тую колонну, напоминавшую о победе, одержанной здесь некогда Иудой Маккавеем. Но он не нашел колонны; ее заслоняла будка фокусника, заставляющего верблюда танцевать на барабане. Иосиф приказал доложить о себе Педану. Он услышал, как тот сипло и шумно стал обсуждать с одним из своих рабов, не вышвырнуть ли ему этого еврея. В конце концов Иосифа ввели в большую неряшливую комнату. Капитан, полуголый, с интересом рассматривал его своими подмигивающим голубым живым глазом и мертвым - стеклянным, под которыми дерзко торчал нос с широкими ноздрями. - Иосиф Флавий, - просипел он, - господин сосед, собственной персоной. До сих пор я имел удовольствие быть знакомым только с вашим управляющим. Невыносимый господин, этот ваш управляющий. Все время пристает ко мне со своим проклятым водопроводом. Я рад, что наконец познакомился и с вами. То есть мы, собственно говоря, знаем друг друга в лицо со времени войны. Но вам, должно быть, неприятно вспоминать об этом. Мне говорили, что в вашей книге, которая наделала столько шума, вы ни словом не обмолвились о капитане Педане. Ну, вам виднее. Я и Кит, мы, конечно, тоже понимаем, в чем дело. Уж как-нибудь да переживу это. Никогда не был большим любителем книг. Слово-то можно вывернуть как хочешь. Вся суть в поступках, не правда ли? Поступок остается. Откровенно говоря, приехали вы не очень кстати. Когда человеку перевалило за шестьдесят, кто знает, долго ли он еще протянет? И на этакой ярмарке хочется тоже получить свое удовольствие. Хочется полакомиться вином, девочками. Я тут приказал оставить мне одну рабыню; бессовестно дорого, но я, кажется, все-таки куплю ее. Спина у нее, доложу вам, первоклассная. Впрочем - ваша соотечественница. Садитесь, дайте-ка на вас поглядеть. А вы не очень изменились, насколько я помню ваше лицо. За это время мы оба кой-чего достигли. Я, по крайней мере, живу здесь в почете и достатке. Когда чувствуешь себя господином страны, то приятно знать, что ты и себе обязан немалым в этом господстве. Ну, а теперь расскажите, Иосиф Флавий, как вы себя чувствуете, когда смотрите опять на "то самое"? "То самое", сказал этот человек. Можно ли представить себе более наглую насмешку! "То самое" - так солдаты называли храм, то белое и золотое, что так долго высилось перед ними, гордое и недоступное. Жажда сокрушить его, растоптать доводила их до безумия, и в конце концов красная, неуклюжая рука этого капитана Подана действительно сокрушила "то самое". Иосиф взглянул на его руку. Широкая, красно-бурая, заросшая густыми белесыми волосами, безобразная, гнусная. Но она была живая, эта рука; она, вероятно, и сейчас еще превосходно умеет хватать и бить. Иосиф рассматривал человека, который принадлежал этой руке. Педан ходил перед ним взад и вперед, раскачиваясь, широкий, кряжистый, с голым красным лицом и белокурыми, сильно поседевшими волосами. Он был в одной нижней одежде, может быть, он только сейчас обнимал женщину. Педан, обладатель травяного венка, этого высшего знака отличия, который удавалось заслужить солдату, мог себе позволить принимать гостя в таком виде; может быть, он принял бы так и самого губернатора. Он считал себя первым человеком в своей провинции, - вероятно, он и был им. Таинственная и мрачная слава, окружавшая его со времени войны, еще больше, чем травяной венок, выделяла его среди прочих, ибо, несмотря на то, что военный суд оправдал Подана, всему миру было известно, что именно он бросил горящую головню в храм. И вот Педан уже десять лет разгуливает по стране и нагло греется в лучах этого деяния. Как могли выносить иудеи Эммауса, Газары, Лидды это сипенье, вид этой руки, этого бритого лица? Как мог он сам, Иосиф, выносить их? - Насколько я могу судить, капитан Педан, - сказал Иосиф, стараясь сохранить хладнокровие, - эта местность кажется мне плодородной и климат хорошим. Наши поместья, ваше и мое, видимо, процветают. Правда, мой управляющий говорит, что они могли бы процветать еще больше, если бы мы наконец разумно разрешили вопрос о водопроводе. Знаменитый центурион Пятого легиона расхохотался оглушительно, звонко. - Что касается этого, то ваш управляющий, вероятно, прав, Иосиф Флавий, - ответил он добродушно. - Но, видите ли, я не хочу, чтобы вопрос о водопроводе был разрешен разумно. Я от этого выиграл бы, правильно. Но ваш знаменитый управляющий выиграл бы еще больше. И, представьте себе, меня это не устраивает. - Он подмигнул Иосифу живым голубым глазом, уставился на него большим грозным стеклянным глазом - его сделал Критий, лучший из специалистов, делавших глаза для статуй. - Мне говорили, - продолжал он, - что вы кое-что понимаете в римских военных делах, Иосиф Флавий; но капитана Педана, вы, должно быть, не понимаете. Старый император Веспасиан и Кит не раз настойчиво приглашали меня вернуться в Италию. Город Верона, в котором я родился, - прекрасный город, и поселись в нем носитель травяного венка, да еще с недурным капитальцем, то, клянусь Геркулесом, он жил бы там чертовски приятно. И как вы думаете, Иосиф Флавий, знаток и историк римской армии, почему капитан Педан предпочитает оставаться в вашей вшивой Иудее и торговаться с вашим управляющим, которого он даже не может истинно по-римски отколотить по голове тростью из виноградной лозы? Вот вы стоите передо мной, вы, ученый господин, и не знаете, что ответить. Он подошел к Иосифу и настолько приблизил к нему голое розовое лицо, что Иосиф почувствовал запах его дыхания, испарения его мясистого тела. - Я здесь, - сказал он, - потому что хотя "то самое" и повергнуто во прах, но все же от вас сохранилось еще слишком многое. Там, в Риме, они недавно выдумали новое слово, которое называется "гуманность". Глупое слово, я не люблю его, с ним далеко не уедешь. В особенности когда дело имеешь с вами. Вас следовало растоптать еще тогда. Но они там, в Риме, носятся с их проклятой гуманностью и говорят "нет", и лепечут, что нужно различать между государством и религией и что религия разрешена. Это вы внушили им столь ядовитые мысли, ваша банда. Вы дьявольски хитры. Помните, как завывали вы от торжества, когда ваша Береника явилась в Рим, чтобы подцепить Кита на удочку? Ну, к счастью, по милости богов, это вам боком вышло. Но вы столь же упорны, как и хитры, и с вами никогда нельзя быть достаточно осторожным. И вот, видите ли, поэтому-то я здесь и остался. Дело в том, что я не за гуманность. Я за то, что если ты чего-нибудь терпеть не можешь, то его надо вырывать, выкорчевывать, истреблять, растаптывать. И чтобы вы нам опять сейчас же не сели на шею, здесь должен быть такой человек, как я. Посмотрите-ка на наш Эммаус. В нем живет множество моих товарищей из Пятого легиона, офицеры и солдаты, парни что надо. Но с такими хитрыми тихонями, как вы, им не справиться. Если бы не я, вам, может быть, удалось бы надуть их и вы построили бы совместно водопровод, так как, дескать, мы на этом сэкономим в год полмиллиона. Но что вы сэкономите на нем полтора миллиона и через десять лет опять оседлаете нас - этого мои добродушные товарищи из Пятого сами понять не в силах, их нужно сначала ткнуть носом. Ради этого-то, уважаемый Иосиф Флавий, я и сижу в этом вшивом Эммаусе, а не в моей прекрасной Вороне. Поняли? Я не люблю вас, я надеюсь, что настанет день, когда вас растопчут, и я хочу в этом участвовать. Капитан засопел. Он произнес длинную речь, хорошую речь, и ему доставило облегчение, что он швырнул ее этому молчаливому типу в его худое, бородатое, еврейское лицо. Снизу доносился шум приехавших на ярмарку гостей. Где-то вдали раздавалась знаменитая песенка Пятого легиона: На что наш Пятый легион? Легионер все может: Войну вести, белье стирать, Престол свалить и суп сварить, Возить навоз, царя хранить, Детей кормить, коль есть нужда. Должны солдаты все уметь. И Пятый все умеет. Иосиф знал всегда, что в этом человеке как-то воплотилась вся ненависть Исава против Иакова. Какое дело Педану до той воды, которая будет орошать его деревья и поля? Он ненавидел эту воду только потому, что она должна орошать деревья и поля евреев. Нелегко было слушать, как этот человек, сипя, выкрикивал свое гнусное торжество. Но, по крайней мере, стало ясно, какой долгий путь должен быть пройден, чтобы столковаться с людьми, подобными Педану, и понять это - весьма полезно. - Очевидно, - сказал Иосиф, и в его словах даже не было насмешки, - пройдет еще некоторое время, пока мы столкуемся в вопросе о водопроводе. - Очевидно, - отозвался, осклабившись, капитан Педан. Римский часовой на холме "Красивый вид" в северной части той местности, где десять лет назад стоял Иерусалим, вдруг перестал зевать и пристально посмотрел вдаль. Да, всадник не останавливался, он приближался. Теперь было уже отчетливо видно, что его лицо - ярко выраженного еврейского типа. Может быть, предстоит развлечение, может быть, если с ним нет достаточно убедительных документов, удастся его подвергнуть осмотру и выяснить, цела ли у него крайняя плоть. Ибо, как гласила находившаяся рядом надпись по-латыни, по-гречески, по-арамейски, евреям не разрешалось вступать на территорию бывшего Иерусалима и идти дальше этого места было запрещено под страхом смерти. Иногда солдаты развлекались тем, что предоставляли людям, в которых они подозревали евреев, идти дальше и уже потом осматривали их. За эти десять лет, как удалось установить, евреи дважды действительно проникали на запретную территорию. Тем временем всадник приближался, ему было лет под сорок, резко выраженные еврейские черты лица, одет просто. Он ехал прямо на часового. Что он - дурак? Вот он остановил лошадь и приветствовал часового. Солдат был добродушно настроен. - Стой, человече, - сказал он, кивая головой на каменную плиту с надписью. Тем временем из караульного барака вышли остальные. Незнакомец вытащил из кармана бумагу и протянул ее солдату. - Позовите вашего начальника, - сказал он. Так как на бумаге стояла печать губернатора, они позвали начальника. Прочтя бумагу, тот оказал приезжему соответствующие почести. - Разрешите проводить вас к полковнику, Иосиф Флавии? - спросил он. Солдаты переглянулись. Это имя было им знакомо. С тех пор как они были здесь расквартированы, еврею впервые разрешалось ступать по этой земле. Губернатор предписывал, чтобы Иосифа пропускали повсюду, куда он захочет пройти на территории разрушенного Иерусалима, и оказывали ему всякое содействие. Начальник лагеря, полковник Геллий, хорошенько не зная, как ему быть с этим знатным и неудобным гостем, предложил дать ему в провожатые офицера; но Иосиф вежливо отказался. И вот он брел по жаре через заброшенные пустоши, один. Когда десять лет назад ему пришлось присутствовать при том, как, согласно обычаю, часть полуразрушенного города опахали вокруг плугом, ему показалось, что плуг прошел сквозь его собственное тело. Но это запустение и заброшенность, которые он видел теперь, были еще хуже. События, происходившие здесь десять лет назад, как бы возносили человека, прежде чем низвергнуть его в бездну; теперь эта местность, расстилавшаяся перед ним, словно хотела поглотить человека своей пустынностью и безжизненностью, и никто из видевших ее уже не смог бы освободиться от обессиливающей скорби этого зрелища. Все медленнее тащился Иосиф с холма на холм. От огромного города остались только башни Фасаила, Мариамны и Гиппика и часть западной стены, Тит приказал сохранить их в знак того, как великолепно был укреплен этот Иерусалим, который все же не устоял перед его счастливой судьбой. Все остальное было искусно и энергично сровнено с землей, в полном смысле слова, киркам, лопатам, машинам римлян пришлось немало поработать, чтобы начисто раздробить гигантские плиты храма и многочисленных дворцов. Но они выполнили свою работу добросовестно, до конца, это следовало признать. На целый фут лежал повсюду желтовато-серый пепел; тонкая пыль, проникая через одежду, набивалась в нос, рот, уши, пепел был повсюду, и над ним дрожал яркий знойный воздух. Взгляд и нога Иосифа тщетно искали хотя бы клочок земли, обыкновенной голой земли. Он не находил ничего, кроме желтовато-серой, желтовато-белой пыли. Лишь изредка пробивался сквозь нее стебелек сорняка или между осколками камней дерзко вылезало тощее фиговое деревцо. С трудом, подавленный, шаг за шагом, нерешительно погружая ноги в эту пыль, отыскивал Иосиф дорогу. Он ли не знал свой Иерусалим; но нельзя было даже отыскать русла былых улиц; Иосиф мог ориентироваться только по холмам и долинам да по редким водохранилищам, которых солдаты не засыпали, ибо сами нуждались в них. Он взобрался наверх, в район храма, спотыкаясь о многочисленные неровности почвы, опустив голову. Наверху он присел. Здесь некогда властвовали наместники фараонов, затем князья иебуситов (*114), затем царь Давид завоевал крепость и город. Много раз стены были сровнены с землей, последний раз их разрушил Вавилон, но никогда за много тысячелетий город не представлял собой такого безнадежного пустыря, как сейчас. В потрясающей наготе вздымалась скала, на которой Авраам хотел принести в жертву Исаака. Пуп земли, откуда эта скала выросла, святая святых, куда в течение веков из года в год никто не смел вступать, кроме первосвященника в день очищения. Теперь скала снова была нагой, какой она была, вероятно, две или три тысячи лет назад, и над ней - ничего, кроме пустого синего неба, и вокруг - ничего, кроме пепла да римских солдат, охранявших эту пустыню, чтобы она пребывала пустыней во веки веков. Стояла гнетущая жара, воздух дрожал, комары звенели. По пеплу пробежала безобразная собака, вероятно, принадлежавшая одному из солдат, она направилась к святая святых и злобно залаяла на одинокого путника. А он сидел, полураскрыв рот, с отяжелевшим телом, весь покрытый пылью. И в нем звучали безмерные жалобы Иеремии: "Горе, горе! Как спокойно пребывала столица, не когда многолюдная, а теперь подобная вдове, некогда владетельница народов. Непрестанно плачет она ночью, и слезы ее на ланитах у ней, никто из друзей не утешает ее. Удались, нечистая, кричат ей, и удаляются от нее, не прикасаются к ней. Разинули на тебя пасть свою все враги твои, свистят и скрежещут зубами, говоря: мы поглотили его. Горе, горе! Словно тать в нощи, ворвался Ягве в собственный дом свои и разрушил его" (*115). Не каждому дано, чтобы древние стихи превратились для него в картины и стали частью его души. Но в этот час отзвучавшая жалоба пророка стала для Иосифа образом и вечным достоянием, неотделимым от его собственного существа. Запыленный, среди бесцветного пепла, он словно съеживался и все больше уходил в себя, все глубже проникала в него пустынность этого места. Мучительно вопрошал он: почему? Почему ворвался Ягве, словно тать в нощи, в свой собственный дом? Иосиф знает, как все произошло. Он знает точно, насколько Тит желал разрушения храма и все же не желал. Поэтому ясно, что Тит был только орудием. И смешно допустить, чтобы этот капитан Подан, чтобы эта гнусная рука, поджегшая храм, были чем-то большим, чем простое орудие. Так почему же? Ответ римлян ничего не стоит, и ничего не стоит ответ ученых, и ничего - ответ минеев. Чья-то вина здесь была, это ясно: вина Рима и Иудеи, вина ученых-богословов и народа и вина, чудовищная вина, его самого. "Да и да, согрешил я, да и да, преступал я, да и да, я виновен" (*116). Но где начиналась вина и где она кончалась? Резкое завывание заставило его опомниться. На одно безумно короткое мгновение ему почудилось, что это Магрефа, стозвучный гидравлический гудок, некогда возвещавший отсюда своим ревом о начале храмового служения, слышный даже в Иерихоне. Но потом он понял, что это рога и трубы, возвещавшие конец военного дня. Они зазвенели над пустыней, последовал некоторый шум, смена часовых, слова команды. Затем стало темнеть. Иосиф пустился в обратный путь разбитый. Полковник Геллий и его солдаты были рады, увидев, что странный гость сел на коня и уезжает. Только теперь, повидав большую часть страны, решился Иосиф поехать в Ямнию, город, считавшийся после падения Иерусалима столицей иудеев, ибо здесь находился иудейский университет и Великий совет. Приезд Иосифа взволновал и ученых-богословов и население. Как быть? Действительно ли еще отлучение, к которому его когда-то приговорил Иерусалим? Разумеется, было известно, что в городе Лидде он поддерживал дружеское общение с Измаилом, Ахером и минеем Иаковом. Он совершил многое, из-за чего мог бы быть судим судом богословов и отлучен от иудейской общины. Если доктор Яннай был заклеймен как "ахер", как отщепенец, то этот Иосиф бен Маттафий являлся архиотщепенцем. С другой стороны, он неоднократно и успешно выступал в Риме в защиту всего еврейства и в защиту университета. Его присутствие в Ямнии волновало и будоражило. Верховный богослов разрешил проблему быстро и энергично. С необычной вежливостью и сердечностью пригласил он Иосифа отужинать с ним. Иосиф испытывал тревожное и напряженное любопытство: каким окажется этот Гамалиил, которого иудеи избрали своим вождем и которого римляне вождем признали. Отец верховного богослова был вице-канцлером того национального иерусалимского правительства, которое тщетно пыталось отозвать Иосифа в бытность его комиссаром в Галилее. Впоследствии властный доктор Симон погиб ужасной смертью: фанатично настроенная чернь, которой он казался все еще недостаточным патриотом, замучила его до смерти. Гамалиил был тогда еще почти ребенком, он только что принял таинственное посвящение, которое получали то, кто предназначался в первосвященники; ибо, как отпрыск древнего знатного рода и потомок Гиллеля, величайшего из богословов, он с малолетства воспитывался для власти. Иоханану бен Заккаи удалось тогда благодаря энергии и хитрости получить для него у римлян пропуск и спасти его из осажденного города. Само собой разумелось, что после смерти Иоханана бен Заккаи к нему перешло председательство в Ямнийской коллегии. Слухи о деятельности нового верховного богослова, доходившие до Иосифа, были крайне противоречивы. Многие ненавидели его, немногие любили, почти все относились с уважением. Быстрыми шагами пошел Гамалиил навстречу Иосифу, почтительно приветствовал его, обнял, поцеловал, назвал его "доктор и господин мой". - Вы с моим отцом враждовали, - сказал он. - Я с удовольствием прочел, как по-рыцарски благородно и объективно вы отзываетесь о моем отце в вашей книге. Благодарю вас. Иосиф был рад, что не позволил себе увлечься и написать с большей резкостью о властолюбивом докторе Симоне. Гамалиилу было за тридцать. Иосиф удивился, как необычайно молодо он выглядит. Рослый, движения приятные, сдержанные, открытое, темно-смуглое лицо, живые, глубоко сидящие карие глаза; короткая бронзовая борода, четырехугольная, аккуратно подстриженная, не могла скрыть резко выступающего подбородка и выпуклого рта с крупными редкими зубами. Занавес, отделявший столовую, был поднят, присутствующие сели за стол. Комнаты были большие, мебель, сервировка прямо княжеские; на стенах, на мозаике пола, на тарелках и мисках - всюду виднелась эмблема Израиля, виноградная лоза. Верховный богослов и его обстановка подходили друг к другу; Иосиф должен был признать, что Гамалиил был бы достойной фигурой и в римском сенате. - Я слышал, - обратился Гамалиил с шутливым простодушием к Иосифу, которому он предложил почетное место на среднем застольном ложе, - что мои богословы при вашем приезде чинили вам всякие препятствия. С моими богословами иногда трудновато ладить, - вздохнул он, улыбаясь, не обращая внимания на то, что некоторые из этих господ присутствовали при разговоре. - Никто не знает этого лучше, чем человек, которому приходится быть их председателем. У них на все и в каждой ситуации найдутся готовые аргументы. Они еще докажут мне, пожалуй, - процитировал он по-гречески Аристофана, - что "сын учить отца имеет право розгой" (*117). - Объясните мне, пожалуйста, - вежливо сказал Иосиф, - мне, человеку, который за десять лет отсутствия отвык от своего отечества, каким образом вы, запрещая сочинения греков, сами цитируете греческие стихи? - Уважаемый Иосиф Флавий, - возразил на изысканном греческом языке верховный богослов, - политика вынуждает нас постоянно сноситься с греками и римлянами. Поэтому мы не только разрешаем нашим политикам - мы вменяем им в обязанность изучать греческий язык. Правда, не всегда легко определить, кому именно дать это разрешение. Но мы не мелочны. И поэтому мы были, например, рады, что ваш друг Яннай, по прозванию Ахер, усвоил греческую культуру. Весьма вероятно, что мне в скором времени самому придется с несколькими из членов коллегии отправиться в Рим, чтобы выяснить при дворе некоторые неотложные дела, касающиеся университета. И, по-моему, было бы нежелательно, если бы мы говорили только по-арамейски. Впрочем, некоторые из моих богословов уже и сейчас прожужжали мне уши насчет того, что грех плыть в субботу по морю. Но я полагаю, что воссоздание Иудеи стоит двух или даже трех суббот, проведенных на море. Когда по окончании трапезы Иосиф хотел удалиться вместе с остальными, верховный богослов с настойчивой вежливостью удержал его. Иосиф остался. - Скажите мне, доктор Иосиф, - попросил его Гамалиил с той искренностью, с какой высокопоставленное лицо обращается к равному, - вам уже нажаловались по поводу моего деспотического правления? Что я еврейский Калигула, еврейский Нерон? - Многие говорят о вашей тирании, - осторожно ответил Иосиф. - Не разрешите ли вы мне, - отозвался верховный богослов, - после других тоже высказаться о моих деспотических принципах? Мне не хотелось бы именно перед вами предстать в ложном свете. Я знаю, что, собственно, не имею права считать вас одним из своих; если бы я следовал букве закона, то должен был бы судить вас как еретика. Но я не дурак, я вижу людей такими, какие они есть, и мне хотелось бы, вместе с греческим царем, сказать вам: "Так как ты таков, какой ты есть, то мне хотелось бы видеть тебя в наших рядах". Он поднялся, попросив Иосифа не вставать с ложа, прислонился к косяку двери, произнес речь. Он говорил настолько просто, что сказанное им не звучало как речь оратора, но воспринималось как объяснение с глазу на глаз. - Мои противники ставят мне в вину, - начал он, - что я отказываюсь от того универсализма, который предписывается нашим учением. Я не отказываюсь. Но я знаю, что в данное время невозможно претворить этот универсализм в жизнь. В нашем учении, есть предписания столь идеального свойства, что их можно будет выполнять, только когда появится мессия и волк будет пастись рядом с ягненком. Я внимательно изучил волка: он не обнаруживает пока никакой склонности к этому. Значит, ягненку следует быть настороже. Я хорошо знаю Филона и знаю, что конечная цель - это наполнить весь мир духом иудаизма. Но прежде чем это можно будет осуществить, следует позаботиться о том, чтобы сберечь дух иудаизма от исчезновения, ибо ему угрожают большие опасности. Ягве сказал Исайе: "Мало того, что ты поднимешь племена Иакова и сохранишь верных сынов Израиля. Я поставил тебя светочем и для язычников, дабы ты распространял мою славу по всей земле". Я не Исайя. Я довольствуюсь малым. Для меня это не мало, мне очень трудно. "Возведите ограду вокруг закона", - учил Иоханан бен Заккаи; в этом состоит моя миссия, и я хочу возвести ограду, и помимо этой ограды я ничего не вижу и видеть не хочу. Я поставлен здесь не для того, чтобы творить мировую историю. Я не могу думать о ближайших пяти тысячелетиях. Я рад, если помогу еврейству пройти через ближайшие тридцать лет. Моя задача состоит в том, чтобы пять миллионов евреев, живущих на земле, могли и впредь почитать Ягве, как почитали до сих пор, чтобы народ Израиля сохранился, чтобы изустное предание не было искажено и было передано позднейшим поколениям таким же, каким оно было передано мне. Но не мое дело заботиться о том, чтобы Ягве господствовал во всем мире. Это уж его личное дело. Иосиф слушал. Он силился представить себе мудрое и печальное лицо бен Измаила, большой лысый лоб, кроткие глаза фанатика. Но его заслоняло темно-смуглое энергичное лицо верховного богослова, и Иосифу не удавалось также услышать внутренним слухом низкий голос бен Измаила. Он слышал, наоборот, только звонкий голос Гамалиила, напоминавший ему голос Тита, когда тот говорил о военных делах. - Я политик, - продолжал этот голос, - и мне это ставят в вину. Да, я такой. Я иду прямо к цели, организация коллегии интересует меня больше, чем вопрос о том, можно ли или нельзя есть яйцо, снесенное в субботу. Мне важно, чтобы силу закона получили в этом отношении не шесть или хотя бы только две точки зрения, по одна. Я хочу, чтобы было разрешено есть такое яйцо или везде - и в Риме, и в Александрии, и в Ямнии, или нигде; но не так, чтобы доктор Перахия это запрещал, а доктор бен Измаил - разрешал. К сожалению, в наших богословах это единство может воспитать только деспотизм. Когда пастух хром, гласит пословица, козы разбегаются. Я не даю своим козам разбегаться. Я сказал бен Измаилу: я вовсе не собираюсь предписывать тебе, как ты должен веровать. Представляй себе Ягве, каким ты хочешь, веруй в сатану или веруй во всеблагого. Но свод обрядов должен быть один, здесь я не потерплю никакого разномыслия. Учение - это вино, обряды - сосуд, если в сосуде образуется трещина или даже дыра, то учение вытечет наружу и исчезнет. Я не допущу никакой бреши в сосуде. Я не дурак, чтобы предписывать человеку, как он должен веровать, но его поведение я ему предписываю. Предопределите поведение людей, и их мнения определятся сами собой. Я убежден, что нация может быть сохранена только через единообразное поведение, только путем строгого соблюдения свода ритуалов. Евреи диаспоры (*118) тотчас откололись бы, если бы они не чувствовали авторитета. Я должен сохранить за собой право авторитарного регулирования такого свода. Каждый может иметь свой индивидуальный взгляд на Ягве, но кто хочет при этом творить собственный ритуал, того я в общине не потерплю. Лицо его вдруг преобразилось, исчез налет любезности, оно стало сильным, жестким; такие лица Иосиф видел в Риме, когда друзья его из любезных и либеральных господ внезапно превращались в римлян. - Я выполняю завет Иоханана бен Заккаи, - продолжал верховный богослов, - и только. Я заменяю погибшее государство учением. Говорят, мой свод ритуалов националистичен. А как же иначе? Если государство нужно заменить богом Ягве, то бог Ягве должен примириться с тем, что мы защищаем его теми средствами, какими защищается государство, то есть политическими средствами, он должен мне разрешить сделать его национальным. Мои коллеги говорят мне, что нельзя приказать отдельному человеку именно за два часа до заката солнца переживать благодать божию, да еще по предписанному тексту. Может быть, самая проникновенная молитва и должна быть чисто индивидуальной, не связанной ни с определенным временем, ни с определенной формой. И все же я предписываю всем пяти миллионам евреев молиться в один и тот же час и одними и теми же словами. Постепенно все большее число их научится не только произносить слова, но и ощущать их, и у всех будет чувство, что они народ единого бога, созданный по одному и тому же образу и подобию, исполненный одной жизнью и идущий одним путем. Верховный богослов овладел собой, его суровость исчезла, он снова стал прежним вежливым, светским человеком. Он подошел к Иосифу совсем близко, положил ему руку на плечо, улыбнулся так, что среди бронзово-рыжей четырехугольной бороды блеснули крупные, редкие зубы. - Извините меня, доктор Иосиф, - попросил он, - за то, что я произнес перед вами речь, словно вы мой зять, бен Измаил. Впрочем, поверьте мне, - поспешно добавил он, - что никто так не любит и не уважает этого бен Измаила, как я. И мне было не менее тяжело, чем ему, когда пришлось заставить его отречься от его дня очищения. Будь я на его месте, я был бы не в силах это сделать, признаюсь откровенно. Он достойнее меня. Как жаль, что он теоретик. И когда Иосиф собрался уходить, он еще раз заверил его. - Среди тех, кто толкует учение, бен Измаил в данное время самый глубокий и самый ученый. Вы должны встречаться с ним как можно чаще, доктор Иосиф. Никто не изучал нашего Филона глубже и не понял его лучше, чем бен Измаил. Даже Ахер, уже не говоря обо мне. Но у Филона есть фраза, которую я понимаю лучше, чем они оба. - Он засмеялся простодушно, искренне и процитировал: - "То, что не согласно с разумом, безобразно". Когда Иосиф вторично пришел к верховному богослову, чтобы разделить с ним трапезу, он встретил, к своему удивлению, Иоанна Гисхальского. Значит, Иоанн действительно приехал в Ямнию, чтобы заставить опомниться этих оторванных от жизни теоретиков. Верховный богослов улыбался. - Я знаю, господа мои, - сказал он, - что вы тогда в Галилее друг с другом не ладили. Но с тех пор утекло немало воды в Иордане, и доктор Иосиф, наверно, успел с вами помириться. Прошу вас, говорите откровенно в его присутствии. Я, кажется, знаю, о чем вы намерены побеседовать, и я могу только пожелать, чтобы доктор Иосиф, вернувшись в Кесарию, передал губернатору этот разговор. Я не сторонник дипломатических секретов. Тогда Иоанн Гисхальский устремился прямо к цели. Он считает, заявил он, что предложенный богословами бойкот римских земельных аукционов нелеп. Этот бойкот мыслится как протест и попытка отстоять свои права, так как правительство, уже четыре года назад заявившее, что война окончена, восстание ликвидировано и страна умиротворена, все еще продолжает выискивать участников восстания и конфисковать их земли. Такая аргументация убедительна. Но все-таки власть в руках римлян, и если даже богословы и не признают конфискации, то на практике это сводится к детски беспомощной демонстрации, последствия которой обращаются против тех же иудеев. Богословы могли бы с тем же успехом заявить, что они не признают разрушения храма. Бойкот иудеями земельных аукционов приводит лишь к тому, что римляне и греки скупают земли по еще более низким ценам. К своим многочисленным заслугам перед еврейством верховный богослов прибавит еще одну, если убедит коллегию наконец стать на почву фактов, вместо того чтобы парить в облаках отвлеченного национализма. - По-видимому, вы правы, господин мой, Иоанн, - сказал верховный богослов, поднялся, попросил остальных не вставать, принялся по привычке ходить взад и вперед. - Но вы же знаете умственный склад моих законников. Они упрямы, как козлы. И они действительно не хотят признавать разрушения храма. Чуть ли не на каждом заседании кто-нибудь произносит длинную речь относительно того, что потеря власти является только промежуточной стадией и что было бы ошибкой легализовать это временное состояние, то есть римское господство, сужением религиозных законов. А на следующем заседании - с огромным напряжением умственных сил обсуждается вопрос о том, нужно ли и как именно регулировать жертвоприношение в Иерусалимском храме, хотя этих жертвоприношений уже не существует. А еще на следующем возникают бурные прения о разновидностях казни через побивание камнями, хотя мы лишены судебной власти. Но мои ученые-богословы находят, что если мы разрешим иудеям участвовать в аукционах, то тем самым признаем законность конфискации имений, а такое отношение являлось бы предательством Ягве и иудейского государства. Если я иногда позволяю себе мягко напомнить этим господам о том, что ведь государства-то de facto не существует, я вызываю их негодование. Для них достаточно, если оно существует de jure. - Но ведь сирийцы и греки, - горячо заговорил Иоанн, - смеются над нами и скупают наши земли за гроши. Я говорю не о себе. Мне лично этот бойкот только выгоден, ибо я принимал участие в запрещенных аукционах, буду участвовать в них и впредь. - Ради бога, - прервал его верховный богослов и рассмеялся, показав все свои крупные зубы, - я не должен этого слышать. Мне, разумеется, это известно. Ко мне беспрестанно поступают жалобы и требования подвергнуть вас отлучению. Но тут я становлюсь на точку зрения de jure моих богословов и отказываюсь считаться с фактом. Когда об этом заговаривают, я прикидываюсь глухим, я просто не слышу, а пока я не слышу, факта de jure не существует. - Высокий, статный, молодой, стоял он, смеясь, перед своими гостями, прислонившись к дверному косяку. - На то я и деспот, - заметил он шутливо. - Ну, так и будьте деспотом в полной мере, - стал вновь убеждать его Иоанн Гисхальский, - чтобы спасти страну от дальнейшего опустошения, которое ей грозит из-за отвлеченных теорий ваших богословов. - Я очень рад, - уже серьезно заметил верховный богослов, - что вы пришли и в убедительных словах разъяснили мне положение дел. Я еще не вполне продумал вашу докладную записку. Вы приводите много цифр и статистических данных, заслуживающих серьезнейшего изучения. И я благодарен вам от всего сердца, что вы дали мне так много убедительных материалов. Боюсь, правда, что пройдет немало времени, пока я добьюсь отмены. Вы знаете, как обстоятельно работает моя коллегия. Каждому хочется десять раз изложить свою точку зрения и застраховаться перед самим собой, перед всем Израилем, перед богом. Если нам повезет, то мне удастся провести отмену постановления в течение года. Однако пророчество верховного богослова оказалось чересчур мрачным. Непредвиденное обстоятельство дало ему возможность гораздо скорее аннулировать закон, который он считал столь гибельным. Было много разговоров о том, ради чего крестьянский вождь Иоанн Гисхальский приехал в Ямнию. Об этом услышал некий Эфраим, галилеянин, служивший во время Иудейской войны под началом у Иоанна. Он был ранен, попал в плен к римлянам, александрийские евреи выкупили его из лагеря военнопленных, откуда брали материал для гладиаторских игр. Этот Эфраим все еще продолжал придерживаться убеждений "Мстителей Израиля". Он не желал признавать владычества римлян. Предательство Иоанна, его измена идее, которую он раньше проповедовал, преисполнили Эфраима гневом. Он последовал за Иоанном в Ямнию, и однажды, вскоре после аудиенции у верховного богослова, когда Иоанн возвращался ночью домой, напал на него из-за угла и нанес два удара кинжалом в плечо. Прохожие спасли Иоанна, прежде чем Эфраим успел завершить свое дело. Покушение крайне всех взволновало. До сих пор Флавий Сильва по поводу объявленного коллегией бойкота только ухмылялся, ибо, как он уже говорил Иосифу, этот бойкот лишь способствовал тому, что земля переходила в руки неевреев, и содействовал намеченной им латинизации страны. Но теперь ему уже нельзя игнорировать бойкот, ибо он являлся нарушением суверенитета римской власти. Таким образом, негодование, вызванное покушением Эфраима, и страх перед римлянами помогли верховному богослову провести отмену закона на кратком, но бурном заседании коллегии, состоявшемся две недели спустя после разговора с Иоанном. Гамалиил сам посетил больного Иоанна, чтобы сообщить ему о состоявшемся решении. Галилеянин был слаб и говорил с трудом, но все же преисполнился большой радости. Он подшучивал над этим Эфраимом, ранившим его: римляне, должно быть, затратили немало денег и труда, чтобы сделать из парня хорошего борца, а теперь покушение показало, что его рука так же слаба, как и его мозги. - И еще раз, - закончил Иоанн философически, - подтвердилось, что существует предопределение и премудрость судьбы. Без нелепого поступка Эфраима нелепый закон не был бы так скоро отменен. Откуда явствует, что в высшей степени неразумный поступок все же совершился в согласии с высшим разумом. И пока он это говорил, вольноотпущенник Иоанн Юний думал о том, что нужно написать об этом Маруллу и что подобный ход мыслей доставит тому удовольствие. Ученые Хелбо бар Нахум, Иисус из Гофны и Симон, по прозванию "Ткач", снова подняли в коллегии вопрос о том, какие взгляды следует отнести к категории "отречения от божественного принципа". Отречение от принципа, убийство и кровосмешение считались у иудеев тягчайшими преступлениями, но отречение от принципа было самым страшным из них. До сих пор учение минеев рассматривалось как отклонение, коллегия опасалась распространять на это учение понятие "отречения от принципа", а дискуссии на столь щекотливую тему не пользовались популярностью. Только трое: Хелбо, Иисус и Симон Ткач продолжали все снова копаться в этой проблеме. И на этот раз остальные члены коллегии предоставили им говорить, но до настоящих прений дело не дошло, никакого запроса внесено не было, никакого решения не последовало. Иосиф, помня разговор в Лидде, воспользовался нападками трех ученых, чтобы расспросить Гамалиила о его отношении к минеям. - Учение минеев, - сказал верховный богослов, - не имеет ничего общего с политикой. Я не принимаю его в расчет. Эти люди думают, что мы, ученые, оставляем им слишком маленький кусочек Ягве, и хотели бы по собственной мерке отхватить от него большую часть. Почему бы мне не доставить им этого удовольствия? Кроме того, к минеям идут люди, в огромном большинстве не пользующиеся никаким влиянием, мелкие крестьяне, рабы, и они не посягают на привилегию ученых - комментировать закон и устанавливать ритуал. Они занимаются догматическими вопросами, которые не имеют отношения к жизни, - мечтами. Это религия для женщин и рабов, - закончил он пренебрежительно. Иосиф слушал его недоверчиво и удивленно. - Вы спокойно предоставляете этим людям верить в их мессию? - спросил он. - Вы ничего не предпринимаете против их пропаганды? - А почему я должен это делать? - спросил, в свою очередь, верховный богослов. - Однажды один из моих коллег предложил развернутый проект контрпропаганды. Согласно его плану, повсюду, где минеи проповедуют свое учение, им должны оппонировать с точки зрения разума наши странствующие проповедники. Он особенно рассчитывал на тот аргумент, что пророка минеев, Иисуса из Назарета, вообще не существовало. - Ну и что же? - спросил с интересом Иосиф. Верховный богослов засмеялся. - Я, разумеется, выпроводил этого наивного господина вместе с его проектом. Разве можно выступать в народном собрании, в собрании верующих или жаждущих веры с доводами разума? То, что утверждают минеи, не имеет никакого отношения к разуму, оно по ту сторону разума, с помощью логических аргументов его нельзя ни оправдать, ни опровергнуть. Эти христиане не интересуются документальным подтверждением того, что Христос существовал. Так как они решили верить в него, то подобные доказательства им не нужны. Обратите внимание на этого человека, который теперь восстал в Сирии и заявляет, что он покойный император Нерон. Его приверженцы хотят верить, что Нерон жив, и вот он уже не мертв. Десятки тысяч следуют за ним, губернатору пришлось уже послать целый легион, чтобы с ним расправиться. - Как странно, - размышлял Иосиф вслух, - что столько людей уклоняются от принятия вещей вполне очевидных и все же слепо верят тому, что явно не существует. - Утверждать категорически, доктор Иосиф, - задумчиво заметил Гамалиил, - что этого Иисуса Назорея не существовало, нельзя. - И в ответ на удивленный взгляд Иосифа он нерешительно продолжал: - Вы помните процесс, который вел первосвященник Анан против лжемессии Иакова и его товарищей? - Конечно, помню, - отвечал Иосиф. - Сам по себе этот случай малоинтересен, и я думаю, что первосвященника тогда интересовал вовсе не лжемессия; ему хотелось воспользоваться промежутком между смертью Феста и назначением нового г