те же вы здесь дел! - Ротмистр весело улыбнулся. - Слушай, если очень туго придется, вызови меня. Я, конечно, сейчас же приеду. Я не злопамятен! Нет, не злопамятен! 12. НОЧНОЙ РАЗГОВОР ВОЛЬФГАНГА С ВАЙО Стоя у двери, Виолета подслушала только начало ссоры в отцовском кабинете. Затем, убедившись, что спор продлится еще некоторое время и матери будет не до нее, она тихонько выскользнула из дома через темную кухню. Минутку она помедлила у черного хода, снова обдумывая - решаться или нет? Если мать проведает, что она отправилась ночью не к себе в постель, а из дому, то никакая, даже самая упорная, ложь не поможет, и ее, как обещано, поместят в закрытое учебное заведение для девиц! Кроме того, она отправила Губерта Редера с письмом - если он найдет лейтенанта, если тот получит письмо, то сегодня же ночью Фриц придет к ней под окно, а там у стены шпалера! Как бы его не пропустить, если она уйдет... Она стояла в раздумье. Все говорило за то, чтобы остаться и подождать. Но августовская ночь была такая теплая, звездная... Воздух, как живое существо, ласково льнул к телу, воздух словно связывал ее с Фрицем, ведь Фриц тоже на улице этой теплой ночью, может быть совсем близко... Она чувствовала, как кровь поет у нее в висках ту сладостную, полную соблазна, манящую песню, которую поет плоть, когда она созрела... нет, пожалуй, лучше пойти; ей сразу сделалось грустно, как только она подумала, что может напрасно прождать его всю ночь... Светлое пятнышко в самом низу дома, почти на земле, привлекло ее внимание. В том состоянии нерешительности, в каком она сейчас, Вайо рада каждому предлогу, только бы оттянуть решение, и она идет на это пятнышко. Идет совсем тихо и, дойдя до лучика света, опускается на колени и подглядывает. Она видит в подвале освещенную каморку лакея Редера. Но как она ни пригибается, сколько ни глядит: каморка пуста, свет горит зря. "Иначе и быть не может", - думает она. Он ушел с ее письмом. Можно спокойно вернуться к себе в спальню! Если лейтенант сегодня ночью в Нейлоэ, он обязательно придет к ней под окно. Аккуратный Редер поторопился и, уходя, забыл выключить свет. Виолета уже хочет встать, как вдруг дверь каморки открывается. Смешно и чуть страшновато: она здесь, в темноте, среди ночи, одна, незамеченная, смотрит на маленькую освещенную беззвучную сцену, но также смешна и в то же время чуть страшновата та картина, что предстает перед ней: лакей Губерт Редер, никто другой, тщательно запирает дверь. Но это уже не чинный молодой человек в серой ливрее, а какое-то комическое явление в непомерно длинной белой ночной рубахе с пестрой каймой. А над этим белым ангельским одеянием - равнодушная рыбья физиономия с тусклыми глазами; с сегодняшнего вечера эта физиономия уже не представляется Виолете глупой и нелепой, нет, Виолету охватывает тихий ужас... Тщательно заперев дверь, лакей Редер идет к шкафу в углу. В руке он держит стакан с зубной щеткой. Он отпирает шкаф и ставит туда стакан со щеткой... Так уж устроен человек! Пережив этим вечером все же необычное ощущение, вероятно нечто такое, что можно бы назвать репетицией убийства, Губерт Редер, как и каждый вечер, надевает ночную рубаху и чистит зубы... Не всегда бывает он убийцей, чаще он самый незначительный, серенький обыватель, тем-то он и опасен! Тигра узнаешь по полосатой шкуре, - убийца, как и все прочие, чистит зубы, его не узнать. А сейчас Виолете предстоит увидеть нечто еще более необычное... Но Виолета наблюдает не очень внимательно, она больше не думает о лакее Редере, она соображает... "Под дверью я подслушивала не больше пяти минут, - соображает она. - И сразу же вышла. На черном ходу простояла не больше трех минут. Губерт должен был еще убрать со стола - это он сделал, пока я прощалась на ночь. Затем - унести посуду. Да он же не мог отлучиться из дому! Раздеться, умыться, почистить зубы... А мое письмо? Мое письмо?" Мое письмо! - так бы и крикнула она и стукнула в окно и потребовала бы обратно свое письмо. Но только страх взбудоражить весь дом, но только отвращение к длительным дурацким переговорам с изолгавшимся, коварным Редером удерживает ее. "А, бог с ним, с письмом! - вдруг совсем спокойно подумала она. - Мне оно ни к чему, я и так найду Фрица... Редер, верно, его присвоил. И не для того, чтобы показать родителям, нет, чтобы опять потребовать с меня вознаграждение!" Она представила себе, как стояла в темноте и ждала его. Она почувствовала руку у себя на сердце, холодную, нечеловеческую руку, и опять она ощутила во рту какой-то привкус страха. "Если я расскажу Фрицу, он убьет его; Фриц за гораздо меньшее чуть не убил Мейера..." Но она чувствует, что не скажет Фрицу, что для Фрица это навсегда останется тайной, будь что будет. Собственно говоря, общая тайна с Редером должна бы пугать ее. Но она ее не пугает. В этой недоброй лакейской руке есть какая-то мрачная притягательная сила, она не понимает какая, но чувствует ее... Пока все это промелькнуло у нее в голове, а на эти соображения и страхи ушло не больше секунды, лакей Губерт Редер опустился на колени в ногах кровати. Вон он стоит в своей длинной белой ночной рубахе, сложив руки, и, словно ребенок, читает на ночь молитву. Но в его серой недоброй физиономии нет ничего детского. На Виолету, которая видит его всего в нескольких шагах от себя, - вон он стоит на коленях, в подвальной комнате, посреди этой маленькой, только для нее одной освещенной сцены, и молится, словно послушный ребенок, а ведь только что его рука обвивала ее шею; на Виолету, которой приходит в голову, что это он благодарит господа бога за то, что с его соизволения так над ней насмеялся, - на Виолету вдруг нападает отчаянный смех, она не может сдержаться, она вскакивает и бежит в темноту, куда глаза глядят, не думая о людях, которым не следует ее видеть. И о Фрице, которого ей обязательно нужно видеть... Она бежит по саду все дальше, вот она уже на меже среди полей. С трудом переводит она дух. Ей кажется, что надо убежать от всего, что ее окружает, от себя самой и от всего вообще. Но в конце концов телу ее удается преодолеть страх, она бросается наземь и смотрит в звездное, очень темное ночное небо, в недосягаемо глубокой бездне которого ярко сверкают звезды. Она засыпает... Но спала она, верно, очень недолго, звезды ни капли не передвинулись с той минуты, как она сомкнула глаза. У нее такое ощущение, будто ей приснилось что-то легкое, веселое, только она не помнит что. Разбудило ее чувство приближающейся опасности. Но никакой опасности нет, вокруг тишь, сельская ночь. Уже и деревня угомонилась, оттуда не доносится ни звука. "Никакой опасности нет", - думает она, стараясь успокоить свое громко бьющееся сердце. Но вдруг ей приходит мысль, что она одна далеко в поле и сколько ни кричи, ни один человек в деревне не проснется... и на нее, которая никогда не боялась - ведь она тысячу раз бывала по ночам и в поле и в лесу и не допускала даже мысли о страхе, - вдруг нападает трусливый малодушный страх: что, если на меже вдруг покажется он в своей белой рубахе и опять захочет положить руку ей на сердце. "Противиться я не смогу!" - думает она. И она снова бежит, бежит прочь от виллы, ведь оттуда он может погнаться за ней, бежит к парку, к темному массиву деревьев. Перелезает через забор, вот она зацепилась подолом за гвоздь, порвала платье. Она падает лицом в траву, но сейчас же вскакивает и бежит в парк, к лебединому пруду, к дереву с дуплом... Она сует руку в дупло, но письма там нет; значит, он его вынул и теперь идет к ней... Она бежит обратно, но на бегу ей приходит в голову, что он и не получал письма, ведь письмо еще в руках у Редера, и ее охватывает безумная злоба на прохвоста Редера... Однако злоба проходит: правда, она все еще бежит, но уже раздумывает, стоит ли. Бежать нет никакого смысла, он, конечно, и не был в деревне; зарыв оружие, он, конечно, отправился не в деревню на любовное свидание, а возвратился к себе в часть с донесением, что все сошло благополучно. Но хотя она знает, что бежать уже незачем, она все еще бежит, словно что ее гонит, и, только увидев сквозь деревья светлый, желтый прямоугольник, останавливается... Она замедляет шаг, осторожно пробирается вперед и тихо, как кошка, подкрадывается к освещенному окну. Окно распахнуто, но занавески задернуты. Виолета переходит через дорожку, ступает на узкую полоску травы под окном и осторожно раздвигает занавески. Сегодня ночью она в таком смятении, ни на минуту не приходит ей в голову, что она делает нечто непозволительное или хотя бы непринятое. Окинув комнату быстрым испытующим взглядом, она просовывает за занавеску всю голову и так стоит и наблюдает: только голова в светлой комнате, а сама вся снаружи в темноте. За столом сидит Вольфганг Пагель и пишет письмо. День выдался довольно сумбурный, он настроил его на невеселый, грустный лад, при таких условиях и сельское хозяйство не радует. Утром ссора с ротмистром, который его выгнал; затем возня с арестантами; замурованная дверь с белым крестом, который пришлось потом замазать красным; вздорный лакей Редер с тачкой, полной гусиных трупов; таинственное совещание в замке со Штудманом - весь день сегодня был суматошный, сумбурный, совсем не такой, каким полагается ему быть в деревне! С неудовольствием проглотил он в конце концов свой одинокий ужин - Штудман передал через лакея Элиаса, чтоб Пагель не ждал его - и теперь не знает, как убить вечер: спать нет желания, заняться чем-нибудь нет охоты. Он даже подумывает, не пойти ли в трактир пропустить стаканчик, чтобы встряхнуться, а может быть, и в картишки перекинуться... В конце концов ему приходит мысль прогуляться в деревню и поискать Зофи Ковалевскую. В общем, она девушка славная и, пройдя берлинскую выучку, вряд ли станет долго ломаться. Хозяйская дочка, Виолета фон Праквиц, со своими сегодняшними поцелуями, пожалуй, опасней. Но тут он вспомнил, что ему нельзя уходить из дому ни в трактир, ни к Зофи! Он взялся выполнить поручение, он ожидает гостя, которого ему предстоит вздуть: дурака лакея с рыбьей физиономией, Губерта Редера. Некоторое время Вольфганг Пагель шагал, не зажигая света, из угла в угол по своим двум комнатам, то по конторе, то по спальне. Но от того, что ходишь из угла в угол в течение получаса и размышляешь, как пригрозить подлому субъекту, как запугать, избить его, настроение нисколько не повышается. Такие вещи делаются без размышлений, с маху. Но куда же себя деть? Поразительная история: стоит ему заинтересоваться какой-либо девушкой, будь то Виолета, Аманда или Зофи, в конце концов все сводится к воспоминаниям о Петере. Ну что ж, Петра окончательно похоронена и позабыта, мир праху ее, хорошая, ласковая девушка, но, как уже сказано: мир праху ее! Можно написать матери, рассказать ей о своем новом житье-бытье и для ее полного спокойствия возвестить, что Петра Ледиг ликвидирована. Это значительно лучше, чем без дела сидеть и дожидаться жалкой драки. Лакей несомненно изрядный трус! Приняв такое решение, Пагель зажег у себя в комнате свет, задернул занавески и принес из конторы письменные принадлежности. Остается еще только снять пиджак: в рубашке без воротничка и в брюках без подтяжек удобно и не жарко; он сел за стол и принялся писать. Вначале ему еще мешала мысль о приходе Редера, но скоро он совсем позабыл об этом мямле и застрочил быстрее. Он описывал свою жизнь в Нейлоэ, чуточку презрительно, чуточку небрежно, так, как пишут в двадцать три года, когда не желают признаться, что хоть что-либо доставляет удовольствие. В пяти фразах набросал он портрет своего "кормильца", затем бородатого простодушного тестя, от которого за версту несет хитростью и коварством. О прошлых делах он не пишет ни слова: ни слова о взятой картине, ни слова о судьбе довольно значительной суммы, ни единого слова о расстроившейся свадьбе. От упоминания об этих менее приятных вещах удерживали Вольфганга не стыд или упорство. Просто, пока человек действительно молод, он еще верит, что прошлое действительно прошло, то есть, что он с ним раз и навсегда расквитался. Он верит, что в любой день можно начать "новую жизнь", и у всех остальных людей предполагает ту же веру, тем более у матери. Он еще не подозревает о цепи, которую влачишь за собой всю жизнь; каждый день, каждое событие прибавляет к этой цепи новое звено, он еще не слышит ее лязга, он еще не понял удручающего, безнадежного значения слов: потому что ты поступил так, а не иначе, ты стал тем, а не иным! Совсем не то в двадцать три года: кончено так кончено, прошло так прошло; перо Вольфганга летает по бумаге. Вот оно рисует портрет Штудмана, няньки и гувернера по призванию; настроение у Пагеля повышается, дух отца вселился в него... На полях письма он набрасывает карикатуру на Штудмана, он изображает его в виде кролика, грустно сидящего перед своей норой. Кролик глядит на мир мудрыми и в то же время глупыми глазами, но прежде всего глазами грустными. Пагель, удовлетворенно насвистывая, созерцает свое произведение: и вправду похож. Потом он подымает голову и встречается взглядом с хозяйской дочкой, Виолетой фон Праквиц. - Гоп-ля! - говорит Пагель, не выражая особого удивления по поводу столь необычного визита - через окно. Затем: - А шалопай Редер, видно, уклонился? Она качает головой. При этом одно плечо просовывается между занавесками и Виолета грудью мягко ложится на подоконник. Она стоит, сильно нагнувшись вперед, и потому в декольте видна нежная молочная кожа, такая соблазнительно белая рядом со смуглой загорелой шеей. - Нет, - говорит Виолета после минутного колебания. Говорит она медленно, словно нехотя, словно во сне. - Редера папа позвал, я не могла послать его к вам. Пагель смотрит на девушку. - А вы, милая барышня? - нарочито веселым тоном спрашивает он. - Так поздно гуляете? Домашний арест снят? Опять она медлит с ответом, в то же время не спуская с него глаз. - Я была у дедушки с бабушкой, - наконец заявляет она, - и хотела вам рассказать... - Благодарю вас! - говорит Пагель. - Несколько поздновато. Вокруг так тихо, тепло и тихо. Грудь на окне, рот, дышащий тайной, сулящий исполнение желания. Так давно это было... Все растет, зреет, цветет... Прекрасно ты, повремени. - Да... - говорит он после паузы, говорит рассеянно, задумчиво. И опять все тихо, тихая, темная смятенная ночь. - Подите-ка сюда... - вдруг шепчет она. Несмотря на то, что она шепнула очень тихо, он вздрогнул, как от удара. - Да? - спрашивает он вполголоса, а сам уже встал со стула. - Да, пожалуйста... - снова шепчет она, и он медленно подходит к ней. Он сам не сознает, как изменилось выражение его лица. Изменилось, стало горьким, решительным, словно он уже пробует плод, который не может быть сладким. Ее же лицо все такое же, как тогда, когда она заглядывала в комнату к молящемуся лакею: словно в забытьи, словно она ощущает страх и отчаяние, и наслаждение, и желание. - Ближе! - шепчет она, когда он останавливается за шаг от нее. - Еще ближе! Это манит ночь и изголодавшаяся плоть, но манит и ее желание. Ее желание, незаметно как сеть оплетает его, притягивает ближе... - Ну? - тихо спрашивает он, и лицо его уже совсем у ее лица. - Хотите... - говорит она, запинаясь, - поцелуйте меня еще раз, хотите? И она поднимает к нему голову; решительным и все же детским движением протягивает ему губы. Внезапно в ее глазах блеснули слезы... Ах, не только развращенность толкает ее в объятия другого - нет, это и страх перед тем, что неудержимо все глубже проникает в нее. Он положил руку ей на сердце, овладел ею... - Вот! - сказала она беспомощно, и губы их встретились. Так они стояли бесконечно долго. На его руку, которой он опирался на подоконник, легла ее грудь, сквозь шелковистую ткань он чувствовал, какая она тяжелая и созревшая, слаще любого плода. Что это, сверчки стрекочут в парке? Тонкий, нежный голос, словно кровь поет, выводит, выводит мелодию, не прерываясь, будто поет сама земля, добрая, плодородная мать-земля, которая любит влюбленных... Бесконечно долго прижимается его рот к ее губам... Вдруг он чувствует, что она забеспокоилась. Она хочет что-то сказать. Ему жаль отпустить ее губы, жаль прервать очарование... Быстрым движением сбрасывает она платье с левого плеча. Ее левая рука лежит на его плече, а правая обнажает грудь... - Вот! - говорит она жалобно. - Положи сюда руку - так холодно... И он сам не отдает себе отчета, что его рука уже охватила ее грудь. - О! - стонет она и крепче прижимает свои губы к его губам. Что он думает? И думает ли он вообще? Пламя подымается все выше, все выше. Перед глазами мелькают какие-то образы, торопливые образы, призрачные картины прошлого у него в мозгу сменяются, как на экране. Комната у мадам Горшок, он просыпается и ловит на себе взгляд Петера... Пламя все выше, все выше... "А мне нельзя с тобой?" - так или в этом роде спросила она и пошла с ним; в расписанном под мрамор подъезде берлинских меблирашек представились они друг другу: Петра Ледиг. Этой минуты не забыть. Сверчки все еще поют, только это не сверчки, сверчки не живут в парках, сверчки живут в доме - это кузнечики, цикады так поют, зеленые, довольно нелепые с виду насекомые... Вот грудь опять у тебя в руке, ты опять ощущаешь ее. Это грудь манит, манит плоть, не любовь. Понемножку, потихоньку отними губы, нельзя испугать девочку, ее просто развратили. Развратили и ничего не дали взамен, даже знания. Она не знает самое себя, она как лунатик, нельзя ее сразу разбудить. Петер была другой. О! Петер была совсем другой! Она все знала, но была невинна, как ребенок! Не верю, чтобы то, что мне про нее рассказали в полиции, была правда. Петер не развращена, она знала и все-таки была невинна... - Что с вами? - спросила Вайо и посмотрела на него непонимающим взглядом. - О чем вы думаете? - Ах, - сказал он рассеянно, - я как раз вспомнил... - Вспомнили?.. - спросила она. - Да. Вспомнил. Я принадлежу другой женщине. - Он увидел внезапную перемену в ее лице, испуг. Быстро добавил: - Так же, как вы принадлежите другому мужчине. - Да? - покорно спросила она. Ее так легко повернуть куда хочешь. Жеребенок, губы еще нежные. Она слушается каждого движения узды. - А с той другой женщиной - тоже кончено? - Я так думал, - поторопился он ответить. - Но сейчас мне показалось... что, пожалуй, еще не кончено. - Сейчас? Она стоит в окне между занавесками, так, как он оставил ее, не окончив поцелуя, волосы растрепаны, грудь все еще обнажена, нижняя губа плаксиво опущена и дрожит. На нее жалко смотреть. Так смотрим мы на ложе наслаждения, покинутое наслаждением... - И у вас тоже не по-настоящему кончено, - хочет он ее утешить. - Надо просто немножко подождать, вы же знаете. Это только доказывает его порядочность, что он так долго не появляется. - Вы думаете? - оживилась она. - Вы думаете, он вернется? Это все мои дурацкие пятнадцать лет виноваты? - Ну конечно! - сказал он. - Подождите, я сейчас приведу себя в порядок и провожу вас домой. Мы обо всем поговорим. Он повернулся, пошел к зеркалу, пригладил волосы. - А вам гребешок не нужен? - спросил он. - Нате! Он надел пиджак, вымыл руки, за это время и она привела себя в порядок. - Пошли! - И он выпрыгнул в окно. - Пускай свет горит, я сейчас же вернусь. Им приятно идти рядом, ночь теплая и безветренная, так и хочется побродить, пошататься. На ходу их руки два раза соприкоснулись, тогда он взял ее за руку, и так они и продолжают свой путь, рука в руку, как два хороших товарища. - Знаете что, Вайо, - говорит Пагель, - я вам скажу, какое я сейчас сделал открытие. Собственно, не принято говорить о таких вещах с молоденькими девушками, но, кроме меня, никто вам этого, пожалуй, не расскажет! Ведь не родители же! - Родители! - презрительно усмехается Вайо. - Они думают, я все еще верю, что детей приносит аист! - Надо же! - весело замечает Пагель. - Поразительная отсталость - тоже придумали! Чтобы при теперешних-то песенках девушки ничего не подозревали? Ну, слушайте, но разве я сказал бы это своей дочери? Черт знает как глупо говорить о таких вещах; стесняешься и злишься на себя за то, что стесняешься... - Так как же ваше открытие... - напоминает Вайо. - Да-да! Ну вот, я вам сказал, я принадлежу другой женщине, и, верьте мне, за минуту до того я еще не знал... - Слушайте! - говорит Вайо и останавливается. - Приятные вещи вы мне говорите... - А, глупости, Вайо, ну чего вы в амбицию ударились! Это ведь не в обиду вам говорится, вы молоды и красивы - ну и все прочее! Значит, дело обстоит так: я не знал, что принадлежу другой. Раньше, до встречи с ней, я флиртовал направо и налево, то с одной, то с другой... И я думал, что это так есть и так всегда и останется: разругаешься, заведешь другую. Надоела одна, подавай следующую! Ведь и девушки ничуть не лучше, - немножко устыдившись, говорит он в оправдание своему грубому мужскому взгляду. - Вспомните песенку: "А на другом углу уж ждет меня другой..." - Верно, не один, так другой! - вторит Виолета. - Ну вот, видите! - торжествующе заявляет Пагель. - А ведь это чистейшая ерунда! Вот и я тоже попался на эту удочку! Только вранье это. Когда у меня началось с Петером, видите ли, я называл мою подругу Петером, на самом деле ее зовут Петра. - Смешное имя! - презрительно заявляет Вайо. - Ну, Виолета тоже не бог весть что, - огрызается Пагель, но тут же продолжает в примирительном тоне: - Впрочем, это дело вкуса. По-моему, Петер очень здорово. Так вот, после того как я прожил год с Петером... - Вы по-настоящему жили с ней? - Конечно! А как же иначе? Сейчас этим никого не увидишь! Я думал, будет так же, как и с прежними. Она спокойнее и милее, значит, выдержим немного дольше. И когда это кончилось, как раз перед тем, как мне сюда ехать, я решил: очень надо! Плакать не буду! Найдется другая! Знаете, - говорит Пагель, подумав, - если поразмыслить как следует, это же черт знает как подло так рассуждать. Но что поделаешь, все так говорят, все так поступают, и тебе уже кажется, что так оно и есть... - И так оно и есть! - упрямо заявляет Вайо. - А вот и нет! - задорно протестует Пагель. - В этом-то и есть мое открытие! Я уже несколько недель толкусь здесь в Нейлоэ, и все мне нравится, спасибо; но по-настоящему ни к чему тут у меня сердце не лежит. Раньше, бывало, только проснусь, уже радуюсь, без всякой особой причины, просто потому, что существую, а теперь я думаю: эх, опять день впереди, ну, быстро, влезай в штаны, принимайся за работу, может, скорей время пройдет... - Совсем как я, - говорит Вайо. - Меня тоже ничто уже не радует. - Общая болезнь, сударыня! Я сейчас вам все по пальцам перечту! Итак, ничто больше не радует, ничто не забавляет, и в теле тоже настоящей бодрости нет... - Я вам вот что скажу, - заявляет Виолета с важным видом. - Я про это читала. Это у вас просто от воздержания - вы ведь с ней жили по-настоящему. - Ух ты черт! - удивляется Пагель. - Для вашего возраста, фройляйн, это очень мило! С минуту он молчит в раздумье. В нем подымаются сомнения: хорошо ли рассказывать такой молоденькой девушке, именно этой молоденькой девушке, о своем открытии? Но затем он успокаивается: будь она такой, как можно предположить по ее словам, она бы такого не сказала! Люди, действительно испорченные, стараются скрыть свою испорченность. - Нет, - говорит он немного спустя, - в деревне девушек хватает. В том-то и заключается мое открытие, что на каждом углу не стоит другая. Или нет, стоит именно другая. А ищешь все ту же. Счастье может дать только та же. И вы ищете все того же... Она на минуту задумалась, потом сказала: - Я сама не знаю, сама не понимаю. Нет мне покоя, все меня куда-то гонит, и вот, как я посмотрела к вам в окно, мне и пришло в голову: все равно, кто ни будь, любой может меня успокоить... - А я, - сказал Пагель, - понял только сейчас: какая бы девушка мне ни нравилась, я сразу же сравниваю ее с Петером, и тогда мне ясно: из этого ничего не выйдет. - Понимаете? - спрашивает Вайо, она почти его не слушала. - О таких вещах ведь никого не спросишь! Ни родителей, никого. Я целыми днями про это думаю, а по ночам мне это же снится. Иногда мне кажется, я с ума сойду. Когда папы с мамой дома нет, я пробираюсь к папе в кабинет и роюсь в энциклопедическом словаре. И как почитаешь словарь да редеровскую книгу почитаешь, вот и выходит, будто так оно и есть, и мне так грустно станет. А потом я опять думаю: не может этого быть... - Конечно, не только тело, - продолжал Пагель. - Это вы придумали. Если бы только тело, любой мужчина любой девушке подходил бы, а тут взглянешь на других, и видишь: нет, не подходят. - В этом вы правы, - заметила она. - Но, может быть, все же подходит не один, а несколько? Может быть, очень многие? Только не все! Все, конечно, не подходят. - А я думаю: только одна! - сказал Пагель. - И я ужасно рад, что понял это... - Господин Пагель... - говорит она робко. - Да? - Господин Пагель... мне тогда... ужасно хотелось пойти к вам в комнату. Он молчит. Она настаивает: - Это, конечно, очень грубо, так прямо говорить, но от правды не уйдешь. Мне всем приходится врать, даже Фрицу. Вот и хочется хоть вам сказать правду. - А потом бы у вас обязательно на сердце кошки скребли, - говорит он осторожно. - И у меня тоже. - Послушайте, - снова начинает она, - вот сейчас, у окна, вы только потому такой были, что мне всего пятнадцать лет и что тот, кто спутается с пятнадцатилетней, - подлец? - Нет! - говорит он в смущении. - Об этом я не подумал. - Вот видите! - торжествует она. - Тогда, значит, и мой лейтенант не подлец. Она остановилась, они часто останавливались, пока шли деревней. Сейчас двенадцатый час, а в страду об эту пору все уже спят. Она отпустила его руку, он почувствовал, что она хочет что-то сказать. - Ну? - спрашивает он. - Пожалуйста, - запинаясь и в то же время с каким-то отчаянным упорством, почти с мольбой просит она, - пожалуйста, вернемся обратно к вам, мне так хочется... - Нет, нет, - мягко протестует он. Но она уже обвила руками его шею, она прижимается к нему, смеется и плачет сразу, осыпает его поцелуями, она соблазняет его... И от этого соблазна все в нем холодеет, он не отталкивает ее, он даже держит ее, не сжимая, в своих объятиях, только чтобы она не упала. Он уже не забывает, что она еще почти ребенок... Рот его холоден, и кровь холодна, он не чувствует, чтобы в нем подымалось пламя... И вот из темноты вырастает образ другой, не маменькиной дочки, не барышни из хорошей семьи, не наследницы - нет, конечно нет! "Есть что-то другое, - думает он, внезапно потрясенный, сильно потрясенный, взволнованный и захваченный. - Можно ходить по грязи и испытать много дурного и все же не стать грязной и дурной. Она, она, она любила меня, и она была чиста - а я этого не знал!" И ему представляется таким неважным то, что рассказывали ему про болезнь и про панель, - это неправда! А пока все это мелькает у него в голове, Виолета донимает его поцелуями и ласками. "Эх, надоело бы уж ей, поскорее перестала бы", - думает он с отвращением. Но она словно одурела, словно голову потеряла от собственной нежности, она тихонько стонет, берет его руку и опять прижимает к своей груди. "Неужели мне придется быть грубым!" - озабоченно думает он. Тут в темноте раздаются шаги, уж совсем близко... С молниеносной быстротой отскакивает она от него, прижимается к ближайшему забору и стоит там, повернувшись спиной к дороге... Пагель тоже отворачивается... И господин фон Штудман, вечная нянька, на этот раз нянька невольная, проходит мимо них. Он как будто всматривается в темноту, он даже приподымает шляпу, вежливо говорит: - Добрый вечер! Пагель что-то бормочет, а от забора доносится какой-то звук - то ли смех? то ли плач? Шаги замирают. - Это господин фон Штудман, фройляйн Виолета, - говорит Пагель. - Да, надо спешить домой, верно, родители сейчас спать пойдут. Господи, если мама заглянет ко мне в комнату! - Она торопится, бежит рядом с ним, у нее вырывается возглас досады: - И все понапрасну! Такой уж неудачный день! - Я думал, вы были у бабушки с дедушкой? - заметил Пагель чуть насмешливо. - А, что за глупости! - в ярости кричит она. - Мне вас жаль, если до вас еще не дошло, что мне нужно было! Пагель не отвечает, и она тоже молчит. Они подходят к вилле. "Слава богу, они еще внизу!" - радуется Вайо. Но как раз когда она это говорит, свет в ротмистровом кабинете гаснет и освещаются пестрые окошечки на лестнице, идущие вверх по косой линии. - Скорей, по шпалере! Может быть, еще успею! - шепчет Виолета. Они бегут вокруг дома. - Нагнитесь, я влезу к вам на закорки! Хоть какой-нибудь прок от вас! - со смехом говорит она. - Всегда рад служить, - вежливо заявляет Пагель. Она уже у него на спине, тянется к карнизу. "Сильфидой тебя не назовешь", - думает Пагель, замечая, с каким удовольствием она наступает на него всей своей тяжестью. Но вот она уже вскарабкалась выше, он отходит в кусты; шуршат усики глициний, вот уже светлая тень исчезла в темном провале окна. Пагель видит, как освещаются четыре других окна, он слышит через открытое окно, как жалуется, ругается и хнычет ротмистр. "Ишь ты как нализался", - удивляется Пагель. Он отходит от окна, идет к себе во флигель. "Надо написать маме про Петру, - думает он. - Пусть справится, что с ней сталось. А если в течение недели я не получу сведений, поеду в Берлин. Уж я ее разыщу... Вайо - это тяжелый случай... Ну, да бог с ней!" 13. НО ГАЗЕТЫ... Лето медленно сменялось осенью, желтые поля ржи опустели, плуг окрасил светлое жнивье в коричневый тон, в деревнях говорили: "Вот мы и убрались!" Крестьяне поплевывали на ладони и косили отаву, а кое-кто уже принимался за картофель! Да, кое-что было сделано, какая-то работа выполнена. Но вот они открывают газеты - реже вечерком под праздник, когда уже невмоготу работать, а чаще по воскресеньям - и читают. Что же сделано на белом свете? Какая работа выполнена? Они читают в газетах о том, что правительство Куно пало. Его сменило правительство Штреземана, как говорили более приятное французам, но сами французы не стали приятнее. Они читают о том, что забастовала и государственная типография. Некоторое время совсем не было денег, даже паршивых бумажек. Они читают о том, что начинается война, пока еще на бумаге, между общегерманским военным министром и саксонским премьером. Они читают также о борьбе баварского правительства с общегерманским правительством. Они читают о том, что Англия уже не противится оккупации Рура французами; они читают о демонстрациях сепаратистов в Аахене, Кельне, Висбадене, Трире. Они читают о том, что финансирование пассивного сопротивления на Рейне и Руре обошлось государству за одну неделю в три тысячи пятьсот биллионов марок. Еще они читают о прекращении пассивного сопротивления на Руре и Рейне и о полном отказе правительства от борьбы с противозаконной французской оккупацией. Они читают о том, что экспорт прекращен, что в хозяйственной жизни Германии полный развал; они читают также о стычках между сепаратистами и полицией и что полицейских французы сажают в тюрьму. За это время, за эти несколько недель, пока шла уборка хлеба, доллар с четырех миллионов марок поднялся до ста шестидесяти миллионов! - Ради чего мы работаем? - спрашивали люди. - Ради чего мы живем? - спрашивали люди. - Мир гибнет, все распадается, - говорили они. - Давайте же, пока живы, веселиться, позабудем о нашем позоре! Так они говорили, так думали, так поступали. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ПОТЕРЯННОГО НЕ ВЕРНУТЬ 1. НЕЙЛОЭ БЕЗ РОТМИСТРА Каждый раз в течение последних недель, когда фрау Эва фон Праквиц приходила в контору посоветоваться с господином фон Штудманом по хозяйству, Штудман не забывал спросить, быстро, серьезно взглянув на нее: - А как ваш супруг? Что пишет Праквиц? Обычно фрау Эва только пожимала красивыми полными плечами, которые раз от разу были прикрыты все более привлекательными, все более прозрачными блузками (так во всяком случае казалось Штудману). А иногда говорила: - Опять открытка! Ему живется неплохо. Он уже пристрелил пятисотого кролика. - Превосходно! - говаривал в таких случаях господин фон Штудман. И больше они о ротмистре не беседовали; они беседовали об урожае, о работе. Оба они были довольны результатами своих трудов, да и друг другом тоже были довольны. Если они считали что-либо целесообразным, то без долгих разговоров принимали решение и проводили его в жизнь. Если же потом выяснялось, что это все же было нецелесообразно, то они не тратили времени на бесплодное сожаление, а изменяли, исправляли, пробовали сделать иначе. Разумеется, промахи случались нередко, и большие и малые. Нелегко было Штудману в самую жаркую рабочую пору взять в свои руки такое большое и для него совершенно новое дело. Часто приходилось тут же принимать очень трудные решения. Колебаться было нельзя: мост, ведший на дальний участок номер 5, провалился, двадцать упряжек, восемьдесят человек стояли без дела, глубокомысленно смотрели они на воз со снопами, скувырнувшийся в канаву, пристраивались уже в тени и говорили: - Что тут поделаешь! Штудман что-то делал. Через минуту в имение мчались гонцы, через пять минут на поле были уже мотыги, лопаты, заступы. Через четверть часа канава уже была засыпана, через двадцать минут из лесу приезжала подвода с хворостом, не проходило и получаса, и возы со снопами опять тянулись с дальнего участка номер 5 к имению... - Вот это голова! - говорили рабочие. - От такого всякой приятно ребенка прижить, - с восхищением говорила Гартигша, хотя теперь она уже не убиралась в конторе, а работала на поле. - Ты бы не отказалась! - одобрительно смеялись вокруг. - Это тебе не Мейер-губан! Да, Штудман работал на славу, но и помощники у него были тоже славные. Все просто диву давались, как развернулся старый запуганный, покорный приказчик Ковалевский, какие прекрасные советы, порожденные долголетним опытом, вдруг приходили ему в голову! Рабочих он все еще недостаточно подтягивал, зато Пагель, потный, но быстрый как ртуть, поспевал всюду на своем велосипеде. Он перекидывался непристойными шутками с самыми разудалыми бабенками, но совершенно твердо устанавливал: - Вот досюда дойдете к обеду - а к концу дня вон туда! Они вопили, что им не справиться, пусть он сбавит наполовину, они малосильные женщины, не такие крепыши, как он, а он их только высмеивал: чего же тогда хвастают, будто им любой мужчина нипочем? Послушать их болтовню, так не родился еще тот парень, что с ними совладает. Вот, пусть теперь и доказывают! Сопровождаемый их громким хохотом, Пагель ехал дальше, но к вечеру они справлялись с заданным уроком. Даже чуточку больше делали, а он не забывал это отметить похвалой или чаще крепкой шуткой. Он им всем нравился, особенно потому, что им не приходилось ревновать его друг к дружке. - Этот не пропадет, - говорили они. - Смотри, еще какую жену подцепит, не какую-нибудь каргу вроде тебя! - Подумаешь, сама хороша! Да у такой, как ты, я всякого в два счета отобью! Когда они узнали, кем он был прежде - а при их никогда не дремлющем любопытстве они, конечно, все выведали, - они стали называть его сначала господин офицер, потом портупей-юнкер, потом юнкер, потом юнкерочек, а так как он часто ходил в поле с фройляйн Виолетой, то они привыкли смотреть на них, как на господских сына и дочку. Что они не влюбленные, женщины сразу смекнули. Да, покинутая Вайо стала постоянной спутницей Пагеля. У матери времени на нее не хватало, ведь матери тоже приходилось часто бывать в поле. Фрау Эва провела всю свою молодость в Нейлоэ, и прежде она часто ездила в поле с отцом, старым тайным советником. Она слышала, что старик бормочет себе под нос, видела, на что он обращает внимание. И теперь она удивлялась, сколько всего уцелело у нее в памяти, она сама бы никогда не поверила. Когда она ходила на поле с ротмистром, она не решалась высказывать свое мнение, так как ротмистр сейчас же говорил: - Ты в этом ничего не смыслишь. Не суйся, пожалуйста, в мои дела. - И начинал злиться. Штудман никогда не злился. Он ее внимательно выслушивал, даже поддакивал. На ее предложения он говорил: "Превосходно!"; правда, потом случалось, что он делал не то, что она предлагала, но зато он так подробно и складно обосновывал свое несогласие, что она не могла не признать его правоты, хотя и не могла не зевнуть разок-другой. Фон Штудман несомненно был человеком очень положительным, дельным, способным, но в то же время немножко чересчур обстоятельным. Трудно было даже представить себе, как бы он приступил к объяснению, если бы в один прекрасный день захотел признаться ей в любви, как бы он обосновывал, мотивировал, анализировал свою любовь, что приводил бы в оправдание, как объяснял бы свое поведение по отношению к другу, как уточнял бы свои требования для дальнейшей жизни. Даже представить невозможно! При всех своих способностях Штудман был самым неспособным на флирт человеком. Но фрау Эва не могла не признать, что была своя прелесть в его манере при архипрозаических подсчетах смешанных кормов для рогатого скота задумчиво скользнуть взглядом от носка ее ботинка к ее рту, хмыкнуть и снова приняться за вычисления. "Медленно, но верно", - думала фрау Эва. Она не торопилась, горячность и спешка ей надоели. Да вряд ли у нее и были какие-либо твердые планы и намерения, спокойное, почтительное обожание господина фон Штудмана просто было ей приятно. Устав за последние годы от стремительного потока тревог, ссор, от вечной гонки, она охотно предоставляла спокойной реке аккуратности и порядочности, исходившей от Штудмана, покачивать и баюкать ее. Но совершенно ясно, что при столь разносторонних занятиях у матери не оставалось достаточно времени для дочери. Сперва фрау Эва пробовала брать Виолету с собой, когда ездила в поле, когда ходила в контору. Но из этого ничего не вышло. При более продолжительном и частом пребывании вместе выяснилось, что отношения между матерью и дочерью заметно ухудшились. Фрау Эва с беспокойством видела, что Виолету раздражает все, что она ни предложит. Если мать говорила, что сегодня хорошая погода, Виолета утверждала, что погода отвратительная, если мать предлагала пойти искупаться, Виолета находила купанье скучным. Ничего не поделаешь, налицо был протест, воинственное настроение, что-то серьезно напоминавшее вражду. "Может быть, я действительно была неправа, - раздумывала фрау фон Праквиц. - Может быть, ничего и не было, так, безобидные девичьи причуды, - ведь о чужом мужчине и в самом деле больше ничего не слышно. А она смертельно оскорблена в своих девичьих чувствах. Лучше не донимать ее зря и предоставить все времени. Настанет день - сама ко мне придет". Итак, Вайо опять получила свободу, о домашнем аресте больше не было речи. Но куда себя деть? Как пуста стала жизнь! Не могла же она вечно ждать. При мысли, что ей придется ждать год, два, три - и чего доброго ждать напрасно, на нее нападал страх. "Уж лучше..." - думала она. Но она не знала, что лучше: смерть, первый встречный - она не знала. Что-то должно случиться! Но ничего не случалось, ровно ничего! В первые дни вновь обретенной свободы она обегала все уголки, где раньше бывала с Фрицем. Целыми днями бродила она в лесу, там, где встретила его впервые. Она отыскала все те места, где они лежали в траве, она помнила каждое из них... Казалос