы правы, Пагель! Ничего я не достиг! Честно говоря, не далее как шесть часов назад я опять потерпел полное крушение. И я бы не знал, что с собой делать, если бы ротмистр не решил увезти меня к себе в имение - вроде как учеником. У Праквица большое поместье в Неймарке. - Шесть часов назад... потерпели кораблекрушение, - повторил Пагель, словно он и не слышал про поместье. - Чудно... - Почему чудно, Пагель? - Да не знаю... может, потому, что вы сейчас утку с капустой едите - может, поэтому мне кажется чудным. - Что касается утки, - огрызнулся Штудман, - то ведь и вы сидите здесь и пьете штейнвейн. Впрочем, вино в таких количествах плохо действует, утка была бы и вам полезнее. - Конечно, - с готовностью согласился Пагель. - Я уже об этом думал. Только есть ужасно скучно, пить куда легче. Кроме того, у меня один план... - Какой бы у вас план ни был, Пагель, - бросил будто мимоходом Штудман, - еда будет для вашего плана нужнее, чем питье. - Ну вряд ли, вряд ли, - возразил Пагель. И словно в подтверждение своих слов допил стакан. Однако это доказательство не подействовало на двух друзей, выражение их лиц оставалось скептическим, и поэтому он добавил: - Мне предстоит истратить еще много денег. - Ну, истратить много денег на вино вам уже не удастся, Пагель! - вмешался фон Праквиц. Снисходительность Штудмана, как будто поощрявшего этого фатишку, начала раздражать его. - Разве вы не понимаете, что совсем пьяны? Штудман бросил ему выразительный взгляд, но, как ни удивительно, Пагель был по-прежнему невозмутим. - Может быть, - сказал он, - но это ничего. Тем легче я отделаюсь от своих денег. - Значит, какая-нибудь история с женщинами! - гневно воскликнул фон Праквиц. - Я совсем не моралист, Пагель, но вы в таком состоянии, так напились... Нет, это никуда не годится! Пагель не ответил. Он опять наполнил свой стакан, задумчиво выпил и снова налил. Праквиц сделал негодующий жест, но Штудман, видимо, смотрел на это иначе, чем его друг. Праквиц - славный малый, очень порядочный, но он абсолютно не психолог и разбираться в других людях совсем не умеет. Ему кажется, что все должны чувствовать то же, что и он. А если оказывается, что это не так, он сейчас же выходит из себя. Нет, глядя, как Пагель наполнил свой стакан, быстро выпил и снова налил, Штудман мучительно, но от этого не менее живо вспомнил некую комнату за номером 37. И там стаканы столь же быстро наполнялись и выпивались. Штудман помнил также очень ясно то особое выражение страха и сумасшедшего вызова в глазах, которое он там видел. И он вовсе не был уверен, что, как ни беспорядочно пьет Пагель, он сейчас действительно пьян. Но в одном Штудман не сомневался, а именно в том, что Пагель тяготится их расспросами, что ему было бы гораздо приятнее сидеть в одиночестве. Однако Штудман не хотел отступать перед равнодушием или даже враждебностью молодого человека; он чуял, что они застали бывшего юнкера в опасную для него минуту. Как и тогда, за ним нужен глаз. И Штудман, не далее как днем переживший собственное поражение, поклялся, что вечером уж не попадется ни на какой блеф и вовремя бросит ручную гранату в виде бутылки от шампанского - ведь для этого существовало множество способов и возможностей. А Пагель сидел и спокойно покуривал, видимо задумавшись и не вполне отдавая себе отчет в присутствии двух приятелей. Штудман вполголоса сообщил Праквицу о своем намерении: фон Праквиц сделал нетерпеливый жест, но затем кивнул. Когда сигарета была докурена, Пагель снова наклонил бутылку над стаканом, но из горлышка уже ничего не полилось, она была пуста. Пагель поднял глаза, избегая взгляда обоих, мигнул кельнеру и заказал еще бутылку штейнвейна и двойной кирш. Раздраженный фон Праквиц опять хотел что-то сказать, но Штудман просительно положил ему руку на колено, и ротмистр промолчал, хотя и неохотно. Как только кельнер принес вино и кирш, Пагель потребовал счет. Может быть, кельнер, видя, в каком состоянии находится посетитель, приписал кое-что к его счету, а может быть, Пагель пил здесь уже в течение многих часов, но сумма была очень велика. Пагель вытащил из кармана брюк пачку кредитных билетов, отдал несколько бумажек кельнеру и отказался от сдачи. Необычно почтительная благодарность кельнера показывала, каковы размеры чаевых. Штудман и Праквиц опять обменялись взглядами - сердитым и призывающим к спокойствию. Но они все еще молчали, продолжая наблюдать за Пагелем, который извлекал из всех карманов и карманчиков пачки кредитных билетов и складывал их стопками. Затем он взял бумажную салфетку, завернул в нее всю кучу, опять поискал в кармане, вытащил бечевку и обвязал пакет. Потом отодвинул его в сторону, словно после оконченной работы, откинулся на спинку стула, закурил папиросу, вылил кирш в стакан и долил вином. Наконец, он поднял глаза. Его взгляд, странно потемневший и неподвижный для таких светлых глаз, покоился на обоих друзьях с легкой насмешкой. Штудману в тот миг, когда Пагель так смотрел на него, вдруг стало ясно, что все это одна комедия. И пьянство, и притворное пренебрежение, так же как и вызывающее показывание и увязывание денег - все комедия, которую Пагель разыграл перед обоими! "Да ведь мальчик в полном отчаянии, - решил он, почему-то взволнованный. - Может быть, ему хочется что-нибудь рассказать нам или попросить о помощи, и он никак не заставит себя... Если бы не Праквиц..." А убеленный сединами, но вспыльчивый Праквиц уже не в силах был сдерживаться. - Это просто свинство, Пагель, - заорал он, взбешенный, - как вы обращаетесь с деньгами! Так с деньгами не обращаются! Штудману показалось, что Пагель рад этому взрыву, хотя и продолжает хранить невозмутимый вид. - Разрешите спросить, господин ротмистр, - проговорил он заплетающимся языком, но очень вежливо, - а как нужно обращаться с деньгами? - Как? - крикнул ротмистр. Жилы у него на лбу вздулись, глаза покраснели от злости. - Как обращаются с деньгами? Пристойно обращаются с ними, господин поручик Пагель. Пристойно, добросовестно, как полагается, понятно? Их не таскают просто так в карманах, их держат в бумажнике. - Тут слишком много, - виновато сказал Пагель. - Ни в какой бумажник не лезет. - И вообще столько денег с собой не таскают! - орал ротмистр, окончательно разъярившись. (Сидевшие за соседними столами уже с любопытством поглядывали на них.) - Это неприлично! Так не делают! - Нет? - спросил Пагель, словно послушный и любознательный ученик. Штудман прикусил губы, чтобы громко не рассмеяться. Но фон Праквиц был вовсе лишен чувства юмора. Он не понимает, что юнкер просто позволил себе небольшую шутку. - Как только я допью вино, я постараюсь как можно скорее от них отделаться, - виновато продолжал Пагель. Он выпил. По его лицу скользнула совсем мальчишеская озорная улыбка. Штудман нашел, что он выглядит совершенно так же, как в тот первый день в Курляндии - нет, это не то, что барон фон Берген. Пагель взял одну из пачек и, после минутного раздумья, с внезапной решимостью протянул ее ротмистру через стол. - А может быть, вы их возьмете, господин ротмистр? Ротмистр Иоахим фон Праквиц привскочил, его лицо стало темно-багровым. Оскорбление, вполне сознательно нанесенное оскорбление, и оно тем тяжелее, что исходит от бывшего юнкера! Офицер, а особенно такой вот ротмистр фон Праквиц, может снять мундир, но он все равно останется верен прежним традициям и взглядам. Фон Штудман и фон Праквиц были близкими друзьями, и все-таки эта дружба возникла на основе взаимоотношений ротмистра с обер-лейтенантом и такой осталась. И если обер-лейтенант хотел сказать ротмистру что-то неприятное, это могло произойти лишь при тщательном соблюдении всех форм, принятых в общении между начальником и подчиненным. А Пагель не был даже другом ротмистра, и он сказал нечто крайне неприятное, можно даже сказать - оскорбительное, попросту ляпнул, без всякого основания и не думая о том, кто перед ним. Поэтому ротмистр фон Праквиц вскипел. Могло произойти нечто страшное. Но фон Штудман твердо положил ротмистру руку на плечо и заставил его снова сесть. - Он пьян и себя не помнит, - сказал Штудман вполголоса. И резко добавил, обращаясь к Пагелю: - Извинитесь немедленно! Мальчишеская улыбка на лице Пагеля померкла. Словно не вполне сознавая, что именно произошло, он задумчиво смотрел то на разъяренного ротмистра, то на пачку денег в своей руке. Лицо его помрачнело. Он снова положил деньги рядом с собой на стол, схватил стакан и торопливо выпил. - Извиниться... - пробурчал он вдруг. - Кто нынче придает значение такой чепухе? - Я придаю, господин Пагель, - заявил ротмистр все еще очень гневно, - я, видите ли, верен своим прежним взглядам, если даже другие их и находят устарелыми и ошибочными. Я придаю большое значение такой чепухе! На этот раз Штудман сказал как нельзя яснее: - Оставь его. Он раздражен, он пьян и, может быть, задумал худое. - Он меня не интересует! - воскликнул ротмистр, взбешенный. - Пусть убирается куда хочет! Пагель бросил быстрый взгляд на обер-лейтенанта, но не ответил. Штудман наклонился через стол и ласково сказал: - Если бы вы мне предложили деньги, Пагель, я бы взял их. Ротмистр сделал жест, выражавший безграничное изумление, Пагель же судорожно схватил пачку денег и придвинул ее к себе. - Я не отниму их у вас насильно, - сказал обер-лейтенант чуть-чуть насмешливо. Пагель покраснел, ему стало стыдно. - А что бы вы с деньгами сделали? - буркнул он. - Сберег бы их для вас, - до лучшей минуты. - Это бесполезно, мне деньги больше не нужны. - Так я и думал, - спокойно заявил обер-лейтенант. И спросил с подчеркнутым равнодушием: - Какое же вы шесть часов назад потерпели крушение, Пагель? На этот раз Пагель густо покраснел; с почти мучительной медлительностью разливалась краска по его щекам, по всему лицу. Она ползла под высокий, измятый воротник кителя, дошла до корней волос на лбу. И вдруг стало ясно, что этот человек ужасно молод и что он ужасно страдает от своей юношеской застенчивости. Теперь даже сердитый ротмистр смотрел другими глазами на Пагеля с гранатой. А тот, обозлившись на свое столь неприкрытое смущение, упрямо спросил: - Кто это вам сказал, что я потерпел крушение, господин фон Штудман? Штудман: - Я так вас понял, Пагель. Пагель: - Значит, вы меня неверно поняли. Я... - Но он гневно смолк, румянец слишком явно выдавал его. - Разумеется, с вами что-то случилось, Пагель, - бережно продолжал фон Штудман. - Мы же оба видим, и господин ротмистр и я. Вы не привычный пьяница. Вы пьете по совершенно определенной причине. Оттого, что у вас что-то стряслось, оттого что - ну, вы понимаете, Пагель! Пагель вертел в руках стакан с вином. Его поза стала менее напряженной, но он не ответил. - Отчего вы не хотите, чтобы мы вам помогли, Пагель? - настаивал обер-лейтенант. - Я сегодня, не задумываясь, принял помощь от ротмистра. Я сегодня... весьма неприятно упал... Он улыбнулся, вспоминая свое падение с лестницы. Сам он ничего не помнил, но Праквиц очень красочно описал ему, как он скатился под ноги гостям. Обер-лейтенант понимал, что его "падение" имеет несколько иной характер, чем у Пагеля, по сути - оно скорее физическое, чем психическое. Но легкое преувеличение не пугало его. - Может быть, мы вам подадим полезный совет, - продолжал он мягко, но настойчиво уговаривать молодого человека. - А еще лучше, если бы мы могли вам фактически чем-нибудь помочь, Пагель, - уже решительно заявил он. - Когда мы шли на Тетельмюнде, вы упали с пулеметом. И вы, ни минуты не колеблясь, приняли от меня помощь. Почему же в Берлине невозможно то, что возможно было в Курляндии? - Потому, - мрачно отозвался Пагель, - что мы тогда за общее дело боролись. А теперь каждый борется сам за себя, в одиночку - и против всех. - Один раз - друг, навеки друг, - сказал Штудман. - Помните, Пагель? - Да, конечно, - ответил Пагель. Он склонил голову и словно что-то обдумывал. Оба смотрели на него и ждали. Затем Пагель снова поднял голову. - Многое можно бы вам возразить, - проговорил он медленно и точно с трудом, но очень отчетливо. - Только мне неохота. Я ужасно устал. Могу я вас где-нибудь повидать завтра утром? С двух слов друзья поняли друг друга. - Завтра утром мы около восьми уезжаем с Силезского вокзала на Остаде, - сказал Штудман. - Ладно, - согласился Пагель. - Я тоже буду на вокзале... может быть... Он смотрел перед собой, как будто все было решено. Он не задавал никаких вопросов, его, казалось, нисколько не интересовало, почему едут, куда едут, что будет потом. Ротмистр скептически пожал плечами, недовольный этим полусогласием. Но Штудман не сдавался. - Это уже кое-что, Пагель, - сказал он. - Но не совсем то, чего мы хотели бы. Вы что-то затеяли, Пагель, вы всего минуту назад сказали, что рады бы отделаться от денег... - Бабы... - пробормотал ротмистр. - Сейчас около двенадцати. До завтра, до восьми часов утра вы задумали совершить что-то, Пагель, но настолько не уверены в результате, что не решаетесь дать нам решительный ответ и не хотите, чтобы мы присутствовали при этом. - Ясно, чертовы бабы... - пробормотал ротмистр. - А я, - заговорил Штудман поспешно, заметив, что Пагель хочет ответить, - не согласен с ротмистром. Я не думаю, чтобы за этим крылась какая-то сомнительная история с женщиной. Не похоже это на вас. Пагель наклонил голову, но ротмистр сердито фыркнул. - Я был бы вам благодарен, мы были бы вам благодарны, если бы вы разрешили нам именно эти предстоящие часы провести вместе с вами... - Да ничего особенного... - сказал Пагель. Но, побежденный заботливой настойчивостью Штудмана, добавил: - Просто мне хотелось проделать один опыт. Бывший обер-лейтенант улыбнулся: - Пытаете судьбу. Да, Пагель? Бывший портупей-юнкер Пагель