ь, примятая трава только что поднялась, мох только что разгладился, - а он не приходил. Временами ей представлялось, что он был только сном. Побывала она и в Черном логе, после долгих поисков нашла искусно замаскированное место, где было зарыто оружие. Долго бродила она там, ведь должен же он прийти, должен поинтересоваться, не открыта ли тайна, - а он не приходил! Иногда она встречала на прогулках в лесу старого лесничего Книбуша. Он выкладывал ей все, что накипело у него на сердце. Его вызвали на очную ставку с браконьером Беймером; подлец, должно быть, прослышал о бахвальстве лесничего. Он нагло утверждает, будто лесничий сбросил его с велосипеда, несколько раз ударил головой о камень, хотел убить, извести, а ведь Беймер после падения с велосипеда сразу же потерял сознание. Со стариком обошлись очень круто, сказали, что если б не возраст, его тут же посадили бы в тюрьму. О затравленной косуле не было даже речи, сперва дадут ход делу о покушении на убийство! А пока что браконьер блаженствует в больнице, хорошие харчи, внимательный уход, отдельная комната, правда, с решеткой на окне - никогда еще ему, прохвосту, мерзавцу, так не жилось. Виолета зевала, слушая это нытье. Лесничий сам виноват, должен был знать, что придется ответить за болтовню о геройской схватке с браконьером Беймером! Она заинтересовалась его рассказом, только когда лесничий сообщил, что встретил во Франкфурте маленького управляющего Мейера. Но теперь маленький Мейер совсем не маленький человек, он стал большим человеком, у него завелись деньги, да еще какие! Лесничий подробно описал, как был одет господин Мейер: шикарный костюм, дорогие кольца на пальцах, золотые часы с двойной крышкой! И что же, господин Мейер не возгордился, он пригласил лесничего на ужин в дорогой ресторан. Он угостил его рейнвейном, затем шампанским, которое он под конец подкрасил бургонским, Мейер называет его "Турецкой кровью"! Лесничий облизывал губы при воспоминании о кутеже. - Одним спекулянтом больше стало! - презрительно усмехнулась Вайо. - Это как раз подходящее для него дело! А вы в благодарность за угощение, конечно, выложили ему все, что делается в Нейлоэ. Лесничий, весь красный и взволнованный, запротестовал против такого подозрения. Даже о том, что господина ротмистра нет здесь, не рассказывал. Ровно ничего не рассказывал. Да и вообще разговор шел совсем о другом... - О чем же шел разговор? - сердито спросила Вайо. Но лесничий точно сказать не может. - Вы были пьяны, Книбуш, - заявила Вайо. - Вы вообще не помните, что болтали. Ну, ни пуха ни пера. - Спасибо, - пробормотал лесничий, и Виолета пошла своей дорогой. Ей наскучила нудная болтовня лесничего, ей наскучил лес, наскучили назидательные изречения бабушки. Дедушка постоянно в каких-то таинственных разъездах или торчит у старосты Гаазе, а дома молчалив, задумчив, скучен. Лакея Редера она избегает, она даже не спросила, куда он дел ее письмо. (Но теперь она днем и ночью, несмотря на протесты удивленной матери, запирается на ключ у себя в спальне.) Ах, все ей наскучило, все опротивело... Виолета недоумевает, что, собственно, она делала целыми днями раньше, пока Фрица еще не было? Она старается припомнить - нет, не знает. Ни к чему ни вкуса, ни интереса - все наскучило. Единственно, что остается, это Вольфганг Пагель. Он, пожалуй, должен быть ей еще ненавистней, чем мать, но ей совершенно безразлично, что он о ней думает, что он ей говорит, безразлично, когда он ее высмеивает. Она его совсем не стесняется, точно он ей вроде брата. Они усвоили невероятный тон друг с другом, бабушка так бы на месте и умерла, если бы услышала, как болтает с Пагелем ее внучка, для которой она подвергла цензуре сластолюбца Вольфганга Гете. - Пожалуйста, без нежных прикосновений, фройляйн, - мог сказать ей Пагель. - Я уж вижу, на вас опять сегодня нашло, опять у вас мозги набекрень. Синяки под глазами, - но помните, я ведь слабый, податливый мужчина... Виолете такой тон был совсем не по душе. Она висла у него на руке, прижимала его локоть и говорила: - Это-то и хорошо! Могли бы с чистой совестью быть поласковей со мной, на кой вы все для вашей Петры бережете. - Не на кой, а к чему, - со штудмановской педантичностью поправлял Пагель. - Может быть, вы все-таки постарались бы научиться правильно говорить по-немецки? Ох, как ее это злило, раздражало, мучило до слез! Он не подпускал ее близко, до поцелуев больше не доходило, Пагель строго за этим следил. Иногда она убегала от него, вся красная, со слезами ярости на глазах. Ругала его трусом, тряпкой, шляпой, клялась, что не скажет с ним больше ни слова... На следующее утро она стояла уже у дверей конторы и дожидалась его. - Ну как, сменили гнев на милость? - ухмылялся он. - Клянусь вам, Виолета, сегодня я чувствую себя еще большим трусом, тряпкой и шляпой. - Когда вернется мой Фриц, - кричала она, сверкая глазами, - я ему расскажу, как вы со мной обращались! Он вызовет вас на дуэль и уложит на месте. Вот буду рада! Пагель только смеялся. - Думаете не скажу? Обязательно скажу! - кричала она, опять впадая в ярость. - Вы на это способны, - смеялся он. - Я уже давно знаю, что вы бессердечная тварь, вам хоть весь мир подохни, только бы своего добиться. - Хоть бы вы подохли! - кричала она. - Да, да, подохну. Но только не сейчас, сейчас мне в конюшню пора. Зента сегодня ночью ожеребилась - пойдете со мной? И она, конечно, шла с ним. Чуть не плача от волнения и нежности, стояла она перед маленьким, длинноногим, большеголовым существом и растроганно шептала: - Ну разве не прелесть? Так бы, кажется, и задушила! Ах, какой душенька! С искренним удовольствием поглядывал Вольфганг исподтишка на свою Виолету. "И эта же девчонка преспокойно оставила бы меня валяться с пулей в груди. Или, еще того лучше, в животе, чтобы перед смертью поскулил еще немножко. Нет, Петер в тысячу раз лучше. С тебя толку мало, снаружи тру-ля-ля, а внутри все прогнило! Червивые яблоки мне никогда не нравились!" Хотя обычно Пагель и чувствовал себя с Виолетой спокойно и уверенно, хотя он и смотрел, свысока на эту сластену-девчонку, иногда она доводила его чуть не до исступления: он не мог простить ей ее распущенность. Бог с ней, он терпел ее ласковые пожатия, полунасмешливые проявления нежности и страсти, неприятно, но что поделаешь! В роли Иосифа, спасающегося от жены Пентефрия, всегда есть что-то комическое. Инстинкты ее были разбужены, сдерживаться, отказывать себе в чем-либо она не научилась. Но когда она по дороге в поле небрежно, свысока говорила ему: "Ступайте вперед, Пагель, мне за кустик нужно", когда она во время купания раздевалась при нем, нисколько не стесняясь, как перед собственной бабушкой, - тут он доходил до белого каления. Охотнее всего он бы ее ударил, он ругал ее последними словами, весь дрожа от волнения. - Ну вас к черту, что вы, непотребная девка, что ли? - кричал он. - А если бы и так, - говорила она и насмешливо, с любопытством глядела на него. - Вы же в них не нуждаетесь. Бросьте чудить! Я думала, вы в крепких руках! Разве такие вещи вас трогают? - Распустились! Прогнили! Испорчены до мозга костей! - кричал он. - На вас чистого пятнышка нет, одна грязь! - Пятна всегда грязные, - холодно отвечала она. Возможно, что в нем возмущалось даже не оскорбленное мужское самолюбие, хотя такие вещи должны выводить из себя всякого мужчину, а особенно двадцатитрехлетнего. Возможно, что еще сильней в нем говорил вдруг нападавший на него панический страх: куда она катится? Неужели она считает себя совсем пропащей? Сознательно стремится в грязь? Неужели этой пятнадцатилетней девочке все уже опротивело? Каждый порядочный человек чувствует себя ответственным за другого человека: только дурные люди не предупреждают своих ближних, когда те стремятся в болото. Пагель чувствовал себя ответственным за свою каждодневную спутницу Виолету. Стоило его гневу пройти, и он уже заговаривал с ней, предостерегал. Но подойти к ней поближе не было возможности. Она прикидывалась, будто ничего не понимает, она пряталась за колючую проволоку пошлых, ходячих фраз: - Все такие, надо быть грубой, не то тебя заклюют. - Или: - А вы находите приличным, что господин фон Штудман перед мамой хвост распускает, как раз когда папа уехал, так почему же мне вести себя приличней их? Нашли дуру! - Или: - Вы же мне не рассказываете, чем вы с вашей фройляйн Петрой занимались, пока не разругались. Верно, тоже не очень приличными делами. Так нечего со мной приличия разводить - ведь я не городская барышня. - О, она бывала хитра, как черт! Вдруг без всякого перехода: - А правда, что в Берлине в ресторанах танцуют голые девушки? Вы там бывали? Ну вот! И вы мне рассказываете, будто в обморок упадете, если вот столечко моего тела увидите. Просто смешно. Ничего не поделаешь, она не хотела понимать. Сто раз Вольфганг Пагель собирался поговорить о Виолете со Штудманом или с фрау фон Праквиц. Если он этого все же не делал, если он молчал, то не из ложной скромности, присущей человеку светскому, а скорее потому, что говорил себе: "Что тут сделают старики, если она меня, молодого, слушать не хочет? Наказаниями да нравоучениями тут только испортишь. Может быть, мне придется заговорить, если она вздумает сбежать или здесь что приключится, но пока все идет своим обычным порядком, с ней ничего не приключится. С кем-нибудь из здешних парней она не свяжется, она чувствует себя полновластной наследницей и не захочет лишиться своего ореола будущей владелицы имения. А если снова вынырнет этот гуляка, лейтенант Фриц, я тотчас же узнаю. С этим молодчиком я посчитаюсь, он на собственной спине почувствует, что я о нем думаю, он дорогу в эти Палестины навсегда забудет..." Пагель потянулся и расправил мускулы. Он не побоялся бы драки с самым долговязым из деревенских верзил. За три месяца, проведенных в деревне, он раздался в плечах, он чувствовал в себе достаточно силы, чтобы расправиться с любым лейтенантом, и достаточно опыта, чтобы справиться с любым авантюристом... - Ну, кого вы сейчас мысленно обнимаете? - насмешливо спросила Вайо. - Вашего лейтенанта Фрица! - неожиданно сказал Пагель. Он вскочил на велосипед. - Будьте здоровы, фройляйн. Сегодня утром из нашей прогулки ничего не выйдет, мне к моим гусарам пора! Может быть, после полудня?.. С этими словами он уехал. - Поди-ка сюда, Виолета! - позвала фрау Эва, которая из окна конторы наблюдала за их прощанием и пожалела Вайо, увидев ее разочарованную физиономию. - Через четверть часа я еду в город за деньгами для рабочих. Поедем со мной, зайдем к Кипферлингу, скушаем торт со сбитыми сливками. - А-а-а, - нерешительно протянула Вайо и выпятила нижнюю губу. - Не знаю, мама... Нет, спасибо, от сбитых сливок еще располнеешь... И она быстро пошла в парк, чтобы ее не вернули. - Иногда я очень беспокоюсь, - сказала фрау фон Праквиц. - Да? - спросил Штудман вежливо. Он сидел над платежными ведомостями; хотя он уже давно не приписывал к цифрам всех тех нулей, какие полагается, однако огромные суммы не умещались в отведенных им графах. - Она какая-то нерешительная, какая-то вялая. Точно в ней жизни нет... - Довольно критический возраст для девушки, не так ли? - заметил Штудман. - Может быть, и правда дело только в этом, - охотно согласилась фрау Эва. - Да и чему иначе быть? - Она подумала, затем осторожно спросила: - Она бывает теперь только с Пагелем, и тон, усвоенный ими друг с другом, кажется мне рискованным. Вам это не внушает опасений? - Опасений - мне? Штудман рассеянно поднял голову от платежных ведомостей. Если для записи общей суммы жалованья приходилось залезать в графу, отведенную под больничную кассу, то для взносов в больничную кассу он уже прибегал к графе выплаты за нетрудоспособность. Графа выплаты за нетрудоспособность была слишком узка, надо было пользоваться графой начислений на жалованье - в конце концов выяснялось, что на платежной ведомости не хватает места. Надо было бы завести вместо платежной ведомости что-то вроде карты, со всеми градусами долготы, как на земном шаре... Каторжная работа! Цифры не сходились. Серьезным, недовольным взглядом смотрел аккуратный Штудман на свои неаккуратные ведомости. - Господин фон Штудман, - проворковала фрау фон Праквиц с той голубиной кротостью, от которой, как от электрического тока, вздрагивает любой мужчина. - Я вас только что спросила, не внушает ли вам опасений Пагель? - Ах, пардон, сударыня, прошу меня извинить! Я весь ушел в эти несчастные платежные ведомости. С каждым разом дело все хуже, никак они у меня не сходятся. Теперь я вижу: смысла нет дольше мучиться. Я предлагаю - давайте выплачивать круглые суммы, например, за каждого женатого миллиардную бумажку. Правда, мы сколько-то переплатим, но я не вижу другого выхода. Он задумчиво, озабоченно глядел на фрау Эву. - Согласна, - спокойно сказала она. - А что, если бы вы, урегулировав денежный вопрос, занялись моими материнскими заботами? Моими опасениями насчет Пагеля? Господин фон Штудман сильно покраснел: - Сударыня, я настоящий осел. Когда я во что-либо въемся, со мной ничего не поделаешь. Я вам сейчас объясню... - Нет, пожалуйста, не надо, милый Штудман! - в отчаянии воскликнула фрау Эва. - Мне нужны не объяснения, а ответ! Временами, - задумчиво сказала она, - вы поразительно похожи на Ахима, несмотря на то что вы полная противоположность друг другу. От него я не могу получить ответа из-за его горячности, от вас - из-за вашей обстоятельности. Результат для меня один и тот же. Я все еще не знаю, основательны ли мои опасения насчет господина Пагеля. - Ну конечно же нет, - торопливо заявил господин фон Штудман, осознав свою вину. - Независимо от того, что на Пагеля можно вполне положиться как на человека чести, он, конечно же, совершенно неопасен! - Не знаю, - сказала с сомнением фрау Эва, - он ведь очень молод. И насколько мне кажется, он сейчас в полном расцвете, последние недели он просто сияет. Я это замечаю, а уж молодая девушка и подавно заметит! - Правда? - обрадовался Штудман. - Он здорово развернулся. Я горд достигнутым результатом! Когда он приехал из Берлина, это был совсем никудышный человек, больной, угрюмый, ленивый - чуть ли не развращенный. А теперь! Арестанты и те сияют, когда видят его. - И моя Виолета тоже, - сказала фрау фон Праквиц сухо. - Ваши слова никак не могут служить доказательством безопасности этого молодого человека... - Но, сударыня, - с упреком воскликнул Штудман, - ведь он же влюблен! Только влюбленные бывают такими веселыми, бодрыми и всегда довольными. Ведь это же видно - даже такому сухарю, как я, ушедшему в цифры, и то видно. (Он опять покраснел, но теперь слегка, от ее чуть насмешливого взгляда.) Когда он сюда приехал, ему казалось, что все кончено. Что-то там произошло, он был мрачен, жизни в нем не было. Я его ни о чем не расспрашивал, не хотел. Я считаю разговоры о любви нецелесообразными, так как... Фрау фон Праквиц предостерегающе кашлянула. - Но с некоторых пор там, по-видимому, опять наладилось, он получает и отправляет письма, он жизнерадостен, как птица, он с удовольствием работает - он готов обнять весь мир. - Только, пожалуйста, не мою Вайо! - решительно воскликнула фрау фон Праквиц. 2. МИННА НАХОДИТ ПЕТРУ Да, господин фон Штудман сделал правильное наблюдение: Вольфганг Пагель отправлял и получал письма. И в другом господин фон Штудман тоже был прав: новая радость жизни, вновь пробудившаяся в Вольфганге жажда деятельности были связаны с этими письмами, хотя еще ни строчки не пришло от Петры, ни строчки не было написано о Петре. И все же он был радостен. Все же он был деятелен. Все же готов был обнять весь свет. Все же был терпелив с бедной девочкой Виолетой. Когда старуха Минна взяла из рук почтальона первое письмо от молодого барина, когда узнала почерк, когда прочитала адрес отправителя, она задрожала всем телом, и ей пришлось присесть на стуле в передней. Постепенно она успокоилась и все обдумала. "Не перепугать бы мне бедняжку, - подумала она. - И так не ест, не пьет, ничего не делает, сидит день-деньской со своими мыслями. А когда думает, что я не вижу, так сейчас же вытащит из кармана записочку, что он ей тогда оставил, как вещи тайком брал, ту, где он написал, что хочет по-настоящему взяться за работу и что до тех пор не напишет, пока не станет на ноги. И вот теперь написал!" Она испытующе, недоверчиво оглядела письмо. "А что, если там опять одни глупости, только зря растревожится и огорчится! - Минна все больше колебалась. - А что, если он опять денег просит, опять сел на мель..." Она перевернула письмо, но на обратной стороне были только почтовые марки. Она опять перевернула его. Почерк аккуратный, Вольфи часто писал хуже. И чернилами, не карандашом. Не наспех нацарапано, не торопился. Пожалуй, что и путное там написано... Минна решила было тайком вскрыть письмо, и если там только плохое, ответить на него самой. Вольфи ведь в некотором роде был и ее сыном, и она бы это сделала, да только: "А вдруг письмо радостное, пусть она первая и порадуется. Ах! не может быть, что плохое". Тут она встала со стула, ее охватило спокойствие и решимость. Она положила письмо под газету, так, чтобы его не было видно, и когда барыня, невеселая и скучная, села за кофе, Минна против своего обыкновения оставила свой пост у двери, откуда обычно разговаривала с барыней, пробормотала что-то про "рынок" и исчезла, не отзываясь на оклики хозяйки. Она в самом деле побежала на рынок, на Магдебургплац, и купила там за девятьсот миллионов марок форель - уж сегодня барыня опять покушает с аппетитом! Да, она покушает с аппетитом! Это Минна увидела, как только открыла входную дверь. Барыня караулила ее, глаза у нее блестели так, как не блестели уже два месяца. - Старая дура! - приветствовала она верную служанку. - Обязательно тебе понадобилось убежать, а мне не с кем словом перемолвиться. Ну да, молодой барин пишет, он в деревне, в большом поместье, чем-то вроде практиканта. Но на нем, видно, много лежит, я ничего в этом не понимаю - почитай сама, письмо на обеденном столе. Живется ему хорошо, и он просит тебе кланяться, и, знаешь, это первое письмо, где он ни словом не обмолвился о деньгах. А при теперешнем падении марки я и сердиться-то не могла бы: если у него и остались деньги за картину, они все равно уже ничего не стоят! Письмо очень веселое, так весело он еще никогда не писал; там, должно быть, масса смешных людей, но он, кажется, со всеми ладит. Ну, да ты, Минна, сама прочитаешь, и чего только я тебе рассказываю? Но заниматься сельским хозяйством всегда он не хочет, несмотря на то, что оно ему нравится; он пишет, что там своего рода санаторий. Ну это как хочет, и если он вправду станет шофером такси, я спорить не буду. Но отвечать я ему не стану, и речи быть не может, я не забыла, как вы мне сказали, будто я слишком его баловала. А на самом деле, кто ему вечно в рот конфеты совал, чуть он заревет? Все вы, а вечно умнее других. Я думаю, сперва напишите вы, посмотрим, что он - надуется, обидится. Тогда, значит, вздор, ничего он не исправился. А потом, Минна, он бы хотел, чтобы мы навели одну справку. Мне это не по душе, нет, мне это совсем не по душе, но я опять спорить не стану; значит, считайте себя сегодня после обеда свободной и послушайте, что вам скажут. И сегодня же вечером напишите ему: если бросить письмо сегодня в ящик, завтра он его получит. Но, может, у них там нет почтового отделения, тогда получит днем позже. Впрочем, я, может быть, припишу в вашем письме привет... - Барыня, - сказала Минна и грозно сверкающим взором посмотрела на стол, накрытый к завтраку, не на письмо. Ибо она постепенно увлекла за собою свою ни на минуту не умолкавшую хозяйку с площадки лестницы через переднюю в столовую. - Барыня, извольте сейчас же сесть за стол и скушать яичко и хотя бы две булочки, а то я письмо читать не стану и ответа вечером не напишу... Ну где же это видано: то не кушали с горя, теперь не кушаете с радости, а сами хотите, чтобы Вольфганг был спокойным, разумным человеком... - Перестань, Минна, ты до смерти человека заговорить можешь! - остановила ее барыня. - Читай письмо, так и быть поем... Но хотя фрау Пагель и хорошо покушала за завтраком, а за обедом оказала честь девятисотмиллионной форели, ответ Вольфгангу Пагелю в тот день написан не был. Не так-то легко было получить просимые сведения, не так-то легко было отыскать след, ведший с Георгенкирхштрассе на Фрухтштрассе. Минне пришлось походить по адресным столам, потерять не один час в ожидании справок, терпеливо расспрашивать самой и отвечать на расспросы, покорно ходить от одного к другому, пока наконец она не остановилась в полном удивлении у дощатого забора, где около обычных надписей мелом, в которых изощряются ребята, вроде: "Кто писал не знаю, а я, дурак, читаю", было выведено огромными белыми буквами: "Вдова Эмиля Крупаса, скупка старья". "Не может быть, чтобы здесь! - с недоумением и чуть ли не с отчаянием подумала Минна. - Опять не туда меня послали". И она сердито заглянула в ворота на большой двор, загроможденный горами ржавого железного лома, батареями грязных бутылок и кучами старых рваных матрасов, что и вправду делало его не очень привлекательным. - Берегись! - крикнул мальчишка-подросток, и его тележка, запряженная собаками, чуть не задев ее, с грохотом въехала во двор. Минна неуверенно вошла вслед за ним. Но когда она осведомилась в одном из сараев о фройляйн Ледиг, ей с величайшей готовностью ответили: - Тряпье разбирает там позади, в черном сарае. Теперь Минна пошла уже с большей охотой. "Бедняжка! - думала она, - тоже, верно, кусок хлеба солоно достается..." Грязь в старом сарае показалась Минне ужасной, а вонь еще ужаснее. С удовольствием вспомнила она свою красивую, опрятную кухню и еще больше пожалела Петру, если ей действительно приходится здесь торчать. - Фройляйн Ледиг! - крикнула Минна в серые сумерки, где в облаке пыли копошились какие-то фигуры, и закашлялась. - Да? - отозвался чей-то голос. И к кашляющей Минне подошла одна из этих фигур, на ней был зеленовато-синий халат, и сама она как-то странно изменилась, но лицо было прежнее - милое, ясное, простое. - Господи, Петра, деточка, да неужто это ты? - сказала Минна и уставилась на нее во все глаза. - Минна! - крикнула Петра, удивленная и обрадованная. - Ты меня все-таки разыскала? (Обе не заметили, что неожиданно для себя заговорили на "ты", чего прежде никогда не случалось. Но так оно и бывает: некоторые люди только при свидании после долгой разлуки замечают, как они любят друг друга.) - Петра! - крикнула Минна и тут же так прямо и бухнула: - Что у тебя за вид? Неужто же ты?.. - Ну конечно, - улыбнулась Петра. - Когда? - чуть не крикнула Минна. - Думаю, в декабре, в первых числах, - ответила Петра, снова улыбаясь. - Это я Вольфу сейчас же напишу! - Вольфу ни за что не пиши! - Петра! - умоляюще сказала Минна. - Ведь ты не сердишься на него? Петра только улыбнулась. - Ведь ты же не злопамятна! Никогда бы я этого про тебя не подумала! Обе молча глядели друг на друга, стоя в пыльном сарае для тряпок. Сюда, туда сортировали женщины тряпки. Обе пытливо всматривались друг другу в лицо, словно чтобы убедиться, насколько каждая из них изменилась. - Пойдем из этой вони, Петра, - взмолилась Минна, - здесь не поговоришь! - Он за воротами?.. - медленно спросила Петра, глядя на нее широко открытыми глазами. Она думала о том, что как-то сказала ей тетка Крупас: стоит ему поманить тебя пальцем, ты сразу к нему побежишь. Нет, она ни за что не побежит к нему. Минна испытующе посмотрела на Петру; вдруг для нее стало ясно: совсем не безразлично, какая у них будет невестка. Нового горя старая барыня не вынесет. - Что мы к месту приросли, что ли, в этой грязи и духоте? - крикнула она, топнув ногой. - А если он за воротами, что с того, не укусит же он тебя! Петра страшно побледнела, даже в темноте видно было. - Если он за воротами, - решительно сказала она, - я не выйду. Я слово дала. - Как не выйдешь? - накинулась на нее Минна. - Час от часу не легче! К отцу своего ребенка не выйдешь? Кому же это ты слово дала? - Ах, Минна, замолчи! - огрызнулась Петра и тоже топнула ногой. - Чего он тебя прислал? Я думала, он хоть немножко остепенился. А таким-то он всегда был: когда ему что неприятно, он на других взваливает. - Не волнуйся так, Петра, - посоветовала Минна. - Это "ему" не полезно. - Я ни капли не волнуюсь! - воскликнула Петра, раздражаясь все сильней. - Но как тут не рассердиться, когда его ничем не проймешь и ничему не научишь? Так он, значит, опять к вам под крылышко? Ну, в точности все как тетка Крупас предсказывала! - Тетка Крупас? - ревниво спросила Минна. - Это та вдова, что с улицы на заборе написана? Так это ты ей о нашем Вольфи рассказываешь? Не ожидала я от тебя, Петра! - Каждому нужно с кем-нибудь душу отвести, - решительно сказала Петра. - Вас дожидаться я не могла. Что он теперь делает? - И она кивнула головой на улицу. - Так ты его и вправду боишься и видеть не хочешь? - спросила Минна ужасно сердито. - Даром, что он отец твоего ребенка. И вдруг словно какая-то мысль стерла все сомнения, страхи и заботы с лица Петры. Знакомые ясные черты выступили вновь: в пору самой горькой нужды у мадам Горшок не видала Минна злого или плаксивого выражения на лице у Петры. И голос был прежний, в ее словах звенел тот же чистый металл, звучали те же колокола - доверие, любовь, терпение. Петра спокойно взяла в свои руки дрожащую руку Минны: - Ты ведь его знаешь, Минна, старушка моя, он у тебя на глазах вырос, и ты знаешь, что на него сердиться нельзя, стоит ему прийти, посмеяться, пошутить с нами, бедными бабенками... Мы и растаем, такая станешь счастливая, позабудешь, если он тебя когда и обидел... - Истинный бог, так! - сказала Минна. - Но, Минна, теперь ему предстоит стать отцом и думать о других. Нельзя, чтобы все только сияли, когда он тут, нет, он тоже должен и заботиться, и работать, и не пропадать на полдня из дому, чтобы не видеть сердитого лица. Крупас права, и я сто раз за эти месяцы думала: пусть станет сперва мужчиной, а потом уж может быть отцом. А пока он только наш общий баловень. - В этом ты права, Петра, истинный бог! - подтвердила Минна. - И если я здесь с тобой стою и всю меня то в жар, то в холод бросает, так ведь это не потому, что я на него сержусь, или виню в чем, или хочу его наказать. Если бы он сюда вошел, и подал мне руку, и улыбнулся по-прежнему, ах, Минна, я бы так у него на шее и повисла. Как бы я была счастлива! Но, Минна, - сказала Петра очень серьезно, - этого нельзя, я это теперь поняла, нельзя ему опять все с рук спускать! Первые минуты было бы прекрасно, но уже через несколько минут я бы думала: неужели же отцом моего ребенка будет такой общий баловень, которого я сама недостаточно уважаю? Нет, Минна, тысячу раз нет! Пусть я здесь весь день и всю ночь в тряпичном сарае просижу, пусть мне и отсюда бежать придется, бежать от него и от собственной слабости, - я твердо обещала тетке Крупас и себе самой: пускай он сперва человеком станет. Пускай хоть только чуточку; и раньше, чем через полгода, я его вообще видеть не хочу... - Она на минутку остановилась, подумала и грустно сказала: - Но теперь он опять под крылышком у вас, у старух, он, молодой. - Да нет же, Петерхен! - воскликнула Минна, очень довольная. - Откуда ты взяла! Совсем нет! - Минна, теперь ты лжешь, - сказала Петра и высвободила руку из ее руки. - Ты же сама сказала! - Ничего я не сказала! Ну пойдем отсюда. С меня здешней вони и пыли хватит... - Я не пойду. Я не пойду к нему! - воскликнула Петра и уперлась изо всех сил. - Да ведь его же за воротами нет! Ты это выдумала! - Ты, Минна, сама сказала. Пожалуйста, останемся здесь! - Я сказала, я ему напишу, что ты ребеночка ждешь: ну как же я ему напишу, если он за воротами стоит! Это ты сама себе внушила, Петра, потому что боишься, боишься собственного сердца и боишься за ребенка. А если ты боишься, значит, все хорошо. Ну теперь, если кто придет, сама барыня или там еще кто и хоть слово про тебя скажет, я уж им отпою! И я рада, что ты так говоришь, потому что теперь я знаю, что ему написать, не слишком много и не слишком мало. А сейчас отпросись на часок и пойдем со мной, здесь поблизости найдется что-нибудь вроде кафе: и ты мне все расскажешь, и я тебе все расскажу. Его письмо я для тебя у барыни стянула, она ни слова не сказала, хотя отлично все видела. Только ты мне его опять отдай, можешь быстренько переписать. Ну, куда же мы пойдем? А отпроситься можешь? - Ах, Минна, - сказала Петра весело. - Ну как же я да не могу отпроситься? Я ведь сама себе голова! Все, что ты здесь видишь, - и она с Минной вышла на порог сарая, - все, тряпки, и бумага, и железный лом, и бутылки - все у меня под началом, и люди, что здесь работают, тоже. Господин Рандольф, - сказала она приветливо старому человеку с усами как у моржа, - мы с приятельницей пойдем ненадолго ко мне наверх. Если что особенное случится, только крикните меня. - Чему особенному случиться, фройляйн? - пробурчал старик. - Уж не ждете ли вы, что нам сюда сегодня вечером Вильгельмову корону приволокут? Ступайте прилягте на здоровье. Будь я на вашем месте, я бы не возился день-деньской с тряпьем. - И то правда, господин Рандольф, - весело сказала Петра. - За три месяца у меня первый раз гости. И Петра с Минной поднялись наверх в квартирку тетки Крупас, уселись там и стали говорить и рассказывать. Немного спустя Петра и в самом деле прилегла, но они продолжали говорить и рассказывать. Когда же Минне пришло время идти домой готовить барыне ужин, она набралась храбрости и сделала то, чего не делала уже с незапамятных времен: пошла к телефону и сказала, что не придет и что ключ от кладовой в правом ящике в кухонном буфете, за ложками, а ключ от правого ящика в кармане в ее синем фартуке, что висит рядом с кухонными полотенцами. И не успела еще фрау Пагель как следует осмыслить эти ясные указания, как Минна уже повесила трубку. - Не то она уже по телефону из меня все вытянет, ничего, пусть подождет. Ну, а теперь рассказывай мне дальше про свою тетушку Крупас - прикарманивает запонки, а сердце доброе. Об этом ни в катехизисе, ни в Библии не написано. Сколько, говоришь, ей еще осталось? - Четыре месяца. Ну как по заказу, будто судьи знали. Ведь в начале декабря мне родить, а в конце ноября ее выпустят. Она ни слова не сказала, ее адвокат господин Киллих говорит, она радоваться должна. Но все-таки очень жалко глядеть, когда такую старую судят, я ходила. И судья ее здорово пушил, а она все плакала, ну как ребенок, а ведь старуха... Только в половине одиннадцатого пришла Минна домой. Хотя у барыни в спальне еще горел свет, она подумала: "Подождешь!" и хотела тихонько шмыгнуть к себе в комнату. Но все же недостаточно тихо для фрау Пагель. Та нетерпеливо крикнула через дверь: - Это вы, Минна? Ну, слава богу, а я уж решила, что вы на старости лет полуночничать вздумали. - Похоже, что так оно и есть, барыня, - смело сказала Минна. А потом самым лицемерным тоном: - Не нужно ли вам чего на ночь? - Ну и вредная баба! - в отчаянии воскликнула барыня. - Что притворяешься? Будто не понимаешь, что я здесь как на иголках сижу. Что узнала? - Ничего особенного, - сказала Минна со скучающим видом. - Только то, что вы, барыня, скоро бабушкой станете! И Минна с проворством, какое трудно было предположить у такой старой костлявой карги, юркнула в кухню, а из кухни к себе в комнату и так громко хлопнула дверью, что сразу стало ясно: на сегодня аудиенция окончена! - Черт знает что! - сказала старая барыня, энергично потерла нос и мечтательно уставилась на то место на ковре, где только что стоял ее домашний дракон. - Нечего сказать, сюрприз. Бабушка! Только что была одинокой женщиной, никого у меня не было, и вдруг бабушка... Ну, эту микстуру я еще подожду глотать, как бы ты ловко мне ее ни преподнесла, ах ты старая мстительная карга! И фрау Пагель потрясла кулаком в пустой передней и удалилась в свои покои. Однако надо полагать, новость подействовала на нее неплохо, ибо она так быстро и крепко заснула, что не слышала, как Минна еще раз шмыгнула из дому, с письмом в руке, которое она даже понесла на почтамт, а время было уже за полночь. И это письмо положило начало той переписке с Нейлоэ, благодаря которой Вольфганг Пагель стал человеком, готовым, по словам господина Штудмана, обнять весь мир, и это несмотря на то, что в письмах не было ни строчки от Петры! 3. СТРАХИ НАДЗИРАТЕЛЯ МАРОФКЕ Если Вольфганг Пагель, отправляясь к арестантам, не брал с собой Виолеты, и если она беспрекословно подчинялась этому, хотя провести утро с молодым человеком ей было бы приятней, то здесь действовала высшая воля, которой подчинялись все в Нейлоэ: воля старшего надзирателя Марофке. Этот потешный заносчивый человечек с торчащим брюшком допекал не только вверенных ему заключенных. Когда он приходил в контору с каким-нибудь очередным требованием, фрау фон Праквиц вздыхала: "Господи боже мой!", а господин фон Штудман сердито морщил лоб. Коллеги надзиратели и помощники надзирателей поругивали своего коллегу, но шепотком; зато служанки на кухне ругали "зазнавшегося шута", нисколько не стесняясь, очень громко. Постоянно Марофке был чем-нибудь недоволен, вечно что-нибудь было не по нем. То баранина на обед арестантам чересчур жирна, то свинина чересчур постна. Уже три недели не дают гороха, зато два раза на одной неделе варили капусту. Люди запаздывают с работы, а кухня запаздывает с обедом. Это окно надо замуровать, а то заключенным видно комнату, где живут служанки. Недопустимо, чтобы в уборную около казармы для жнецов ходили и деревенские, в том числе и женщины. Также недопустимо присутствие женщин вблизи работающей партии, это волнует арестантов. Жалобам не было конца, требования не прекращались! Сам же черт толстопузый жил себе припеваючи. Надзор за арестантами он обычно возлагал на своих подчиненных, четырех надзирателей. А сам чуть не целыми днями сидел в казарме, заполнял с важным видом списки или строчил донесения тюремному начальству, а то, не зная покоя, ходил по казарме, перетряхивал постели, обыскивал. Ручка от ложки, из которой арестант сделал себе прочищалку для трубки, навела его на усиленное размышление. Что тут кроется? Ну да, прочищалка для трубки, но если кто смастерил прочищалку, почему бы ему не смастерить и отмычку! И он проверял все замки, прутья в решетках и те места в стене, куда были вделаны прутья. Потом он шел в уборную, поднимал крышки и разглядывал, что брошено вниз. Только ли клозетная бумага, или может быть, разорванное на клочки письмо. Но чаще всего он сидел на скамейке перед казармой, на самом солнцепеке, сложив руки на жирном брюшке, вертел пальцами, закрывал глаза и думал. Люди видели, как он сидит спокойно дремлет, и презрительно усмехались. Потому что в деревне в страдную пору здоровому человеку стыдно сидеть сиднем. Всем найдется дело, рук всегда не хватает. Но надо признаться, что господин старший надзиратель Марофке не просто дремал на солнышке: он действительно думал. Он непрестанно думал о вверенных ему пятидесяти арестантах. Он вспоминал, которая у кого судимость, какие за кем числятся проступки, сколько каждому лет, какие у него связи с внешним миром, сколько ему еще осталось отсидеть. Он перебирал одного за другим, размышлял над тюремными событиями, над разными мелкими происшествиями, по которым, однако, сразу видно, чего можно ждать от человека. Он не спускал глаз с арестантов, когда они ели, отдыхали, болтали, спали. Он замечал, кто с кем разговаривает, кто с кем водит дружбу, кто кого недолюбливает. И результатом его дум и наблюдений были постоянные перемещения; врагов он соединял, дружбы расстраивал. Тех, кто питал друг к другу неприязнь, он укладывал на соседние кровати. Марофке непрестанно менял места за столом, он назначал кому с кем идти в паре, кому работать в одиночку, с кого надзирателям не спускать глаз. Арестанты ненавидели Марофке как чуму; надзиратели, которым он доставлял кучу хлопот, кляли его у него за спиной. При малейшем возражении Марофке делался красным как рак. Его толстый живот колыхался, обвислые щеки дрожали, он кричал: - Я за все с вас спрошу, надзиратель! Вы принимали присягу и обязаны исполнять свой долг! Штудман морщился и говорил: - Бывают же брюзги! Лучше всего не связываться с такими! На них сам господь бог не угодит! - Нет, на этот раз вы не правы, - возражал ему Пагель. - Он хитер как лиса, и человек дельный. - Оставьте, Пагель, - сердито говорил Штудман. - Ну когда вы видели, чтоб он исполнял свои служебные обязанности, как его коллеги? Сидеть на солнышке да придумывать новые поводы для брюзжания, это он умеет. К сожалению, я до него не касаюсь, он подчинен тюремному начальству, но будьте уверены: был бы я его начальником, у меня бы этот лодырь рысью бегал! - Очень дельный, - стоял на своем Пагель. - И хитер. И прилежен. Ну, да вы еще убедитесь. Да, один только Вольфганг Пагель и верил в достоинства этого несносного шута, потому, вероятно, они оба и ладили: да что там ладили, брюзга Марофке просто души не чаял в Пагеле. И в это утро Пагель, перед тем как ехать в поле, слез у казармы с велосипеда и навестил старшего надзирателя. Господин Марофке был очень чувствителен к такого рода вниманию. Он сидел за столом, красный как рак, уставясь в письмо, которое ему, по-видимому, только что принес почтальон. Пагель с первого взгляда понял, что собирается гроза, и спросил беспечным тоном: - Ну, что слышно нового, начальник? Марофке так быстро вскочил на ноги, что стул с грохотом опрокинулся. - Нового много! - Он звонко ударил по письму. - Да только ничего хорошего. Мое ходатайство, молодой человек, отклонено, ходатайство о замене. - А разве вы собирались нас покинуть? - с удивлением воскликнул Пагель. - Я ничего не слыхал. - Я вас покинуть? Что за чепуха! Это я-то буду просить, чтобы меня сменили на таком ответственном посту! Это я-то дезертир?! Нет, молодой человек, не в моих это правилах - пускай люди что угодно болтают! - Нет, - повторил он уже спокойнее, - вам я могу рассказать, вы не проговоритесь. Я просил сменить пятерых арестантов, так как я в них не уверен. А наши канцелярские болваны отклонили мое ходатайство - оно, видите ли, не обосновано. Им в канцелярию убитого надзирателя представить надо, тогда у них будет основание, тогда они будут довольны! Идиоты! - Да ведь у нас все тихо, мирно, - возразил Пагель успокоительно. - Я ничего не замечал. Или, может быть, у вас здесь этой ночью что случилось? - Вам тоже нужно, чтобы случилось, - угрюмо проворчал старший надзиратель. - Когда в арестантской команде что случится, поздно будет, молодой человек. Но на вас я не в претензии, у вас опыта нет, вы по части заключенных ничего не смыслите... Даже мои коллеги ничего не замечают: еще сегодня утром они опять говорили, что мне все мерещится, - лучше уж пусть мне мерещится, чем не хуже филина среди бела дня ничего не видеть! - Ради бога, что же такое творится? - спросил Пагель, удивленный его раздражением. - Что вы обнаружили, господин старший надзиратель? - Ничего, - сказал надзиратель угрюмо. - Ни записки, ни отмычки, ни денег, ни оружия - ничего, что указывало бы на побег или бунт. И все-таки чем-то пахнет. Я уже несколько дней принюхиваюсь, я т