голосом, сдавленным от гнева и страха: - Ты пришел, палач господень? Ты осмелился явиться ко мне? Что тебе от меня нужно? Не подходи ко мне, презренный! Он стоял с беспомощным видом. Что мог он ей ответить? С точки зрения здравого общечеловеческого рассудка, он был прав. Он мог бы сказать: "Разве устережешь одиннадцатилетнего мальчика? Разве можно все время водить его на помочах? Даже если бы ты осталась в Риме, ты ничего не смогла бы предотвратить". Но если он это и скажет, какой смысл? Даже перед собой не смел он оправдываться. Он знал, что виноват в смерти Симона. Правда, судья не обвинил бы его, если бы его дело разбиралось в Риме или в Зале совета Иерусалимского храма. И все-таки он был виноват. Он знал это твердо. А она, глядя на него обезумевшими карими глазами, с гневом, которого он никогда в ней не знал, заявила: - Ты сделал меня бесплодной ветвью! Я хотела остаться около него, по ты оторвал меня от него и угасил огонь его жизни! И Иосифу нечего было ответить. В конце концов он все-таки заговорил. Он стоял в ярком свете солнца. Он пересилил себя. Он мягко успокаивал ее, но видел, что его слова до нее не доходят. Она не отвечала. Тогда он повернулся и ушел. На повороте дороги он обернулся и увидел, что она смотрит ему вслед. Теперь у нее было совсем другое лицо, Иосиф не прочел на нем ни гнева, ни испуга, только огромную скорбь. Среди рабов Иосифа был миней, который, по рассказам управляющего, хорошо умел излагать основы учения этой секты и обращал многих в свою веру. Иосиф попытался вступить с ним в беседу. Это оказалось нелегко. Хотя Иосиф все время старался не забывать, что сам некогда был рабом, он не мог говорить вполне непринужденно с этим бесправным человеком; невольно в его тоне звучало некоторое высокомерие. Отношение богословов к рабам как к неодушевленным предметам вошло у него в плоть и кровь. Однако, когда он разговорился с этим рабом-самаритянином, натянутость скоро исчезла. Как звали этого человека раньше, Иосиф не знал; управляющий дал ему одну из кличек, распространенных среди рабов: Самуил, то есть "Послушный", и заставлял его, как и других рабов, носить колокольчик, являвшийся принадлежностью порабощенного существа, уподобленного скоту. Несмотря на всю его услужливость, у этого Самуила были манеры и вид свободного человека. Если верить его словам, то, когда жители самарийского города Эсдраэлы в начале восстания перебили иудеев, он вступился за них, был схвачен своими согражданами как участник восстания, выдан римлянам и продан в рабство. Возможно, что дело так и обстояло, но поверить в это было неприятно. На всякий случай Иосиф решил приказать управляющему обращаться с Послушным как с рабом-иудеем, то есть одеждой и жилищем приравнять к хозяину, согласно закону, гласившему: "Пусть твои раб не ест черного хлеба, когда ты ешь белый, пусть он не пьет молодого вина, когда ты пьешь старое, пусть не спит на соломе, когда ты спишь на матраце, не живет в городе, когда ты уезжаешь в деревню, и в деревне, когда ты живешь в городе". Правда, управляющий будет этим не очень доволен. А пока Иосиф беседовал с Послушным об учении христиан. Оказалось, что этот самаритянин лучше разбирается во всем, чем Тахлифа в капернаумской харчевне. Если его и нельзя было назвать ученым-богословом, то все же он был достаточно сведущим и в Писании, и в устном предании. Поэтому Иосиф спросил его: - Так как ты, Послушный, понимаешь вероучение богословов, скажи мне, что побудило тебя не удовольствоваться этими вероучениями, а принять веру минеев? Послушный ответил: - Богословы - стяжатели в духе. Они забыли слова древнего пророка о том, что Ягве бог всего мира. Они думают, что взяли его учение на откуп и одни имеют право изучать его. Поэтому-то они и возревновали, когда Иисус из Назарета назвал себя пророком господа, и поэтому они убили помазанника. Но теперь подтвердилось, что Ягве не бог священников и ученых. Почему же иначе разрушил бы он Иерусалим - их местопребывание и дом свой? На это они не знают, что ответить. Они много говорят о вине других и уверяют, что Ягве снова выстроит Иерусалим. Но это только чаяние, не ответ. Вот он опять, этот аргумент, который Иосиф слышал еще в Галилее и который христиане считали, по-видимому, самым убедительным. Миней еще уточнил его: - Ягве, - сказал он, - разбил сосуд, в который некогда вливалось учение - Иерусалим и храм. Невозможно сделать отсюда иной вывод, кроме того, что он хочет, чтобы учение излилось на весь мир, на невежд и на ученых, на язычников и на иудеев. Он хотел показать, что обитает всюду, где живет вера в него. Послушный говорил низким голосом, тихо, но отчетливо и твердо. Это был сильный человек, смуглый от солнца. Когда он двигался, его колокольчик звенел. Иосиф продолжал расспрашивать. Больше всего привлекало Послушного в учении Иисуса из Назарета - презрение к богатству и почитание бедности, скромный образ жизни, братство. - "Люби ближнего, как самого себя" (*104), говорит Писание, - продолжал он, - а богословы возвещают как золотое правило: "Не делай другому того, чего ты не хочешь, чтобы делали тебе!" Мы предъявляем к себе более высокие требования. Мы учим, что любить, как самого себя, надо но только ближнего, но и врага, и если тебя ударят по одной щеке, подставить и другую (*105). - Добродушно улыбаясь, он добавил: - Я думаю, доктор и господин мой, что рабовладельцам должно быть только приятно, если их рабы становятся христианами. Ибо христианское учение отменяет завет, который дал Ханаан - исконная страна рабов-язычников: "Любите друг друга и ненавидьте господ ваших. Любите воровство, любите надувательство и ненавидьте правду". Иосиф ответил, что моральные принципы братства и презрения к богатству близки ему еще со времен его ессейства и упражнений в нравственности. Дни, по существу, не расходятся с положениями богословов. - Тогда в чем же, - спросил он, - разница между учением минеев и учением остальных? - Насколько я, человек неученый, могу понять, - смиренно ответил Послушный, - дело сводится к двум основным положениям: мы считаем, что мессия уже пришел и не следует ожидать, что Иерусалим снова возродится из камней во всем своем внешнем блеске. И мы стоим еще вот за что: познание и дела - это хорошо, но вера лучше. И вера доступна каждому, не только ученому, но и нищему духом и образованием, как, например, Послушному, слуге твоему. Иосиф спросил: - Не можешь ли ты рассказать мне подробнее о делах и изречениях твоего Иисуса из Назарета? - Недалеко от города Лидды, - отозвался Послушный, - в деревне Секанья живет некий Иаков. У него есть книжечка, там записаны поучения и притчи нашего помазанника божьего, а также его жизнь и странствования по Галилее и Иудее. Этот Иаков, хоть и владел тремя большими имениями, отказался от них и стал таким же, как мы, бедняком. Он совершает чудеса, исцеляет больных и изгоняет бесов из одержимых. Сначала доктор бен Измаил очень гневался на него. Но после нескольких разговоров он изменил свое мнение. Теперь доктор бен Измаил сам ищет общества Иакова из Секаньи и часто проводит время в кругу верующих, хотя его коллегам в Ямнии это не нравится. Иосиф решил повидать Иакова из деревни Секанья. До войны университет в городе Лидде пользовался большим уважением. Но теперь он утратил свои привилегии, установление иудейских ритуалов и право суда перешло исключительно в руки богословов Ямнии, ибо только тамошний университет был признан римлянами. Но из-за строгости верховного богослова Гамалиила многие ученые, разгневавшись, вернулись в Лидду, и возле них образовался круг учеников, хотя последние и не могли получать там ученых званий. Постепенно город Лидда стал центром всех приверженцев греческих или минейских вероучений. Наибольшей известностью из всех этих бунтующих богословов пользовался молодой Яннай, по прозванию Ахер - "Иной", "Отщепенец". Единственный сын, потомок древнего аристократического рода священников, он еще студентом привлек своими способностями внимание коллегии и выдержал экзамен с высшим знаком отличия. Но вскоре после этого двадцатипятилетний Яннай порвал с учением богословов, отказался от лежавшей перед ним широкой и надежной карьеры, и теперь его видели с несколькими старшими и более молодыми товарищами, они разгуливали по улицам Лидды и высмеивали словом и делом обычаи и заветы ученых. Его многосторонние познания, его элегантное красноречие, свет и тени его воззрений на бога ослепляли многих. Он написал по-гречески стихи о Страшном суде, которые издал в ограниченном количестве экземпляров, но прочитавшие их были захвачены волнующими, глубокомысленными строками. Они цитировали с почтением, страхом и восторгом мрачные, еретические строфы, в которых изображался ужас всего мира перед Страшным судом и которые рождали сомнение: "Если мессия действительно придет, кто знает, будет ли человечество иметь силу после стольких мук принять его?" Ямния вызвала молодого богослова на духовный суд, он не явился. Его стихотворение было запрещено, сам он - подвергнут отлучению. Верховный богослов доктор Гамалиил собственноручно стер его имя с доски, содержавшей списки богословов, куда он незадолго перед тем внес его, и нарек его новым именем, именем "Ахер" - "Иной", "Еретик". Но Яннай стал отныне с гордостью сам называть себя так и требовал, чтобы другие называли его этим именем, и сердца молодежи по-прежнему устремлялись к нему. Иосиф знал об Ахере, что тот пытается сочетать простоту христианского учения, строгость богословов и красоту греческой культуры. Он прочел одну из редких копий его произведения и, как ни был чужд всякой мистике, не мог не поддаться мрачному блеску этих стихов. Из всех богословов города Лидды Иосиф первым посетил Ахера. Доктор Яннай принял его с радостью, с интересом, слегка насмешливо. Он говорил по-гречески, медленно, но изысканно, и был, очевидно, удивлен плохим произношением Иосифа. Для своих лет он был тучноват, над маленькими глазками вздымался широкий и массивный лоб. У него были мясистые губы, плоский нос; но его движения были быстры, почти стремительны, он не мог усидеть на месте и сильно жестикулировал до странности узкими руками. Иосиф вскоре понял, что этот молодой, страстный, красноречивый человек, будь он в Риме или Александрии, нашел бы себе немало единомышленников среди иудеев, которые охотно признали бы в нем вождя, и прямо спросил, почему же он остается в маленьком провинциальном городке, в побежденной стране, презираемый победителями, отвергнутый побежденными. Массивное лицо Ахера расплылось в медленной улыбке. - Я ничего не хочу облегчить себе, доктор Иосиф, - сказал он. - Быть гражданином вселенной среди римлян и греков не кажется мне особой заслугой, - я хочу быть гражданином вселенной, оставаясь иудеем среди иудеев. Люди этого не любят, они этого но прощают. Но, видите ли, доктор Иосиф, я думаю, что лишь после того, как я это выдержу, я могу считать, что выполнил свою задачу. Потом он заговорил о включении "Песни песней" и "Когелета" в канон Священного писания, целых десять лет коллегия законников в Ямнии никак не могла решить этот вопрос. Оказалось, что из всех книг Святого писания Ахер, как и Иосиф, любит больше всего "Когелета". Он говорил о том, как опошлены в греческом переводе Семидесяти благородные стихи оригинала, и цитировал то или иное место в собственном переводе на греческий. Когда они беседовали, в комнату лениво и непринужденно вошла молодая, очень красивая темно-смуглая женщина, одна из его вольноотпущенниц, как пояснил Ахер. Она с любопытством, без всякого смущения, рассматривала гостя, села на пол, томная, пышная. - Она нам не помешает, - заметил Ахер. - Если говоришь не о самых обыденных вещах, она ничего не понимает. Она тогда просто сидит на земле, и на нее приятно смотреть. Меня, конечно, порицают и проклинают на все лады за то, что я отношусь к своей бывшей рабыне так, словно она моя жена. Но почему бы мне этого не делать? Она нравится мне больше тех женщин, за брак с которыми меня бы никто не осудил. Моя мысль работает острей и лучше, когда она тут и когда я смотрю на нее. Он приказал принести вина и конфет. У него был красивый дом, самый красивый в Лидде, отделанный с дорого стоящей простотой, вдоль стен тянулись барельефы. Смуглая красавица прикорнула на своем ложе. Ахер продолжал говорить о "Песни песней" и "Когелете". - Не понимаю, - иронизировал он, - почему господа в Ямнии так долго медлят с окончательным изъятием этих книг из Священного писания. Что понимают они в "Песни песней", если считают грехом, когда я, в присутствии моей смуглой Тавиты, читаю Писание? Что понимают они в "Когелете", если запрещают мне толковать по-моему сатану и Страшный суд? Даже в его теперешнем виде ученым нелегко согласовать Писание с их доморощенными правилами националистической морали. - И все-таки, - спросил Иосиф, - вы же потратили всю вашу молодость на изучение этих богословов и их догматов? Мясистое лицо молодого человека, живо отражавшее все его чувства, стало озлобленным и печальным. - Да я и по сей час не развязался бы с ними. Моим учителем был доктор бен Измаил. Он пытался удержать меня, и не без оснований. Ему было больно, что я отвратил лицо свое от Ямнии. Причем это произошло из-за него. Вы знаете доктора бен Измаила? - прервал он себя. И так как Иосиф ответил отрицательно, он сказал горячо: - Большой человек. Вы должны увидеть его. Вы должны его услышать. Он единственный стоящий человек в этой стране. Яннай вскочил, забегал по комнате. - Мне рассказывали, - осторожно заметил Иосиф, - что доктору бен Измаилу нелегко ладить с верховным богословом доктором Гамалиилом, хотя он и женат на его сестре. - Вам рассказывали? - насмешливо спросил, в свою очередь, Ахер, ухмыляясь всем своим массивным лицом. - Слышишь, Тавита? - И он слегка потрепал ее по плечу. - Этому господину говорят, что доктору бен Измаилу нелегко ладить с Гамалиилом. Смуглянка, обсасывая конфетку, улыбнулась и взглянула на него. Ахер снял руку с ее плеча. - Вас правильно информировали, доктор и господин мой, - снова обратился он насмешливо и веско к Иосифу, - ему нелегко... - Я слышал о ссоре, - продолжал Иосиф нащупывать почву, - которая имела место между ним и верховным богословом в день очищения. - Да, - насмешливо согласился Ахер, - это можно назвать и ссорой. - Его маленькие глазки под широким лбом уставились на Иосифа. - Бен Измаил - мудрый человек, - сказал он, - самый ученый человек в Ямнии. А верховный богослов - политик. - Удивительно, сколько ненависти и насмешки вложил Ахер в слово "политик". - Между мудрецом и политиком дело не могло обойтись без распри. Он снова сел, он, по-видимому, старался сохранить спокойствие и начал рассказывать: - С тех пор как доктор Гамалиил занимает свой пост, он и его коллегия все время расходятся в вопросе о том, кому надлежит устанавливать праздники и ведать календарем, - одному только верховному богослову или всей коллегии в целом. В этом году, в начале месяца тишри, дело дошло до открытого конфликта. Большинство совета, во главе с бен Измаилом, объявило, что лунные исчисления Гамалиила сомнительны. Гамалиил продолжал настаивать, определил первое тишри, день Нового года, день очищения и праздника кущей, исходя из своих оспариваемых данных, и объявил их по всей стране как обязательные. Бен Измаил - не борец. Он покорился и выполнял ритуал Нового года в установленный Гамалиилом день. Правда, и в тот день, который был намечен им самим. Но Гамалиил не соглашался на компромиссы, ему хотелось уточнить этот вопрос раз и навсегда. Он не довольствовался тем, что бен Измаил показал свою готовность праздновать день очищения десятого тишри, согласно вычислениям Гамалиила. Он хотел большего: чтобы тот день, который он сам и его друзья утвердили как десятое тишри и субботу из суббот, бен Измаил вновь сделал будничным, не священным. Он обязал его пройти в этот день часть дороги пешком и предстать перед ним в одежде странника, с посохом, котомкой и сумой. Верховный богослов хотел, чтобы бен Измаил тем самым признал перед всем народом, что его день очищения - это мнимое десятое тишри, на самом деле - согласно решению Гамалиила - обыкновенный будний день. Вся коллегия взволнованно убеждала Гамалиила не настаивать на своем требовании. Он не уступил. Он ссылался, конечно, как и всегда, на "единство учения". Израилю нужно показать, настаивал он перед коллегией дерзко и упорно, что есть только одно угодное богу толкование учения, его толкование. Бен Измаилу пригрозили отлучением и изгнанием, если он не подчинится. Ахеру больше не сиделось на месте. Он вскочил, отер пот со лба, снова забегал по комнате. - Все мы, - продолжал он рассказывать, - уговаривали бен Измаила, и больше всех - его жена, родная сестра верховного богослова. У нас были основания надеяться, что, если бен Измаил не подчинится, на его сторону встанет большая часть членов коллегии. Тогда, может быть, удастся сместить Гамалиила. Если бы бен Измаил и его друзья вышли из коллегии, это могло бы пресечь пагубную националистическую диктатуру верховного богослова. Бен Измаил стенал. Все его существо противилось. Мы подстрекали его, приставали к нему. Но дьявольское слово о единстве вероучения сковывало его. Он не отважился на раскол. Он покорился. Ахер остановился перед Иосифом, он тяжело дышал, его массивное лицо было мрачно, печально. - Как сейчас, вижу бен Измаила, - продолжал он, - когда он, запыленный, пришел в Ямнию и казался - этот сильный человек - вконец измученным, точно его легкая котомка весила центнеры. Жители Ямнии вышли из домов и стояли по сторонам дороги. Никто не говорил ни слова, все были подавлены, а бен Измаил тащился по ступеням в учебный зал, где его дожидался верховный богослов. Когда мне было пятнадцать лет, я видел, как Иерусалим сгорел и пал. Но я скорее забуду это, чем вид затравленного, печального человека с посохом и котомкой. Ради проклятого единства вероучения взял он на себя смертный грех, он стал всеобщим козлом отпущения, видно было, как его прямо придавливает гнет этой тяжести, так что ему дышать трудно. Но он все же нес его и тащил. Тогда я простился с коллегией и покинул Ямнию. Ахеру, видимо, стало неловко за свой пафос. - Передай мне, пожалуйста, конфеты, Тавита, - попросил он и взял конфету. - Господа в Ямнии охотно удержали бы меня, - закончил он свой рассказ. - Они пошли бы даже на то, чтобы в виде исключения и негласно разрешить мне заниматься моим Филоном и Аристотелем. Они готовы на такие компромиссы - надо только молчать о них, и если человек нашел собственную истину, то пусть она его собственностью и остается, он не должен ни в коем случае передавать ее дальше. - Он выплюнул конфету. - Единство вероучения - это _единый_ бог, _единая_ нация, _единое_ толкование. Богословы Ямнии не разрешают дискутировать о книгах греков, об эманациях бога, о сатане, о святом духе. Этой сплошной централизацией и сужением до национализма они лишают учение его смысла. Этим _единым_ толкованием они выключают из Писания весь мир и подменяют его глупым, одержимым манией величия народишком. Если Ягве - не бог всего мира, то кто же он? Один из многих богов, национальный бог. Они возвещают узость, эти господа в Ямнии, они хотят, чтобы была нация, и изгоняют бога. Они ссылаются на Иоханана бен Заккаи. Но ставлю вот эту мою Тавиту против иссохшего стручка, что Иоханан охотнее отказался бы от иудаизма, чем увидел, как он у них засыхает и костенеет. Иоханан хотел наполнить мир духом иудейства, Гамалиил изгоняет дух из иудеев. Массы не понимают, в чем здесь дело, но они чувствуют, что между Ягве и богословами - нелады. Они чувствуют, что тот Иерусалим, который богословы строят в духе, еще теснее, еще высокомернее, чем был Иерусалим из камня, ныне разрушенный. Поэтому столько людей и уходят к минеям. Ахер наконец овладел собой. - Я увлекся, - извинился он. - Вы, наверное, думаете: в нем говорит одна мстительность. Этот молодой человек, мол, преувеличивает, потому что его отлучили и изгнали. Может быть, я и преувеличиваю, но, думается, не очень. Довольно об этом. Кушайте, пожалуйста, пейте, смотрите на мою Тавиту. Я плохой хозяин. Мне приятнее, чтобы вы считали меня свиньей из эпикурова стада, чем патетическим ослом (*106). Его мясистое лицо расплылось в улыбке. Но Иосиф уже не мог отделить от этого лица его печали, даже когда оно смеялось. У Ахера Иосиф встретил и минея Иакова из деревни Секаньи, чудотворца, о котором ему рассказывал его раб Послушный. Миней Иаков был иным, чем себе представлял Иосиф, - без всякой рисовки и позы, безбородый, простой, вежливый господин; в Риме его приняли бы за банкира или адвоката. Иаков согласился прочитать Ахеру и его друзьям биографию и собрание изречений Иисуса из Назарета, записанные одним из его единоверцев. Ахер пригласил и своих друзей - доктора бен Измаила с женой Ханной. Бен Измаил, долговязый господин, с глазами, в которых была и кротость и фанатизм, с мощным лысым лбом, говорил спокойно и мало, низким, заполняющим всю комнату голосом; несмотря на производимое им впечатление силы, он казался бесконечно уставшим. Тем живее была Ханна, молодая, красивая, пылкая, она горячо и красноречиво отстаивала веру своего мужа. Миней Иаков вскоре приступил к чтению. - Я намерен, - начал он в виде предисловия, - прочесть историю и изречения Иисуса Назорея (*107), сына человеческого, как их записал мой друг для нашей маленькой общины в Риме со слов некоего Иоанна Марка, еврея. И, слегка нараспев, как было принято в еврейских школах, стал читать по-гречески, но с сильным арамейским акцентом, краткое повествование о жизни Иисуса, плотника из Галилеи, одаренного чудотворной силой. Этот Иисус исцеляет прокаженных, слепым возвращает зрение, изгоняет злых духов из бесноватых. Так завоевывает он доверие простого народа. Он вступает в борьбу с надменными богословами, и намеренным пренебрежением к субботе и законам о пище вызывает их гнев. Затем он отправляется в Иерусалим и спорит с саддукеями, утверждающими, что никакого воскресения не существует, и с "Мстителями Израиля", которым он говорит, что отныне кесарево надо отдавать кесарю. Дело доходит до того, что его вызывают на суд. Великий совет приговаривает его к смерти и передает губернатору Пилату. Лишь против воли, под давлением иудеев, приказывает римлянин казнить сына человеческого, Иисус умирает на кресте, некий Иосиф из Аримафеи (*108) предает его погребению, Иисус воскресает и дарует своим ученикам силу творить чудеса и проповедовать его откровение всей твари. В рассказ были вкраплены похвалы бедности, притчи. Иосиф слушал внимательно. Этот человек с будничным лицом и будничным голосом был, видимо, сам взволнован тем, что он читал. Странно, в сущности, ведь это было простым собранием фантастических историй, какие Иосиф слышал не раз, - агитационные нападки на ученых-богословов, варьируемые на сотню ладов, и уже опровергнутые сведения о людях, выдававших себя за мессию. Учение минеев показалось Иосифу действительно предназначенным только для очень простых сердец. С удивлением увидел он, что остальные не разделяют его отношения, они, наоборот, взволнованно слушают с несколько отсутствующими, но благоговейными лицами, так, как люди слушают хорошую музыку. - Вот благая весть (*109), которую мой друг сообщил собратьям минеям в Риме, - заключил Иаков из Секаньи, скатал книжечку и сунул ее обратно в футляр. Все долго молчали. Слышалось только шумное дыхание Ахера. Иосифу казалось, будто все ждут, чтобы он, приезжий, заговорил первым. - Многое здесь, по-моему, прекрасно, - начал он наконец, и хотя миней Иаков и читал без всякой декламации, собственный голос прозвучал в ушах Иосифа особенно жестко и трезво. - Но что же нового в этом учении и благовестии? Разве почти все это не имеет своим источником Писание или изречения богословов? Миней Иаков спокойно обратил к нему гладко выбритое лицо, и Иосифу показалось, будто по этому лицу скользнуло едва уловимое легкое сострадание к столь поверхностному критиканству. Но Иаков из Секаньи ничего ему не ответил. Вместо него заговорил Ахер. - Это провозвестие, конечно, не совсем ново, - согласился он. - Но разве здесь все не проще, свободнее, мягче, чем то, что мы слышали раньше? Разве вы не чувствуете, какой волнующей сладостью веет от этого учения о непротивлении? Больше не бороться против римлян, против всего мира, отказаться от власти в этой жизни, раствориться в боге, просто верить. Иосиф угадывал, что именно привлекает Ахера в благовестии Марка, но на него это не действовало. Он продолжал воинственно, так как его сердило, что другие, может быть, считают его тупым: - И разве в самом жизнеописании нет ряда противоречий? Если Иисус был приговорен к смерти иудеями за кощунство над именем божьим, то почему же его тогда не побили камнями? Если же его приговорили к смерти римляне, как царя иудейского, то есть за мятеж и преступление против императора, зачем тогда понадобилось его судить иудеям? И если тысячи выходят его встречать и кричат: "Осанна" (*110), - следовательно, его знает весь народ; зачем тогда понадобилось первосвященнику и его слугам предательство Иуды? Разумеется, эти возражения крайне прозаичны, если относиться к целому как к поэтическому вымыслу. Но разве вы не утверждаете, что это правда? - Я не утверждаю, и никто из нас не утверждает, - спокойно возразил миней Иаков, - что рассказ Марка, как его записал мой друг, - _правда_ в юридическом понимании этого слова. Однако я знаю по личному опыту, что только тогда имею в себе силу совершать исцеления, когда вся моя душа преисполнена единой веры в сына человеческого, Иисуса Назорея. - Это было сказано так просто, словно он говорил: "За этот золотой дарик (*111) я могу дать вам шестьсот двенадцать сестерциев, один асс и две унции". - Если этот рассказ, несмотря на свое неправдоподобие, все же звучит как правда, - попытался Ахер объяснить Иосифу, - то, вероятно, именно потому, что одного принципа и одной правды недостаточно, чтобы постигнуть мир. Пусть Иоанн Марк повествует о делах и учении многих мессий, которые слились в единый образ. Может быть, утверждать это, с точки зрения исторической правды, было бы неверно, но также неверно было бы говорить и о поэтическом вымысле. Здесь и то и другое объединено в чем-то третьем, большем. Доктор бен Измаил спросил низким, кротким голосом: - Пожалуйста, объясните мне, почему умер ваш Иисус из Назарета? - Это произошло, - деловито пояснил Иаков из Секаньи, - чтобы освободить людей от греха Адама, от первородного греха. Ибо написано: "Помыслы сердца человеческого греховны от юности его" (*112), и: "Во грехе я был рожден и в скверне зачат матерью" (*113). - Это, может быть, и верно, - вслух размышлял бед Измаил, - что козел, которого мы отсылаем в пустыню, и рыжая корова без единого пятна, которую мы приносим в жертву, являются слишком легким искуплением. - Богословское искупление, - насмешливо бросил Ахер. А бен Измаил закончил: - По-видимому, это должен быть действительно живой человек. Все, в том числе и Иосиф, вспомнили тот день очищения, когда бен Измаил с котомкой и посохом тащился вверх по ступеням учебного зала. Миней Иаков не повышая голоса, но решительно заявил: - Иисус Назорей принял на себя грехи всего мира, не только отдельного народа. - Это опасное учение, - задумчиво сказала Ханна, - оно все строит на святости. Оно многое предоставляет самому человеку. Разве оно не ставит святого выше справедливого? И разве не бывает иной раз труднее справедливо жить, чем свято умереть? - Как видно, - сухо возразил Иаков, и только очень чуткий слух уловил бы в его тоне насмешку, - вы с вашей справедливостью достигли немногого. Разве не ради справедливости умертвили вы святого? И разве не эта справедливость привела к тому, что на ваших глазах Иерусалим был разрушен? Иосиф с досадой подумал: "И всегда эти минеи говорят о разрушении Иерусалима. Без разрушенного Иерусалима их самих не существовало бы". Иаков вскоре удалился, он хотел вернуться в свою деревню Секанью. После его ухода Иосиф спросил бен Измаила: - Что привлекает вас, доктор и господин мой, в учении минеев? Ибо то, чему учил этот человек, крайне убого, и все же вы слушали его с благоговением. Бен Измаил ответил: - Мне кажется, доктор Иосиф, что мы слишком много воображаем о себе, мне стыдно того, как мы гордимся своими познаниями. Эти люди ищут бога в простоте сердца и на прямом пути. Иногда мне кажется, что они ближе к Ягве, чем мы, с нашей сложной ученостью. И потом, эти люди держат дверь к Ягве открытой для всего мира, тогда как наши обряды все более ограничивают и затрудняют доступ к нему. - Я, кажется, понимаю, что вы имеете в виду, - размышлял вслух Иосиф. - Но ведь действительно, как им там, в Ямнии, держать себя, после того как римляне запретили обрезание? Как быть с язычником, который хочет перейти в нашу веру? Советовать ли ому обойтись без обрезания и допустить смертный грех? Или следует совершить над ним обрезание, в результате чего римляне убьют и обращенных и обращающих? Разве не под давлением извне обряды становятся все строже и националистичнее? - Есть люди, - сказал Ахер, - которым запрещение обрезания пришлось весьма кстати. Так, например, нельзя сказать, чтобы верховный богослов был им очень недоволен. Это послужило для него поводом сузить пределы вероучения. - Я убеждена, - горячилась пылкая Ханна, - что он сам попросил бы римлян издать этот закон. Он боится прозелитов. Ему хочется держать их подальше. Он боится всего нового, что может влиться в учение. Пока он допустит в него новое, он выхолостит из него все, что там еще есть живого, плодотворного. Он хочет, чтобы учение стало унылым и убогим, так - кое-что. Верующие должны быть одним большим стадом, которое удобно пасти, все, как один, все бесцветные, хорошие, приглаженные, прилизанные. И он - пастырь, а коллегия - сторожевой пес, и кто не повинуется, будет уничтожен. Бен Измаил провел длинной рукой по лысому лбу, машинально подергал брови, разглаживая их. - Не преувеличивай, милая Ханна. Должность верховного богослова - нелегкая. У нас есть стремление растекаться по всей земле. Кто-то должен удерживать нас вместе. - Нет, вы только послушайте его, доктор Иосиф, - жаловалась Ханна, - он еще защищает того, кто его бьет. Да, единство учения - железный обод, сдерживающий закон, но обод этот так тверд и тесен, что, сжимая, убивает в учении все живое. Вы знаете об этом дне очищения, доктор Иосиф... В этот день бен Измаилу пришлось ощутить гнет железного обода. - Будь благоразумна, Ханна, - уговаривал ее низким голосом бен Измаил. - Нет иного средства удержать еврейство от распада, кроме строгого единообразия обычаев и действий. Каждому нужно неустанно напоминать с утра до вечера о том, что сейчас одновременно с ним пять миллионов его соплеменников молятся тому же богу. Он должен постоянно чувствовать, что он - частица этих пяти миллионов и их духа. Если же этого не будет - народ распадется и исчезнет. - А теперь за обычаями и делами исчезли их смысл и вера, - с горечью констатировал Ахер. - Не забудьте, - убеждал его бен Измаил, - что до сих пор Гамалиил ни разу не высказался против минеев. Они празднуют праздники вместе с нами, ходят в наши синагоги, ничто и никто не становится нечистым от их прикосновения. Всякий раз, когда коллеги Хелбо, или Иисус, или Симон Ткач поднимают в совете вопрос о том, кого можно подвести под понятие "отрекающегося от принципа", Гамалиил никогда слова не проронит, чтобы поддержать их. И если учение христиан до сих пор расценивается как "отклонение", а не "отречение от принципа", то только благодаря ему; ибо каждому известно, что речи его коллег метят исключительно в минеев. Но он не дает им говорить и не делает из их слов никаких выводов. Гамалиил не любит христиан, но у него нельзя отнять, что в вопросах догматов он мыслит либерально, может быть, даже либеральнее, чем я. - Потому, что ничего в этом не смыслит, - констатировал Ахер. Ханна выпрямилась. - Я вам точно скажу, как это будет, - заявила она. - Вам, доктор Яннай, и тебе, мой бен Измаил, а доктора Иосифа я призываю в свидетели, чтобы он подтвердил мои слова, когда они исполнятся. Господа Хелбо, и Иисус, и Симон Ткач будут еще не раз вести в коллегии дискуссии о том, где начинается "отречение от принципа" и где оно кончается, и все будут знать, что мстят они в минеев, и никто не станет относиться к их словам серьезно и извлекать из них выводы. Но когда Гамалиил доделает свой обод вокруг закона, то он начнет с помощью этого обода убивать и те точки зрения, которые ему не нравятся. И тогда вдруг эти дискуссии об "отречении от принципа" окажутся чем-то большим, чем теоретическая болтовня. Я знаю своего брата, знаю его лучше, чем вы. Знаю его с тех пор, когда он был маленьким мальчиком, и я видела, как он дрался с каждым, кто не подчинялся ему. Минеев он не любит. Не знаю, что он против них предпримет. Но что-нибудь предпримет, в этом я уверена, и это будет совсем не то, чего все от него ждут. Ханна говорила негромко, подчеркивая каждое слово. - Все мои друзья, - ответил несколько резче бен Измаил, - радуются тому, что на свете есть минеи. Хорошо, что Ягве принадлежит не только ученым-богословам, и хорошо, что Ягве принадлежит не одним иудеям. И что благодаря учению христиан знание об этом останется в мире. Мы никогда не допустим, чтобы был внесен запрос о минеях. - Конечно, вы будете противиться, мой милый, - ответила с мрачным "спокойствием Ханна, - вы будете противиться очень горячо и с помощью убедительных аргументов. Но когда Гамалиил снова заговорит об единстве учения, ты тоже в результате отпразднуешь день очищения второй раз. - Никогда, - сказал бен Измаил. В его прекрасных кротких глазах блеснул фанатизм, и его убежденное "никогда", казалось, еще долго звучало в комнате. - Когда слышишь твой голос, - с упреком возразила Ханна мужу, но сквозь этот упрек слышалось ее восхищение и любовь, - то веришь, что ты останешься непоколебимым. Но в конце концов все будет так, как захочет Гамалиил. Этот вот, - обратилась она к Иосифу, указывая на Ахера, - слишком вспыльчив, и, кроме того, он знает слишком много, а излишек знания делает неспособным к сопротивлению. Мой брат ничего не понимает, но он знает, чего хочет, и всех их обведет вокруг пальца. - Из семидесяти двух членов коллегии не найдется и двадцати, которые поддержат запрос относительно минеев, - спокойно сказал бен Измаил. - Потому что его еще не поддержит сам Гамалиил, - горячилась Ханна, - потому что пока он сохраняет нейтралитет. Дайте ему показать свое настоящее лицо, и вы увидите... Иосиф перевел взгляд с мощного лысого лба бен Измаила на выразительное лицо Ханны. В его ушах все еще звучало убежденное "никогда" бен Измаила. И все-таки ему показалось, что Ханна в своей озлобленности видит дальше, чем ее кроткий супруг. Ханна обратилась к Иосифу: - Существует одно средство сохранить смысл и всю сложность учения и уберечь его от вредных националистических тенденций. И вы можете нам в этом помочь, доктор Иосиф. Так помогите же нам. Иосиф сделал вежливое лицо, но в душе ему стало неприятно. Как может он помочь этим людям? Чего они хотят от него? Ханна продолжала: - Римляне терпят наши школы здесь, в Лидде, но не признают авторитета нашей веры и наших постановлений. Ямния может со дня на день закрыть наши школы. Вы имеете влияние на губернатора, доктор Иосиф. Добейтесь того, чтобы Рим признал высшую школу в Лидде столь же авторитетной в религиозных вопросах, как и университет в Ямнии. Тогда деспотизм моего брата будет сломлен, для образованных евреев будут спасены греческая поэзия и мудрость, а для масс - учение минеев. Испытанное Иосифом в первую минуту ощущение неловкости сменилось подавленностью, почти испугом. Опять ему подсовывают какие-то решения, навязывают ответственность. Он приехал в Иудею затем, чтобы набраться новых сил для своей деятельности на чужбине. А теперь Иудея требовала всех сил от него, изнемогающего. Они долго пробыли вместе, стены уже исчезли в надвигавшихся сумерках, и лица стали неясными. - Как было бы хорошо, - прозвучал в сумраке голос Ахера, - основать здесь, в Лидде, высшую школу, где бы спорили не о законах и обычаях, а о боге и учении. Где бы властвовали не священник и юрист, но пророк, где бы не нужна была формалистическая аргументация, где люди старались бы сочетать виденье и мышленье, где бы они исследовали смысл древних обрядов и не торговались из-за их внешней формы. Где бы ясного Филона дополняли загадочный Когелет и загадочный Нов. Мне кажется, что тогда отсюда действительно можно было бы влиять на мир в духе иудаизма и расширять смысл учения, вместо того чтобы его сужать. Это была бы такая школа, которая благовествовала бы о Ягве не как о наследии Израиля, но как о боге всего мира и которая сочетала бы иудаизм, минейство и эллинизм в некое триединство. Мясистое печальное лицо Ахера почти утонуло во мраке, и в его речах не чувствовалось и тени той напускной иронии, которой он обычно прикрывал свой внутренний пафос. Иосиф думал о прочитанных им стихах, об этом загадочном горьком пророчестве Страшного суда. Этот пророк, этот поэт и одержимый был не таким, каким обычно бывают пророки. Он не носил одежды из грубого войлока, не питался ягодами и саранчой, наоборот, он насыщал свое жирное тело изысканными кушаньями, холил его ваннами и благовониями и держал для постели прекрасную темно-смуглую женщину. Но то, что говорило из него, было не менее бурно и пламенно, чем голос вопиющих в пустыне. Иосиф почувствовал, как пламенно этот молодой человек пытался его убедить, как жаждал он его согласия похлопотать об университете в Лидде. Он чувствовал, с каким волнением бен Измаил ждет его ответа. Было бы чудесно поработать с такими людьми! И как было бы хорошо обогатить свою ясную трезвость волнующей загадочностью этого юноши, кроткой мудростью этого более зрелого человека. Ему так и хотелось сказать: "Да, откроем здесь университет для евреев, греков и римлян, высшую школу для граждан вселенной. Я останусь здесь. Позвольте мне с вами работать". Но он недостаточно молод. Сомнения, усталость, скорбь о покоренной стране - все это не подстегивало его, но ослабляло и угнетало. Встреться он с Ахером или бен Измаилом на несколько лет раньше, он, вероятно, дал бы свое согласие. Теперь он молчал. Молчание его длилось недолго. Но ведь на такой настойчивый призыв можно было только ответить немедленным горячим "да", каждое колебание уже равнялось отказу. Пламенные, мечтательные слова Ахера, казалось, еще звучали в воздухе, когда все почувствовали, что Иосиф отказывается. Бен Измаил избавил его от необходимости отвечать и прервал мучительное молчание. - Вернитесь к действительности, Яннай, - обратился он к Ахеру. Затем внесли свет, и они стали говорить о повседневных вещах. Когда Иосиф приехал в имение Педана, ему сказали, что капитан отправился на ежегодную ярмарку в Эммаус. Иосифу не хотелось дольше откладывать своего посещения, и он тоже поехал в Эммаус. В его памяти остался хорошенький маленький курорт; теперь он увидел довольно большой, шумный город. В нем Флавий Сильва поселил большую часть тех солдат-фронтовиков, которые по окончании войны вышли в отставку и не пожелали покидать страну. Целебные источники были окружены модными греческими банями, рынок и площадь перед ним - центр ярмарки - были такие же, как в любом греческом городе. Иосиф искал знамени