пара вернули в Мадрид, надо, по крайней мере, использовать его финансовые способности. И она милостиво допустила мятежника к своей руке. - В нынешнюю тяжкую годину, сеньор, - сказала она, - наша бедная страна нуждается в услугах каждого, кто бы он ни был. Поэтому мы - король и я - решили дать и вам возможность послужить отечеству и оправдать оказанное доверие. Она говорила громко своим довольно приятным голосом, чтобы все могли оценить двусмысленную любезность, при помощи которой она вышла из трудного положения. - Благодарю вас, ваше величество, - ответил Ховельянос, и его голос привычного оратора тоже был слышен всему залу. - Будем надеяться, что мои дарования не покрылись плесенью за тот долгий период, во время которого я вынужден был бездействовать. "За все это ты мне заплатишь", - подумала Мария-Луиза, имея в виду герцогиню Альба. Затем начался осмотр дома. - Очень мило, очень уютно, - похвалил дон Карлос. А королева меж тем с тайной завистью осматривала взглядом знатока роскошные мелочи изящного и веселого убранства. Она указала на редкостные полотна старых испанских мастеров, которые с неподражаемым равнодушием и высокомерием взирали со стен на всю эту очаровательную мишуру, и сказала: - Странные картины повесили вы на стены, милочка. Мне бы от таких полотен было холодно. В театральном зале даже сдержанные, замкнутые гранды ахнули от восторга. Голубой с золотом зал, сиявший огнями бесчисленных свечей, при всей своей роскоши отличался сдержанным благородством. Ложи и кресла из дорогого дерева манили к себе с церемонной любезностью. Колонны, поддерживающие балкон, заканчивались геральдическими зверями, напоминая гостям, что они приглашены к даме, род которой соединил титулы семи испанских грандов. И вот наступила минута, которую с радостным нетерпением уже много дней предвкушал герцог Альба. Мажордом попросил дам и господ занять места. На сцену вышли герцог, его невестка донья Мария-Томаса и молоденькая Женевьева, дочь мосье де Авре. Невестка герцога, черноволосая видная дама, по сравнению с Женевьевой и герцогом казалась грузной; зато она играла на самом маленьком из трех инструментов, представленных на сцене, - на виоле. А Женевьева, не блиставшая роскошью форм и наряда, выглядела особенно хрупкой, особенно нежной рядом со своей большой виолончелью. Сам герцог играл на инструменте, который теперь встречается все реже и реже - на баритоне, на виоле да-гамба, многострунном, не слишком большом инструменте, с волнующим резким и в то же время мягким, глубоким звуком. Они настроили свои инструменты, кивнули друг другу и начали "Дивертисмент" Гайдна. Донья Мария-Томаса играла спокойно и уверенно, Женевьева, широко раскрыв испуганные глаза, старательно водила смычком по своей огромной виолончели. Герцог же, обычно такой холодный и рассеянный, за игрой оживился; пальцы, нажимавшие и рвавшие струны, превратились в одушевленные существа, жившие своей особой жизнью, прекрасные печальные глаза сияли, все тело этого обычно столь сдержанного человека принимало участие в игре: он наклонялся вперед, откидывался назад, извлекая из инструмента его скрытую душу. С умилением и восторгом смотрела старая маркиза де Вильябранка на своего любимого сына. - Ну, разве мой Хосе не артист? - спросила она Гойю, сидевшего рядом с ней. Но Гойя смотрел только одним глазом и слушал только одним ухом. Он не сказал еще и двух слов с Каэтаной, он даже не знал, заметила ли она его. Гостям понравилась музыка, и похвалы, которыми они осыпали улыбающегося и утомленного герцога Альбу, были искренни. Дон Карлос тоже решил сказать ему что-нибудь любезное, позабыв, что дон Хосе несколько раз имел дерзость под тем или другим не очень благовидным предлогом уклоняться от участия в квартете короля. Дородный, неуклюжий монарх остановился перед своим хрупким первым грандом. - Вы настоящий артист, дон Хосе, - заявил он. - Это, собственно не пристало человеку, занимающему такое высокое положение. Но, по правде говоря, мне с моей скромной скрипкой не угнаться за вашей виолой да-гамба. Герцогиня Альба заявила, что сцена в ее доме предоставляется любителям, не пожелает ли кто из гостей показать свои таланты? Королева спросила вскользь, но так, чтобы все могли ее слышать: - Так как же, дон Мануэль? Может быть, вы угостите нас романсом или сегидильей болера? С минуту дон Мануэль как будто колебался, затем скромно ответил, что в таком изысканном обществе и после такой серьезной программы его скромное искусство будет, пожалуй, неуместно. Тогда донья Мария-Луиза стала настаивать. - Не жеманьтесь, дон Мануэль, - уговаривала она; теперь с просьбой к нему обращалась уже не королева, а женщина, которой хочется похвастать перед знакомыми разнообразными талантами своего возлюбленного. Но дон Мануэль был не в настроении - возможно, он думал о Пепе, - и ему было неприятно, что им хвастают. Он стоял на своем: - Поверьте мне, Madame, я не в голосе и не стану петь. Это было дерзостью. Гранд не смел отвечать так своей королеве, а кортехо - своей даме, во всяком случае, в присутствии других. На минуту воцарилось смущенное молчание. Но герцогиня Альба была достаточно тактична, чтобы всего несколько мгновений наслаждаться поражением королевы. Затем она любезно пригласила к ужину. Гойя сидел за столом для мелкопоместного дворянства, с Ховельяносом и аббатом. На другое он и не мог рассчитывать. И все же он был не в духе, мало разговаривал и много ел. Он до сих пор не перемолвился с герцогиней и словом. После ужина герцог сейчас же удалился в свои покои; Гойя один сидел в углу. Он уже перестал злиться, на него напали вялость и разочарование. - Вы забыли меня, дон Франсиско, - услышал он чуть резковатый голос, но Гойю он взволновал глубже, чем раньше музыка австрийского композитора. - То вы не показываетесь целыми неделями, а теперь просто избегаете меня, - продолжала герцогиня. Он посмотрел на нее в упор, не отрываясь, как в тот раз; она глядела приветливо, совсем не так, как в тот раз. Она играла веером, не его веером, но веер все же говорил приятные вещи. - Садитесь сюда, рядом со мной, - приказала она. - Последнее время я была очень занята - поглощена постройкой этого дома. В ближайшие дни у меня совсем не будет времени: мне надо ехать вместе со всем двором в Эскуриал. Но когда я вернусь, вы обязательно напишете мой портрет в вашей новой манере. Все только и говорят об этих новых портретах. Гойя слушал, кланялся, молчал. - Вы ни слова не сказали о моем замке, - опять заговорила она. - Вы нелюбезны. А как вам понравился мой домашний театр? Совсем не понравился, правда? Вы предпочли бы грубую комедию в мужском вкусе, полногрудых голосистых женщин. Мне такое тоже иногда нравится. Но я хотела бы, чтоб у меня на моем домашнем театре играли другие пьесы, конечно, тоже очень смелые, но в то же время тонкие, изящные. Что бы вы, например, сказали о кальдероновской комедии "С любовью не шутят"? Или, по-вашему, лучше "Девушка Гомеса Ариаса"? Франсиско не верил своим ушам, у него потемнело в глазах. "Девушка Гомеса Ариаса" была запутанная чувствительная и жестокая комедия о человеке, который безумно влюбляется в девушку, похищает ее, быстро пресыщается и продает свою возлюбленную маврам. У Франсиско замерло сердце. Каэтана в курсе его дел с доном Мануэлем и Пепой. Она издевается над ним. Он что-то пробормотал, встал, неловко поклонился и отошел. Он весь кипел. Повторял про себя ее слова. Обдумывал. Взвешивал. Гомес негодяй - это ясно, но негодяй крупного калибра, негодяй, перед которым не могла устоять ни одна женщина. Слова Каэтаны подтверждали, что его надежды не тщетны. Но он не позволит так с собой обращаться; он не мальчишка, с ним нельзя играть. Дон Мануэль подсел к нему, потолковал о том, о другом, затем перешел на задушевный мужской разговор. Он с удовольствием вспомнил, как позабавился над королевой, да еще в доме герцогини Альба. - Я никому не позволю себе указывать, никому, - заявил он. - Я пою, когда сам хочу. Я пою для людей понимающих, не для этих грандов. Я тоже гранд, но что это за компания! Мы с вами, Франсиско, оба легко воспламеняемся - и вы, и я. Но скажите, сколько найдется здесь среди женщин таких, с которыми вы пожелали бы провести ночь? Что касается меня, и пяти не найдется. Малютка Женевьева очень мила, но ведь она же совсем еще девочка, а я еще не достаточно стар для девочек. И без нашей любезной хозяйки я тоже могу прожить; она для меня слишком сложна, слишком капризна, слишком самонадеянна. Она хочет, чтоб ее добивались неделями, месяцами. Это не для дона Мануэля. Я не люблю длинных увертюр, мне нравится, когда занавес поднимается сразу. Гойя слушал с чувством какой-то смутной горечи и соглашался. Дон Мануэль прав, эта женщина просто надменная кукла. С него довольно ее кривляний и фокусов, он вырвет ее из своего сердца. Пока их величества еще здесь, нельзя уйти. Но сейчас же вслед за ними он тоже уйдет, и Каэтана Альба вместе со своим замком Буэнависта, таким же сумасшедшим, как и его хозяйка, позабудется навсегда. А пока он присоединился к группе гостей, обступившей двух дам, которые принимали участие в трио. Разговор шел о музыке, и доктор Пераль, домашний врач Каэтаны, спокойным, негромким, но хорошо слышным голосом со знанием дела рассуждал о виоле да-гамба, инструменте, который, к сожалению, все больше и больше выходит из моды, и о сеньоре Хосе Гайдне - австрийском композиторе, очень много написавшем для этого инструмента. - Послушайте, доктор, - раздался голос доньи Каэтаны, - существуют такие вещи на свете, о которых вы не осведомлены? В резковатом голосе герцогини Альба звучала легкая насмешка, но Гойе послышалась в нем ласка, свидетельствующая о близости Каэтаны с врачом, и это взбесило его. С трудом сохраняя спокойствие, он тут же рассказал анекдот об одном знакомом ему молодом человеке, который приобрел в гостиных славу великого ученого с помощью весьма простого рецепта. Этот молодой человек почерпнул из науки всего-навсего три сведения, но умеет их кстати ввернуть. Он всегда цитирует одну фразу из святого Иеронима. Затем при всяком удобном случае рассказывает, что Виргилий сделал своего героя Энея слезливым и суеверным, только чтобы польстить цезарю Августу, отличавшемуся теми же свойствами. Затем он охотно говорит об особом составе крови верблюда. Умело пользуясь вышеизложенными тремя сведениями, молодой человек завоевал славу великого ученого. Наступило короткое удивленное молчание. Доктор Пераль вполголоса спросил аббата своим обычным спокойным голосом: - Кто этот толстый господин? - Затем с легким шутливым вздохом прибавил: - Господин придворный живописец прав - человеческие знания несовершенны. Например, в моей области даже самый большой ученый может уверенно судить только об очень немногом. Едва ли можно насчитать больше четырех или пяти сотен совершенно достоверных фактов. Зато тем, чего не знает, а пока что и не может знать человек, серьезно занимающийся медициной, можно было бы заполнить целые библиотеки. Врач говорил, нисколько не рисуясь, с вежливым превосходством человека сведущего, которому не стоит ни малейшего труда поставить на место невоспитанного невежду. Горячность, с которой Гойя нападал на ее друзей, забавляла герцогиню Альба. Ей захотелось показать ему свою власть над мужчинами. Без всякого перехода она любезно обратилась к герцогу Алькудиа. - Я понимаю, дон Мануэль, - сказала она, - что вы могли отказаться петь на моей домашней сцене. Но здесь у нас не театр, здесь просто собрались невзыскательные друзья. Спойте сейчас, дон Мануэль, доставьте нам удовольствие. Мы все так много слышали о вашем голосе. Гости несколько смущенно, но с напряженным любопытством смотрели на дона Мануэля, а дон Карлос заявил: - Превосходная мысль. Теперь мы здесь в своем тесном кругу. Дон Мануэль минутку колебался: злить королеву и дальше было неумно. Но ведь, если он откажется, он выставит себя в смешном свете перед собравшимися дамами и господами. Он не из тех, кто под башмаком у любовницы. Польщенный просьбой Каэтаны Альба, он благосклонно улыбнулся, поклонился ей, стал в позу, откашлялся, запел. Маленькие черные глазки доньи Марии-Луизы глядели сердито, но и второе унижение в доме соперницы она выдержала с достоинством. Гордо восседала она в своем пышном, усеянном драгоценностями роброне, высоко подняв острый подбородок, медленно обмахиваясь гигантским веером, на губах играла любезная улыбка. Гойя, не раз писавший Марию-Луизу, знал ее наизусть, знал каждую морщинку на лице этой женщины, снедаемой жадностью к жизни, страстями и неудовлетворенными желаниями. Красивой она никогда не была, но пока она была молода, от нее исходило столько необузданной энергии, что она, несомненно, могла привлекать мужчин. И сложена она была неплохо; правда, тело ее стало дряблым, так как она много рожала, сохранились только красивые руки. С горькой иронией и в то же время с умилением сравнивал слегка растроганный Гойя жалкую, несмотря на всю свою гордыню и парадное великолепие, королеву и цветущую герцогиню Альба в ее дорогостоящем простом наряде. У стареющей Марии-Луизы более острый ум и безграничная власть, зато та, другая, так томительно хороша. Злы они обе, злы, как ведьмы, и не известно еще, которая из двух ведьм опаснее - красивая или безобразная. Как бессмысленно, как глупо и жестоко со стороны герцогини Альба второй раз унижать свою соперницу. Не приведет к добру, если он и дальше будет смотреть на эту женщину. С мрачной решимостью он в десятый раз приказал себе уйти сейчас же вслед за королем. Но он знал: он не уйдет. Он знал, эта красивая злая женщина - самое большое искушение и самая страшная опасность; такое бывает в жизни один-единственный раз и больше никогда не повторится, она - источник величайшей радости и величайшего страдания. Но его имя Франсиско Гойя, и он не побоится встречи с этим единственным в жизни. На этот раз дон Мануэль спел только три песни. И не успел окончить третью, как королева сказала: - Вы собирались завтра пораньше на охоту, Карлос. Я думаю, нам пора. Король расстегнул свой парадный жилет, под ним был другой, простой, а на нем - много цепочек от часов. Он вытащил двое часов, посмотрел, послушал, сравнил их: он любил часы и точность. - Сейчас только двенадцать минут одиннадцатого, - заявил он. Спрятал часы, застегнулся, еще удобней уселся на своем стуле и продолжал переваривать пищу, ленивый, дородный, спокойный. - Еще полчасика можно посидеть, - сказал король. - Тут очень уютно. Дон Дьего, аббат, с радостью ухватился за слова короля. Ярый противник войны, он знал, что дон Мануэль и королева не прочь заключить мир, но пока что из осторожности опасаются высказывать подобные мысли вслух. Умный аббат рассчитывал на то, что темпераментная донья Мария-Луиза, разозленная поражением, которое она потерпела как женщина, обрадуется случаю показать свои способности государственного деятеля и блеснуть на поприще, недоступном ее сопернице. - Ваше величество, - начал аббат, воспользовавшись удобным случаем, - изволили похвалить веселое настроение сегодняшнего дня, "уют", как вам, ваше величество, угодно было выразиться. И всюду, где сейчас сходятся испанцы, все равно какого звания - высокого или подлого, всюду, государь, вы услышите тот же вздох облегчения, ибо все чувствуют, что ваше мудрое правление скоро приведет к окончанию жестокой войны. Дон Карлос с удивлением посмотрел на массивного, тяжеловесного мужчину, с таким изяществом носившего свою черную сутану. Что это за птица: придворный или священнослужитель? А уж к чему клонит он свою странную речь, король и совсем не мог понять. Но донья Мария-Луиза, как и предполагал аббат, схватила приманку и не упустила случая блеснуть если не как женщина, то как королева. Она выкажет себя доброй государыней, предпочитающей худой мир почетной, но стоящей много крови и денег войне. - Ваши слова, господин аббат, - заявила она своим звучным голосом, - были нам очень приятны. Мы - король и я - дольше и горячее всех прочих защищали против мятежных французов священный принцип монархии. Просьбами и угрозами старались мы побудить наших союзников помнить о своей обязанности отвоевать Францию и вернуть ее помазаннику божьему. Но, к сожалению, союзники - и монархи, и народы - не так охотно идут на жертвы, как мы и наши испанцы. Они уже склонны признать Французскую республику, нисколько не считаясь с нами. Если же мы останемся в одиночестве, мы должны быть готовы к тому, что другая, известная своей алчностью, держава, завидующая нашей силе на море, нападет на нас в то время, когда мы будем вести бой не на жизнь, а на смерть, сражаясь у границ государства. Итак, мы - король и я - пришли к заключению, что в должной мере поддержали честь - и собственную, и национальную, - и если мы даруем теперь мир нашему народу, мы будем правы перед богом и людьми. Это будет почетный мир. Так говорила Мария-Луиза Пармская и Бурбонская. Она не встала; подобно истукану восседала она в своем широком роброне, украшенная драгоценностями и перьями. Она переняла царственную осанку своих предков, изучив ее по портретам; у нее был красивый голос, которым она хорошо владела, а легкий итальянский акцент только увеличивал торжественное расстояние между ней и ее слушателями. Отчаяние охватило при ее словах бедного мосье де Авре, посланника французского царственного отрока и его регента. Он так ждал этого вечера, был так польщен приглашением герцогини Альба и тем, что его бедной красивой и такой одаренной девочке предложили принять участие в "Дивертисменте". Но единственным светлым лучом, озарившим черную тьму этого вечера, было короткое появление Женевьевы на сцене. Во-первых, ему пришлось любоваться физиономией хитрого аббата, этого толстого змия, изливающего свой яд на его царственного господина, а затем - ненавистным лицом Ховельяноса, того архимятежника, которого их католическим величествам подобало бы видеть на эшафоте, а не в гостиной герцогини Альба живым и невредимым. Уж не говоря о том, что сюда пожаловал собственной персоной этот наглый художник, который все снова и снова самым бесцеремонным образом напоминает ему о деньгах, а ведь, кажется, должен был бы радоваться, что увековечил посланника его величества маленького короля Франции, этого трогательного дитяти. И вот теперь на него обрушился самый страшный удар. Собственными ушами услышал он, как королева Испании в присутствии грандов в грубо откровенных, бесстыдных словах предала принцип монархии, который обязана была защищать. И он должен был сидеть и слушать спокойно, не теряя самообладания, он не мог уронить голову на руки и разрыдаться. Ах, лучше бы он остался в мятежном Париже и вместе со своим государем погиб под ножом гильотины! Зато велика была радость аббата и Ховельяноса. Аббат гордился тем, что знание человеческой души не изменило ему и он не упустил подходящей минуты. В сущности говоря, он был единственный человек с государственным умом по эту сторону Пиренеев. То, что в истории вряд ли будут, отмечены его заслуги перед прогрессом, не очень омрачало его торжество. В свою очередь, Ховельянос тоже, конечно, понимал, что Марию-Луизу - эту Мессалину, эту венценосную блудницу - побудили объявить о своем намерении заключить мир совсем не заботы о благоденствии страны, а опасения, что из-за всевозрастающих военных расходов ей и ее любовнику при их безмерной расточительности может не хватить золота. Но каковы бы ни были причины, она во всеуслышание заявила, что готова прекратить войну. Наступит мир, а вместе с ним пора, когда рьяному поборнику благих начинаний удастся провести реформы, полезные народу. Заявление доньи Марии-Луизы для большинства гостей явилось неожиданностью, хотя они и были в какой-то мере к нему подготовлены. Они находили решение монархов пусть и бесславным, но разумным. Окончание войны их радовало; ее продолжение означало для каждого стеснение в средствах. Надо также отдать должное королеве. Она сумела умно и с достоинством преподнести свое не очень-то почетное для Испании решение. Итак, донья Мария-Луиза угодила грандам. Но она не угодила донье Каэтане Альба. Та не могла потерпеть, чтобы эта женщина, чтобы ее соперница сказала последнее слово, значительное и гордое, да еще в ее же собственном доме. Герцогиня захотела ответить, возразить. - Несомненно, - сказала она, - очень многие испанцы будут восхищаться мудрым королевским решением. Но лично я, а вместе со мной, вероятно, немало других испанцев будут глубоко огорчены, что у нас думают о заключении мира, в то время как неприятельские войска еще на нашей земле. Я помню, как бедняки отдавали последнее добро на вооружение; я помню, как народ шел на войну с песнями, с пляской, с воодушевлением. Я, конечно, еще молода и глупа, но что поделаешь, после тогдашнего подъема такой конец представляется мне, как бы это сказать, немножко слишком трезвым. Она поднялась. Белая и тонкая, стояла она, противопоставляя высшую простоту пышному великолепию королевы. Бедный французский посол мосье де Авре возликовал. Раздаются еще в Испании голоса в защиту того, что благородно и свято, есть еще люди, готовые вступиться за монархию, на которую восстали безбожные мятежники! С умилением смотрел он на иберийскую Жанну д'Арк и нежно поглаживал руку своей Женевьевы. На остальных слова Каэтаны тоже оказали свое действие. Разумеется, королева права, а слова герцогини Альба - романтика, чистейший вздор, героические бредни. Но как она хороша, и смелость какая! Найдется ли в Испании еще хоть один человек, будь то мужчина или женщина, который отважился бы говорить с ее католическим величеством королевой так, как сейчас говорила она? Сердца всех гостей принадлежали герцогине Альба. Никто не сказал ни слова, когда она кончила. Только дон Карлос покачал своей большой головой и умиротворяюще заметил: - Ну-ну-ну... Да как же так можно, моя милая! С болезненной ясностью почувствовала донья Мария-Луиза, что и эта победа обернулась для нее поражением. Она могла бы оборвать дерзкую ослушницу, но нельзя было дать волю своим чувствам, нельзя было показать, что слова соперницы ее задели, нельзя было рассердиться. - Фасад вашего нового дома, моя милая юная подруга, - спокойно сказала она, - выдержан, правда, в прекрасном староиспанском стиле, но внутри все убранство вполне современно. Может быть, это справедливо и в отношении вас лично. Трудно было бы найти лучший ответ, королева достойным образом одернула свою статс-даму. Но донья Мария-Луиза отлично понимала, что все это напрасно: для всех она по-прежнему уродливая старуха, и ее соперница всегда будет права, как бы неправа она ни была. Это, несомненно, знала и герцогиня Альба. Она присела перед королевой и сказала с дерзким смирением: - Очень сожалею, ваше величество, что прогневала вас. Я рано осиротела и не получила должного воспитания. Вот и случается, что иногда я невольно погрешаю против строгого и мудрого этикета испанского двора. Но, говоря, она искоса поглядывала на портрет своего предка, кровавого герцога Альба, фельдмаршала, который на требование короля отчитаться перед ним представил следующий счет: "Для испанского государства завоевал - 4 королевства, одержал - 9 решающих побед, успешно провел - 217 осад, прослужил - 60 лет". С двойственным чувством слушал Гойя пререкания двух знатных дам. Он верил в божественное происхождение королевской власти, верноподданническое послушание было для него столь же свято, как и почитание девы Марии, и слова герцогини Альба казались ему дерзким кощунством; слушая их, он мысленно осенял себя крестным знамением: столь непомерная гордыня могла навлечь беду на голову говорившей. И все же сердце его почти болезненно сжалось - такое восхищение вызывали в нем гордость и красота Каэтаны. Их величества, настроенные не очень милостиво, вскоре удалились с большой помпой. Гойя остался. Большинство гостей также осталось. Теперь дон Гаспар Ховельянос счел за должное прочитать герцогине нравоучение. Он хотел это сделать сейчас же после ее речи, но гордая и прекрасная Каэтана Альба с ее пламенной любовью к родине и с ее опрометчивостью предстала пред ним как аллегория его отчизны, и у него не хватило духу высказать ей свое мнение в присутствии соперницы. Теперь же он с важным видом отверз уста. - Сеньора, донья Каэтана, - сказал он, - я понимаю ваше огорчение от того, что война будет закончена, но не выиграна. Поверьте, мое сердце страдает за Испанию не менее вашего. Но мозг мой мыслит согласно законам разума. На этот раз советчики государя правы. Дальнейшее ведение войны может принести только бедствия: нет более тяжкого преступления, чем ненужная война. Нелегко мне просить даму представить себе все ужасы войны. Позвольте, однако, процитировать несколько строк из самого крупного писателя нашего столетия. И он процитировал: - "Кандид перелез через кучу умирающих и трупов и добрался до деревни, разгромленной и спаленной: враги сожгли ее согласно законам международного права. Мужчины, сгибаясь под ударами, смотрели, как душили их жен, которые умирали, прижимая детей к окровавленной груди. Девушки со вспоротыми животами, удовлетворив естественную потребность нескольких героев, испускали дух; другие, полуобгорелые, молили о смерти. Земля была покрыта разбрызганным мозгом и отрубленными ногами и руками". Прошу извинить меня, милостивые государыни и милостивые государи, за неприятную картину. Но я могу сказать по собственному опыту: писатель прав. И смею прибавить: то, что он описывает, происходит сейчас, в эту самую минуту, этой ночью, в наших северных провинциях. То, что сеньор Ховельянос, не убоясь инквизиции, процитировал самого запрещенного писателя на свете, мосье де Вольтера, да еще во дворце герцогини Альба, было бестактно, но не лишено пикантности. Гости были очень возбуждены и долго не расходились. Гойя же воспринял слова Ховельяноса как предостережение против герцогини Альба. То, что делает, что говорит эта женщина, грозит гибелью. Больше он не хочет иметь с ней дело. Он собрался уходить, на этот раз окончательно. Но вдруг Каэтана обернулась к нему, слегка коснулась пальцами его рукава, призывно открыла веер. И она сказала: "Знайте, В чем-то я ошиблась, Гойя. Я просила вас портрет мой Написать по возвращеньи В город из Эскуриала". Гойя слушал, удивленный, Приготовившись к внезапной Новой дьявольской ловушке. А она, к нему приблизясь, Вкрадчиво, проникновенно Продолжала: "Я ошиблась И прошу у вас прощенья, Дон Франсиско!.. Не хочу я, Не могу я ждать так долго. Слышите! Или сейчас же Я пришлю вам приглашенье Ко двору, или сама я Возвращусь сюда... Франсиско, Вы обязаны немедля Написать меня. Мы с вами Создадим такое чудо, Что весь город так и ахнет". 12 Когда Гойя обедал в домашнем кругу, а это бывало очень часто, он превращался в любящего семьянина и радовался, глядя на свою жену Хосефу, на детей, радовался еде и питью, застольным разговорам. Но сегодня обед, против обыкновения, проходил невесело, и все за столом - сам Гойя, Хосефа, трое детей и сухопарый Агустин - больше молчали. Было получено известие, что Франсиско Байеу, брату Хосефы, болевшему уже давно, осталось жить дня два-три, не больше. Гойя исподтишка наблюдал за женой. Она сидела прямая, как всегда, переживания не отражались на ее длинном лице. Светлые живые глаза устремлены в пространство; большой нос, рот с тонкими губами строго сжат, верхняя губа чуть-чуть втянута, пожалуй, подбородок еще слегка заострился. Золотисто-рыжие волосы заплетены в тяжелые косы и уложены над высоким лбом, словно старинная жреческая тиара, косо срезанная от лба к затылку. В Сарагосе, когда они были еще молодыми супругами, он изобразил ее раз в виде пречистой девы, сияющей ласковой прелестью, а двоих детей - в виде младенца Христа и маленького Иоанна. С тех пор он прожил с ней двадцать лет; вместе делили они надежды и разочарования, и хорошее и плохое; она родила ему детей - одни остались в живых, другие умерли. Но какой он видел ее тогда, такой видел иногда и сейчас; несмотря на многие беременности, в сорокатрехлетней Хосефе было что-то девичье, нежное, что-то детское, какая-то строгая прелесть. Он отлично знал, что сейчас переживает Хосефа, и жалел ее. Со смертью брата она теряла очень многое. В него, в Гойю, она влюбилась только как в мужчину - за его силу, упорство, за полнокровность всего его существа: Гойю-художника она никогда не ставила высоко. Тем сильнее верила она в гениальность своего брата; для нее главой семьи был он, Франсиско Байеу, первый живописец короля, президент Академии, известный испанский художник; лучи его славы падали и на семью Гойи, и Хосефу всегда глубоко огорчало, что Гойя восстает против него и его теорий. Она была очень похожа на брата. Но то, что Гойе казалось нестерпимым в шурине, нравилось ему в Хосефе. Шурин раздражал его своим чванством и косностью; Хосефа тоже гордилась своим почтенным родом, она тоже была упряма и скрытна, но это даже нравилось ему. Он любил ее за то, что она такая, за то, что она истая Байеу из Сарагосы. Часто он принимал неприятные для него заказы только из желания доказать ей, что может доставить средства, необходимые для жизни на широкую ногу, подобающей женщине из рода Балеу. Никогда Хосефа не упрекала Гойю за его несостоятельность как художника, никогда не упрекала за частые связи с женщинами. Ее безусловная преданность казалась ему само собой понятной. Ежели ты вышла замуж за Франсиско Гойю, так должна знать, что-он не человек долга, а мужчина. Зато Байеу не раз пробовал совать свой нос в жизнь Гойи. Но он, Гойя, здорово сбил спесь со своего шурина, господина первого придворного живописца, господина учителя и человека долга. Чего шурину нужно? Разве он, Гойя, пренебрегал когда своими супружескими обязанностями? Разве не делал ей каждый год по ребенку? Не обедал дома? Не содержал ее лучше, чем полагается по его званию и состоянию? Она сама экономна, можно даже сказать - скуповата. Не удивительно, раз она сестра человека долга. Разве не пришлось силой заставлять ее завтракать в постели? Шоколадом - на аристократический лад. Лучшим сортом шоколада, шоколадом моо из Боливии, натертым лавочником в ее присутствии. Байеу отвечал высокомерно, он намекнул на деревенское происхождение Гойи, непочтительно отозвался о даме, с которой у Гойи была связь, и Гойя вынужден был взять шурина за горло и несколько раз тряхнуть; при том кое-где разорвался его тканный серебром кафтан. И вот донье Хосефе предстояло потерять брата, а с ним из ее жизни уходило столько блеска. Но лицо ее было невозмутимо, она вполне владела собой, и Гойя любил ее за это и восхищался ею. Постепенно угрюмое молчание за столом начало его угнетать. Неожиданно он заявил, чтоб кончали обед без него, он хочет навестить Байеу. Донья Хосефа с удивлением подняла на него глаза. Потом ей показалось, что она поняла: несомненно, Франсиско хочет без свидетелей попросить прощения у умирающего за все причиненное ему зло. И эта мысль была ей приятна. Гойя застал шурина лежащим на низкой постели, со всех сторон обложенным подушками. Худое, изжелта-серое лицо с еще более глубокими, чем обычно, морщинами глядело сердито, строго, страдальчески. Гойя заметил, что знакомый образ на стене, изображающий святого Франциска, висит вверх ногами. Согласно старому народному суеверию, только такими энергичными мерами можно было побудить святого к оказанию помощи. Навряд ли образованный, рассудительный шурин ожидал помощи от подобных средств, тем более, что его пользовали лучшие врачи. Но, как видно, он не гнушался и таких окольных путей, чтобы сохранить свою жизнь для семьи, родины и искусства. Гойя внушал себе, что должен горевать об умирающем - ведь это же брат его жены. Шурин, в общем, желал ему добра, а иногда оказывал существенную помощь. Но Франсиско не мог принудить себя к сожалению. Байеу в меру своих сил отравлял ему жизнь. Он не раз отчитывал Франсиско словно глупого, строптивого ученика, перед всем соборным капитулом в ту пору, когда они расписывали фресками Сарагосский собор. Еще до сих пор воспоминание об этом жгло его стыдом, незаживающей язвой, _сарной_ - зудящим лишаем. Мало того, умирающий хотел отдалить от него жену, Хосефу, хотел показать ей, как презирают ее мужа и как высоко чтут ее брата. Он добился того, что соборный капитул швырнул ему, Гойе, обещанную плату и прогнал с позором; а жене его, "сестре нашего великого мастера Байеу", те же духовные пастыри подарили золотую медаль. Угрюмо глядя на страждущего, на умирающего, Гойя вспомнил добрую старую пословицу: "Что шурин, что плуг - только в земле тебе друг". Очень хотелось ему написать портрет Байеу. Он не утаил бы ничего, все бы осталось при шурине: и его чувство собственного достоинства, и целеустремленность, и трудолюбие, и ум, но он показал бы также и его косность, трезвую, как вода, ограниченность. Меж тем Байеу начал говорить, с трудом, но, как всегда, красивыми, закругленными фразами. - Я умираю, - сказал он. - Освобождаю тебе дорогу. Ты будешь президентом Академии; я договорился с премьер-министром и с Маэльей и Рамоном тоже. Маэлья достойней тебя занять президентское место, и мой брат Рамон - тоже, должен откровенно сказать тебе это. Ты, правда, талантливее, но ты плохо воспитан и слишком самонадеян. Однако, я полагаю, бог мне простит, что я из любви к сестре предпочел менее достойного человека. - Он передохнул, говорить ему было трудно, закашлялся. "Дурак, - подумал Гойя, - Академию я получил бы и без него, дон Мануэль позаботился бы об этом". - Я знаю твое строптивое сердце, Франсиско Гойя, - опять заговорил Байеу, - и, может быть, для тебя же лучше, что нет твоего портрета, написанного мною. Но придет время, и ты пожалеешь, что не послушался моих настойчивых советов. Последний раз увещеваю тебя: не отступай от классических образцов. Ежедневно прочитывай несколько страниц из Менгса! Я завещаю тебе мой экземпляр с его личной надписью и множеством моих заметок. Ты видишь, чего достигли он и я. Остепенись! Может быть, и ты способен достигнуть того же. Гойя смотрел на него с насмешливым сожалением: бедняга напрягал последние силенки, стараясь убедить и себя и других, что он великий художник. Он упорно стремился к "истинному искусству" и неустанно справлялся по книгам, так ли он работает. У него были верный глаз и искусная рука, но теория вечно портила ему дело. "Вы со своим любимым Менгсом на многие годы задержали меня. Косой взгляд или недовольная физиономия милого моего Агустина дороже мне всех ваших правил и принципов. Эх ты, бедняга, придворный живописец, затруднил ты себе жизнь, - и себе затруднил, и другим; нам будет легче дышаться, когда ты будешь под землей". Казалось, Байеу только одного и ждал: прочитать последнее наставление зятю. Вслед за этим сейчас же наступила агония. С грустными лицами обступили низкое ложе ближайшие друзья и родственники - Хосефа, Рамон, художник Маэлья. Франсиско Гойя недобрым взором смотрел на умирающего. Этот нос не знал, что такое чутье, эти глубокие морщины, залегшие по углам рта, говорили о бесплодных усилиях, с этих губ могли срываться только строгие слова наставлений. Даже смерть не сделала это худое лицо значительным. Король Карлос очень ценил своего первого живописца; он отдал распоряжение похоронить его с теми почестями, какие полагаются грандам. Франсиско Байеу был похоронен в крипте церкви Сан-Хуан Баутиста, рядом с величайшим художником Пиренейского полуострова - доном Дьего Веласкесом. Родственники и немногочисленные друзья покойного собрались в мастерской, чтоб посоветоваться, что делать с оставшимися после него полотнами. Там было много законченных и незаконченных картин. Общее внимание привлек автопортрет, на котором Байеу изобразил себя перед мольбертом. Хотя многие детали - палитра, кисть, жилет - были выписаны чрезвычайно тщательно, картина все же была явно не закончена; добросовестный художник не справился со своим лицом. Полуоконченное лицо глядело на зрителей мертвыми, словно еще до рождения истлевшими глазами. - Как жалко, - сказал после некоторого молчания Рамон, - что брату не было суждено закончить этот портрет. - Я закончу, - сказал Гойя. Все удивленно, с сомнением посмотрели на него. Но Гойя уже завладел холстом. Долго дописывал он портрет шурина на глазах у Агустина. Он работал с чувством ответственности и мало что изменял в уже сделанном. Только чуть угрюмее стали брови, чуть глубже и утомленнее легли складки от носа ко рту, чуть упрямее выдвинулся подбородок, чуть брезгливее опустились углы рта. Он вкладывал в свою работу и ненависть и любовь, но они не затуманили холодный, смелый, неподкупный глаз художника. В конце концов получился портрет неприветливого, болезненного, пожилого господина, бившегося всю свою жизнь, уставшего, наконец, и от высокого своего положения и от вечных трудов, но слишком добросовестного, чтобы позволить себе отдохнуть. Агустин Эстеве стоял возле Гойи и разглядывал законченное произведение. С подрамника смотрел представительный мужчина, который требовал от жизни больше, чем ему полагалось, а от себя - больше, чем сам мог дать. Но вся картина была напоена серебристо-радостным сиянием, которое давал недавно найденный Гойей мерцающий светло-серый тон, и ехидный Агустин понял, что разлитая по всей картине серебристая легкость властно подчеркивает жесткость лица и педантичную трезвость руки, держащей кисть. Изображенный на портрете человек был малопривлекателен, зато тем привлекательнее был сам портрет. - Поразительно, Франчо, - воскликнул Агустин, довольный и восхищенный. Молча на портрет смотрела Помрачневшая Хосефа. Гойя подошел. Встал рядом. "Я надеюсь, не в обиде На меня покойный шурин?" Помолчав, Хосефа: "Что же Станется с портретом?.." Гойя Ей в ответ: "Он твой". "Спасибо", - Молвила жена... Но после Не могла никак придумать, Где бы ей портрет повесить. Наконец она решила Отослать его в подарок Брату - Мануэлю Байеу В Сарагосу... 13 Гойя мучительно ждал вестей из Эскуриала, но от Каэтаны ничего не приходило, и скука траурных месяцев обостряла его нервное состояние. И вдруг объявился нежданный гость с родины - Мартин Сапатер. Гойя, увидя своего сердечного друга Мартина, бурно обнял его, призвал всех святых в свидетели своей радости, расцеловал, усадил его в кресло, опять поднял, схватил под руку и потащил по мастерской. Несмотря на гордость, Гойя был общителен по натуре. Часто и охотно поверял он свои мысли Хосефе, Агустину, Мигелю. Но самое заветное, самые сокровенные чаяния и самую сокровенную неудовлетворенность мог он поведать только закадычному другу, из друзей другу - Мартину. Сотни вопросов задавал он этому добродушному человеку, осанистому и представительному, и сам рассказывал ему все вперемешку; Агустин слушал, завидовал и ревновал. Мартин Сапатер и Франсиско Гойя дружили еще с тех пор, как шестилетний Франсиско попал из родной деревни Фуэндетодос в Сарагосу. Вместе обучались они грамоте в школе фрай Хоакина, но принадлежали к двум враждующим компаниям: Гойя - к партии пресвятой девы дель Пилар, Сапатер - к партии святого Людовика. После того как маленький Гойя излупил маленького Сапатера, тот проникся к не