ь, а через час решают, что нужно остаться при любых обстоятельствах, и когда отец за то, чтобы остаться, тогда мать за то, чтобы ехать. Они укладываются, потом им кажется, что взяли не то, что нужно, и сборы начинаются заново, потом твердо решают не ехать и опять" распаковывают чемоданы. - Все это невыносимо тяжко, - говорит он и близко наклоняется к Симоне. - Да и сам я, признаюсь только тебе, долго колебался, как поступить. У меня больше оснований унести отсюда ноги, чем у других. Говорят, боши придираются к каждому мужчине призывного возраста, проверяя, не солдат ли это, переодетый в штатское платье. Они бросают в тюрьму бесчисленное множество подозрительных им штатских, и вырваться из их лап почти невозможно. Я кажусь старше своих лет, - продолжал он с гордостью, но и с сожалением. - У меня нет ни малейшего желания попасть к ним в руки. А здесь я не чувствую себя в безопасности. Он открыто посмотрел Симоне в глаза, и на лице его промелькнуло подобие улыбки. - Теперь я знаю, что делать, - сказал он с неожиданной решимостью в голосе. - Это удивительно, но я знаю, что делать, с той самой минуты, как мы с тобой сели за этот столик. Я остаюсь. Я не поддамся панике. Быть может, удастся что-нибудь сделать, именно когда придут боши. На душе у Симоны от его слов потеплело. Они сидели здесь вдвоем и разговаривали, как люди, которым не на кого надеяться, кроме самих себя, которые сами должны за себя решать. Большими темными глазами Симона ласково посмотрела на Этьена. - Разумеется, ты должен остаться, - сказала она живо, - и несомненно, ты многое сможешь здесь сделать. Но положение еще далеко не угрожающее, - продолжала она, чуть ли не сердясь и стараясь умерить звучность своего голоса. - Ведь есть еще и линия Мажино, и наши неприступные позиции на западном берегу Луары. В прошлую войну на Марне дело обстояло еще хуже, однако же мы одержали нашу великую победу. - Она говорила решительно, убежденно. Этьен смотрел на нее с любовью и уважением. Оба долго молчали. С террасы, смягченный расстоянием, доносился гул голосов и звон стаканов. Кто-то включил радио, и из рупора то и дело слышались все те же два такта из "Марсельезы": "Aux arrnes citoyens". - Этой ночью мне снилась Генриетта, - сказала вдруг Симона. Она не хотела говорить об этом, но ничего не могла с собой поделать. Они с Этьеном и Генриеттой играли детьми в парке Капуцинов, у них всегда были тысячи маленьких секретов, среди других детей эта тройка казалась неразлучной. Генриетта постоянно мучила своего медлительного брата, дразнила его в присутствии Симоны, он же покорно сносил насмешки и смотрел на Генриетту, как на существо из другого мира, нежного и стремительного. С Симоной они часто толковали о Генриетте, об этом удивительном существе, находя для нее все новые и новые слова любви и восхищения. Но с тех пор как она умерла, они при встречах, словно сговорившись, никогда о ней не вспоминали. А теперь Симона сказала вдруг: - Сегодня ночью мне приснилась Генриетта. - Этьен удивленно поднял глаза и внимательно взглянул на подругу. - Я редко вспоминаю ее, - продолжала Симона, - но иногда вижу во сне. Представь себе, мне снилось, что Генриетта - Орлеанская Дева. Этьен отхлебнул сидра. - Странно, - сказал он. Симона ждала, что он станет ее расспрашивать; она и хотела и боялась его вопросов. Но он ничего больше не прибавил. - Дома все так же тяжело? - спросил он, помолчав. - Да, - отвечала она, - бывает очень нелегко. - Ты храбрая девочка, - сказал Этьен, - настоящая дочь Пьера Планшара. Симона покраснела. Они вышли из кафе. Он проводил ее немного. Они прошли мимо дворца Нуаре, где помещалась супрефектура. Длинная очередь беженцев стояла перед красивым старинным порталом, трое полицейских охраняли вход. Симона не поддалась общей панике. Но ей хотелось услышать подтверждение своим надеждам. А уж если у кого могли быть достоверные сведения о том, что происходит, так это прежде всего у ее друга, секретаря супрефектуры, мосье Ксавье Бастида. У мосье Ксавье было такое же румяное лицо и такие же живые, добрые карие глаза, как у его отца. Он унаследовал, несомненно, от отца и кипучий темперамент, но, с ранних лет наблюдая, на какое непонимание и неприязнь всегда наталкивался отец по вине своего темперамента, он старался себя обуздать. Это ему удалось. Глядя, как он ровным шагом расхаживает по своему кабинету в супрефектуре, хорошо и скромно одетый, всегда в нарукавниках, как он вдумчиво выслушивает спорящие стороны, никак нельзя было поверить, что в глубине души это человек того же склада, что и его отец. Симона как раз и ценила в нем силу характера: он держал в узде свой вспыльчивый, горячий нрав. Мосье Ксавье был школьным товарищем Пьера Планшара и Шарля-Мари Левотура. С той же пылкостью, с какой он всегда враждовал с Левотуром, он любил и почитал Пьера Планшара и был очень привязан к Симоне. Симона поглядела на длинный хвост ожидающих беженцев и подумала, что сегодня мосье Ксавье, должно быть, очень занят. Но ей просто необходимо услышать его приветливо-иронический голос, и она знает, что для нее у него, наверно, найдется минутка. Она попрощалась с Этьеном; ей без труда удалось проникнуть в супрефектуру. За красивым, мирным фасадом старинного дворца царил беспорядок. Как ни строго охранялся вход, здесь, внутри здания, двери отделов стояли настежь, все проходили куда хотели, беженцы переходили от одного чиновника к другому. Их уговаривали покинуть город. Продуктов питания нет и достать невозможно, надо пробираться на юг, там снабжение лучше. И дороги там свободнее, а слухи, что немцы стоят уже по ту сторону Ивонны или даже в Ла Крезо, сущая бессмыслица. Однако уговоры натыкались на угрюмое недоверие беженцев. Чтобы двигаться дальше, необходимо было прежде всего перейти мост через Серен, но после катастрофы на мосту людьми овладел такой страх, что они и слушать ничего не хотели. - Вы просто стараетесь избавиться от нас, - говорили они. - Хотя бы мы и подохли на мосту, вам-то ведь все равно. Среди всей этой сумятицы и толчеи расхаживал вконец расстроенный мосье Корделье и с рассеянным видом просил беженцев не падать духом. Но им не нужны были хорошие слова, им нужен был хлеб и пристанище на ночь, молоко для грудных детей, медикаменты для больных. Симона знала, что супрефект с радостью помог бы всем, но она знала также, что он не в силах что-либо сделать и что он так же растерян, как все. Симоне было известно, что все дела в супрефектуре ложатся на плечи мосье Ксавье, а не мосье Корделье. К сожалению, сам мосье Ксавье не обладал достаточной властью и поэтому вынужден был ограничиваться незаметной, упорной борьбой со слабохарактерностью своего начальника, и его волновало, что все его усилия давали лишь ничтожные плоды. Симона вошла в кабинет. Ксавье улыбнулся ей, но жестом показал, что очень занят. Он разговаривал с полицейским офицером. Его, по-видимому, удивило, что она осталась в комнате, но он как будто не возражал. И без нее здесь уже было три посторонних человека - очевидно, беженцы; они молча стояли у стены и слушали. Симона стала рядом с ними. Оказалось, что полицейский офицер со своими подчиненными, сотрудниками парижской службы уличного движения, направляется дальше, на юг. Парижские регулировщики славились своей выучкой и искусством. Офицеру было поручено выставить посты для упорядочения движения на особо ответственных пунктах. Мосье Ксавье добивался у офицера, чтобы он поставил двух своих подчиненных на Сервисном мосту. Тогда, говорил он, удалось бы хоть часть беженцев убедить покинуть Сен-Мартен. Городская община не в состоянии снабдить людей самым необходимым. Беженцы во что бы то ни стало должны уйти из Сен-Мартена, но они боятся перехода через мост. Полицейский офицер не желал оставлять здесь своих людей. В его распоряжении находилось очень небольшое число регулировщиков, и если бы даже все зависело только от него, то он тоже ничего не мог бы сделать, - ему поручено наладить движение в южных районах. Но, помимо всего прочего, он, видимо, опасался, что люди, которых он оставит здесь, рискуют в конце концов попасть в руки немцев. Он излагал все это изящной парижской скороговоркой, приводя бесконечное множество возражений и то и дело посматривая на часы: он торопился. Симона тихонько стояла в своем углу, рядом с тремя беженцами. Так же как они, она молча и напряженно слушала, не отводя глаз от того, кто в данную минуту говорил. Она хорошо знала лицо мосье Ксавье. Она видела, как большое родимое пятно на его правой щеке набухает и краснеет, знала, что друга ее душит гнев, и догадывалась, каких усилий стоит ему сохранять спокойствие. Он добивался спасения сотен несчастных, он хотел уберечь свой город от новых напастей, он обязан был сохранять благоразумие, он не мог позволить себе поговорить с парижанином так, как ему хотелось бы. С какой-то особой проницательностью Симона понимала, однако, и мотивы парижанина. Его послали для восстановления порядка на определенных угрожаемых пунктах в южных районах страны, он хотел выполнить порученную ему задачу возможно лучше, он не желал разбазаривать своих людей здесь, в Средней Франции. Это было вполне разумно. Живое воображение Симоны позволяло ей видеть и то, что творится в душе трех беженцев, стоявших рядом с нею. Ей незачем было смотреть на их лица, и не глядя она чувствовала их озлобленную покорность судьбе и не оставляющую их надежду. И вместе с мосье Ксавье она боролась за то, чтобы разумными доводами воздействовать на парижанина и тем самым спасти сотни или хотя бы десятки беженцев. Мосье Ксавье просто выходил из себя. Полицейский офицер отвечал равнодушно, стремясь к одному - поскорее вырваться из Сен-Мартена. Трое беженцев и Симона, со своей большой корзиной на руке, стояли у стены и слушали. Вошел супрефект. - Ну, как, господа, все еще не пришли ни к какому решению? - спросил он хмуро и любезно. Ему только что стали известны новые подробности того, что произошло на мосту, он изложил их; трудно вообразить, что там творилось. - Если где-нибудь на дорогах есть угрожаемый пункт, - подытожил рассказ супрефекта мосье Ксавье, - то это прежде всего мост через Серей. Но полицейскому офицеру, по-видимому, надоело препираться. - Обратитесь в штаб, - холодно сказал он, - пусть ваш мост поскорее взорвут. А вообще, первые сообщения о таких катастрофах всегда до нелепости преувеличены, - прибавил он и стал натягивать перчатки. Симона следила за каждым его движением. Он сейчас уйдет, чувствовала она всем своим существом; его необходимо удержать, нужно во что бы то ни стало убедить его оставить здесь несколько человек. - Было двести четырнадцать убитых, - сказала она вдруг, она видела перед собой беженцев, сидящих под красными и оранжевыми тентами на террасе кафе и спорящих о числе убитых, она очень ясно видела человека с мужественным лицом, который угрюмо и раздраженно отстаивал свою цифру. - Было двести четырнадцать убитых, - сказала она, - восемьдесят девять санитарных машин отвезли раненых в Невер, а большинство раненых пришлось оставить без всякой помощи. Скромная и тоненькая, стояла она у стены, с большой корзиной на руке, но ее красивый, на редкость глубокий голос звучал запальчиво и решительно. Она сама не знала, почему она говорила с такой уверенностью: полицейский офицер и все здесь, в супрефектуре, конечно, лучше знали, сколько было убитых и раненых, чем тот беженец в кафе. Все с удивлением оглянулись на Симону. Ока смотрела прямо перед собой, словно вовсе и не она говорила. Наступило короткое молчание. Парижанин все еще был занят своими перчатками. Потом, не глядя ни на мосье Ксавье, ни на Симону, - он и ее, вероятно, принял за беженку, - нетерпеливо, как говорят с надоевшим просителем, со вздохом сказал мосье Корделье: - Ну, хорошо, я оставлю вам здесь двух человек из моих подчиненных. - И он вышел, сопровождаемый супрефектом. Свойственным ему быстрым шагом мосье Ксавье подошел к Симоне и остановился перед ней; в эту минуту он был очень похож на своего отца. Он положил руку ей на голову, очень дружески, улыбаясь всем лицом, посмотрел на нее, покачал головой и сказал: - Что это на тебя нашло, Симона? Симона и сама не понимала, как у нее хватило смелости в присутствии всех этих господ вмешаться в разговор и с такой уверенностью утверждать столь сомнительные вещи. Для нее цифры, которые будь что будет, но она назвала, не были сомнительными, она чувствовала одно: она не может молчать. - А теперь надо попытаться отправить беженцев дальше, - сказал мосье Ксавье. Симона собралась идти. - Молодец, девочка, - прибавил он, - твой отец порадовался бы, глядя на тебя. 2. ГОСПОДИН МАРКИЗ Пора было возвращаться на виллу Монрепо. Но сейчас Симона не могла заставить себя вернуться. Она шла по кривым, гористым улицам точно во сне, точно в тумане. Слова вырвались у нее как-то сами собой, совершенно непроизвольно, и она тут же достигла цели. Симона была счастлива, но она была в смятении. Она искала кого-нибудь, с кем можно было бы поделиться, она искала Этьена. Идти к нему домой ей не хотелось. В присутствии его родителей они не смогут поговорить. Она переходила из улицы в улицу, прошла мимо кафе "Наполеон", но Этьена нигде не было. Долго бродила она по городу. Потом вдруг повернула на авеню дю Парк, где помещалась автостанция Планшаров. Она шла быстро, и легкая улыбка витала вокруг ее красиво изогнутых губ. Сегодня она не будет стоять у красной колонки, сегодня она "не выйдет на промысел", побоку сегодня красную колонку, сегодня никто не посиживает, развалясь на тенистой скамье. Сегодня автобусы выедут для перевозки беженцев. Прошел уже час с тех пор, как она вышла из супрефектуры. Супрефект и мосье Ксавье, наверное, дали уже знать дяде Просперу, и машины, может быть, уже в пути. А Морис - о, сегодня ей нечего его бояться. Своим сегодняшним поступком она провела черту между собой и виллой Монрепо. Сегодня она вправе попросту рассмеяться, если Морис отпустит на ее счет одну из своих наглых шуточек. Да ему и не придется. Мориса уж, верно, и след простыл. Он, конечно, так же как и Этьен, слышал об опасности, угрожающей мужчинам призывного возраста, если придут боши. А он не то, что Этьен. Морис не станет ждать, пока придут боши. Морис, работающий на ненавистном ему предприятии Планшара только для того, чтобы не попасть на фронт, наверняка улепетнет. Такой даст тягу, сбежит, дезертирует, как сказала бы мадам. Она вошла в контору. - Ничего не достала сегодня, - сказала она и поставила пустую корзину возле бухгалтера Пейру, стараясь и самой себе и ему представить дело так, словно она ходила в город за обычными покупками. - Охотно верю вам, мадемуазель, что вы ничего не достали, - с горечью ответил мосье Пейру, его заячья физиономия была еще печальней, чем всегда. - Все разъезжаются, - плакался он. - Не понимаю, почему мосье Планшар сидит здесь и ждет всех этих ужасов, которые нас, конечно, не минуют. Из персонала почти никого не осталось, даже старик Арсен сбежал. Вы только представьте себе, наша станция без консьержа. А шеф, когда я его спросил, неужели он действительно собирается оставаться, страшно на меня раскричался. Я, конечно, понимаю, на нем лежит вся ответственность за фирму. - Мосье Пейру придвинулся к Симоне и, хотя в конторе было совершенно пусто, зашептал ей на ухо: - Говорю вам, мадемуазель, он стоек и храбр, как древний римлянин, наш шеф. Вообразите, мадам Мимрель была здесь и умоляла его уехать с ней, но он остается на своем посту. Настоящий римлянин. Симона представила себе белокурую, красивую, пышнотелую мадам Мимрель. Такому добросердечному человеку, как дядя Проспер, наверно, очень нелегко было отпустить ее одну. - А наши власти, - возмущенно продолжал бухгалтер, - вы подумайте, какая бессовестность, они ставят ему все новые и новые требования. Вчера мы отдали им два пежо, сегодня за ними последовал рено, а им все мало, им подай весь парк. Вот, - и он показал на какую-то бумагу на столе. - Десять минут назад мосье Корделье опять прислал эту бумажонку. Он якобы изыскал возможность отправить из Сен-Мартена большую часть беженцев и настаивает, чтобы мы, наконец, предоставили в их распоряжение наши машины и бензин. И у них поворачивается язык предлагать что-либо подобное такому человеку, как мосье Планшар. Старый Жанно, судебный пристав, сидит во дворе и дожидается ответа. Ему придется запастись терпением, нашему господину приставу. Сейчас-то я уж безусловно не стану беспокоить шефа этой бумажонкой. - И он доверительно прошептал Симоне на ухо: - Маркиз опять к нам пожаловал. Симона от удивления открыла рот. - Опять насчет своих пин... - Она не кончила фразы. Но мосье Пейру не слушал ее. Его вдруг осенила какая-то мысль. - Быть может, - размышлял он вслух, - шефу будет полезно узнать об этом письме при переговорах с маркизом. - Он быстро взял полученную бумагу и поспешил наверх, в кабинет хозяина. Симона тоже вышла из конторы. Она остановилась на пороге. Белый под жгучим полуденным солнцем двор был пуст. Симона покосилась на скамью в тени. Там сидели трое - упаковщик Жорж, шофер Ришар, совсем уже старик, которого не увольняли только за недостатком людей, и старенький пристав Жанно. Мориса не было. Она с удовлетворением подумала, что этот бессовестный человек, который всех и все критиковал, сам оказался трусом. В то же время она была разочарована. Сегодня, слушая его наглые словечки, она могла бы торжествовать про себя. Внезапно, она сама не знала, как и почему, весь ее душевный подъем испарился. Охотнее всего она повернула бы обратно. Но те трое, на скамье, смотрели на нее, и если бы она сейчас вдруг взяла да повернула назад, это показалось бы уж очень глупым, а чего доброго, кому-нибудь еще взбрело бы в голову, что ока кого-то ищет, что она ищет Мориса. Симона вдруг покраснела до ушей и с независимым видом пошла через двор к колонке. Она стала у колонки, трое мужчин с легким удивлением, но довольно равнодушно посмотрели на нее. Было нестерпимо жарко. После всех перенесенных волнений Симона чувствовала себя опустошенной и уставшей. Она вдруг испугалась той смелости, с которой сегодня не раз и не два нарушила жизненные правила виллы Монрепо. По собственному почину пошла в город. Вопреки прямому указанию мадам, запретившей ей носить темно-зеленые брюки, надела их. Бесцеремонно вмешалась в дела супрефектуры. Что скажет мадам, что скажет дядя, когда они узнают об этом? Подходили покупатели и спрашивали бензин. Много покупателей, больше, чем обычно. Очевидно, уже пошли слухи, что мост и дороги расчищены. Кто-то лениво вышел из сумеречной глубины гаража. У Симоны дрогнуло сердце: Морис. Он здесь, он остался, она была к нему несправедлива. Морис подошел к тем троим. Он сделал вид, что только теперь заметил ее. - О ля-ля, мадемуазель племянница, - сказал он пронзительным голосом, подбоченился и ухмыльнулся. - Мадемуазель племянница надели свои сверхмодные брюки и опять вышли на промысел. Он подсел к сидевшим на скамье, зевнул, закурил. - Приходится вот сидеть и ждать бошей, - сказал он. - Эти-то, - и он едва заметным кивком головы презрительно показал на Симону, - по крайней мере знают, чего ждут. Они последовательны, эти господа, надо отдать им справедливость. Они свое возьмут. На площади Грамон беженцы умирают от голода, потому что не на чем увезти их отсюда, а там, наверху, господин маркиз и господин предприниматель договариваются насчет перевозки вин. Дела прежде всего. Мир охвачен пожаром, а им все нипочем. Они на этом огне варят себе свое хлебово. Симона стояла у колонки. В словах Мориса была, конечно, крупица правды. Но и сколько же в них яду. Как он все искажает и преувеличивает. Дяде Просперу было бы, наверно, куда приятнее, если бы мир не был охвачен пожаром и все шло бы своим размеренным порядком, как до сих пор. Дядя Проспер, наверно, с удовольствием отказался бы от того, что Морис называет "его хлебовом", и предпочел бы, например, не расставаться со своей мадам Мимрель. Дядя Проспер добрый, он с радостью помог бы беженцам. Но он боготворит свое предприятие, он предан ему душой, ведь оно его детище. А то, что Морис причисляет ее, Симону, к людям, которые не прочь нажиться на общем горе, это и глупо и подло. Тем временем компания на скамейке принялась судачить про шефа. Они видели, как мадам Мимрель пришла и ушла, они сделали свои выводы. Да, да, - говорили они, - у богатых свои заботы. Бедняге мосье Планшару пришлось выбирать, ехать ли ему со своей душенькой или оставаться здесь и собирать барыши да охранять свои машины. - Когда им приходится выбирать между похотью и корыстью, - философски изрек упаковщик Жорж, - корысть всегда берет верх. Потом стали распространяться насчет маркиза. Денег у него, как у собаки блох, - так, казалось бы, чего человек хлопочет. Так нет, видите ли, англичане и американцы дороже платят за его вина, чем боши, и поэтому он, при всей его спеси, спускается из своего замка к какому-то купчишке Планшару и клянчит у него машины. - Бьюсь об заклад на бутылку перно и десять пачек голуа, - заявил Морис, - что когда придут боши, маркиза с ними водой не разольешь. Старый Жанно, судебный пристав, прослуживший много лет в супрефектуре, научился у своего шефа терпимости. - Ни с того ни с сего, здорово живешь, предположить, что господин маркиз способен на такое предательство, - сказал он, - это ты уж хватил через край. Он, может, немножко и фашист, отрицать этого нельзя. - Немножко фашист, - поднял его на смех Морис. - Девушка была немножко беременна. Ну, так как, Жанно, - настаивал он, - заключаем пари? - Я не игрок, - с достоинством отвечал пристав. Старик Ришар повернулся к Морису. - Удивляюсь тебе, право, - сказал он. - Почему ты до сих пор торчишь здесь? Я бы на твоем месте, с этакой вывеской, с твоей стопроцентной годностью к военной службе, не стал бы дожидаться немцев. Симона вся насторожилась: что ответит Морис. Он зевнул, пожалуй, немного искусственно. - О господи, - сказал он, - неужели у бошей не будет другого дела, как только разглядывать всех мужчин от девятнадцати до пятидесяти пяти лет, кто в каком костюме ходит. А здесь, в Сен-Мартене, мне легче доказать, что я штатский. - У бошей разговор короткий, - стоял на своем старик, - кто попадет им в лапы, того они безо всяких отправляют в свою Бошию. - Слухи все, - презрительно отрезал Морис, - вздор. Симоне показалось, будто Морис хорошо знал, что слухи эти вовсе не такой уж вздор и что он серьезно рискует, оставаясь в городе. Почему же тогда он остается? Вероятнее всего, потому, что он невозможный гордец и бог знает что о себе мнит. Он не выносит и намека на трусость, самого отдаленного намека. Но он не подчеркивает своего мужества, а прячет его за грубостью и несуразными разговорами, и это все-таки очень хорошо. Из конторы по солнцепеку шел дядя Проспер с каким-то господином. Господин был невысокого, пожалуй даже маленького роста, держался он необычайно прямо, цвет лица у него был изжелта-смуглый, волосы черные, глаза карие, жесткие, быстрые, нос крючком. На нем был костюм для верховой езды; идя по двору, он слегка похлопывал себя стеком по сапогам. Симона никогда так близко не видела маркиза; с чувством неприязни, испытующе смотрела она на него, и чем ближе он подходил, тем сильнее вскипала в ней ненависть. "Немножко фашист". Ее огорчало, что дядя Проспер связывается с таким человеком. Сидевшие на скамье глядели на подходивших господ со спокойным, враждебным любопытством. Когда те были уже совсем близко, пристав Жанно встал; медленно поднялся и старик Ришар; Морис и упаковщик Жорж продолжали сидеть. Подойдя к скамье, оба остановились, дядя Проспер стал в тень, маркиз же стал так, что лицо его только наполовину было в тени. Он все время похлопывал себя стеком по сапогам. Рабочие молчали, ждали. Тогда дядя Проспер откашлялся и сказал: - Дорогие мои, я заключил договор с господином маркизом. Я взял на себя обязательство доставить в Байонну некий транспорт. Речь идет о ценностях, которые не должны попасть в руки бошей. Господин маркиз придает большое значение этому транспорту, а фирма Планшар, со своей стороны, хотела бы, разумеется, выполнить договор. Выполнит ли она его, это зависит от вас. Люди молчали. Симона не верила своим ушам. Дядя Проспер, словно патриархальный хозяин, дружески уговаривал своих рабочих, он говорил так, будто речь шла о самых обыкновенных вещах. Симона не допускала и мысли, что он в самом деле предпочтет вместо беженцев перевезти на своих машинах вина де Бриссона. Это только его бесхарактерность, он испугался титулованного господина, испугался маркиза, он сам не хочет того, о чем говорит, он ждет лишь, чтобы рабочие ответили, что это невозможно. Судебный пристав Жанно, честный истовый служака, сказал: - Мне было поручено доставить вам письмо из супрефектуры, мосье Планшар. Разве мосье Пейру не передал его вам? Господин супрефект ждет ответа. Все молчали. Тогда, ни на кого не глядя, маркиз сказал: - Я щедро заплачу всякому, кто в целости доставит транспорт в Байонну. Даю десять тысяч франков. А дядя Проспер прибавил: - Вы должны понять, что главное для господина маркиза - спасти французские ценности от рук бошей. Маркиз же несколько скрипучим голосом бросил: - Не тратьте столько слов, Планшар. Мои мотивы касаются меня одного. Симона, стоя у колонки, судорожно глотала воздух и вытирала с лица пот. Нет, так далеко дяде Просперу не следовало заходить. Не нужно бы ему так настойчиво защищать интересы этого человека. Морис сказал медленно, деловито, пронзительным голосом: - Я полагаю, что едва ли возможно довезти транспорт до Байонны. Что может наш брат, мелкая сошка, сделать, если боши его зацапают? Посреди дороги никак не докажешь, что ты штатский. Здесь я могу это доказать. Здесь вы можете это подтвердить, мосье Планшар. - Он говорил рассудительно, словно серьезно взвесил все доводы, но нахально смотрел в глаза дяде Просперу. Маркиз, все так же ни на кого но глядя и поигрывая стеком, сказал: - Да, некоторое мужество, конечно, для этого дела необходимо. - Он говорил тихо, но слова его звучали нестерпимо высокомерно. Морис так же тихо и очень деловито сказал: - Да, мужество для этого дела необходимо. Беженцы, надо сказать, удивительный народ. Они думают только о себе. По их мнению, машины следует предоставить им, французское же добро их нисколько не волнует. Надо помнить, что они могут попросту вышвырнуть бочки из машины и взобраться в нее сами. Все молчали. Слышно было только легкое пощелкивание стека по сапогам. Симона стояла у колонки, захлестнутая вихрем самых разнородных чувств. Нельзя молчать, нельзя, чтобы один Морис отвечал, говорила она себе. Нельзя поступать так, словно ты с теми заодно. Надо что-то сказать. Надо все прямо и честно сказать. Она глотнула, и вдруг, в тяжелой духоте полудня, среди общего неловкого молчания, прозвучал ее голос, негромко, но запальчиво: - А что еще остается делать беженцам? Взгляды всех обратились к колонке. Симона стояла, тоненькая, высокая, в темно-зеленых брюках. Ее загорелое худое лицо раскраснелось и покрылось испариной, длинные изогнутые губы были крепко сжаты, она сосредоточенно и даже с некоторым вызовом смотрела вперед. - Э-ге? - пронзительно и удивленно прозвучал голос Мориса, сидевшего на скамье. Маркиз вдруг резко повернулся. - Пойдемте, Планшар, - сказал он. - Вы плохо воспитали своих людей. Дядя Проспер растерянно и яростно переводил взгляд с Симоны на группу на скамье и опять на Симону. Он хотел что-то сказать, вспылить, но опомнился, в свою очередь повернулся и пошел вслед за маркизом. По дороге к конторе маркиз сказал: - Что бы ни произошло в стране, но дисциплина будет восстановлена. Кое-кто почувствует это на своей шкуре. Когда господа скрылись внутри здания, старик Ришар обстоятельно откашлялся, сплюнул и сказал Морису: - Теперь, брат, тебе самое время смыться. С маркизом шутки плохи. Морис же ухмыльнулся во весь рот и ответил: - Что ты ко мне пристал, старик? Беженцы оторвали бы мне голову, если б я повез бочки с его вином. Это сообразила даже пигалица в темно-зеленых брюках. А уж тот спесивый фашистский боров наверняка понимает. - Я за то, чтобы ты срочно смылся, - упрямо повторил старик. А Симона была горда собой. Хотя Морис и говорил о ней, как всегда, пренебрежительно, но он очень хорошо знал, что нужно мужество, чтобы сказать то, что сказала она. 3. МУСКАТ В СОУСЕ Вечером столовая была ярко освещена, стол, как всегда, тщательно сервирован. Дядя Проспер требовал, чтобы трапезы на вилле Монрепо обставлялись с привычной торжественностью: ведь нервам его теперь приходилось выдерживать такую нагрузку, пусть по крайней мере дома все идет чинно, мирно, по раз навсегда заведенному порядку. Глаза Симоны следили за каждым движением дяди, - как он чистил редиску, ел сардину, намазывал заячьим паштетом булочку. Она ждала, что он заговорит наконец о ее дерзком поведении. Но он делал вид, словно ничего не произошло. Ни словом не обмолвился ни о посещении маркиза, ни о новых, настойчивых требованиях супрефектуры. Зато распространялся насчет всяких незначительных новостей и особенно много разглагольствовал о тех, кто бежал и кто остался. Симона не спускала глаз с жующего дяди, чтобы успеть, едва он покончит с одним блюдом, заменить его другим. Мысли ее, однако, кружили вокруг событий прошедшего дня. Глупо было так распускать язык там, на станции. Чего она хотела добиться, сказав в лицо дяде и этому маркизу то, что думала? Мадам права: она заносчивая, строптивая, самонадеянная девчонка, она суется не в свое дело. Но по крайней мере Морис теперь убедился, что она совсем не такая, как он думал. Теперь он знает, что она не с этими людьми, что она "не выходит на промысел". Значит, кое-чего она все-таки добилась. Ей было больно слышать, как дядя Проспер подпевал маркизу. Ей было больно видеть, как он повернулся и покорно поплелся за ним в контору. Она никогда не думала, что в нем может быть столько раболепства. Он брат ее отца. Сводный брат ее отца. Такой красивый, изогнутый рот, такие золотисто-рыжие волосы были и у ее отца. И голос. Все говорят, что такой же голос был у ее отца. Но Пьер Планшар убеждал свою страну установить справедливость для всех, а Проспер Планшар убеждает своих рабочих вывезти вина маркиза. Нельзя прислушиваться к болтовне людей на станции. Нужно самой беспристрастно разобраться в дяде Проспере. Он хороший, отзывчивый человек, он делает много добра людям, он и ей сделал много добра. Если он не взвешивает теперь до последней малости все, что делает и чего не делает, то ведь надо помнить, что ему приходится вести жестокую борьбу. Все его обширное предприятие, его детище, оказалось вдруг под угрозой. И он встал на его защиту, он не дезертировал, как господа Амио или Ларош. Но дружеские чувства к дяде Просперу быстро улетучились. Она вспомнила, как он шел по двору вместе с маркизом. Она ждала, что он расскажет мадам о ее бунтарском поступке, и ее мучило, что он этого не делает. Может, он старается ее понять? Может, он понял, что, как дочь своего отца, она не могла поступить иначе? Глядя на нее, никто бы не сказал, что в голове ее бродят такие мятежные мысли. Она обслуживала мадам, обслуживала дядю и немного ела сама. Потом вышла на кухню, чтобы подать на стол следующее блюдо. Когда она вернулась, дядя опять говорил о том, как много народу бежало из Сен-Мартена. Еще вчера он всячески осуждал такого рода бегство. А сегодня он вынужден признать, что мотивы этих людей не совсем лишены оснований. По вполне достоверным сведениям, шоссе N_7 и 77 расчищаются. Если бы, скажем, он попытался переправить на юг, в безопасное место, несколько машин, это открыло бы перед ним кое-какие перспективы. Кроме того, все говорят, что в оккупированных местностях боши, чтобы придать силу своим требованиям, берут заложников; если они и здесь прибегнут к такой мере, то он, как один из виднейших людей в городе и как известный патриот, окажется в большой опасности. Симона перестала есть и во все глаза глядела на дядю. Перед ней было его выразительное мужественное лицо, в ушах ее звучал его глубокий, звучный голос. И этот человек хотел бежать от беженцев, бежать от требований супрефектуры, бежать от долга бороться с бошами, когда они придут. - Я не говорю, что намерен уехать, - продолжал он. - Но если бы я это сделал, то отнюдь не из страха, а исключительно в интересах фирмы. Разве в известном смысле я не обязан сохранить фирме ее шефа и машины? Вы согласны со мной, maman? - Слегка вздохнув, он полил соусом мясо и гарнир. Черная и громоздкая, сидела за столом мадам. За весь вечер она не сказала и нескольких фраз; она была сегодня невозмутимее, чем обычно. Но вот она заговорила: - Если бы ты это сделал, если бы, если бы. Я полагаю, мой милый, что нынешние времена ставят перед нами столько реальных проблем, что заниматься предположениями не стоит. Если бы, если бы. - Она выжала из себя некоторое подобие улыбки. - Правда, - продолжала она, - я думаю, что на худой конец я и сама, несмотря на свои годы, справилась бы с бошами. Но ведь хорошо, что в Сен-Мартене есть такой человек, как ты, мой милый, который может показать бошам и населению, как держит себя в дни испытаний крупный предприниматель. - Она сидела, прижав двойной подбородок к груди, неподвижно, очень прямо, борясь с одышкой. Симона поразилась, - до чего же умно, вроде бы похвалив, мадам отчитала дядю. И дядя Проспер заставил себя улыбнуться. - Вы правы, как всегда, maman, - ответил он. - Это пустые предположения, - и, обратившись к матери, поднял с знак приветствия бокал. Потом опять стал оживленно рассказывать о всяких безразличных вещах, о том, что кожаные седла, которые армия отказалась принять, все еще выставлены в витрине мосье Вине, и еще о таких же пустяках, и снова принялся за еду. Симоне понравилась выдержка, с какой он отнесся к замаскированной головомойке. Вдруг он резко отодвинул от себя тарелку. - Сотни раз я говорил, - вспылил он, - чтобы и соус не прибавляли муската. Мускат в соусе. И я должен есть это после такого тяжелого дня. Неужели нельзя хотя бы чуточку считаться со мной? Я не стану итого есть, это мерзость. Симона растерянно посмотрела на него. Верно, дядя однажды сказал, что ему не нравится, когда в соусе слишком чувствуется мускат, но на вилле Монрепо было принято добавлять в этот соус мускат, и на этот раз она влила вина не больше и не меньше, чем в прошлый раз, а ведь тогда дядя остался доволен. Кроме того, мадам сама пробовала сегодня соус. А дядя тем временем приходил все в большую ярость. - Ты мне назло это сделала, сонливая девчонка, - кричал он, - такова твоя благодарность за то, что я приютил тебя под своим кровом и содержу, как родную дочь? За это ты не только восстанавливаешь против меня моих рабочих, но и отравляешь кусок, который я ем. Симона, пока мосье Планшар так изливал свое негодование, сидела опустив голову. Не то чтобы она боялась взглянуть на него, но она хотела, ничем не отвлекаясь, понять, что его так взорвало. Ей было чуть-чуть стыдно за него. Он не простил ей того, что было на станции, поэтому и набросился сейчас на нее без всякого основания и смысла. Симона поглядела на мадам. Она-то ведь хорошо знает, какое это имеет отношение к соусу. Неужели она не скажет несколько слов в ее защиту? Мадам, когда мосье Планшар начал кричать, подняла голову, посмотрела на сына, потом на Симону, потом снова на сына. Когда он открыл истинную причину своего гнева, крикнув: "Ты восстанавливаешь против меня моих рабочих", - Симоне показалось, что на какую-то долю секунды в жестких, маленьких глазках мадам вспыхнула страшная, смертельная ненависть. Но нет, она, наверно, ошиблась, это, конечно, ее фантазия. Мадам сохраняла полное спокойствие. Дядя Проспер откричался, он только бросал еще разгневанные взгляды на Симону и тяжело дышал. Симона ждала, что скажет мадам. Поможет она ей? Сделает замечание сыну? Вот наконец мадам открыла рот. - Дай мне сигареты, Симона. И спички, - сказала она бесстрастным голосом. Когда Симона подала ей папиросы и спички, она все так же безразлично сказала: - И убери со стола. Симона вынесла посуду. Стоя на кухне, она слышала из столовой притихший голос дяди, он, очевидно, рассказывал мадам, что произошло. Он не представит дело в благоприятном свете, в лучшем случае он утаит часть правды. Симона очень хотела бы поговорить с ним с глазу на глаз. Она убеждена, что сумела бы объяснить ему все, и он бы ее понял, ведь ото брат ее отца. А мадам ей совсем чужая, мадам никогда не любила своего пасынка Пьера. Теперь, когда мадам посвящена но все, Симоне уже нельзя будет поговорить с дядей. Симона волновалась. Ей предстоят тяжелые минуты, быть может, тяжелые дни. Однако страха она не чувствовала. Она знала, что поступила правильно. Когда она вернулась, мадам сидела уже не за столом, а в своем большом кресле, в углу столовой. Редко случалось, чтобы она прерывала обед до десерта. На этот раз она это сделала. Черная и грузная, она сидела в своем кресле и курила. Она поднесла к глазам лорнет и долго разглядывала Симону. Взгляд ее присосался к девушке, он пронизывал ее насквозь, но Симона выдержала его. Мадам опустила лорнет и стряхнула пепел. Симона больше не сомневалась. Она не ошиблась, в глазах мадам действительно сверкнула тогда страшная ненависть. - Все, значит, было бесполезно? - начала мадам своим тихим, высоким, жестким голосом. - Я сделала все, что было в силах старой женщины, я старалась выбить из тебя дух противоречия и наставить тебя на правильный путь. Я бросала слова на ветер. Едва только, не по нашей вине, дисциплина на станции пошатнулась, как ты распоясалась и, не постеснявшись присутствия рабочих, нагрубила своему опекуну, который столько для тебя сделал. Ты стакнулась с его врагами, ты напала на него из-за угла, и это в такое время, когда порядочные люди должны сплотиться против черни. Мадам ненадолго замолчала, ее мучила одышка. Симона стояла не шевелясь. Она терпеливо слушала мадам, покорно вынося град оскорблений. Мадам ругала не ее. Тихим, сдавленным от злобы голосом она изливала то, что накипело у нее на сердце против Пьера Планшара и его отца, ее мужа. Симона знала, мадам рада случаю излить, наконец, всю горечь и упреки, накопившиеся в ней за все эти годы, за десятки лет. - Если бы, - продолжала она, - не такое тяжелое время, - ведь где-либо в другом месте ты, бесспорно, пропадешь, - я бы посоветовала моему сыну убрать тебя из дому, и чем скорее, тем лучше. Я бы посоветовала ему отдать тебя куда-нибудь и платить за тебя. Прочь отсюда, чего бы это ни стоило, но только прочь. Будь более спокойное время, я не допустила бы, чтобы кой сын терпел в своем доме такое упрямство и неблагодарность. Но сейчас ему волей-неволей придется терпеть. Предупреждаю тебя в последний раз. Ты испорчена от природы. В тебе течет дурная кровь. Мы знали твоего отца. Мы предупреждали его. Но все наши предупреждения ни к чему не привели. Он загубил себя и довел себя до могилы. Симона, слегка опустив голову и сжав красивый рот, стояла послушно, но совсем не покорно. - Ну, конечно, теперь она никому в глаза не смотрит, - тихо, с невыразимым презрением сказала мадам. Симона хотя и стояла с опущенной головой, но она все время смотрела на мадам, а теперь она подняла голову чуть выше, спокойно, без вызова. Дядя Проспер, по св