- просит он, и его голос звучит сердечно, доверчиво, смело. - Другие не понимают вас, но я понимаю. Пожалуйста, верьте мне. - Он подходит к нему вплотную, смотрит в глаза. - Я читал ваш космополитический псалом, и, когда кругом начинается путаница и непонятность, я читаю его. Здесь все узко, все зажато стенами, а ваш взгляд устремлен в широкую даль. Вы большой человек в Израиле, Иосиф Флавий, вы один из пророков. Сердце Иосифа омыла теплая волна утешения. То, что этот юноша, ничего о нем не знавший, кроме его слов, на его стороне, было для Иосифа огромной поддержкой. - Я рад, Корнелий, - сказал он. - Я очень рад. Я привез немного земли, вырытой из-под иерусалимского пепла, привез из Иерусалима священные свитки, я их покажу тебе. Пойдем ко мне, Корнелий. Юноша просиял. Тем временем Тит прибыл в Италию. На Востоке к нему был предъявлен еще целый ряд разнообразнейших требований. От имени Пятого и Пятнадцатого легионов, которые собирались отправить на Нижний Дунай, на нелюбимые солдатами стоянки, капитан Педан просил его или остаться с этими легионами, или взять их с собой в Рим. Принц сразу разгадал, что кроется за наивными, хитрыми речами старого честного вояки, а именно - предложение провозгласить Тита императором вместо старика Веспасиана. Это было соблазнительно, но крайне рискованно, и он, не колеблясь, в таких же наивных шутливых словах, отклонил предложение Педана. Но Восток продолжал чествовать его как самодержца, и Тит не мог устоять перед соблазном, при освящении быка Аписа в Мемфисе, воздеть на себя диадему Египта. Эта неосторожность могла быть неправильно истолкована, и принц поспешил письменно заверить отца, что поступил так только в качестве его заместителя. Он ничего другого не предполагал, отвечал Веспасиан тоже по почте; но весьма дружелюбно держал наготове против Востока несколько десятков тысяч человек. Вслед за этим Тит приехал - очень скоро, очень скромно, почти без свиты. Согласно старинному обычаю, вступить в Рим он мог, если хотел получить триумф, лишь в первый день шествия. Поэтому Веспасиан выехал встретить сына на Аппиеву дорогу. - Вот и я, отец, вот и я, - чистосердечно приветствовал его Тит. - Тебе бы не поздоровилось, мой мальчик, - сказал скрипучим голосом Веспасиан, - если бы ты вздумал еще валандаться на Востоке. - Только после этих слов он поцеловал его. Сейчас же после обеда, в присутствии Муциана и госпожи Кениды, произошло неизбежное объяснение между отцом и сыном. - Вы, - начала решительная Кенида, - доставляли своему отцу не одни радости, принц Тит. Мы не без тревоги узнали о вашем короновании во время празднества быка Аписа. - Ну, я не хочу делать из быка слона, - добродушно заметил Веспасиан, - нас здесь интересует другой вопрос: было ли действительно невозможно сохранить еврейский храм? Они смотрели друг на друга, у обоих были жесткие узкие глаза. - Ты разве хотел, чтобы это оказалось возможным? - после некоторой паузы ответил Тит вопросом на вопрос. Веспасиан покачал головой. - Если карательная экспедиция в Иерусалим, - сказал он хитро и задумчиво, - действительно была превращена в поход и должна была закончиться триумфом, разрешения на который я добился от сената для нас обоих, то, пожалуй, и невозможно. Тит побагровел. - Это было невозможно, - сказал он коротко. - Значит, так и скажем, - констатировал, осклабясь, император, - это было невозможно. Иначе ты пощадил бы храм, хотя бы ради своей Береники. А теперь мы дошли и до второго вопроса, который всех нас здесь интересует. Эта Береника - бабенция, заслуживающая внимания. Что ты хотел иметь ее около себя во время скучной карательной экспедиции, я могу понять. Но разве ты должен держать ее при себе и здесь, в Риме? Тит хотел возразить. Но Веспасиан, только чуть посапывая и упорно не спуская с Тита жестких серых глаз, не дал ему ответить: - Видишь ли, - продолжал он добродушно, товарищеским тоном, - вот моя Кенида - самая обыкновенная особа. Не правда ли, старая лохань? Без претензий, без титула. Она добывает мне уйму денег. Многое, чего мои старые глаза уже не видят, ее глаза подмечают. И все-таки Рим относится к ней хорошо, пока ему не приходится платить ей комиссионные. Она римлянка. Но эта твоя еврейка, эта принцесса, именно потому, что она так величественна, со своей походкой и всеми этими восточными фокусами... Мы - династия еще молодая, сын мой. Я первый, а ты второй, и мы не можем разрешить себе столь экстравагантной дамы. Я говорю тебе по-хорошему, но очень серьезно. Какой-нибудь Нерон мог бы себе это позволить, он из старого рода. Если же это сделаем ты или я, они рассердятся, уверяю тебя, мой мальчик. Скажи ты, Кенида, скажите вы, старый Муциан, рассердятся они или нет?.. Слышишь, рассердятся. - Я тебе вот что скажу, отец, - начал Тит, и в его голосе появился тот же резкий, металлический звук, что и при командовании. - Я мог бы в Александрии надеть на себя венец. Легионы хотели этого. И я был к этому близок. Принцессе достаточно было сказать слово, и я бы надел его. Принцесса этого слова не сказала. Веспасиан встал. Титу говорили, что он очень постарел, - очевидный вздор; во всяком случае, сейчас этот сабинский крестьянин казался крепче, чем когда-либо. Он подошел к сыну вплотную, и вот они стояли друг против друга, два диких сильных зверя, готовясь к прыжку. Муциан смотрел на них крайне заинтересованный, лицо его судорожно подергивалось, сухой узкий рот улыбался возбужденной улыбкой. Кенида хотела броситься между ними. Но старший пересилил себя. - Что ж, ты мне сообщил очень интересную вещь, - сказал он. - Но сейчас ты ведь не в Александрии, а здесь, в Риме, и тебе едва ли придет в голову свергать меня, если бы даже твоя любезная подруга этого и захотела. Так вот. - Он сел, слегка крякнув, потер подагрическую руку и продолжал, взывая к благоразумию сына: - Держать ее как девку ты же не сможешь. Эта дама пожелает показываться с тобой, и она вправе: она - принцесса, гораздо более древнего рода, чем мы. Но римляне тебе этой женщины не простят, поверь мне. Ты что же, хочешь, чтобы тебя на театре высмеивали? Хочешь, чтобы во время триумфа о тебе и о ней распевали куплеты? Хочешь запретить? Будь благоразумным, мой мальчик. Дело не пройдет. Тит старался сдержать свою злость: - Ты с самого начала ее терпеть не мог. - Верно, - согласился старик. - Но и она меня тоже. Если б вышло по ее, мы здесь бы не сидели. Мне достаточно было бы сострить разочка два. Но я молчу. Ты отдал этой даме свою любовь. Не возражаю. Но в Риме пусть не живет, я не согласен. Внуши ей это. Глупо было привозить ее. Можете делать что вам угодно, но из Италии пусть убирается. Так и скажи ей. - И не подумаю, - заявил Тит. - Я хочу сохранить эту женщину. Веспасиан посмотрел на сына; он увидел в глазах Тита что-то дикое, буйное, пугавшее Веспасиана уже в матери мальчика, в Домитилле. Он положил ему руку на плечо. - Тебе тридцать, сын мой, - предостерегающе заметил он. - Не будь мальчишкой. - Могу я внести предложение? - вкрадчиво сказал Муциан. Он вышел вперед, держа палку за спиной. Тит недоверчиво глядел на его губы. Должно быть, сенатор Муциан придавал себе расслабленный вид и прикидывался дряхлым лишь для того, чтобы подчеркнуть бравость Веспасиана, и император, отлично догадываясь, что это комедия, охотно ее допускал. - Отношения между цезарем Титом и принцессой, - так начал Муциан, - вызывают раздражение. В этом его величество, бесспорно, прав. Но лишь потому, что принцесса принадлежит к мятежному народу. Мыто знаем, что она одна из вполне лояльных наших иудейских подданных. Однако римский народный юмор не делает различия между иудеем и иудеем. Нужно было бы дать принцессе повод заявить о своей лояльности ясно и недвусмысленно. Я полагаю, для этого было бы достаточно, чтобы она смотрела на триумф из ложи. Все обдумывали предложение Муциана. Веспасиан считал, что его хитроумный друг придумал для принцессы такую ситуацию, из которой она едва ли найдет выход. А его сын не имеет оснований отклонить предложение Муциана. Что ей делать? Если она будет присутствовать на триумфе над ее собственным народом, римляне будут над ней смеяться. Тогда Титу нельзя и помышлять о браке с ней. Кенида поняла это сразу. - Коли женщина принадлежит мужчине, - поддержала она Муциана решительно, упрощая и анализируя его мысль, - она должна иметь мужество открыто стать на его сторону. Все напряженно ждали, что скажет Тит. Против аргумента Кениды ему возразить было нечего. В сущности, она права, думал он. Если он празднует триумф, то может требовать, чтобы его подруга, которую он намерен сделать своей женой, смотрела на этот триумф. Объяснение с ней по данному поводу будет не из приятных. Но все же приятнее, чем разлука. Он бурчит что-то насчет того, что принцессе, конечно, нельзя этого навязывать. Остальные заявляют, что тогда и римлянам нельзя навязывать принцессу. Он обдумывает предложение со всех сторон. У нее есть ее чувства к Востоку, ее влечение к пустыне. С другой стороны, она понимает действительность. После получасовых обсуждений Тит решает: или принцесса согласится присутствовать в императорской ложе на триумфе, или пусть покидает Италию. Он просит к себе Беренику. Он уверен, что вопрос будет выяснен в первые же пять минут. Ожидая ее в прихожей, он решает подойти ко всему возможно легче, как будто все это само собой разумеется. Но вот появляется Береника; она одновременно и весела и серьезна, ее крупная смелая голова доверчиво склоняется к нему, ее низкий голос говорит с ним, и задуманное кажется ему вдруг невозможным. Как ему предложить этой женщине подобную бестактность? Он подбадривает себя - только без долгих приготовлений, сразу смелый прыжок, словно глубокий вздох, перед тем как броситься в очень холодную воду. - Триумф, - говорит он, и его голос звучит довольно непринужденно, ему не приходится даже откашливаться, - триумф наконец состоится через десять дней. Я ведь увижу тебя в ложе, Никион? - Все идет очень гладко, только он говорит, ни к кому не обращаясь, не взглянув на нее: не смотрит он на нее и сейчас. Береника бледнеет. Хорошо, что она сидит, иначе она упала бы. Этот человек срубил рощу в Текоа, затем взял Беренику силой, затем допустил, чтобы храм был сожжен. Она не говорила "нет" и тем самым говорила всякий раз "да". И она все это проглотила, потому что не могла расстаться с ним, с его широким крестьянским лицом, с его грубостью, с его детской капризной жестокостью, с его мелкими зубами. Она дышала запахом крови, запахом гари, она отреклась от пустыни - отреклась от голоса своего бога. И вот теперь этот человек приглашает ее смотреть из ложи на его триумф над Ягве. В сущности, он последователен, и это будет для римлян пикантной приправой к триумфу, если она, принцесса из рода Маккавеев, любовница победителя, окажется в числе зрителей. Но она не будет в числе зрителей. Выносимое было бы даже участвовать в триумфальном шествии в цепях как пленнице. Но добровольно сидеть в ложе победителя, в виде соуса к его жаркому, - нет. - Благодарю тебя, - говорит она, ее голос негромок, но сейчас очень хрипл. - В день триумфа меня в Риме уже не будет, я уеду к брату. Он поднимает взор, он видит, что ранил эту женщину в самое сердце. Он этого не хотел. Он ничего не хотел из того, что совершил по отношению к ней. Всегда его толкали на это. И теперь - опять. Отец подтолкнул его, и он не противился. Те, другие, состоят из такого легкого, воздушного вещества, а сам ты так плотен и груб, и всегда понимаешь это слишком поздно. Как мог он допустить мысль, что она согласится смотреть на этот дурацкий триумф? Да он сам не пойдет на триумф, скажется больным. Тит, запинаясь, поспешно что-то бормочет. Но он говорит в пустоту - ее уже нет, она ушла. Его лицо искажается безумной яростью. Мелкозубый рот извергает солдатскую ругань вслед ушедшей за ее манерное восточное жеманство. Почему она не может смотреть на триумф? Разве другие государи, например германские, не смотрели на триумфы, в которых вели их закованных в цепи сыновей, братьев, внуков? Ему не следовало теряться, надо было держаться с ней как мужчине. Ведь было бы нетрудно обвинить ее в нелояльности, в каких-нибудь бунтовщических поступках, объявить ее военнопленной, провести ее самое в триумфальном шествии, в цепях, и затем, предельно унизив, поднять из грязи, быть с ней мягким, сильным, добрым, настоящим мужчиной. Тогда она наконец узнала бы свое место, гордячка. Но додумывая эти мысли, он уже понимал, что все это мальчишеские фантазии. Она именно не варварка, не такая, как тот германский государь, варвар Сегест (*161), - она настоящая царица, полная древней восточной мудрости и величия. Весь его гнев обратился на него самого. Рим, триумф - ему было теперь на все наплевать! Жизнь - только на Востоке, а здесь все такое убогое, загаженное. Капитолий - дерьмо в сравнении с храмом Ягве, и он, с его легкомыслием, сжег этот храм, а женщину, трижды отдавшуюся ему, трижды отпугнул своей римской грубостью, и на этот раз - отпугнул навсегда. На следующий день Иосиф явился приветствовать принца. Тит встретил его с той шутливой и холодно сияющей вежливостью, которую Иосиф ненавидел. Возни, шутил Тит, с этим триумфом больше, чем с самим походом. Скорее бы уж он миновал, скорее бы вернуться в свой родной город, а то, по глупому обычаю, приходится сидеть здесь до самого триумфа. Разве не досадно? Он даже не может посмотреть выступления Деметрия Либания в Театре Марцелла. Он поручил Иосифу следить на репетициях, чтобы при изображении всего иудейского не было допущено ошибок. - Теперь, - рассказывал Тит, - я взял организацию триумфа и всего с ним связанного в свои руки. Интересно, какое впечатление на вас произведет триумфальное шествие. Вы ведь, наверное, будете смотреть на него из Большого цирка? Иосиф видел, что принц с тревогой ждет его ответа. Конечно, этим римлянам кажется само собой разумеющимся, чтобы он, историк похода, видел своими глазами и его завершение. Он сам, как это ни странно, еще ни разу не подумал о том, пойдет ли он смотреть триумф или нет. Как хорошо было бы сказать: "Нет, цезарь Тит, я не приду, я останусь дома". Такой ответ дал бы огромное удовлетворение; это был бы благородный жест, но бесцельный. И он сказал: - Да, цезарь Тит, я буду смотреть на триумф в Большом цирке. Тит вдруг стал совсем другим. Чисто внешняя, напускная вежливость свалилась с него, словно маска. - Я надеюсь, еврей мой, - сказал он приветливо, дружески, - что тебя в Риме устроили хорошо и удобно. Я хочу, - сказал он сердечно, - чтобы жизнь здесь была тебе приятна. Я сам сделаю для этого все, что от меня зависит. Верь мне. Иосиф, чтобы подготовиться к триумфу, пошел в Театр Марцелла посмотреть пьесу о военнопленном Захарии. Деметрий Либаний был великим актером. Роль пленного Захарии он исполнял с беспредельной правдивостью и жутким комизмом. В конце концов, на него надели маленькую идиотскую маску клоуна, какие нередко надевали на приговоренных, когда они выходили на арену, чтобы комизм маски тем сильнее контрастировал с трагизмом умирания. Никто не видел, как под маской пленного Захарии задыхался актер Либаний, как колотилось его сердце, как оно слабело. Но он выдержал. Его привязали к кресту. Он закричал, как того требовала роль: "Слушай, Израиль, Ягве наш бог!" - и одиннадцать клоунов плясали вокруг него в ослиных масках и передразнивали его вопль: "Яа, Яа!" Он выдержал до конца, когда было приказано снять его с креста и когда ему пришлось бросать с креста деньги. Тут он обессилел и повис мешком. Но этого никто не заметил, все считали, что так и надо по роли, и за невообразимым ликованием толпы, ловящей монеты, на актера почти перестали обращать внимание. Иосифу тоже удалось схватить несколько монет - две серебряные и несколько медных. Их выпустили в этот день: на одной стороне был отчеканен портрет императора, на другой - женщина в цепях, сидящая под пальмой, и вокруг надпись: "Побежденная Иудея". Женщина - может быть, тут постаралась госпожа Кенида - была похожа лицом на принцессу Беренику. На другой день издатель Клавдий Регин вызвал Иосифа к себе. - Мне поручено, - сказал он, - вручить вам этот входной жетон в Большой цирк. - Место было на скамьях знати второго разряда. - Вы получаете большой гонорар за вашу книгу, - сказал Регин. - Кто-нибудь должен же там быть и видеть, - резко ответил Иосиф. Регин улыбнулся своей зловещей улыбкой. - Разумеется, - ответил он, - и я, как ваш издатель, весьма заинтересован в том, чтобы вы там были. Вы, Иосиф Флавий, окажетесь, вероятно, единственным евреем, который будет присутствовать в числе зрителей. Бросьте... - с некоторой усталостью остановил он Иосифа, готового вскипеть. - Верю, что вам будет нелегко. Я тоже, когда буду шагать в процессии вместе с чиновниками императора, потуже стяну ремни башмаков - мне тоже будет нелегко. Утром 8 апреля Иосиф сидел на скамье Большого цирка. Новое здание вмещало триста восемьдесят три тысячи человек, и на каменных скамьях не оставалось ни одного свободного места. Иосиф находился среди знати второго разряда, на тех самых местах, о которых он так мечтал пять лет назад. С неприступным, замкнутым видом сидел он среди оживленных зрителей, его надменное лицо издали бросалось в глаза. Окружавшей его избранной публике было известно, что император поручил ему написать историю этой войны. В городе Риме книги пользовались большим уважением. Все с любопытством рассматривали человека, от которого зависело прославить или не одобрить деяния стольких людей. Иосиф сидел спокойно, он хорошо владел собой, но в душе у него все бурлило. Перед тем он прошел через ликующий Рим, полный шума радостного ожидания. Дома и колоннады были декорированы, все помосты, выступы, деревья, арки, крыши усеяны людьми с венками на голове. И здесь, в Большом цирке, все тоже были в венках, держали на коленях и в руках цветы, чтобы бросать их победителям. Только Иосиф имел смелость сидеть без цветов. Впереди процессии шли члены сената, шагая с некоторым трудом в своих красных башмаках на высокой подошве. Большинство из них участвовало в процессии неохотно, с внутренним предубеждением. В глубине души они презирали этих выскочек, которых теперь вынуждены были чествовать. Экспедитор и его сын захватили империю, но и на престоле они оставались мужиками, чернью, - Иосиф видел худое скептическое лицо Марулла, тонкие, усталые, жесткие черты Муциана. Невзирая на парадную одежду, Муциан держал палку за спиной, его лицо подергивалось. Был один такой день, когда чаши весов стояли на одном уровне, достаточно было Иосифу сказать, может быть, одно только слово, и чаша Муциана перетянула бы, а чаша Веспасиана поднялась. Появились министры. Высохшему, замученному болезнями Талассию было трудно тащиться вместе с остальными, но возможность этого шествия была подготовлена им, и старик не хотел пропустить великий день своего торжества. Затем, отдельно, немного в стороне от других, шел Клавдий Регин, серьезный, непривычно прямой. Да, ему действительно было нелегко. Насторожившись, жестким, злым и трезвым взглядом смотрел он вокруг себя и портил зрителям все удовольствие: напрасно искали они на его среднем пальце знаменитую жемчужину. Ремни его башмаков были туго затянуты. А вот и музыка, много музыки. Сегодня все оркестры играли военные песни, чаще всего марш Пятого легиона, ставший очень быстро популярным: Пятый все умеет... Приближались несшие взятую в Иудее добычу, ту баснословную добычу, о которой шло столько разговоров. Люди были избалованы, пресыщены зрелищами, но, когда мимо них поплыло все это золото, серебро, слоновая кость, и не отдельные вещи, а целый поток, - всякая сдержанность исчезла. Зрители вытягивали шеи, смотрели через плечи находившихся впереди, женщины издавали короткие пронзительные вскрики удивления, желания. А мимо них бесконечной струей текло золото, серебро, благородные ткани, одежды, а потом опять золото, во всех видах: монеты, слитки, всякого рода сосуды. Затем военные доспехи, оружие, боевые повязки с начальными буквами девиза маккавеев, чистые, грязные, пропитанные кровью, в корзинах, в повозках, многие тысячи. Боевые знаки, знамена с массивными еврейскими и староарамейскими буквами, некогда созданными, чтобы возносить сердца, теперь же искусно сплетенные, чтобы развлекать пресыщенных зрителей. Проплывали передвижные подмостки, на которых воспроизводились кровопролитные батальные сцены, гигантские макеты, иные в четыре этажа, так что зрители испуганно отклонялись, когда они проплывали мимо, опасаясь, что такая штука может обрушиться, убить их. Корабли, разбитые в сражениях у Яффского побережья, отнятые у противника челноки из Магдалы. И снова золото. Неудивительно, что цена на золото падает - она теперь составляет половину его довоенной стоимости. Но вот все стихает, идут чиновники государственного казначейства, в парадных одеждах, с лавровыми ветвями, - они сопровождают главные предметы добычи. Несомые солдатами золотые столы для хлебов предложения, гигантский семисвечник, девяносто три священных храмовых сосуда, свитки закона. Несущие высоко поднимают свитки, чтобы все видели закон Ягве, отобранный у него всеблагим, величайшим Юпитером римлян. Затем - причудливая музыка. Инструменты из храма, кимвал Первого левита, крикливые бараньи рога, предназначавшиеся для новогоднего праздника, серебряные трубы (*162), возвещавшие каждый пятидесятый год, что земельная собственность снова возвращается государству. Римляне играют на этих инструментах, и эта музыка звучит как пародия, нелепая, варварская. И вдруг какого-то остряка осеняет удачная мысль: "Яа! Яа!" - кричит он, как кричат ослы. Все подхватывают этот крик под аккомпанемент священных инструментов, и оглушительный смех прокатывается по длинным рядам зрителей. Иосиф сидит, его лицо словно из камня. Только бы выдержать. Все смотрят на тебя. Десять лет должны учиться священники, прежде чем их удостоят чести играть на этих хрупких инструментах. Пусть лицо твое будет спокойно, Иосиф, ты ведь здесь представляешь Израиль. Излей ярость гнева твоего на головы народов! Приближается живая часть добычи, военнопленные. Из их громадной толпы были отобраны семьсот человек, на них напялили пестрые праздничные одежды, которые представляли особенно резкий контраст с их мрачными лицами и цепями. Среди них шли и священники в шапочках и голубых поясах. С интересом, с жадным любопытством разглядывают люди в цирке своих побежденных врагов. Вот они идут. Их накормили до отвала, чтобы у них не было предлога свалиться и испортить римлянам заслуженное зрелище. Но после празднества этих побежденных пошлют на принудительные работы, часть - на рудники, ступальные мельницы или очистку клоак, часть - на арену больших цирков для борьбы и травли зверями. Люди в цирке смолкли, они только смотрят. Но вот они разразились криками, угрожающими, полными ненависти: "Хеп, хеп", "Собаки", "Сукины дети", "Вонючки", "Безбожники". Они бросают в идущих гнилую репу, дерьмо. Они плюются, хотя их плевок никак не может долететь до тех, кому он предназначен. А вот в цепях, униженные богами, идут и вожди повстанцев, некогда внушавшие страх и ужас, Симон бар Гиора и Иоанн Гисхальский. Величайшее блаженство, счастливейший день в жизни римлянина, когда перед ним вот так проходят его враги, эти побежденные гордецы, противившиеся растущему по воле богов величию римского государства. На Симона надели венец из терниев и сухих колючек и повесили дощечку: "Симон бар Гиора, царь Иудейский". Иоанна, иудейского "главнокомандующего", одели в нелепые жестяные доспехи. Симон знал, что не успеет еще окончиться праздник, как он будет убит. Так поступили римляне с Верцингеториксом, с Югуртой (*163) и многими другими, которые были казнены у подножия Капитолия, в то время как наверху победитель приносил жертву своим богам. Как ни странно, а Симон бар Гиора уже не был тем сварливым человеком, каким его знали в последнее время его люди; в нем появилось опять какое-то сияние, исходившее от него в первый период войны. Спокойно шел он в цепях рядом с закованным Иоанном Гисхальским, и они разговаривали. - Прекрасно небо над этой страной, - сказал Симон, - но как бледно оно в сравнении с небом нашей Галилеи. Хорошо, что надо мной голубое небо, когда я иду умирать. - Не знаю, куда я иду, - сказал Иоанн, - но мне кажется, они меня не убьют. - Если они не убьют тебя, мой Иоанн, это для меня большое утешение, - сказал Симон. - Ибо война еще не кончена. Как странно, что мне когда-то хотелось тебя уничтожить. Пусть сейчас мне плохо, но все же хорошо, что мы начали эту войну. Она не кончена, и идущие за нами многому научились. О брат мой Иоанн, они будут меня бичевать, они проведут меня через такое место, где гнилая репа и плевки их черни долетят до меня, и они меня предадут позорной смерти - и все-таки хорошо, что мы начали эту войну. Мне жаль только, что мой труп будет валяться неприбранный. - И так как Иоанн Гисхальский молчал, он через минуту добавил: - А знаешь, Иоанн, нам следовало минную штольню "Л" провести немного правее. Тогда их башня "Ф" обрушилась бы и им некуда было бы податься. Иоанн Гисхальский был человек сговорчивый, но в вопросах военной тактики не любил шуток и пустой болтовни. Он знал, что был прав относительно штольни "Л". Но он останется жить, а Симон умрет, и он пересилил себя и сказал: - Да, мой Симон, нам следовало заложить штольню правее. Те, кто придет после нас, сделают все это лучше. - Если бы мы только вовремя объединились, мой Иоанн, - сказал Симон, - мы бы с ними справились. Я видел теперь их Тита совсем близко. Хороший юноша, но не полководец. Иосиф смотрел, как они приближались, проходили мимо него. Они шли медленно, он успел разглядеть их, и он видел вокруг Симона сияние, окружавшее его при первой их встрече в храме. И теперь он был уже не в силах сдержать себя. Он хотел зажать в горло рвущийся наружу звук, но не смог, - звук рвался из него, это был стон, полный отчаяния, придушенный и настолько ужасный, что сосед Иосифа, только что кричавший вместе со всеми: "Собаки! Сукины дети!" - умолк на полуслове, побледнел, испуганный. Иосиф не спускал глаз с обоих пленников; он страшился, что они посмотрят на него. Он был человек дерзкий, отвечавший за свои поступки, но, если бы они взглянули на него, он умер бы от стыда и унижения. Ему сдавливало грудь, он задыхался; ведь он единственный еврей, смотревший вместе с римлянами на это зрелище. Он перенес голод и нестерпимую жажду, удары бича, всевозможные унижения и бывал много раз на волосок от смерти. Но этого он не может вынести, этого никто не может вынести. Это уже нечто нечеловеческое, он наказан суровее, чем заслужил. Оба пленника совсем близко. Иосиф построит синагогу. Все, что у него есть, даже доходы с книги, вложит он в эту постройку. Это будет такая синагога, какой Рим еще не видел. Он отдает для ее ковчега священные иерусалимские свитки. Но евреи не примут от него синагоги. Они принимали дары от необрезанных, но от него они не примут ничего - и будут правы. Теперь оба вождя как раз перед ним. Они его не видят. Он встает. Они не могут услышать его среди рева толпы, но он открывает уста и напутствует их исповеданием веры. Пламенно, как никогда в жизни, вырывает он из себя слова, кричит им вслед: - Слушай, Израиль, Ягве наш бог, Ягве един! И вдруг, словно его услышали, в процессии пленных чьи-то голоса начинают кричать, сначала несколько, затем многие, затем все: - Слушай, Израиль, Ягве наш бог, Ягве един! Когда звучат первые возгласы, слушатели смеются, подражают ослиному крику: "Яа, Яа!" Но затем они стихают, и некоторые начинают сомневаться, действительно ли осел тот, к кому обращают свой вопль евреи. Иосиф, услышав крики внизу, становится спокойнее. Сейчас этот возглас, наверно, раздается во всех еврейских синагогах: "Слушай, Израиль". Разве он от этого когда-нибудь отрекался? Никогда он не отрекался. Только ради того, чтобы все это познали, делал он то, что делал. Он начнет писать свою книгу, он будет писать ее в благочестии, Ягве будет с ним. Истинного смысла книги не поймут ни римляне, ни евреи. Пройдет долгое время, прежде чем люди поймут его. Но настанет день, когда его поймут. Кто это следует за обоими иудейскими вождями, в пышном великолепии, в блеске знаменитого восьмичастного одеяния? Первосвященник Фанний, строительный рабочий. Его отсутствующий взгляд безжизнен, тупо устремлен куда-то, тосклив, одержим. Сенатор Марулл увидел его. Особой разницы действительно не будет, купит ли он себе этого Фанния или Иоанна Гисхальского. У Иоанна вид поинтеллигентнее, с ним можно будет вести интересные разговоры, но пикантнее было бы иметь привратником первосвященника. Шли оркестры, жертвенные животные, и, наконец, появились и центральные фигуры шествия, пышное его средоточие - триумфальная колесница. Впереди - ликторы с пучками розог, увенчанных лаврами, нотариусы, несшие разрешение на триумф, затем толпа клоунов, дерзко и добродушно пародировавших известные всем черточки в характерах триумфаторов, - скупость Веспасиана, точность Тита, его страсть к стенографированию. Затем карикатуры на побежденных, изображавшиеся актерами, любимцами публики. Среди них и Деметрий Либаний, первый актер эпохи. Он превозмог болезнь и слабость, отвращение своего сердца превозмог он. На карту было поставлено его искусство, его честолюбие: император позвал его, он взял себя в руки, он явился. Деметрий изображал еврея Апеллу, он прыгал, плясал, гладил раздвоенную бороду, тащил с собой свои молитвенные ремешки, своего невидимого бога. Он долго метался между своим искусством и жаждой спасти свою душу, ибо одним приходилось жертвовать ради другого, и, наконец, выбрал искусство. Иосиф видел, как он шел истерзанный: великий актер, несчастный человек. Дальше следовали генералы легионов, офицеры и солдаты, заслужившие особые отличия. Восторженнее всех толпа приветствовала одного из них. Те, мимо кого проходил любимец армии, их Педан, носитель травяного венка, начинали петь задорную песенку Пятого легиона, и сердца ликовали. Да, он был плотью от их плоти, воплощенный Рим. Этому довольному, самоуверенному человеку всегда везло, уж с ним-то был Юпитер Капитолийский. Ходили смутные слухи, будто и на этот раз римляне ему обязаны победой. Что именно он совершил - об этом по некоторым причинам точнее сказать нельзя: но это было нечто великое, как видно уже из того, что он опять получил высокое отличие. Иосиф видел безобразное, голое, одноглазое лицо. Педан шагал с лукавым видом, неспешно, решительно, шумно, самодовольно, настоящий мужчина. Нет, с этой сытой пошлостью никто не мог сравниться. Этому солдату, который никогда не сомневался, не знал разлада с самим собой, принадлежала вселенная, Юпитер создал ее для него. Что-то засверкало, приближаясь, высокое, как башня, увенчанное лаврами, влекомое четырьмя конями, - триумфальная колесница. На ней Веспасиан. Чтобы походить на Юпитера, он намазал себе лицо охрой. Широкую непокрытую мужицкую голову украшал лавровый венок, старое приземистое тело было облечено в усеянное звездами пурпурное одеяние, которое Капитолийскому Юпитеру пришлось уступить ему на этот день. С некоторой скукой смотрел он на ликующую толпу. Все это продлится еще, по крайней мере, часа три. Одежда оказалась претяжелой, а стоять так долго на качающейся колеснице было не слишком приятно. Он пошел на все только ради своих сыновей. Основывать династию дело нелегкое. Как душно! Летом Юпитеру, наверно, жарковато, если в апреле и то потеешь в его одежде. А что стоит этот триумф - уму непостижимо. Регин дал смету на двенадцать миллионов, а обойдется, наверное, все тринадцать - четырнадцать. Право же, деньгам можно было бы найти лучшее применение, но эти жирнолобые непременно должны получить свое зрелище, ничего не попишешь. Что храма больше не существует - очень приятно. Мальчик ловко все это обделал. Если дурное полезно, его нужно совершить, а потом угрызаться. Только так можно преуспевать в жизни и перед богами. Стоящий за ним раб, который держит над его головой тяжелый золотой венец Юпитера, кричит ему на ухо установленную формулу: "Оглядывайся и не забывай, что ты человек". Ну, ну, можно надеяться, что богом он станет еще не так скоро. Он вспоминает о статуях обожествленных до него императоров. Этот триумф на недельку ускорит его превращение в бога. Колесницу встряхивает. Кряхтя, смотрит Веспасиан на солнечные часы. Тит, который едет на второй колеснице, то и дело поглядывает на амулет, который должен предохранить его от порчи и дурного глаза, ибо рядом с колесницей едет верхом его брат Домициан, этот "фрукт". Но зависть брата не может испортить горделивую радость этого дня. Холодно сияя, стоит он на своей колеснице, вознесенный надо всем человеческим, солдат, достигший цели. Юпитер во плоти. Правда, когда он проезжает мимо императорской ложи, он на мгновенье трезвеет. Береники нет с ним, Беренику у него отняли. Кому же хочет он показаться в этом блеске, какой все это имеет смысл без Береники? Его взгляд шарит по толпе, по скамьям знати. Увидев Иосифа, он поднимает руку, приветствует его. Колесницы триумфаторов едут дальше, вот они остановились у подножия Капитолия. Очевидцы сообщили: Симона бар Гиору бичевали, задушили. Глашатаи прокричали об этом народу. Ликование: война кончилась. Веспасиан и его сын сошли с колесниц. Принесли в жертву свинью, козла и быка - за себя и за войско, на случай, если во время похода они не угодили какому-нибудь божеству. Тем временем войско дефилировало через Большой цирк. Шли по две когорты от каждого легиона и вся техника: катапульты и камнеметы, "Свирепый Юлий" и другие тараны. Бурным приветствием были встречены боевые знаки, золотые орлы, особенно - орел Двенадцатого, который теперь отобрали обратно у евреев, подобно тому, как были снова отбиты у германцев орлы, захваченные ими при предателе, варваре Германе (*164). Иосиф смотрел на войско, маршировавшее весело, мирно, полное сдержанной силы: орудие порядка в государстве. Но Иосиф знает и другой лик этого войска. Он знает, что все это - сплошные Педаны. Он слышал, как они кричали "хеп, хеп", он видел, как они, опьянев от крови, плясали в храме, мрамор которого исчез под трупами. Шествие войск длилось долго. Многие, и прежде всего публика, сидевшая на скамьях знати, уходили, не дождавшись конца. Иосиф выдержал. Еще раз перед глазами его прошли легионы, которые на его глазах уничтожили город и храм. Вечером того же дня, 8 апреля, к дежурному надзирателю Мамертинской тюрьмы (*165) пришли несколько иудеев. Они предъявили бумагу с печатью. Надзиратель прочел ее и повел их в тюремный подвал, так называемую холодную баню, ибо раньше здесь был водоем. В этом заброшенном, темном подземелье окончил свои дни Симон бар Гиора. Согласно обычаю, его тело должны были в ту же ночь выбросить на Эскайлинскую свалку, но евреи принесли разрешение взять тело и распорядиться им по своему усмотрению. Этого разрешения добился Клавдий Регин. Он заплатил за него своей жемчужиной, отданной госпоже Кениде. Итак, пришедшие взяли тело еврейского главнокомандующего, исполосованное, покрытое кровавой коркой, положили на носилки, прикрыли. Пронесли через город, сиявший огнями праздничной иллюминации. Они шли босиком. У Капенских ворот их поджидало еще несколько сот иудеев, среди них и Гай Барцаарон. Те тоже были босиком и разорвали на себе одежды. Сменяясь каждые пятьдесят шагов, понесли они тело по Аппиевой дороге и остановились у второго верстового камня. Там их ждал Клавдий Регин. Они спустились с телом в подземное еврейское кладбище Положили задушенного в гроб, насыпали под сине-черную голову земли, привезенной из Иудеи, полили благовонной водой. Потом закрыли гроб доской. На ней корявыми греческими буквами было нацарапано: "Симон бар Гиора, солдат Ягве". Затем вымыли руки и покинули подземелье. Иосиф пришел из Большого цирка домой. Он выполнил свою задачу, не пощадил себя, досмотрел иудейскую войну до самого конца. Но теперь силы покинули его. Он свалился, впал в сон, похожий на смерть. Он был один в большом, пустом, заброшенном доме, ни одного друга возле него, никого, кроме старого раба. Иосиф проспал двадцать часов. Затем поднялся и сел в позе скорбящего. Из императорского дворца явился курьер с возвещающим радость лавром. Когда раб отвел его к сидевшему на полу небритому человеку, в разорванной одежде, с посыпанной пеплом головой, курьер усомнился, действительно ли это то лицо, к которому его послали. Нерешительно отдал он письмо. Оно было написано рукой Веспасиана и содержало приказ императорскому секретарю дать Иосифу возможность ознакомиться со всеми документами, которые он пожелал бы использовать для своей книги. Кроме того, император награждал его золотым кольцом знати второго разряда. В первый раз курьер, пришедший с лавром, не получил чаевых. Иосиф только расписался в получении письма. Затем он снова сел на пол, как сидел. Пришел Корнелий. Раб не осмелился ввести его к Иосифу. Через семь дней Иосиф встал. Спросил, что произошло за это время. Узнал про юношу Корнелия. Послал за ним. Оба они, когда Корнелий пришел вторично, почти не разговаривали. Иосиф сказал, что ему нужен хороший, толковый секретарь. Не хочет ли Корнелий помогать ему в его работе над книгой? Корнелий просиял. В тот же день Иосиф приступил к работе. "Вероятно, многие авторы, - диктовал он, - сделают попытку описать войну иудеев против римлян, авторы, не присутствовавшие при событиях и основывающиеся на нелепых, противоречивых слухах. Я, Иосиф, сын Маттафия из Иерусалима, священник первой череды, очевидец событий с самого их начала, решил написать историю этой войны, какой она была в действительности, современникам - для памяти, потомкам - в предостережение" (*166). Здесь кончается первый из романов об историке Иосифе Флавии. КОММЕНТАРИИ 1. Иерусалимский Великий совет - Синедрион (Великий синедрион). Возглавлялся первосвященником и состоял из 71 или 72 членов. После покорения Иудеи Римом наместник императора утверждал все решения Синедриона; со времени разрушения Иерусалимского храма Синедрион утратил свои функции, сохранившись лишь в качестве духовного учебного заведения. 2. Автор наделяет одну из еврейских общин, существовавших в Риме в I в., именем иудейского царя Агриппы. 3. Во времена римского владычества в Палестине существовало несколько политических группировок: саддукеи (в романе "Неизменно справедливые") - высшее жречество, земледельческая и торговая знать, стремившаяся к мирному соглашению с Римом; фарисеи ("Подлинно правоверные") - богословы невысокого ранга, мелкие ремесленники, противопоставлявшие эллинистической культуре приверженность традиции и религиозную замкнутость, и зелоты ("Мстители Израиля"), призывавшие к восстанию против римского владычества и местной иудейской знати. 4. В Иудее высокий сан законоучителя и судьи. 5. Каменный зал (иначе Зал каменных плит) - помещение в Иерусалимском храме, где проходили заседания Синедриона. 6. В "Жизнеописании" (гл. 13-16) Иосиф Флавий рассказывает, что в деле об освобождении трех осужденных ему помогал известный мим Алитир, пользовавшийся расположением императрицы. Флавий - единственный из древних авторов, уп